Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Анатолий Краснов-Левитин

ЛИХИЕ ГОДЫ: 1925-1941

К оглавлению

Номер страницы после текста на указываемой странице.

 

ЕЖОВЩИНА

Процесс Зиновьева и Каменева в конце августа 1936 года был, как известно, лишь первый из трех подобных процессов. Не будет преувеличением сказать, что 3 процесса — это роковые вехи тех трагических двух с половиной лет, которые прочно вошли в историю и в народное сознание под зловещим названием «ежовщина». Для всех моих современников это такой страшный рубеж, он оставил у всех нас в душе такой след, что каждый смело может сказать : если бы не ежовщина, моя жизнь была бы иной; лучшей или худшей, но совсем другой. Прежде всего нас всех ошарашивали признания подсудимых и их поведение на процессах, настолько гнусное, что даже жутко об этом вспоминать. Достоевский говорит, что есть такие страницы в мировой литературе, что их вспоминаешь всю жизнь с щемящей болью; в качестве примеров он приводит конец « Отелло » и « Евгения Онегина ». Такие страницы есть и в жизни каждого человека, и в истории каждой страны. В истории России такой страницей является ежовщина и эти зловещие процессы. Когда вспоминаешь, как Каменев говорит, что он не находит слов, чтоб определить всю гнусность своих несуществующих преступлений. Когда Пятаков, уже обреченный на смерть, пишет статью, где говорит, что всех подсудимых (его старых товарищей) надо расстрелять, и поносит приговоренных к смерти площадной бранью. Когда Бухарин, тоже обреченный на смерть, пишет передовую статью, в которой называет их «трижды презренными» и тоже требует расстрела, когда, наконец, Радек говорит, что с Бухариным его связывает глубокая «интеллектуальная » дружба и тут же дает на него лживые показания, которые должны неминуемо повлечь за собой расстрел Бухарина. Для определения всего этого есть только одно слово : дьявольщина. Все же сейчас, через 40 лет, хочется что-то понять в этом кровавом кошмаре, который и до сих пор. не совсем рассеялся на нашей родине.

305

В лагере я сидел с одним старым румынским коммунистом, который много раз был узником Сигуранцы и испытывал там очень тяжкие пытки. Он спрашивал : « Почему же я мог это вынести, а Бухарин не мог ? » А я у него спросил : « Сколько времени продолжались эти пытки ? » Он отвечал : « Обычно неделю. До того, как вызовет прокурор. Когда дело возьмет в руки прокурор, пытки немедленно прекращались ». Значит, надо было выдержать только неделю ? Между тем, Зиновьев и Каменев с товарищами находились в тюрьме с декабря 1934 года по август 1936-го. Т. е. 20 месяцев. Пятаков, Радек с товарищами — полгода. Рыков и Бухарин — год. Пытки могли продолжаться без малейшего просвета. В конце концов человек доводится до такого состояния, что хочет только одного — чтоб как можно скорей его расстреляли. И больше ничего.

Покойный кардинал Миндсенти в своих воспоминаниях несколько приоткрыл подоплеку этих роковых признаний. В лагере я видел одного очень крупного белорусского коммуниста Домбровского, который во время войны командовал целой партизанской армией, а потом был крупным хозяйственником и попал за какую-то фантастическую растрату на 25 лет. Он говорил категорически : « Есть пытки, которых не может выдержать ни один человек. Однажды мы взяли в плен немецкого полковника. Я завидовал его мужеству : он держался высокомерно, ругал нас дураками и казался сделанным из камня. А во что он превратился потом ? Он готов был предать родного отца, родную мать ». А ведь здесь речь идет о партизанах, где им, самоучкам, до эмгебистских высококвалифицированных палачей. Конечно, мы знаем христианских мучеников и наших старообрядцев типа протопопа Аввакума или отца Никиты, так называемого Пустосвята, которые и не такие пытки выдерживали. Но ведь и среди этих несчастных были отдельные лица, которых не могли сломить никакие пытки (Шляпников, Преображенский, Смилга и др.). Так не все же могут быть героями и мучениками. Удивительно не то, что они были сломлены пытками. Удивительно другое — что они каялись с каким-то особым азартом, обвиняли себя чуть ли не с большим жаром, чем сами их обвинители. И здесь мы имеем дело с удивительным феноменом человеческой психики.

Я много раз замечал, сидя в тюрьмах, что человек держится до первого шага. Но стоит лишь « расколоться », признать себя виновным, и им овладевает буквально какой-то психоз : он забегает вперед, говорит о том, о чем его не спра-

306

шивают, называет огромное количество всяких фамилий, клевещет на себя и других. Говорить с ним в это время невозможно, усовещивать бесполезно. И только месяца через два, в лагере, происходит отрезвление, и он с удивлением и ужасом вспоминает свое поведение на суде. Это то, что на духовном языке называется «беснованием». И феномен беснования очень легко узнать в показаниях подсудимых тех процессов. Они говорят вещи невероятные, непонятные и даже такие, о которых их совершенно не спрашивают. Они одержимые, они собой не владеют, и их языки, как в бреду, лепечут то, что подсказывает им их воспаленное, больное воображение. И ветер дьявольщины проносится по залу, по стране, по всему миру. Когда Господь изгнал легион бесов из бесноватого, они умоляли Его, чтоб Он разрешил им войти в стадо свиней. Вся коммунистическая партия в это время превратилась в стадо бесноватых свиней. Мне пришлось однажды у одного из своих друзей увидеть архив его покойного отца, крупного коммуниста, относящийся к тем дням. Такого кошмара я не видел никогда, нигде, ни до, ни после. Старые, убеленные сединами люди набрасываются друг на друга, как бешеные собаки, наперегонки клевещут и доносят друг на друга. Как правило, каждое заявление в райком партии начинается с оправдания. Такой-то на него клевещет, что он, якобы, разделял платформу Троцкого или был близок с каким-нибудь троцкистом или зиновьевцем. Во второй части заявления почтенный коммунист переходит в наступление : изничтожает своего врага, копается в его грязном белье, заглядывает в его ночные горшки. Затем переходит к другим своим знакомым. И их уничтожает, и на них доносит, и их обливает грязью. Слог нервный, бредовый, малограмотный. Пишет одержимый. А потом вся эта блевотина выплескивается на газетные столбцы, на страницы брошюр, звучит в речах ораторов. И всему этому верят, и всей этой мутью заражены миллионы людей. Дочь А.И. Рыкова Екатерина Алексеевна рассказывала моему другу, покойному Евгению Львовичу Штейнбергу, как во время процесса Зиновьева — Каменева она вошла в кабинет отца и увидела его с залитым слезами лицом над отчетами процесса. И он сказал: « Неужели Николай (Бухарин) мог быть связан с ними ? » Он верил. Если уж он верил, то что же говорить об остальных. Тем большим уважением проникаешься к тем, кто не поддался этой заразе. К их числу принадлежал мой Николай и все наши ребята.

307

Лучше всего человек познается в опасные моменты. И в это время я хорошо узнал Николая. Он вдруг преобразился; совершенно исчезли элементы пошлости, почти исчезла привычная для него ругань. Речь стала четкой, ясной. Он порвал с девчонкой, которую прочил себе в жены. На мой вопрос ответил : « Где ей ? Разве она выдержит ? » Он не сказал, чего она не выдержит, но и так было понятно : все мы ожидали ареста с минуты на минуту. И все-таки были веселы и беззаботны. (Это я говорю про себя, человека крайне легкомысленного). Это легкомыслие меня всегда спасало в тяжелые моменты. Мне всегда именно в это время хотелось смеяться, дурачиться, рассказывать анекдоты.

Осенью 1936 года я ушел из обычной школы и стал учителем школы малограмотных при заводе «Электроаппарат». Отчасти, чтоб больше было свободного времени, отчасти для того, чтоб быть ближе к рабочей массе. После этого я целых три года работал исключительно с рабочими ленинградских заводов, фабрик, строек. Я имел дело с бесчисленным количеством рабочих и, помимо преподавания, незаметно, по ходу дела, популяризировал нашу программу. Это было не трудно. Сначала надо установить контакт, а это делается само собой. Труженик, изнуренный тяжелой работой, уставший от грубости и хамства, сразу раскрывается перед тем, кто относится к нему с лаской и дружбой. А ко мне шли именно такие рабочие, малограмотные. Активисты, карьеристы считали себя даже слишком грамотными, и им нечего было делать в нашей школе. Беседуешь с людьми, и сам собой почти ежедневно всплывает то тот, то другой пункт нашей программы; лучшее доказательство ее жизненности. И абсолютное большинство моих учеников уходило от меня, вполне усвоив программу, и были вполне подготовлены, чтоб поддержать нашу организацию. Оставалось сделать лишь шаг. Но вот этого-то шага я и не делал. Не мог сделать. Это значило немедленно погубить не только себя, но и целый ряд людей. Однако наш « Фронт » и не ставил перед собой какие-либо конкретные цели, а лишь устную агитацию. Он был своеобразным хождением в народ. И как участник этого хождения могу сказать, что результаты получались блестящие.

Моя дружба с Николаем тем временем крепла. Володя, который наружно помирился с Николаем, но все-таки его избегал, удивлялся : «Я понимаю, что надо поддерживать с ним деловые контакты, но как ты можешь с ним дружить, хоть

308

убей, не пойму ! » А я действительно дружил с ним и полюбил его. Мне нравилось в нем отсутствие позы, простота и доброе сердце под маской внешней грубоватости. Ум у него был ясный, пытливый, практический. Даже в это время он много читал. B.C. Соловьева читать, однако, не стал : « Нет уж, это чтение не для меня », — сказал он мне, возвращая « Духовные основы жизни ». Зато Библию попросил сам. Прочел, однако, лишь пророков и Евангелие. На мой вопрос о впечатлении ответил неожиданно по-украински : « Це д!ло треба розжувати ». Мои методы работы с учениками одобрял, подчас давал очень дельные советы. В члены организации пока никого вербовать не рекомендовал, но учил, как строить работу с уже посвященными в наши эльвезинские таинства : « Бойся больше всего на свете бабников и пьяниц. Самые ненадежные люди ». « Пьяниц понятно — они болтают, а бабники почему ? » « Эти еще хуже. Возятся с проститутками (он выразился погрубее) и сами, как проститутки; ни воли, ни слова, ни твердости — тряпки». (Сколько раз потом я вспоминал эти слова ! Золотые слова!) Я, однако, спросил : « Так ведь и ты бабник : двух жен сменил, на третьей хотел жениться, а что сверх этого — и считать нечего ! » Он засмеялся : « Ну, меня же тебе вербовать во всяком случае никуда не придется, так что и говорить об этом. А затем у твоего Пушкина (« моего », потому что это литература) сказано, что « правил нет без исключений ». Я удивился : «У Пушкина ? А где это у него сказано ? » Он процитировал :

Сноснее многих был Евгений; Хоть он людей, конечно, знал И вообще их презирал, — Но правил нет без исключений, Иных он очень отличал.

«Ты что, учил это наизусть ? » «А я много из «Онегина» •знаю наизусть ». « Зачем же учил ? » « Понравилось и выучил ».

Увы ! Скоро пришел конец моему общению с Николаем. В ноябре 1936 года он пришел в пивную на 23 линии мрачный. Молча выпил кружку пива. Сказал : « Пойдем ». Когда пришли на бульвар, я спросил: «Что случилось?» Он сказал: « Плохо ! » (Впрочем, выразил эту мысль другим жаргонным термином). «Что такое? » «Батю вчера арестовали. Надо нам

309

с мамашей сматывать удочки из Ленинграда. Пока не выслали ». Я спросил : « Когда ? » « Послезавтра ». « Как послезавтра ? Куда ? А как же отец ? » Он тут же изложил мне свою программу действий. Отца арестовали вчера. Значит через неделю, дней через 10, мать и он получат предписание о высылке из Ленинграда в 24 часа. « Вопрос ясен : отец — троцкист. Значит, надо действовать. Из университета я сегодня ушел. Завербовался на стройку в Сибирь. Из домоуправления выписался, указал место выбытия — Баку. Надо поскорее сматываться, пока не вмешались « органы ». Могут не выпустить. Послезавтра уезжаем. О бате будет справляться и носить передачи сестренка. Она замужем. Фамилия у нее другая и живет в Луге. Значит, ее не вышлют. Писать не буду. Надо, чтоб следы затерялись. Обо мне можешь узнать у сестры ». (И. он мне дал ее лужский адрес). Я спросил : «С кем мне держать связь?» «С Алексеем». Я сказал: «Приду проводить ». Он заколебался : « В общем, не стоило бы, но если охота, Можешь». Я действительно пришел на Московский вокзал. На прощание крепко обнялись. Я его перекрестил.

Благодаря своей стремительности, Николай довольно легко отделался. В той суматохе, которая происходила, его никто, конечно, разыскивать не стал. Он сначала работал грузчиком, потом быстренько окончил (экстерном) в Сибири институт. Выше я называл его профессию — химик. Собственно говоря, не совсем химик, но пусть он так и остается химиком. Был на войне. Война все списала. Женился, имел двух дочерей, похоронил мать. Отца расстреляли. В 1958 году, будучи в Ленинграде, я наугад справился о нем в будочке Ленсправки. К моему изумлению, мне тотчас дали его адрес. Квартира co всеми удобствами. В новом районе. Он открыл мне дверь caм, пожилой, стриженый под ежик, совершенно седой. Увидев меня, нисколько, казалось, не удивился. « А, Толик ? А я так и знал, что ты зайдешь ». Я онемел от изумления. « Откуда ты знал об этом ? » « А я был у Доры Григорьевны. Она сказала, что ты должен быть в августе. Я ей и адрес оставил». (Я действительно вспомнил, что Дора Григорьевна говорила мне о каком-то человеке, который обо мне справлялся и оставил адрес. Но он ей показался подозрительным. Она ему очень мало обо мне рассказала, а адрес потом порвала). Торжественно он повел меня к жене. « Вот этот пацан — мой старый друг », — та с удивлением уставилась на 43-летнего пацана. Затем начался дружеский разговор. ...

310

Был я у него и в 1968 году. У него только что был удар. Отнялась речь. Жена рассказывала мне про него, а он молча смотрел на меня жалкими глазами, и в глазах стояли слезы. В последний раз видел его весной 1974 года. От удара оправился. Речь восстановилась. Но ходил с палочкой, правая рука плохо действовала. Долго с ним разговаривали.

Он знал, что я собираюсь на Запад. На прощание сказал : «Скажи тамошним коммунистам, чтоб были умнее наших; пусть не разбойничают ». Если эти строки попадут на глаза западным коммунистам, буду считать, что поручение старого друга выполнил.

***

Конец 1936 года ознаменовался новым страшным событием: заключением всех «зиновьевцев». Надо сказать, что когда-то, в 1925 году, Зиновьев был в Питере царем и богом. Перед XIV съездом партии на партийных собраниях секретарь говорил : «Товарищи! Ставлю на голосование проект резолюции Ленинградского губкома по случаю XIV съезда партии. Кто за ? Принято единогласно ». Эта резолюция отражала точку зрения зиновьевской оппозиции. В 1936 году все участники злополучных собраний были еще в Ленинграде и их всех повально арестовывали, а родственников высылали. Делалось это так : брали протокол собрания — « единогласно » ! Кто присутствовал ? Такие-то. Всех немедленно в тюрьму. Я знал одну учительницу, которая спаслась лишь благодаря случайности. В день партсобрания очень устала, у нее болела голова, не пошла, получила выговор за неявку. Этот выговор ее спас через 11 лет. Во всех учреждениях, точно во время эпидемии гриппа, никого нельзя было найти: половина работников была арестована. Увы ! Все это было лишь прелюдией к страшному 1937 году.

** *

1937 год начался для меня знаменательно. 1 января происходила всесоюзная перепись населения. Это был единственный раз, когда в опросном листке была графа : вероисповедание. Специально разъяснялось, что атеисты должны писать «неверующий», без всяких дальнейших пояснений. Верующий же должен означить свое вероисповедание. Пере-

311

пись проводили учителя и студенты. 1 января, в полдень, явился к нам переписчик, молодой парень, еврей, видимо, студент. Отец долго думал, как поступить, и решил дело дипломатически; сказал мальцу : « Ставь черту ». Он ответил : « Нет, так нельзя ». И записал в графу : неверующий. Отец дернулся на своем стуле, но смолчал. Затем студент обернулся к моей мачехе; та с совершенно спокойным видом сказала : « Неверующая ». (Это вполне соответствовало истине). Бабушка ответила тоже что-то неопределенное; он и ей записал « неверующая ». Заполнив мой вопросный листок («преподаватель, студент ») и дойдя до каверзной графы, стал, не спрашивая меня, писать : « неверующий ». Я так и вскрикнул : « Нет, нет, пишите православный ». Парень засмеялся, думая, что я шучу. А я твердо сказал : « Пишите православный, иначе я не подпишу ». Он удивленно вскинул на меня глаза и написал « православный ». Отец и бабушка, бледные, молча наблюдали эту сцену. В передней, когда отец его провожал, статистик сказал : « Интересно у вас получается : единственный верующий — и самый молодой !» Отец молча пожал плечами. Простившись со статистиком и войдя в комнату, отец сказал, обращаясь ко мне : « Смотри, ты уже один раз попал в тюрьму из-за такой штуки. Опять попадешь — уже будет все. Струппе ведь теперь нет, заступиться некому ». (Струппе, Чудов и другие соратники Кирова уже давно ходили во « врагах народа »).

На этот раз все оказалось не так страшно : никто из-за переписи не пострадал. Сталин, по приказу которого был включен этот пункт, действительно интересовался тем, сколько в СССР верующих. Процент оказался очень большой, и это имело определенное значение для переориентировки Сталина в церковном вопросе во время войны. Однако испуг моей семьи показывает, насколько ужас террора охватывал в это время всю страну. Деревня вся показала себя верующей, так же, как в городах пожилые люди. Интеллигенция струсила. Отец разводил руками : « Что поделаешь, я чиновник, Беликов, в старое время был православным, теперь неверующий». Никаким Беликовым он, конечно, не был, а был обычным средним запуганным человеком тех дней.

** *

В феврале начались повальные аресты. Ужас веял над страной. Всем было известно, что в КГБ применяются страш-

312

ные пытки, что людей убивают, калечат, истязают. Все время выхватывали то одного, то другого человека. Причем было совершенно непонятно, по какому принципу арестовывают: арестовывали безобиднейших, вполне советских людей, между тем как люди антисоветски настроенные оставались иной раз невредимыми. Отец по этому поводу говорил : « Ты мне примеров не приводи : там, где полный произвол, всегда могут быть отклонил в ту или другую сторону ».

** *

Уже много позже, в 1946 году, со мной произошел такой случай. Мы ехали в автомобиле по Сокольникам. Правил диакон Александр Введенский (сын моего шефа, известный стукач). Рядом с ним сидел его товарищ, а я сидел на заднем сиденье вместе с женой Александра Александровича. Вдруг машина остановилась, Введенский крикнул : « Спасайтесь ! » Все, кроме меня, выскочили из автомобиля. Произошла катастрофа. Я после этого прослыл необыкновенным смельчаком. И даже при моем втором аресте следователь, видимо основываясь на сексотских показаниях Александра Александровича, начал допрос словами : « Мы знаем, что ты не трус ». Между тем, все объяснялось совершенно просто : я не понял, что произошло.

Так и в 1937 году я нисколько не изменял своего поведения по одной причине : я просто не отдавал себе в полной мере отчет о грозящей мне опасности. Всех людей вокруг себя я считал честными, ко всем относился дружески и как-то совершенно упускал из виду, что на свете есть сексоты. Впрочем, как сказано выше, учительство было богадельней. Видимо, так считало и НКВД : среди учителей (во всяком случае в Питере) арестов почти не было. Считали — что возьмешь с этих нищих чудаков ?

А между тем атмосфера все сгущалась. Буквально каждый день приносил какую-нибудь новую жертву. Арестованный человек проваливался как сквозь землю; его ссылали без права переписки, и никто не знал, где он. Все родственники в лучшем случае немедленно выселялись из Ленинграда. То, что так поразило меня в 1935 году, при высылке из Ленинграда « бывших » в течение 24 часов, не только больше никого не поражало, но считалось наилучшим исходом. Худший

313

исход — когда родственники в качестве членов семьи врагов народа (ЧСВН) разделяли участь арестованного и тоже исчезали в лагерях навсегда.

Расскажу о судьбах известных мне людей, попавших в это время в жернова страшной машины. Моя двоюродная сестра, Тамара Романова, безобидная, тихая девочка, за несколько лет перед тем вышла замуж за 18-летнего деревенского парнишку из-под Луги. У парня была странная фамилия, подававшая повод шуткам; его звали Евгений Свиньин. Типичный деревенский парень, трудолюбивый и способный, он поступил в Институт путей сообщения, был там круглым отличником и активным комсомольцем. Весной 1937 года он должен был сдать дипломную работу. В это время пришла Ольга — старая нянька, жившая до революции лет 20 в семье Романовых, вынянчившая всех трех детей. Тогда она жила в домработницах в соседнем доме, у инженера Ермакова, но часто навещала старых хозяев. В этот день она пришла грустная и с порога сообщила новость : « Ермакова арестовали ! » Тетка и Тамара всполошились, а Женя Свиньин, сидевший за чертежами, сказал : « Арестовали — значит не зря. Зря не посадят ». Ровно через неделю Евгения также арестовали. С тех пор прошло уже почти 40 лет. Куда только ни обращались, кого только ни запрашивали ! Запрашивали и родители Жени, и жена, и теперь уже взрослый сын. Просили сообщить, какова его судьба, ничего неизвестно. Все только пожимают плечами : « Никаких документов нет. Видимо, дело затерялось. Ни в каких списках репрессированных такой не числится ». Двоюродная сестра в это время была на сносях. На другой день после того, как она родила сына, она получила обычное предписание : в 24 часа выехать из Ленинграда в село Бело-зерку Курганского района Челябинской области. Просили отсрочить выезд, пока оправится от родов, — никто слушать не захотел. Уехала, оставив ребенка на попечении матери и бабушки, той самой, которая в свое время вынянчила и меня.

Здесь все характерно: и реплика Жени, показывающая наивность советского человека тогдашней формации, который еще верил в справедливость советского режима, и абсолютная случайность арестов (просто надо было выполнить контрольные числа, показать бдительность, а для этого нужны были жертвы), и, наконец, абсолютное безразличие к человеческим судьбам, холодная жестокость чекистов. Интересно, что за два года до этого Сталин произнес свою знаменитую речь на

314

выпуске курсантов Военной Академии, где призывал к заботе о человеке.

Аналогичный случай произошел в это время с моей знакомой в Самарканде, у которой за несколько дней до ареста какая-то дама спросила : « Извините, Вы не были в лагере ? » (В Средней Азии очень много бывших лагерников). На это моя приятельница гордо ответила : « Этого не было и не могло быть !» Дама робко сказала «извините» и отошла. Быть может, этой даме принесло бы некоторое удовлетворение узнать, что моя приятельница, арестованная через 4 дня после этого разговора, провела 10 лет в лагерях и до самой смерти не смогла вернуться в нормальную колею.

У нас был сосед по квартире, юрисконсульт Мюллер. Коренной петербуржец, стопроцентный советский человек, активный «деятель » местного домоуправления, общественник. Вдруг арестовали. Его теща и хорошая, милая девочка-дочка лет 16-и были немедленно высланы. Тоже как в воду канул : где, когда умер, в каких лагерях, — ничего неизвестно. У отца был сослуживец Скворцов, известный ленинградский инженер, участник гражданской войны, награжденный орденом Красного знамени. То же самое.

По России точно проходила эпидемия чумы или холеры; не разбирая, косила первых попавшихся людей, всех, кто попадет под руку. В это время ленинградское управление НКВД возглавлялось Ваковским, циничным, наглым карьеристом, авантюристом, который хвастал тем, что был когда-то соратником Дзержинского. Помню одну его статью в « Ленинградской правде », прямо подстрекавшую к ложным доносам. В начале статьи этот « государственный деятель » давал советы простым людям о том, как должен поступить «советский человек ». Он говорил : « Ты видишь — твой сосед живет не по средствам. Что сделает в таком случае обыватель ? Посудачит с женой и забудет об этом. Но не так должен поступать советский человек : он должен немедленно сообщить об этом органам. Вот недавно мы получили заявление от одного рабочего, что ему подозрительна (хотя он и не имеет фактов) бухгалтер — дочь попа. Проверили : оказалось, что она враг народа. Поэтому не следует смущаться отсутствием фактов; наши органы проверят любое заявление, выяснят, разберутся ». Надо сказать, что подобные призывы не пропадали даром : со всех сторон сыпались доносы; доносили враги, доносили друзья, доносили жены. Доносили из мести, из желания выслу-

315

житься, были и оболтусы, принимавшие всю эту газетную чепуху всерьез. Я знал одну студентку, в общем не плохую, но донельзя ограниченную девушку, которая, придя в кинотеатр, «усмотрела», что на поясном портрете Ворошилова, на ордене Ленина, виден полковничий погон (тогда еще в советской армии погон не было). Как она могла рассмотреть на поясном портрете, где орден был раз в пять меньше обычной величины, погон и определить, что он полковничий, — никому не известно. Она немедленно вызвала заведующего кино. Он побледнел как смерть, услышав такой сюрприз, и приказал немедленно снять портрет. Это случай эпизодический, но я знал нечто подобное в масштабах города.

10 февраля 1937 года был с большой помпой отмечен 100-летний юбилей со дня смерти Пушкина. Советские газетчики, со свойственным им отсутствием вкуса и чувства меры, в течение месяца заполняли страницы газет восхвалениями поэта: всюду были его портреты. (Помню, как отец, развернув газету, сказал : « Ну вот, пожалуйста, теперь и Пушкин уже стал так противен, что не хочется к нему прикоснуться »). В это время были выпущены миллионными тиражами тетради с переснятой на обложке картиной Васнецова « Олег прощается с конем ». И вдруг во все школы Ленинграда телефонограмма : немедленно со всех тетрадей сорвать обложку. Если учесть, что школ в Ленинграде тогда было около 600, что мы, учителя, обычно внушаем ученикам, что тетрадь — святыня и на ней не должно быть ни пятнышка, можно себе представить масштабы сенсации. Учителя, срывающие обложки с тетрадей, любопытные и лукавые глазенки учеников, многие из которых сказали, что они обложки уничтожили (на самом деле припрятали), изумление завмагов, когда им приказали немедленно сдать уже поступившие в продажу кипы тетрадей. Оказывается, кто-то « рассмотрел », что узоры на мече Олега образуют слова : « Долой ВКП(б) ». Буква « б », правда, не на мече, а где-то на каблуке княжеского сапога. После этого многие стали находить в траве лозунг « Да здравствует капитализм ! » На мой недоуменный вопрос, как же В. Васнецов мог в 90-е годы, когда была нарисована эта картина, предвидеть ВКП(б), мне отвечали : дело тут не в Васнецове, а в копиисте, который нарочно так поместил узоры, чтоб получился подобный лозунг. Наконец, когда все крамольные тетради были изъяты и сенсация улеглась, последовала новая телефонограмма, что слух об этом носит чисто провокационный характер и что

316

тетради изымать не следует. Художник-копиист доказал, что рисунок абсолютно точно скопирован с картины Васнецова. Развязка этого анекдотического происшествия счастливая, но обычно такие анекдоты оканчивались трагически.

В городе Орле в то время жила 70-летняя учительница, которая давала частные уроки ученикам начальной школы. Как-то раз она дала ученику 3-его класса выучить стихотворение по старому учебнику. На другой день мальчишка принес ей радостную весть : « Марья Ивановна ! А в учебнике Троцкий. Вожатая у меня его забрала ». Оказывается, старушка дала учебник 1923 года и не рассмотрела, что там портрет Троцкого. Как безумная Марья Ивановна побежала в школу. Уже поздно. Вожатая (это же не свой брат учитель) сдала учебник в НКВД. Через два дня Марья Ивановна была арестована за « троцкистскую контрреволюционную деятельность » (КРТД), и о дальнейшей ее судьбе никто ничего не знает. До сих пор мы говорили о маленьких, простых людях, но немало пострадало и больших, высокоталантливых людей.

Здесь мне прежде всего хочется вспомнить замечательного литературоведа тех дней Димитрия Мирского. Я считаю себя обязанным рассказать о нем, между прочим, потому, что, вероятно, я единственный из оставшихся в живых, кто знает об обстоятельствах его смерти в лагере. Полное имя этого литературоведа князь Святополк-Мирский, он сын знаменитого русского государственного деятеля, министра внутренних дел в период между 1903 и 1905 годом, славившегося своим либерализмом. Димитрий Мирский был в эмиграции. Преподавал в Оксфорде. В 20-е годы Оксфордский университет объявил конкурс на лучшую научную биографию Ленина. Мирский увлекся этой темой. Много работал в архивах, встречался с рядом людей, которые могли дать ему какие-либо сведения о Ленине. На этой почве познакомился с Горьким, с которым у него завязалась большая дружба. В 30-е годы, при содействии Горького, он вернулся в СССР, поселился в Москве. Его яркие, талантливые статьи привлекали всеобщее внимание. Он много писал о русской литературе XVIII века, о Пушкине (между прочим, в связи с юбилеем). Равным ему по таланту и по эрудиции оппонентом был профессор Г.А. Гуковский, тоже впоследствии умерший в лагере. Весь литературный мир следил за поединком двух блестящих литературоведов (спор вращался вокруг русской литературы XVIII века). Но Мирский был не только литературовед, он, кроме того,

317

был еще и литературный критик и писал статьи на актуальные темы. В частности,в 1933 году он написал уничтожающую рецензию на одну из повестей А.А. Фадеева (« Последний из Удэге »). Началась кампания против Мирского; однако, последовал окрик Горького, что «если Мирский позволил себе родиться от родителей дворян, то это еще не значит, что он не может критиковать Фадеева». При жизни Горького Д. Мирский пользовался его покровительством. Однако летом 1937 года мы все прочли в «Правде» роковую формулу: « враг народа Мирский ». После этого его имя нигде уже не упоминалось : он был погребен заживо.

В 1949 году мне пришлось встретиться во внутренней тюрьме на Лубянке, в камере № 33, со старым московским врачом Сергеем Владимировичем Грузиновым. Он сидел уже как «повторник», после того, как отбыл 10 лет на Воркуте. Он рассказал следующее : в 1938 году он работал врачом в лагерной больнице. Больница представляла собой барак, в котором на общих нарах вповалку лежало 40 человек. Но и эта больница заключенным казалась раем, т. к. избавляла от невероятно тяжелых работ. Однажды туда поступил старый (или преждевременно состарившийся) человек, страдавший дистрофией (острым истощением) и хроническим поносом. Это и был Димитрий Мирский. Его поступление в больницу сразу ознаменовалось происшествием : блатные украли у него пенсне и «литературные записочки». (Он имел силы что-то писать даже в тех чудовищных условиях). Доктор Грузинов, войдя в барак, сказал : «Если через полчаса не будут возвращены пенсне и рукописи, немедленно выписываю на работу с правой стороны десять человек и с левой — десять ». Сразу же пенсне и записочки нашлись. Далее С. В. Грузинов рассказывал : « Как-то вечером совершаю я обход больных в сопровождении двух санитаров. Вдруг откуда-то вылетает фигура в белье и бросается на колени : «Сергей Владимирович, спасите ' Я умираю». Смотрю — это Мирский. Я засмеялся и прошел мимо ». (Жестокие лагерные нравы, он мог засмеяться, а ведь неплохой и далее добрый человек был и тоже умер впоследствии в тюрьме). Через час ему доложили о смерти Димитрия Мирского.

В нашем институте был арестован ряд преподавателей. На 1 курсе общее языкознание у нас читал Леон Георгиевич Башинджагиан, в прошлом ассистент и ближайший друг академика Н.Я. Марра. Самоуверенный, заносчивый кавказец, но

318

блестящий эрудит и безусловно, талантливый языковед, он пользовался в институте большим уважением. Считали за честь, что он, работник Академии Наук, профессор университета, делавший погоду в области языкознания, «снизошел » до нашего института. Как говорили, в последние годы жизни Марра, когда знаменитый академик почти спятил от постоянных восхвалений и уже был кандидатом в пятые гении (спорить с ним было нельзя — за это сажали, как за контрреволюцию), Башинджагиан был единственным, кто еще мог с ним разговаривать, и « корифей марксистского языкознания » прочил его себе в наследники. В один прекрасный день и он стал врагом народа, и люди, до этого дня перед ним пресмыкавшиеся, начали произносить, как нечто само собой разумеющееся, магическую формулу : « враг народа Башинджагиан ». Почему он «враг», в чем заключалась его «вражда к народу» — об этом никто не спрашивал и пусть только попробовал бы спросить.

Деканом нашего факультета и заведующим кафедрой мировой литературы был основатель института (о нем мне придется еще рассказывать) Василий Алексеевич Десницкий, честнейший человек, продолжатель традиций демократических разночинцев XIX века. Старый революционер, вышедший, однако, из партии в октябре 1917 года, он занимался в это время исключительно « чистой наукой », все организационные дела передоверив Кларе Аароновне Ангилович, коммунистке, деловой, способной женщине, читавшей у нас теорию литературы. Она читала яркие, талантливые, эмоциональные лекции, была требовательным, но интересным педагогом. Приходим осенью 1936 года в институт — и ахаем от изумления : Ангилович, делавшая погоду на нашем факультете, всемогущая Ангилович, стоит в библиотеке и выдает книги. Что такое ? Оказывается, летом исключили из партии. Тогда было в газетах сообщение, что если коммуниста исключают из партии, то его снимают с ответственного поста, как не заслуживающего доверия, и переводят на низшую должность. Несчастные люди, которым грозила голодная смерть (их никуда не принимали), вынуждены были терпеть все унижения. Через месяц появилась в «Ленинградской правде» статья, где Ангилович называлась «разоблаченной троцкисткой» (это еще не « враг народа », но нечто близкое). За что же такая немилость ? Оказывается, давая отзыв об одной диссертации, где критиковались взгляды «литературоведческой школы Троц-

319

кого », она ставила в вину диссертанту, что он « привлек мало троцкистской литературы ». По мнению новоявленных « ученых », научное исследование о « литературоведении Троцкого » должно было заключаться только в площадной брани и проклятиях. С сожалением должен признать, что наши студенты проявили себя в большинстве случаев как отъявленные хамы : всячески третировали разжалованного педагога, вымещали на ней старые обиды. Увы ! Это было лишь прелюдией к тому, что еще Кларе Аароновне предстояло пережить. Осенью 1937 года она была арестована.

В начале 1937 года был арестован самый популярный из наших преподавателей, профессор Медведев, известный лектор, которого знал весь Ленинград. Почему ? За что ? Никто не знает. Мне пришлось осенью 1937 года присутствовать на заседании кафедры совместно со студентами-отличниками. Заседание открыл В.А. Десницкий. Во вступительной речи, отдавая дань времени (или, как тогда острили, « длань времени »), он вынужден был сказать и о бдительности. Ему пришлось сказать о « врагах народа» в нашем институте. Я видел, как трудно было старику выговорить этот термин. Слова буквально не сходили у него с языка, они застревали у него в горле. Наконец, перечислив несчастных (назвав их не только по фамилии, но и по имени отчеству), он выговорил : « И они оказались, как бы, до некоторой степени, так сказать, врагами народа ». Сказал и перевел дух. Наконец выговорилось.

Василию Алексеевичу приходилось делать над собой усилие — всем остальным это давалось без всяких усилий. Легко, просто, иной раз даже талантливо, они обливали грязью, шельмовали своих вчерашних друзей, учителей, иной раз начальников, перед которыми еще вчера пресмыкались. Я помню совершенно анекдотическую заметку в нашей институтской многотиражке « За большевистские педкадры». Автором заметки был не кто-нибудь, а выдающийся ученый, профессор А.А. Гвоздев, который бичевал себя за отсутствие бдительности и извинялся за свое сотрудничество с профессором Адрианом Пиотровским, известным специалистом по античному театру. И тут же утверждал, что он его почти не знал и только несколько раз видел. Курьез состоял в том, что он работал с « врагом народа » Пиотровским в одном институте 20 лет и выпустил в соавторстве с ним не более и не менее, как пять книг.

320

Вообще в это время мораль оказалась вывернутой наизнанку : предать товарища, отвернуться от человека в беде, лягнуть несчастного — это одобрялось, предписывалось, поощрялось. Проявить нечто человеческое : пожалеть, помочь — это значило самому оказаться кандидатом во « враги народа ». Именно в это время начинается та страшная порча нравов, которая сегодня является характернейшей чертой советского режима : подлость, вероломство, лицемерие, ложь становятся стилем советской жизни, лежат в основе всего, пропитывают все поры общества, отравляют подрастающее поколение. Один мой московский друг, очень эрудированный и талантливый богослов, говорил мне : « Божественность Христа больше всего сказывается в сверхчеловеческой способности к формуле. Так все сформулировано, что нельзя ничего ни прибавить, ни убавить ». А теперь развернем Евангелие : « Ваш отец диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца от начала и не устоял в истине; ибо нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое, ибо он ложь и отец лжи ». (Ин. 8, 44).

Человекоубийство и ложь — неразлучные спутники.

***

Сокрушительный удар нанесла ежовщина и церкви, или, вернее, остаткам церкви, потому что уже к 1935 году церковная организация была в основном разгромлена. 1937 год породил целый сонм новых мучеников. К сожалению, пока нет возможности привести точные статистические данные. (Они будут установлены, когда распахнутся железные сейфы, в которых хранятся архивы КГБ). Все же попробуем немного разобраться в этих цифрах. Как я говорил выше, в 20-е годы было огромное количество архиерейских хиротоний; это было вызвано желанием сохранить иерархию несмотря на непрерывные аресты епископов. Арестованные архиереи через 3-4 года тогда возвращались и получали новые кафедры, и до их возвращения вновь поставленные архиереи, считавшиеся их викариями, обычно были временно управляющими епархий. Таким образом, в каждой епархии было в среднем 2-3 архиерея. К этому надо причислить архиереев, проживавших на покое : тех, которые после возвращения из ссылки не могли получить кафедру и служили где-либо на приходе. Кроме того, не менее 100 архиереев в это время томились в лагерях. Итак,

321

подводим итоги, причем берем нарочно заниженные цифры, чтоб не обвинили в преувеличении.

70 — правящих архиереев 70 — викарных архиереев 50 — состоящих на покое 100 — находящихся в заключении

итого : 290 архиереев (как минимум).

В 1941 году их оставалось 8 человек на кафедрах. Кроме того, уцелели два, вернувшихся из ссылки. Больше никто не вернулся. Значит, в период с 1937 по 1939 г. увенчались мученическим венцом 280 святителей.

Переходим к обновленческой иерархии. В 1935 году тогдашний первоиерарх обновленческой церкви, митрополит Виталий, определял в разговоре с архиепископом Витебским Александром Щербаковым число обновленческих архиереев цифрой 400. В 1941 году их оставалось на кафедрах — пять, заштатных -— пять; всего — 10. Следовательно, в период с 1937 по 1939 г погибло 390 обновленческих иерархов. Что касается священников, то они погибли почти все. Чтоб не быть голословными, приведем опять цифры по Ленинграду. По моим подсчетам, в 1935 году в Ленинградской области оставалось еще 100 священнослужителей (всех знал лично и помню все имена). В 1940 году их оставалось — 7. Следовательно, увенчались мученическим венцом только в одном городе 93 священнослужителя. В 1935 году в Ленинграде насчитывалось 50 обновленческих священнослужителей, в 1941 году их было — 8. Из них один (архидиакон Верзилин) принес покаяние и умер естественной смертью, один (Федор Разумовский) снял с себя сан, трое отошли от церковной деятельности. Итого: только в одном городе увенчалось мученическим венцом 38 обновленческих священнослужителей.

В 1941 году в Ленинграде оставалось 5 церквей : 4 храма православных — Никола Морской, Князь-Владимирский — большие храмы; церкви Волкова и Богословского кладбищ — крохотные церкви (типа часовен), и один храм обновленческий (Спасо-Преображенский собор на Литейном); небольшой храм на Смоленском кладбище был закрыт в 1938 году.

Митрополит Алексий был выброшен в течение суток из своих покоев в Новодевичьем монастыре (церковь была закрыта) и ютился в Князь-Владимирском соборе, на колокольне,

322

где для него были специально оборудованы « покои » — две крохотные комнатки. Впрочем, своего образа жизни не изменял : тут же на колокольне была оборудована ванная комната, а внизу куховарила повариха — женщина в белом халате, похожая на врача.

Что касается архиепископа Николая, то он в это время лишился, по существу, своего викариата, т. к. все церкви, как в Петергофе, так и в Петергофском районе, были закрыты. Он служил в Никольском соборе в качестве настоятеля. Тщательно избегал каких-либо знаков архиерейского сана, служил без диакона, нес обычную священническую чреду, исповедовал, совершал требы, лишь очень редко возлагал на себя архиерейское облачение.

К 1939 году относится инцидент, отравивший отношения архиепископа Николая с митрополитом Алексием и в значительной степени объясняющий многое в той ситуации, которая сложилась в русской церкви в послевоенное время.

Как я говорил выше, владыка Николай был исключительно любящим, преданным сыном. В 1939 году опасно заболела его мать Екатерина Ивановна. Для всех было ясно, что дни старушки сочтены. И вот как раз в это время происходит печально-знаменитое событие : советские войска «освобождают » Западную Украину и Западную Белоруссию. Решено назначить туда вполне надежного, «просоветского» экзарха. Выбор митрополита Сергия (патриаршего местоблюстителя) падает на владыку Николая. Владыка, узнав об этом, спешно выезжает в Москву, просит местоблюстителя не отрывать его От больной матери. Местоблюститель охотно идет ему навстречу, говорит : « Не беспокойтесь, владыко, назначим туда другого ». Возвращается с радостной вестью. Остался. В это время неожиданно отправляется в Москву и митрополит Алексий. А через неделю архиепископ получает указ о назначении экзархом Западной Украины с распоряжением немедленно выехать к месту нового служения. Взволнованный звонок в Москву. Местоблюститель отвечает : «Митрополит Алексий MIю сказал, что Вы передумали и теперь согласны принять назначение. Теперь уж я ничего не могу сделать. Вопрос 1'огласован с правительственными инстанциями ». И архиепископу пришлось с болью в сердце проститься с умирающей мпгорью, хорошо сознавая, что он ее больше никогда не упидит. Через несколько'Дней после отъезда владыки его мать (Ккитерина Ивановна Ярушевич) действительно умерла. А

323

митрополит Алексий, с которым владыка Николай перед отъездом имел бурное объяснение, переехал в Николо-Морской собор. Здесь, на третьем этаже, он оборудовал себе покои. С этого времени Никольский собор становится кафедральным собором Ленинградской епархии. Этот случай показывает, что общее понижение нравственного уровня коснулось также и иерархов, и аристократов, людей голубой крови.

1938 год ознаменовался снятием с себя сана обновленческим митрополитом Николаем Платоновым, который становится с этих пор штатным сотрудником Музея Истории Религии, помещавшегося в бывшем Казанском соборе. Это событие, бросившее яркий свет на всю предшествовавшую его деятельность, мною подробно описано в работе «Закат обновленчества », широко распространившейся в церковном самиздате и напечатанной в журнале « Грани » за 1974 год.

** *

Между тем, несметные толпы наполняли оставшиеся храмы. В 1936 году, чтобы попасть к светлой заутрене в Князь-Владимирском соборе, мне пришлось занять место на клиросе в 2 часа дня. Так же обстояло дело и в 1937-ом, и в 1939-ом. В 1938-ом, 1940-ом и 1941 гг. я был у заутрени в Никольском соборе. Так как этот храм двухэтажный, то здесь можно было занять место гораздо позже — в 7-8 часов вечера. В великом посту сотни тысяч человек приступали к исповеди и причастию. Оставшиеся священники буквально сбивались с ног, падали от усталости. Подавалось огромное количество записок о здравии « скорбящих » (термин « заключенный » был запрещен). По всей стране храмы были закрыты. Оставалось менее 100 церквей.

Возникает вопрос, почему все-таки Сталин, истреблявший в это время даже зародыш какого бы то ни было инакомыслия, все-таки сохранил остаток церкви — патриаршего местоблюстителя, обновленческого первоиерарха, нескольких епископов. Видимо, уже тогда коварный и дальновидный диктатор предусматривал, что настанет время, когда он сможет использовать и этот козырь в своей азартной, сложной, кровавой игре за мировое господство.

324

В это время я не был ни в тюрьме, ни в лагере. Все, что там происходило, считалось строжайшим секретом; разговор об этом грозил немедленным тюремным заключением. Тем не менее кое-что проникало на волю. Все мы знали о страшных пытках, которые происходят в застенках НКВД. Приходилось видеть людей, которым в редчайших случаях (1 на 10 тысяч) удавалось выйти на волю. Они производили кошмарное впечатление ; скелетообразные фигуры, тело, покрытое страшными рубцами, безумные, блуждающие глаза и упорное молчание о том, что происходило с ними. Кое-что мы узнали о жизни в лагерях. Борису Григорьеву удалось наладить нелегальную связь с одним заключенным, и Боря очень ярко нарисовал мне однажды картину тогдашней лагерной жизни; интересно, что решительно все в этом рассказе было мною впоследствии проверено по десяткам разговоров с заключенными, и все подтвердилось вплоть до малейшей детали. «Представь себе, — говорил мне Борис, — огромную оцепленную площадку, работает несколько сот человек; со всех сторон вышки, на вышках часовые. По малейшему капризу часовой может стрелять. Нет дня, чтоб обходилось без жертв. Представляешь себе, какой ужас смерти витает над этой толпой... Так работают 10-12 часов. Потом возвращаются в лагерь. В бараках — трехэтажные нары. Барак рассчитан на сотню человек. Туда впихивают по 600-700. Каждый день утром кого-то не досчитываются; ночью умер от истощения. У многих голодный понос. Они лежат тут же. Вонь такая, что невозможно дышать. По зоне ходят не люди, а скелеты. Выйти на волю — безнадежно т>.

Один из жителей Москвы (ныне глубокий старик), который был в то время в лагерях на Печоре, рассказывал : « Мы брели как-то глубокой осенью вдоль берега под конвоем на работу. Страшные порывы северного ледяного ветра пронизывали нас, шел проливной дождь, начиналась буря. А мы все брели и брели без бушлатов и шапок, мокрые, дрожащие, жалкие. А в это время мимо нас по Печоре медленно плыла баржа, на которой были сложены заботливо укутанные войлоком машины. И как мы в тот момент завидовали этим машинам». Эта картина, которую наблюдал живой еще теперь человек, представляется мне символической. Никогда (даже в дни войны) человеческая жизнь не ценилась так дешево, никогда и нигде человек не был" так унижен, пригнут к земле, обезличен.

325

В народе есть поговорка. О плохой погоде говорят : « Хороший хозяин в такое время и собаку на улицу не выгонит ». •Про ежовские лагеря можно сказать : ни один самый плохой и жестокий человек никогда не будет так издеваться над собакой.

В это время экономика несколько стабилизировалась; питание на воле было нормальное. В лагерях, однако, был искусственный голод. 500 грамм хлеба и похлебка — единственная еда при тяжелой 10-12-часовой физической работе. Все было сделано, чтоб уморить как можно больше людей. Но начальство было нетерпеливо. Скучно дожидаться, когда люди умрут с голоду (средняя продолжительность жизни лагерника тех лет — 6 месяцев), тем более, что с воли все гонят и гонят новые этапы. И вот, в лагерях повсеместно практиковались массовые расстрелы (на языке чекистов они называются очень « поэтично » — « очистительные акции »). Делалось это так. Утром нарядчик называл фамилии людей, которые должны были ехать на этап. Этап как этап. К доктору, потом обходной — сдавать тряпье, потом на вахту. Мой друг, бывший заключенный врач, говорил : « Дают мне список, я знаю, что это на расстрел, но что я могу сделать : могу оставить как больных не более 2-3 человек из сотни... » Гнали этап обычно пешком километров пять. А там церемониал известный : рыть яму — и под пулю. В то же время безостановочно работали лагерные суды. Показательные процессы: расстрел за вредительство, за антисоветскую агитацию, за саботаж. Но и этого мало. Все время инсценировали « попытки к бегству ». Дело в том, что за предотвращение побега конвоир получал премию и путевку в санаторий. Почему бы и не поехать в санаторий ? Один бывший заключенный мне рассказывал такой случай : ведут этап, вдруг конвоир подбегает к заключенному парнишке, срывает с него шапку и бросает метра на 3 в снег. Говорит: «Беги за шапкой». Парень неопытный, думает, что это шутка. Бежит, улыбаясь, за шапкой. Наклоняется. Вдруг выстрел. Убит при попытке к бегству. Премия. Путевка в санаторий.

Все, кто сидит в лагере, — «враги народа». Таков официальный термин. Истребить, унизить как можно больше врагов народа — это почетно, доблестно, патриотично. Такова жизнь в лагере. Из миллионов арестованных в то время выжили лишь единицы, и то только те, кому удалось при-

326

строиться в санчасть (главным образом, врачи). И в это время была сочинена песня, которая распевалась всюду и везде :

Я другой такой страны не знаю, w где так вольно дышит человек.

 

И в это время вернувшийся в Россию выживший из ума А.И. Куприн, вспоминая о том, как его высекли в кадетском корпусе, писал : « Сейчас, когда торжествует человеческое достоинство в нашей стране, даже как-то странно вспомнить о розгах ».

Действительно, в эпоху массового истребления людей и нечеловеческих усовершенствованных пыток было странно вспомнить о таком сравнительно безобидном, патриархальном наказании, как розги.

***

Ежовщина представляет собой зловещий рубеж в истории страны, в психике каждого отдельного человека. Люди резко переменились : стали забитыми, трусливыми, покорными. Бюрократия, почувствовавшая свою силу, отбросила всякую демагогию, советский бюрократ предстал в своем подлинном виде : наглый, циничный, крикливый и невежественный. В то же время у очень многих после ежовщины исчезли всякие иллюзии в отношении советского режима. Ежовщина породила стольких врагов советской власти, сколько не могла породить никакая, даже самая умелая и широкая, агитация. Я особенно замечал эту эволюцию на моем друге Борисе Ивановиче Григорьеве. Человек мягкий, мирный, обещавший быть хорошим семьянином, (к сожалению, он не успел жениться), после ожовщины буквально переродился. Говоря о советском режиме, о Сталине, он буквально дрожал от ненависти; он готов был взять винтовку и идти убивать палачей и людоедов. В это иремя его любимым писателем становится Михаил Евграфо-вич Салтыков-Щедрин. Он мечтает о том, как он вместе со мной будет издавать подпольный печатный орган, в котором мы будем клеймить советскую бюрократию, подобно Щедрину. Он ожидает войны. Он считает, что война развяжет наконец руки народу. Народ взорвет проклятый тюремный режим и примет меры, чтобы второй раз уж не ошибиться. Мой отец говорил : « Зачем ты разжигаешь в нем такую ненависть к

327

режиму ? Ему же очень трудно будет жить ». Разжигал эту ненависть не я. Ее разжигал сам режим.

Но всему на свете бывает конец. Пришел конец и « ежов-щине ». В ноябре 1938 г. мы прочли коротенькое сообщение на последней странице в «Известиях», что Ежов по его просьбе освобожден от обязанностей наркомвнутдела и на эту должность назначен Берия. Массовые аресты несколько утихли. Страна вступала в предвоенный, предгрозовой период. Его описанием мы и закончим наши безыскусственные очерки.

 

328

ПРЕДГРОЗЬЕ

« Было душно; похоже было на отдаленное предвещание грозы... » На меня всегда производило глубокое впечатление это место из « Идиота », где описывается томление Мышкина перед покушением на него Рогожина и эпилептическим припадком. Я никогда не мог читать этих страниц без волнения : Петербург, жаркий летний день, и во всем — предчувствие грозы. И с этим сливается предчувствие эпилепсии. Я буквально физически чувствую эти строки. Хотя у меня никогда не было эпилепсии, но в юности я безусловно был тем, кого психиатры называют эпилептоидным типом. Ощущение грядущего, ужасного, неотвратимого, часто посещало меня, начиная с детских лет. И с этим ощущением у меня всегда ассоциируются последние три предвоенных года.

**

*

Ежовщина прошла довольно благополучно и для меня, и для моих близких. Она лишь иногда задевала меня своим крылом. И как всегда бывает в жизни, трагическое смешивалось с комическим. Кошмар соседствовал с курьезами. К числу таких курьезов принадлежит случай с Дорой Григорьевной. Как это ни странно, именно эта веселая, беззаботная и совершенно аполитичная женщина чуть не сделалась жертвой репрессий.

Выше я говорил о педагогическом таланте как основе учительского ремесла. Великолепной иллюстрацией к сказанному является Дора Григорьевна. Прекрасная литературная речь, умение увлекать слушателя, болшое человеческое обаяние — и ни крупинки педагогического таланта. В результате уроки ее превращались во что-то среднее между бедламом и карнавалом : ребята прыгали, смеялись, визжали, орали — на целом этаже нельзя было заниматься, — а кончалось неизменно

329

« уходом по собственному желанию ». После очередного « собственного желания» (это было как раз осенью 1937 года) кто-то порекомендовал ей избрать себе новое поприще. 23 февраля 1938 г. должна была в Русском музее открыться выставка, посвященная 20-летию Красной Армии. Выставка, состоящая из бессмертных творений Бродского (портреты Ворошилова в разных позах — на лыжах, на коне и т. д.) и Соколова-Скаля. ^Кукрыниксы также внесли свой вклад : на выставке должна |была демонстрироваться их картина : « Бегство Керенского из Гатчины ». За полгода до открытия были организованы специальные курсы для экскурсоводов. Учащимся платили стипендии, а в будущем им обещали золотые горы. Дора Григорьевна собиралась стать звездой выставки. Но вот наступил долгожданный день. Пробная экскурсия. Приехал какой-то « ответственный товарищ» из Москвы. Дора упивается своим красноречием, водит экскурсию от одного вождя к другому . «Товарищ Фрунзе», «товарищ Чапаев», «товарищ Ворошилов ». И вдруг с разгона : « А это товарищ Керенский ! » Шок у всех присутствующих. Гость из Москвы в ужасе восклицает : « Какой товарищ ? » Дора Григорьевна : « Да это иронически ». « Нет уж, не надо нам иронии. Передайте руководство экскурсии кому-нибудь другому». Полгода пропали даром, экскурсовода из Доры Григорьевны не вышло. Но больше того. Когда она проходила по коридору, к ней подошел один из ее коллег и буркнул: «Вас сейчас арестуют — я слышал разговор ! » Ни жива ни мертва бедная Дора Григорьевна прибила домой. На другой день я пошел объясняться. Руководительница курсов дала мне ее документы и сказала : « Пусть •больше не показывается. Хорошо еще, что москвич оказался приличным человеком, сказал : «Дамочка ! Что с нее возьмешь ». Но как бы не донес кто-нибудь из техничек (уборщиц), Ъни ведь присутствовали при этом ». К счастью, обошлось ! ' Я в эти годы работал в школах малограмотных, где стукачей не было (коллектив — 3-4 старых учительницы); в институте же лишь в мае 1938 года произошел инцидент, едва "не стоивший мне головы, но об этом после. А сейчас вернемся к нашим кружкам молодежи.

К 1937 году наше дело имело многообещающие перспективы. Каждый из нас что-то делал. Наибольшими успехами мог похвалиться Борис : помимо мальцов (своих старых школьных товарищей), ему удалось привлечь двух солидных людей (они уже умерли, поэтому назову их имена) : своего тезку

330

Бориса Померанцева, молодого, талантливого биолога, научного сотрудника Института зоологии при Академии Наук, и молодого писателя Глеба Чайкина. Самое главное, что этот кружок не распался и во время ежовщины и существовал вплоть до самой войны. Опять осуществилось то, о чем я говорил выше : скромный, молчаливый, заикающийся Борис делал гораздо больше, чем мы, говоруны и позеры. После ежовщины, как я сказал выше, Борис сильно переменился. Он стал сторонником революции — только она сможет свергнуть ненавистный режим. Он не хотел, чтоб народ снова ошибся. Он за новый строй. И хотя прямо не отрекался от социализма, но стоял за товарищества на добровольных, кооперативных началах. Будущий строй России ему представлялся как сильное демократическое и национальное государство, без тени «керенщины», расхлябанности, фальшивого либерализма. Будущей войной надо было воспользоваться, чтоб раздуть революцию. Для этого надо готовить волевых, смелых парней, которые смогли бы стать руководящей силой. Через много лет я прочел программу НТС и ахнул. Впечатление такое, что это писал Борис Григорьев в 1938 или 1939 году. Жизнь не радовала Бориса. Здоровье его становилось все хуже и хуже. Его мучила язва желудка и двенадцатиперстной кишки. Надо было бросить курить. Но этого он не мог и не хотел. Папироса ему была необходима как воздух. И самое ужасное : в 1939 году заболел его отец. Вскоре поставили диагноз — рак печени. 21 ноября 1940 года Иван Васильевич умер. Умер хороший русский человек, трудолюбивый, талантливый, веселый, добродушный. Его до сих пор вспоминают в научно-исследовательских институтах; он считался лучшим в России специалистом по изображению насекомых и микробов под микроскопом. Смерть отца наложила мрачные блики на Бориса. Последний предвоенный год — год предчувствия близкой смерти. В это время мы окончили институт, и это тоже сделало жизнь более скучной, однообразной. Ученики его обожали. Он преподавал в это время в старших классах. Блестяще у него получались уроки, посвященные произведениям, в которых раскрывалась тема одинокой, обреченной на гибель личности. Я помню, я присутствовал на его уроке, посвященном Жуковскому. Он читал стихотворение « Бедный певец », читал так, что весь класс замер; слышно было жужжание мухи. С особым чувством произносил он рефрен : « Бедный певец ». В стихотворении он повторяется трижды. А мне сделалось жут-

331

ко. Я почувствовал в интонации Бориса, что это он говорит о себе, предчувствует свою гибель, — и это предчувствие передалось мне : я понял, что не жилец он на этом свете. « Бедный певец ».

** *

Володя Вишневский остался все таким же романтиком. Причем у него « романтизм » был вполне сознательным. Шиллер, Виктор Гюго, молодой Горький, по его мнению, гораздо полнее выражают сущность жизни, ощущают ее пульс, чем Гете, Флобер и Лесков. Его лозунгом оставались слова : « Безумство храбрых вот мудрость жизни ». И эта мысль о « безумстве храбрых » сплеталась у него с понятием « юродства проповеди » у апостола Павла. Как можно больше безумства ! Как можно больше юродства — и мир будет спасен. « Ибо не красотой, а безумием спасается мир », — писал он в одном своем реферате. В философском смысле это было очень близко к экзистенциализму (тогда мы этого термина еще не знали), т. к. по его мнению безумство, юродство лежит в основе мира. Политически это воплощалось в идеологии эсеровской партии. Володя после некоторого периода блужданий осознал себя эсером и лелеял мысль о воссоздании этой партии. Марксизм для него был ненавистен; он его сравнивал с писцом из романа Новалиса « Генрих фон Офтердинген », тогда как романтическое народничество было для него воплощением прекрасной « Басни » из этого же романа. Свою теорию он применял и к тогдашней политической ситуации. « Конечно, бороться одновременно с фашизмом и большевизмом, бросать им вызов — с точки зрения ходячей политической мудрости безумие, но в политике и всегда побеждает безумие. Жанна д'Арк, Лютер, Томас Мюнцер — были безумцами, потому они и победили ». Его старые друзья из института Покровского, однако, его сторонились; русский мужичок почитает юродивых, но самому ему юродство не свойственно — слишком много в нем « себе на уме », житейского здравого смысла. Да и ежовщина их напугала : они прекратили решительно всякую политическую деятельность. Со мной и Борисом они еще иногда (очень редко) встречались; однако Володю (этого « одержимого ») просто боялись. Герценовцы тоже все ушли в личную жизнь.

С Алексеем из университета, с которым Николай просил меня держать связь, контакты у меня были весьма поверхностные : внутренней спайки не получилось. Сухой человек,

332

уже успевший облысеть и в очках, педант, аккуратист, чистоплюй, он не внушал мне особых симпатий. Наши встречи были эпизодическими; мы оставались с ним на « Вы », и разговоры носили чисто деловой характер. Наконец в 1937 году, встретившись со мной в пивной против Балтийского вокзала (мы перенесли туда наши встречи, т. к. в василеостровских пивных мы слишком примелькались, все нас знали, начиная от официантов, кончая уборщицами), Алексей мне сообщил, что в университете все очень взволнованы, т. к. произошло несколько арестов, арестован, между прочим, сын Гумилева Лев, студент исторического факультета. НКВД и здесь, по обыкновению, попало пальцем в небо — взяло несколько горячих, откровенных, но в политическом смысле абсолютно безобидных ребят. Алексей информировал меня о том, что их организация постановила ввиду сложившихся обстоятельств прекратить временно свою деятельность. После этого я поддерживал лишь дружеские бытовые связи с некоторыми университетскими ребятами, встречаясь с ними, по обыкновению, в пивных. О моих друзьях из церковной молодежи и говорить нечего : они все были смертельно напуганы и боялись слово сказать.

Таким образом, от нашего « фронта » остались лишь три мушкетера : Борис, Володя и я. Мы встречались почти ежедневно. Очень много и подолгу разговаривали. С 1939 года (после начала мировой войны, во время советско-финской войны и т. д.) наши разговоры утратили чисто теоретический характер : мы занимались прогнозами будущей войны. Лет 15 назад в Москве была опубликована книга « Секретные документы из архива германского министерства иностранных дел ». Там были напечатаны записи тех бесед, которые вели с послами в то время Деладье, Чемберлен, Галифакс. Прочел и изумился : до чего эти беседы были похожи на те разговоры, которые вели в это время в коридорах и в саду Герценовского института мы с Борисом и с Володей : те же гадания на кофейной гуще, те же глубокомысленные комментарии к событиям и те же глубокомысленные прогнозы, из которых ни один не сбылся. Видимо, «не боги горшки обжигают». Можно вспомнить также слова одного немецкого журналиста, относящиеся к 20-м годам : « Политика — самое глупое дело. Любая торговка понимает то, что эти господа в Веймаре ».

**

333

Какова была моя позиция в это время ? Я стоял где-то посередине между Борисом и Володей. Здесь, на Западе, некоторые меня называют «полумарксистом». Это, конечно, неверно : с таким же правом меня можно назвать и « ницшеанцем » (да и называли), и фашистом, и кем угодно. Я не марксист, но не переношу вульгарной, глупой критики марксизма, выражающейся в основном в ругательствах и проклятиях. По-моему, она еще хуже, чем сам марксизм.

В это время я начинал свой спор с марксизмом. Спор по большому счету, чуждый личных пристрастий и нелепого отрицания неопровержимых фактов. Мне, идущему от Гегеля, от Владимира Соловьева, конечно, невозможно было согласиться с Володей, что «безумие» лежит в основе мира. В основе мира лежит разум, Абсолютный Дух, Божественный Логос. Я неоднократно говорил Володе, что под « писцом » в романе Новалиса подразумевается не разум, а житейский, мелкотравчатый, обывательский «здравый смысл ». В то же время носителями истинной мудрости являются лишь отдельные люди (и в этом — главное разногласие мое с марксистами). Если для Володи идеалом были маркиз Поза, Жан Вальжан и горьковский Сокол, то у меня в это время настольной книгой становится « Гамлет ». Гете когда-то говорил : « Мы удивляемся отсутствию чудес в наше время, и не видим, что Гомер и Шекспир есть наивысшее из чудес ». Мережковский говорил (по словам Брюсова), что бывают произведения, которые являются как бы «провалом в вечность». В качестве примера он называет «Монну Ванну » Метерлинка *. Таким чудом в искусстве является « Гамлет ». '»*"

** *

А теперь мы перейдем к марксистам. Надо сказать, что большинство критиков марксизма — очень неумелые стратеги : они атакуют марксистов как раз на том участке фронта, где они совершенно неуязвимы. Нельзя же серьезно, например, оспаривать теорию прибавочной стоимости. Именно в наши дни она подтверждается столь ясно, как никогда раньше; между прочим — на примере советской экономики, которая держится исключительно на избыточной прибавочной стоимости. Только благодаря явной недоплате рабочим, ограничению их заработ-

* См В. Брюсов, « Дневники »

334

ка минимумом, необходимым для поддержания самых насущных потребностей, может существовать, да еще угрожать всему миру, несмотря на слабую технику, плохую организацию производственного процесса и очень низкую производительность труда, такое грандиозное сооружение, как Советский Союз. Совершенно детской представляется ссылка некоторых доморощенных критиков марксизма на то, что инженеры играют в производстве не менее важную роль, чем рабочие. Эти критики, видимо, просто или не читали « Капитал », или читали его очень невнимательно; иначе бы они знали, что там имеется специальная глава « Превращенная прибавочная стоимость», и Маркс не делает принципиального различия между рабочим и инженером — инженеру так же не доплачивают, как рабочему. Совершенно детскими представляются также ссылки на технику. Ведь все машины делаются людьми, и если бы инженерам и рабочим в полной мере оплачивали их труд, то все машины были бы настолько дороги, что никто в мире не мог бы их купить. Не говоря уже о том, что, к сожалению, никто не может опровергнуть теорию кризисов и того, что капиталистическая система, видимо, клонится к полному упадку. Но разве в этом дело ?

Марксисты мне часто представляются в чем-то похожими на Дон-Кихота. Так же, как он, вооруженный заржавленным копьем и самодельными латами, решил переделывать мир по Амадису Галльскому, так и марксисты считают, что если переделать мир по Марксу, сделать так, чтоб прибавочную стоимость клали себе в карман не капиталисты, а толстобрюхие бюрократы и карьеристы с партбилетами, то от этого кому-то станет легче.

Между прочим, подобным Дон-Кихотом был и «сам» Ленин. Несмотря на всю его «практичность», его рецепты построения земного рая поражают своей наивностью. Чего стоит хотя бы анекдотическая фраза : « Советская власть + электрификация — это уже коммунизм ». Ай-ай-ай, Владимир Ильич, и не стыдно Вам; такому умному человеку и такой тдор городить. А угроза «субботниками » весь мир перевернуть и поставить советское производство на новый, более высокий уровень ? И вот уже 60 лет, как существует советская пласть (или то, что так называют), уже 40 лет, как вся страна

335

электрифицирована, а коммунизма нет как нет. И субботники, как известно, никому не помогли. Правда, Хрущев решил « поправить » своего учителя. Он заявил : « Советская власть

( + электрификация + химизация — это уже коммунизм». Но сейчас об этом лозунге предпочитают помалкивать. Могут, правда, сказать, что коммунисты страшно свирепы. А Дон-Кихот разве был мягкий человек ? Он только и грезит войной; он нападает на баранов, на львов, и будь у него более усовершенствованное орудие, и будь он не так стар и слаб, то, наверно, многим бы не поздоровилось. Скажут, что Дон-Кихот человек исключительно благородный, а большевики действуют подлыми методами, основывают свое царство на лжи. А разве не сплошной обман все эти сказки о благородных Амадисах ? Мы видели, каковы эти Амадисы, когда получают власть; стоит лишь вспомнить « подвиги » крестоносцев в Константинополе. Да вот, был еще один « рыцарь », Павел I, — « Мальтийский кавалер, Хоть не совсем он правил На рыцарский манер ». i о ,

И вот снова, как когда-то, Дон-Кихоту противостоит Гамлет с его упорной констатацией : « Весь мир — тюрьма, а коммунизм (с его обожествлением крепкого государства и диктатуры касты) — одно из наихудших ее отделений». И кто может с этим спорить ? Так что же все-таки делать нам, одержимым комплексом Гамлета? Философствовать по трактирам, как это делал наш русский Гамлет Иван Карамазов, и уезжать в «Чермашню», когда готовится убийство? Пьянствовать, менять жен, а потом повеситься, как это сделал наш советский Гамлет Есенин ? Махнуть на все рукой, сказать : « Делайте, что хотите», и идти в церковь, как это советуют нам многие искренние, хорошие священники и монахи в России ? -ft Ч

И тут я вспоминаю ту мою старенькую учительницу и народницу Екатерину Димитриевну Аменицкую, которая мне посоветовала, когда мне было 18 лет, идти в народ. Теперь пришел мой черед советовать молодежи. И я говорю — идите в народ ! становитесь священниками, учителями, библиотекарями, колхозниками, рабочими. Несите в народ свет религии, науки, подлинной человечности. Ибо пока народ будет дикий, невежественный, утопающий в пьянстве, ничего путного не выйдет; все будет лишь перемена камер, одну на другую.

336

В институте я зачитывался также Ницше. Мне нравилась его бесстрашная последовательность, железная воля, не сдающаяся перед болезнью. Мне глубоко врезались в память его слова: «Человека можно любить только за одно : за то, что он мост между обезьяной и сверхчеловеком ». И я тоже верю в сверхчеловека, но ищу его не там, где искал Ницше. Сверхчеловеком сильная индивидуальность становится тогда, когда она вся без остатка отдает себя людям, когда она становится нищим духом : у человека ничего не должно остаться при себе. Все — талант, волю, здоровье, счастье — он должен отдать людям, страждущим, нуждающимся людям. Нищий духом есть подлинный сверхчеловек и ему принадлежит Царство Небесное. В данное время страждущим, нуждающимся является наш народ. Он живет во тьме, в невежестве, гибнет в пьянстве, во лжи, в нужде. Надо идти к нему. А тот, кто придет к нему с раскрытым сердцем, с душой, полной любви, увидит, что надо делать.

**

« Что не излечит лекарство, излечит железо, что не излечит железо, излечит огонь ». «Просвещенный, пропитанный демократическими идеями, народ сам поймет, какое средство применить, чтоб обрести свободу : лекарство реформ, железо сопротивления или огонь революции ».

Так что в конечных выводах все три мушкетера сходились; разница была лишь в нюансах : ни я, ни Володя не были противниками революции, о которой мечтал Борис, ни я, ни Борис не имели ничего против неоэсеровской партии, и, верно, все трое в нее вступили бы, если бы она была. Ни Борис, ни Володя не отрицали необходимость «хождения в народ ». И все трое, независимо от религиозных верований (я — православный, Вишневский — свободный христианин, Григорьев, считавший себя неверующим), руководствовались евангельским правилом: « Волыни сея любве никто же имать, да кто душу свою потюжит за други своя » (Иоанн 15, 13). Господь дал малый срок жизни моим двум братьям-друзьям, оба они дожили лишь до 25 лет, а я? Я дожил до 60. ^

На берег выброшен грозою,

Я гимны прежние пою,

И ризу влажную мою

Сушу на солнце под грозою.

**

337

В то время в институте я непрерывно говорил о комплексе Гамлета*. Разумеется, я оповещал всех и каждого только о первой, « литературоведческой » части моих рассуждений; вторую часть я благоразумно приберегал для самых близких друзей вроде Бориса Григорьева, Володи Вишневского и других. Однако выводы напрашивались сами собой. «Комплекс Гамлета » — это звучало очень возвышенно и создавало широкую раму, в которой можно было поместить многое. Впервые я публично сформулировал эту теорию в студенческом реферате по поводу « Героя нашего времени » М.Ю. Лермонтова. Реферат удался; его даже хотели напечатать в Ученых записках института, но в последний момент отставили. Видимо, почуяли что-то неладное. Затем, в своих выступлениях на семинарах, в своих вопросах преподавателям на лекциях, в частных беседах, я неоднократно возвращался к этой теме. Одним это нравилось, других интересовало, некоторых раздражало : « Он нас с ума свел своими комплексами », — злобно сказала одна из наших девиц. « Ты знал, что всегда сумеешь заморочить им голову своими комплексами, а потому спал спокойно », — сказал мне в 1941 году в момент запальчивости Борис. Было ли это так ? Думаю, что нет. Я говорил правду, только правду, ничего, кроме правды, но не всю правду. Это и была единственная возможная форма общественной деятельности в Советском Союзе в те времена. (Самоубийцы не в счет !)

Я планировал в то время грандиозную работу : « Комплекс Гамлета и его развитие в мировой литературе », вовлек в свои планы и Бориса, и Володю Вишневского, и мы мечтали этим заняться после окончания института. Заинтересовались и некоторые наши преподаватели. Таким образом, вокруг меня начали ходить толки. Назревал нарыв. Он должен был прорваться. И прорвался. 15 мая 1938 года в институте шла лекция по западно-европейской литературе. Темой было творчество Шиллера. Читал лекцию Борис Яковлевич Гейман, доцент, очень полный пожилой человек, страдавший одышкой, с неприятным, брюзгливым выражением лица. Григорьев прозвал его Гаргантюа, и неверно : у него не было и тени добродушия раблезианского героя. Наоборот, он был человек желчный и донельзя раздражительный, хотя и неплохо знавший свое

* Не желая утомлять читателя, не раскрываю это понятие сейчас. Надеюсь сделать это в особой статье.

338

дело. Меня он буквально не переваривал за мою нахальную манеру сидеть на последней парте и пробегать газету в то время, когда все в поте лица записывали его откровения. Уже вошло в традицию, что после лекции я выступал с так называемыми « развернутыми вопросами » и, как он потом говорил, « давал каждый раз диаметрально противоположное толкование темы ». На этот раз я остался верен себе : « Мы услышали сейчас, что недостатком Шиллера является то, что у него этическая проблема всегда превалирует над социальной. А не является ли это как раз самой сильной его стороной ? Ведь именно благодаря этому он смог вместо головной кантовской этики создать живую, вдохновенную мораль, основанную на сердечном порыве, на вдохновении, на любви к людям. Разве не поэтому Шиллер стал, по выражению Белинского, « благородным адвокатом человечества». Гейман встал и тяжело задышал, покраснел, склеротические жилы выступили у него на лбу. « Товарищ Левитин... товарищ Левитин... товарищ Левитин, — прохрипел он, точно у него с горла только что сняли веревку, — Вы меня понимаете, не правда ли ? » « Нисколько », •— сказал я. « Вы находитесь в стенах советского вуза, а не в вузе фашистской Германии ». В аудитории поднялся шум. Встала с места очень хорошая женщина, Лидия Ивановна Митрофанова, (наш староста, старая учительница, пришедшая к нам, чтобы получить диплом) и энергично выступила в мою защиту. Потом другая дама — Елена Васильевна. Гейман только задыхался : « Товарищ, Вы ничего не поняли ». В этот момент вступило новое действующее лицо. Некий Мирон Михайлович Гельфанд. Колоритная личность. Он был старше меня на пять лет, ему было 28. Преподаватель литературы в одной из школ рабочей молодежи. Среднего роста. Жгучий брюнет. В очках. Когда-то он учился в институте. Потом был исключен за соц. происхождение (кажется, приходился дальним родственником знаменитому Парвусу). Когда « классовый отбор » при приеме в институт был отменен, пришел к нам доучиваться. Он шел по курсу вторым. И мы с ним всегда друг друга не любили. Я этого нисколько не скрывал, а он старался быть со мной любезным. Теперь он попросил слово и очень спокойно, очень серьезно, хорошим литературным языком выступил с форменным доносом : «Мне кажется, те товарищи, которые выступают здесь так рьяно в защиту товарища Левитина, совершенно не правы. Ни для кого не является секретом, что товарищ Левитин находится в плену

339

идеалистических концепций. Кому не известно, что товарищ Левитин является ревностным почитателем Владимира Соловьева, которого он цитирует буквально после каждого третьего слова. И, конечно, недостойно советского педагога и советского студента быть проводником идеалистических идей. Преподаватель только исполнил свой долг, и мы должны быть ему за это благодарны». Произнеся эту тираду, почтенный Мирон Михайлович протер очки и спокойно сел на место. Вскочив с места со свойственной мне стремительностью, я сказал : « Дайте мне слово для ответа ». « Хватит, Вы уж достаточно поговорили ! » — прокричал весь красный от волнения Гейман. « Если мне здесь зажимают рот, мне остается только уйти отсюда », — сказал я, схватив портфель. « Пожалуйста, пожалуйста », — ответил, несколько смутившись, Гейман. А я, выскочив как ошпаренный из аудитории, захлопнул за собой дверь так, что все стекла задрожали. « Это дуэль ! Это настоящая дуэль », — хрипел Гейман. В аудитории стоял невообразимый шум... А я стремглав ворвался в кабинет к декану. Деканом вечернего отделения филологического факультета был в то время Николай Павлович Каноныкин. Сын священника, окончивший в свое время Уфимскую Духовную семинарию, Николай Павлович затем пошел в университет и стал учителем словесности одной из питерских гимназий. Теперь он вел у нас методику русского языка и деканствовал на вечернем факультете. Высокого роста, аккуратный, с небольшой бородой, он был воплощением спокойствия, благодушия, безмятежности. Говорил ровно, четко, выговаривая каждое слово, никогда не повышая голоса. Казалось, он не изменит себе, даже если внезапно обвалится потолок. Впоследствии он был с институтом эвакуирован в Пятигорск, остался там при немцах, преподавал и при них русский язык в школе. Мне рассказывал один человек, бывший в то время его учеником, как ныне покойный Николай Павлович однажды велел ученикам зачернить чернилами портрет Сталина в учебнике. Ему ответили : «Нельзя, чернила проникают, будет испорчена страница ». « Ну, тогда заклейте бумажкой », — нашел выход из положения преподаватель. Через несколько дней ему докладывают : «Бумажка отваливается». Безмятежность и здесь не покинула Каноныкина : «Ну, тогда не смотрите на этот портрет ». Теперь с таким же полным спокойствием выслушал Николай Павлович и мою горячую жалобу. Я обвинял Геймана в клевете : «Я имею право иметь свой взгляд на

340

Шиллера и по другим вопросам литературы ». В этот момент прозвенел звонок к окончанию лекции. И через некоторое время вошел все такой же красный и взволнованный, весь дрожащий Гейман и начал жаловаться на меня. Николай Павлович выслушал и его, и нашу последующую взаимную потасовку и наконец изрек соломоново решение : «Так как здесь имеет место научный спор, то следует его перенести на разрешение авторитетного лица. Признаете ли Вы, Борис Яковлевич, и Вы, товарищ Левитин, авторитет Василия Алексеевича Десницкого ? » « Конечно ! Конечно ! » — воскликнули в один голос мы с Гейманом. « Ну вот и прекрасно ! Я договорюсь с Василием Алексеевичем и извещу вас обоих, а потом, возможно, этот вопрос мы поставим на кафедре. А теперь разрешите пожелать вам доброго вечера », — сказал Николай Павлович и выпроводил нас из комнаты.

Здесь следует рассказать о том, кто такой был Десницкий. Василий Алексеевич, как и Николай Павлович Каноныкин, и как очень многие наши филологи, был сыном священника Нижегородской губернии и также окончил Духовную семинарию. Затем он поступил в петербургский университет и еще на студенческой скамье вступил в социал-демократический кружок. С этого времени начинается его тесная дружба с Алексеем Максимовичем Горьким. Примкнув к Большевикам, он сблизился также с Плехановым и Лениным. Эмигрировав в 1906 году за границу, председательствовал поочередно с Даном на IV объединительном съезде социал-демократической партии в Стокгольме. Он — от большевиков, Дан — от меньшевиков. В это время приобрел широкую известность под партийным и литературным псевдонимом « Строев ». Однако перед войной вернулся на родину, порвал с Лениным и занял, как и Горький, четко выраженную позицию обороны отечества. После Февральской революции Василий Алексеевич стал основателем группы « Новая жизнь », секретарем редакции (фактическим редактором) и одним из главных лидеров группы. После Октября он ушел в научную преподавательскую деятельность. Организовал совместно с Горьким наш институт, был заведующим кафедрой мировой литературы и деканом филологического факультета (на дневном отделении). Перед этим-то человеком я предстал через несколько дней после означенного инцидента.

Это было дождливое, но теплое майское утро. Я быстро поднялся по лестнице и вошел в деканат. Первое, что я увидел,

341

— свое отражение в зеркале. Я повзрослел и возмужал. Мне уже шел 23-й год. Зеркало отразило фигуру молодого учителя, аптекаря или часовщика — в очках, некрасивого, еврейской наружности, но нос картошкой, унаследованный от матери, и с небольшими баками, которые я отрастил для солидности. Секретарь ввела меня в кабинет декана. За столом сидел, пощипывая седую бороду, суровый старик в синих очках, по стенам сидело около десяти преподавателей (из них 4 — Троицкий, Касторский, Богородский и Каноныкин — сыновья священников, бывшие семинаристы, а один — профессор Троицкий — даже окончил Духовную Академию, профессор античной литературы граф Иван Иванович Толстой, старая представительная дама Е.С. Истрина, вдова известного академика, Гейман; остальных трех не помню). Увидев такую компанию, я сразу возликовал духом : «ворон ворону глаз не выклюет ». Перед этим, по обыкновению, я сходил к Скоропо-слушнице и поставил свечку. Надо сказать, что я представлял себя в роли маркиза Позы и приготовил пламенные речи. Весь почтенный синклит на меня смотрел со снисходительным любопытством. Гейман чувствовал себя неловко, избегал встречаться со мной глазами, недовольно пожимал плечами. Василий Алексеевич начал «допрос» : «Итак, Вы придумали комплекс Гамлета. Что это такое ?» Я начал говорить, но Десницкий меня перебил на третьем слове : « Вы английский знаете?» «Нет». «И все-таки занимаетесь Шекспиром? Что Вы читали Шекспира ? » «Я читал всего Шекспира ». Он тут же учинил мне экзамен, но сбить меня на Шекспире не удалось. Я его знал неплохо. « А в каком издании Вы читали Шекспира ? » Я замялся : « В красном сафьяновом переплете ». Десницкий (резко) : « Что значит "в красном сафьяновом переплете" ? Я могу телефонную книгу переплести в сафьян ». Я • « Кажется, издание Гербеля ». Десницкий : « Иллюстрированное ? » Я : « Да ». Десницкий : « Плохо читали. Иллюстрированное — Брокгауза и Эфрона ». И начал меня гонять по изданиям. Сбил. Смущенно я замолчал Каноныкин спросил : « Поставим вопрос на кафедре ? » « Никаких кафедр. Кафедре и без этого есть чем заниматься ! — (ко мне) — А Вы зарубите себе на носу, что в аудиторию приходят не для споров. А если у Вас есть какие-то сомнения, подойдите потом к преподавателю. А свои задушевные мысли изложите мне письменно, тогда поговорим. — (к Гейману) — Ну, и у Вас, может быть, тоже были элементы раздражения ? (Гейман молчал)

342

Это бывает. До свидания, товарищ Левитин ». Только много позже я понял, как многим я обязан Василию Алексеевичу; если бы дело было поставлено на кафедре (кафедра состояла из 120 человек, из которых половина была коммунистов, а четверть работников, вероятно, были секретными сотрудниками НКВД), мой арест был бы неминуем. Десницкий же потушил это дело в самом начале, придал ему характер обыкновенной мальчишеской выходки. Видимо, пристыдил он и Гей-мана. Тот после этого держался со мной с исключительной, несколько утрированной любезностью, здороваясь, снимал шляпу первый. Но всегда, говоря со мной, отводил глаза.

А сколько людей погибло в лагерях даже за гораздо меньшее, да и вообще без всяких оснований. Хочется в заключение этого рассказа перефразировать Белинского : « Хорошо иметь дело с Василиями Алексеевичами (с порядочными людьми). И да пошлет Господь всем моим друзьям, коллегам, ученикам в России побольше на их жизненном пути Василиев Алексеевичей». У Белинского : « И да пошлет Вам, читатель, Бог на Вашем пути побольше Максимов Максимовичей ».

Этот инцидент показывает, что и в те страшные времена много было людей, оставшихся чистыми и незапятнанно сохранивших свою честь.

И здесь же расскажу о другом подобном случае. В 1940 году, в страстной четверг, после окончания всенощной с чтением Двенадцати Евангелий, в Николо-Морском соборе ко мне подошла молодая женщина и спросила : « Скажите пожалуйста, Вы учитель литературы и классный руководитель 10 класса 4-й школы ? » Я ответил : « Это неважно, здесь я молящийся ». Как потом оказалось, это была сестра моего ученика, секретаря школьной комсомольской организации Одного ее слова или слова ее брата было достаточно, чтоб я был уволен с записью в трудовой книжке : « Уволен как незаслуживающий доверия ». Такая запись означала остракизм, невозможность поступить на работу куда бы то ни было, и как финал — арест. И это слово сказано не было.

343

А теперь расскажу о других людях, людях с сожженной совестью, которых тоже было немало среди нашей (иногда даже очень высокой) интеллигенции.

В январе 1940 года я сдавал государственный экзамен по русской литературе. Преподаватели разделились. Каждый спрашивал по своему разделу. По древнерусской литературе экзаменовал профессор Сергей Александрович Адрианов, известный либеральный дореволюционный деятель, публицист и литературный критик, профессор петербургского университета. С. А. Адрианов после революции считался крупным специалистом по древнерусской литературе и литературе XVIII века. Он был, впрочем, больше известен в литературных кругах как муж; знаменитой исполнительницы старинных русских романсов Зои Лодий. На всех ее концертах, сидя рядом с аккомпаниатором, он переворачивал ноты. Высокого роста, сухощавый, с седой бородой, одетый во френч, обутый в черные краги, носил он старомодный черный плащ и такую же шляпу. Вероятно, в юности сочинил себе эту одежду, придававшую ему сходство с Дон-Кихотом. Это был человек, принадлежавший к сливкам петербургской интеллигенции.

Мне попался билет « Переписка Грозного с Курбским». Отвечая, я, между прочим, сказал, что разница во взглядах Грозного и Курбского очень преувеличена : Курбский вовсе не отрицает самодержавной власти, наоборот, он ее безоговорочно признает — он лишь протестует против зверства и произвола. Боже ! Что стало с Адриановым (это было время, когда культ Грозного по манию его грузинского коллеги входил в моду). « Как ? Вы отрицаете классовую противоположность позиций Грозного и Курбского ? Но Вы не марксист, какой же Вы марксист ? » — закипятился старик. « Я говорю то, что есть, анализирую исторический документ, а не подменяю его схемой », — ответил я. Этого спора никто не слышал, экзаменаторы экзаменовали для скорости в разных углах. Тем не менее, после окончания экзамена E.G. Истрина (председатель комиссии) зачитала следующую резолюцию : « Левитин — 5. Однако комиссия считает необходимым отметить некоторую методологическую нечеткость ». Адрианов вставил : « Мягко выражаясь ». И, обернувшись ко мне, сказал : « Так Вы, оказывается, поклонник Владимира Соловьева ? Тогда Ваше идеалистическое извращение вполне понятно ». Я ответил с насмешливой улыбкой : « Мне Ваш марксизм тоже вполне понятен ».

Невольно задаешь себе вопрос : что заставляло этого убе-

344

ленного сединами человека, старого ученого, выскакивать с доносом (опять-таки спасло меня то, что председатель комиссии, профессор Истрина, и другой член комиссии, Докусов, были порядочнейшими людьми) и публично обвинять студента в идеалистическом «извращении». (Он, конечно, прекрасно понимал, чем это могло пахнуть). Видимо, подхалимство, подлость, стремление « заглаживать свое прошлое » стало настолько его второй натурой, что заглушило в нем далее самую элементарную порядочность.

Хочется рассказать и о втором « герое » этого же рода, о Гельфанде. После того, как я вышел « сухим из воды», т. е. после инцидента с Гейманом, я демонстративно перестал с Гельфандом здороваться. Боря Григорьев тоже. Бывало, идем мы с Григорьевым по коридору, стоит группа студентов, среди них Гельфанд. Я говорю : « Пойдем — не поздороваемся с Гельфандом». Мы подходим, здороваемся за руку со всеми (человек 10-12), кроме Гельфанда. Под конец Григорьев говорил : « Иди сам не здоровайся, мне уж надоело всем трясти руки из-за твоего Гельфанда». Так продолжалось два года, до самого окончания института. Дальше начинается курьез (скучно было бы жить все-таки без курьезов).

Летом 1940 года я должен был навестить одну пожилую учительницу. Никогда до этого я у нее не был. Звоню. Дверь, к моему удивлению, открывает мой товарищ по институту Студенский. Увидев меня, поздоровался и спросил : « Ты ко мне ? » « Нет, я понятия не имел, что ты здесь живешь. Я к Зинаиде Васильевне ». « Зинаида Васильевна моя соседка. Она сейчас придет. Заходи ко мне ». Зашел. Разговариваем. Однако вижу, что мой товарищ смущен и как будто бы озабочен. Звонок. Студенский идет открывать дверь и вводит Гельфанда (надо же было такое совпадение, чтоб он пришел именно в тот момент). Увидев меня, смутился. Смутился и Студенский, (он его, оказывается, ожидал). Я минуту колебался, но хорошее воспитание, которое я в свое время получил под эгидой двух бабушек, пересилило. Встав со стула, я вежливо сказал : « Здравствуйте, Мирон Михайлович », — и первый протянул руку (гостя оскорблять нельзя — это неуважение к хозяину). Затем начался общий разговор; вскоре, однако, пришла Зинаида Васильевна, я с облегчением покинул общество Гельфанда. Потом, я слышал, война сильно ударила по Гельфанду : его жена с сыном поехали летом 1941 года в Харьков к родным, попали в немецкую оккупацию и погибли. Сострадаю своему

345

коллеге и бывшему однокурснику и надеюсь, что после этого страшного испытания он обновился духовно. (Он еще должен быть жив — он старше меня всего лет на 5).

***

Между тем, моя преподавательская деятельность продолжалась. В течение трех лет, с 1936 по 1939 год, я работал по школам малограмотных, а в 1939 году стал учителем литературы старших классов. Много я видел за это время людей и особенно хорошо узнал жизнь рабочего класса. Я был учителем на заводе «Электроаппарат» (одном из крупнейших заводов в СССР), на грандиозном строительстве « Хлебострой » (ныне мелькомбинат им. Кирова) и на катушечной фабрике. Жизнь среди рабочих делала особенно ясным тот обман, который царил в Советском Союзе. Согласно официальной демагогии, в СССР осуществлялась «диктатура пролетариата» и рабочий класс стоял у власти. Однако достаточно было пойти на любой завод, чтоб убедиться в полной вздорности этой официальной фразеологии. На самом деле рабочий класс находится в положении не намного лучшем, чем колхозное крестьянство. Особенно ярко проявилась беспомощность рабочего класса после 1936 года, когда началось буквально наступление на рабочий класс. Прежде всего, с этого времени начинается непрерывное повышение рабочих норм в связи с так называемым « стахановским » движением. Процедура повышения норм стала в это время традицией. Каждую весну все газеты начинали истошно кричать о баснословных рекордах какого-нибудь очередного героя — Стаханова, Кривоноса, Дуси Виноградовой, Никиты Изотова или еще кого-нибудь. Страницы « Правды » и « Известий » пестрели их портретами, в газетах печатались также «отклики читателей» с призывами подражать рекордсменам и даже перекрыть их рекорды. Шум продолжался с месяц. Кампания оканчивалась торжественным награждением «стахановцев » орденами, приемами и банкетами в Кремле. Затем газеты на некоторое время смолкали, а тем временем втихомолку происходило « подтягивание норм », т. е., попросту говоря, снижение зарплаты. Особенно ощутительно понизилась реальная зарплата рабочего в 1939 году, когда начали расти цены : сначала повысились цены на сахар, потом на хлеб, потом на все другие продукты. С 1938 года был, кроме того, опубликован целый ряд антирабочих законов,

346

карающих за прогул и за самовольный уход с предприятия (об этом подробней расскажу низке). Все это было возможно лишь в обстановке ежовщины, страшной запуганности населения, дикого террора. Характерно, что когда Хрущев попробовал применить те же методы (повышение рабочих норм в других условиях — в 1956-58 годах), рабочие ответили на это волной забастовок. Все эти факты следует учесть историку, когда он попытается выяснить те побудительные причины, которые заставили Сталина открыть эпоху ни с чем не сравнимого террора. Я помню питерских рабочих 20-х годов, дерзких, требовательных, с еще не остывшим возбуждением революционных лет. И для меня ясно : для того, чтобы превратить тогдашний пролетариат в свое покорное орудие, чтобы сломить его волю, Сталину нужна была « ежовщина ». Террор, направленный, якобы, против интеллигенции, на самом деле был направлен против рабочего класса. Недаром в это время со всех сторон слышались призывы к железной дисциплине, к порядку, к единоначалию. , .

** *

Что из себя представлял рабочий класс того времени ? Т. к. эти строки принадлежат социалисту и народнику, читатель, конечно, ждет дифирамбов «пролетариату». Ошибается ! В рабочей среде было немало скотов и хамов, и, сравнивая рабочих с интеллигентами, я должен признать, что интеллигентская среда нравственно чище и несравненно выше рабочей. Правда, тогда еще рабочий класс не был съеден алкоголем до такой степени, как сейчас, но зато был развращен сильнее. Система всеобщего шпионажа, наушничества, предательства сделала свое дело : дух товарищества, сознания общности интересов совершенно выветрился.

Рабочих того времени можно разделить на следующие четыре типа :

I. Старые питерские рабочие, которые хорошо помнили рабочие кружки, участвовали во всех трех революциях. Суровые, начитанные, знавшие многих старых революционеров. Эти ушли в себя, молчали; столь неожиданные результаты революции их ошеломили, дезориентировали. Лишь в кругу семьи и в разговорах с близкими друзьями, немного подвыпив, отводили душу — критиковали советский режим, ругали Сталина. Однако дальше не шли. Слишком мало времени прошло,

347

чтобы могло сформироваться какое-либо новое мировоззрение. Отсюда разочарование, иногда отчаяние.

II. «Молодняк». Рабочие-активисты. Рабочие парни и девушки, которые во что бы то ни стало хотели сделать карьеру. Эти орали до хрипоты на всевозможных совещаниях, выступали с предложениями « догнать и перегнать », « выполнить очередную пятилетку в 4 года», приветствовали товарища Сталина и т. д. Наиболее характерной их чертой была страшная внутренняя опустошенность. Никаких принципов, ничего святого, все выброшено за борт, все принесено в жертву желанию « выбиться в люди ». В то же время — надо отдать им справедливость — выходцы из рабочих семей, где их не гладили по головке, работать они умели, лодырями и лежебоками не были. А впоследствии и воевать тоже умели. Напористые, энергичные, нахальные, они в конце концов выбивались в люди. Это и был тот резерв, из которого черпал свои кадры советский режим. Именно из этой среды вышли и Никита Хрущев, и Косыгин, и почти все нынешние большие и малые советские партийные руководители. В рабочей среде их не любили, но тон все-таки задавали они : противоречить им боялись, с ними считались. Ведь кто его знает — сегодня он активист-горлодер, а завтра — парторг, заведующий цехом, а там, глядишь, вылезет и в секретари парткома, и в замдиректоры.

III. К 3-ей группе принадлежали мирные трудящиеся люди, костяк рабочего класса. Как сказали бы теперь — « работяги ». Эти никуда не лезли. Работали с утра до вечера. Главная забота — семья. Прокормить, воспитать детей, устроить как можно лучше квартирку. Живой интерес ко всему: и к политике, и к науке. Кто помоложе — учился в школе рабочей молодежи. Некоторые выходили в интеллигенты: попадали через рабфаки в институты, становились инженерами, учителями.

IV. 4-я и самая многочисленная группа — выходцы из деревни. Колхозные беглецы. Нищие, в лохмотьях, полуголодные. Большей частью неграмотные. Обычно они работали сезонниками на строительствах или чернорабочими на фабриках.

Это и были в основном мои ученики, когда я преподавал на « Хлебострое », на строительстве мелькомбината им. Кирова — за Александро-Невской лаврой. Помню рабочие бараки. Это было что-то ужасное. Уже на крыльце запах шибает в нос.

348

Смешанный запах помоев, гнилой картошки, человеческих испарений, мочи. Бараки семейные — дети тут же сидят на горшочках. Входим в помещение. Большая комната, разделенная занавесками на 4 части. Каждый квадратик — жилище семьи. Посреди матерчатых стенок — коридорчик. Работа тяжелая : носить кирпичи на самую верхотуру, в строящиеся цеха, работать на весу — на высоте 7-этажного дома. Одно неверное движение — крышка. Зарплата грошовая. Какой ужас должен был быть в деревне, чтобы цепляться даже за такую жизнь. А за эту жизнь цеплялись.

И здесь мне вспоминается следующий эпизод. Вызывает меня как-то (я был старшим преподавателем) председатель постройкома Федосеев, ловкий парень, из тех самых « активистов », о которых я писал выше, профсоюзник-карьерист. « Товарищ Левитин ! Сколько у нас на строительстве неграмотных ? » « 600 ». Федосеев : « А сколько учится у Вас в школе ? » « 70 ». Федосеев : « Плохо ! Сегодня приезжает ревизия — из ЦК профсоюза строителей, из Москвы. Буду вызывать людей ». Учеба шла в две смены. Утром мы (трое педагогов) позанимались, пошли в столовую, пообедали. Не спеша идем на вечерние занятия — ив первый момент не понимаем, что такое произошло : у школы стоит огромная толпа. Подходим ближе. « Что вам надо, товарищи ? » « Учиться пришли ». Мы все трое таращим глаза : обычно в это время к нам приходят 15-20 человек. Открываю дверь (ключ у меня), школа — деревянный домик, типа сельского училища. Толпа наполняет классы. Все люди, которых мы никогда в глаза не видели. Начинаем проверять списки, а люди все идут, идут и идут. Все классы переполнены, мест не хватает, тетрадей, карандашей мет. Учителя, взволнованные, ничего не понимающие, сбиваются с ног. Ровно в семь часов к школе подъезжает автомобиль. Сановной походкой двигается очень полный, очень важный, очень медлительный пожилой мужчина. За ним свита — человек десять, впереди всех Федосеев в роли гида. Дает пояснения : «Это, видите ли, у нас школа, ликвидируем неграмотность. Охвачены учебой все 600 человек. К сожалению, средств не хватает — всего 20 тысяч на школу. Три учителя ». Медленно движется процессия. Ни с кем не здороваясь, начальник, заходя в классы, всех окидывает строгим изглядом. Затем заходит в канцелярию. « Да, с охватом учащихся у Вас дело обстоит неплохо ». Федосеев представляет меня как старшего преподавателя. Сановно, снисходительным

349

жестом, начальство подает мне руку и направляется к выходу, за ним следует свита. И только на другой день мы узнали, в чем дело : оказывается, Федосеев, вызвав двух-трех женщин, сказал им по секрету, что всех неграмотных, кто не учится, будут высылать из Ленинграда. Среди неграмотных — паника. Жажда знания охватила все шестьсот человек. Разумеется, через несколько дней, когда Федосеев утратил интерес к школе, жажда поутихла. И через неделю у нас остались наши исконные 70 человек. Но впечатление произведено : Федосеев получил из Москвы благодарность. Как тут не воскликнуть (в который раз !) вместе с Пушкиным — « Боже мой ! Как грустна наша Россия ! »

Или еще одна веселенькая картинка. 1940 год. Опубликован указ : за прогул (или за опоздание свыше 20 минут) принудительные работы, за уход с предприятия — год тюрьмы. (Это еще только цветочки : во время войны — 4 года). В то время я уже работал в средней школе (в Московском районе). Жил на Васильевском. В один прекрасный день, в 9 часов утра, появляюсь в школе. Навстречу вылетают взволнованный директор и завуч (обе — прекрасные женщины и мои большие друзья). Завуч : « Богема несчастная ! Зачем Вы пришли ? » Я : « Что такое ? » Директор : « А то такое, что Вы сегодня дежурный и должны были явиться в половине девятого, и мы должны Вас теперь отдать под суд ! » Я хлопаю себя по лбу, но делать нечего, закон строгий : администратор, который покроет прогульщика (а я опоздал на полчаса — значит, прогульщик) сам попадает под суд. О моем опоздании знает уже вся школа. Завуч квохчет: « Ну, видите, что опоздали, ну заболели бы, ну вызвали бы врача ». Я пожимаю плечами и иду на урок. А в конце дня получаю повестку : завтра в 11 явиться в суд. Грозит полгода принудработ, т. е. вычет из зарплаты половины суммы. На другой день, утром, захожу во « Дворец труда » — там профсоюз учителей. Консультант мне дает папку : « Вот, смотрите, может быть здесь что-нибудь найдете для себя подходящее. Была насчет дежурств какая-то телеграмма от наркома». Ищу — эврика ! Телеграмма из Москвы — от Потемкина. Составлена так, что ее не расшифрует и сам Шамполион. Заметил только, что в первой строке слово « общественная работа учителей », а в последней (без связи с « общественной работой ») слово «дежурство учителей ». « Можно взять телеграмму ? » « Если * считаете, что поможет, берите! » Ровно в 11 переступаю порог

350

кабинета судьи. Эти дела разбираются единолично, поэтому заседателей нет. За столом сидит грузный мужик лет 35-и (и отчего они все так быстро толстеют?), с квадратным лицом. Перед ним несчастная, вся в лохмотьях, женщина, приговоренная несколько дней назад за самовольный уход с предприятия к году тюрьмы. « Товарищ судья ! Так как же ? Я педь с ребенком ». Судья (бесстрастно) : « Вас заберут ! » Женщина : « Но ведь ребенок ! А ребенок как ? » Судья (все так же) : « Ребенка заберут ! » « Как заберут ? » Покосившись на меня, судья снисходит до объяснения : « Сначала ребенка в детдом заберут, а потом приедет карета и Вас заберет ». Женщина (страшно жалостно, робко, почти шепотом) : «Да как же так ? Может быть, можно как-нибудь ? » Судья (все так же бесстрастно, точно сомнамбула) : « Вас заберут ! » Женщина уходит. Я (мелким бесом) : « Товарищ судья ! Тут произошло недоразумение. Я опоздал на дежурство, но дежурство — это общественная работа; чисто на добровольных началах. Нот телеграмма наркома просвещения (министров тогда еще не было). Вот пожалуйста, читайте ! Вот написано — общественная работа, вот — дежурство ». Судья смотрит телеграмму, не понимая, конечно, ни одного слова. Потом все с такой же важностью изрекает : « Дело прекратить ». С торжеством п являюсь в школу. Директор всплескивает руками : «Так иодь три учительницы в нашем районе уже несколько месяцев платят за опоздание на дежурство ! » Я смеюсь : « Дело мастера Поится ». Но перед глазами у меня стоит силуэт страшной, оборванной, обиженной женщины, и мне не весело.

**

В 1939 году я стал учителем 9-10 классов 4-ой школы Московского района. Взяла меня на работу директор школы Серафима Ивановна Куликевич, старая питерская учительница, которая работала в этой школе с 1912 года. При этом 1'кпчала, по-учительски отчеканивая слова : « Знаю, что у Вас Лудет масса методических ошибок. Беру с испытательным сроком. Через месяц приду на урок — посмотрю; если умеете шпорить так, что у учеников глаза блестят, тогда оставлю. II «-г — не взыщите ! » Оставила. Говорить я умел и литерату-|цHI увлекался. Началась моя работа в средней школе. Через '.!() .IICVT зашел в свою старую школу. Серафима Ивановна все гщг была директором. Долго говорили. Вспоминали старину. Я гкп'шл : « Одного не пойму : как Вы меня держали — такого

351

нахального мальчишку ? » Серафима Ивановна молча улыбнулась. А мальчишка я был если и не нахальный (все-таки с дамами я был вежлив), то во всяком случае самоуверенный необыкновенно. Себя я мнил по меньшей мере Ушинским. Отец кратко резюмировал : « Чисто жидовское нахальство » Ученики меня слушали разинув рот. Чего только я им не говорил. И о символистах, и о Сологубе, и о Брюсове, и об Оскаре Уайльде, и о Метерлинке, и даже о Гамсуне. И все это как-то увязывалось с программой. Хаос в головах у учеников от моих уроков был невообразимый. Блистать перед посетителями умел. Помню, пришел ко мне на урок инспектор, с которым я только что перед этим поругался. Сказал потом директору : « До чего он противный в жизни и до чего хорош на уроке ». Но были и другие отзывы : один старый, опытный педагог, посидев у меня на уроке, в ответ на вопрос Серафимы Ивановны « А что, хороший учитель, не правда ли ? » ответила : « Бросьте, какой он учитель. Так себе, провинциальный краснобай-адвокатишка ». и

Кто был прав ? Конечно, старая учительница. Я понятия не имел тогда, в чем сущность учительской работы. Постиг это лишь много позже. Сущность педагогической работы заключается в том, чтобы сложное сделать простым, скучное увлекательным, старое — новым, оригинальным, интересным. Когда у меня спрашивают, что такое педагогическое искусство, я вспоминаю один рисунок, принадлежащий гениальному русскому педагогу Димитрию Ушинскому. В самом деле, что может быть скучнее для ребенка, для ученика 2-го класса, чем предлоги. Читаем грамматическое определение : « предлог — часть речи, которая показывает отношение предметов друг к другу ». Что за муть ' Как это втолковать 8-летнему ребенку Что же делает Ушинский ? Он рисует клетку, а вокруг птицы : « Птица из клетки », « Птица под клеткой », « Птица за клеткой » и т. д. Как все сразу стало интересно, весело и, главное, просто. Ушинский здесь нашел совершенно новое, оригинальное и простое решение. Весь педагогический процесс — цепь таких находок. Но тогда я ничего этого не понимал : по выражению Серафимы Ивановны, растекался « мыслью по древу » и был страшно доволен своим красноречием. Были довольны и ученики, а потом, конечно, все мгновенно забывали и сдавали экзамены по шпаргалкам.

352

В 1940 году я с отличием окончил институт и поступил в аспирантуру. В это время я уже располнел — стал зашибать деньгу. Правда, очень относительную, но все-таки « деньгу ». 400 рублей — аспирантская стипендия, 600 рублей — в школе. По-теперешнему — 200 рублей. Более или менее прилично оделся. Один мой старый, еще школьный, товарищ, который жив и сейчас, вспоминая этот период моей жизни, говорит : «У меня от тебя тогда было впечатление : еврей, делающий карьеру». Так ли это было ? Вряд ли. Такова была только внешность. Внутренно я метался и искал.

** *

Я помню, отец меня как-то спросил : « Ну, к кому же ты, наконец, примкнул сейчас, когда ты взрослый человек ? » Я кратко ответил : « Христианский социалист ». « Как, все еще христианский социалист ? » « Да, все еще христианский социалист. И вчера, и сегодня, и завтра. Всегда ! » За это время, перечитав горы книг, увидев очень много людей, потратив бесчисленное количество часов в разговорах на философские, религиозные, политические темы, я убедился, что весь мир — тюрьма.

То, что советский коммунизм и фашизм есть тюрьма — и в буквальном, и в переносном смысле, — это была истина, не требующая доказательств. Но и капиталистическое общество, основанное на деньгах, на борьбе за существование, на господстве « сытых », мне было глубоко противно, и я его не принимал и не мог принять. Не говоря уже об идеологах « крепкого государства », рыцарях классовой « гармонии», « симфонии », типа поклонника Византии Константина Леонтьева, к которым я всегда чувствовал брезгливое отвращение. Всякое авторитарное государство (монархическое, цезаристское или мнимо теократическое) было для меня отвратительно, под каким бы флагом оно ни выступало. Если раньше оно у меня ассоциировалось с папашиным ремнем, который, в общем, возбуждал больше смех, чем страх, то теперь оно предстало предо мной в лице судьи, изрекающего глагол «заберут». Мир безнадежен. Я часто вспоминал Ибсена: «Была лишь одна настоящая революция — всемирный потоп. Но и тут нашелся оппортунист и соглашатель — Ной ». В это время я без конца читаю греческих трагиков. Сильная личность, бросающая вызов судьбе, борющаяся даже тогда, когда борьба безнадежна, и

353

гибнущая без слова жалобы, меня пленяет. Образы Антигоны, Филоктета, Электры — для меня были предвосхищением христианства. Отталкиваясь от Ницше, я мечтал написать работу «Рождение античной трагедии из духа борьбы». Многие близкие мне люди в это время разочаровывались в искусстве. « В сущности, искусство — это гнусная вещь : оно лишь навевает красивые сны», — сказал как-то в это время Боря Григорьев. Помню, мне удалось с огромным трудом достать книгу Габриэля Д'Анунцио « Сто и сто и сто и сто страниц Габриэля, который хочет умереть ». Мне ее дал Василий Алексеевич, которому я все-таки подал мои «Задушевные мысли» и с которым свел знакомство. Книга была на итальянском языке. Я, разумеется, ничего не понимал, но Екатерина Димитриевна Аменицкая знала итальянский и обещала прочесть и мне рассказать. Отец увидел у меня книгу и спросил, как называется. Получив ответ, сказал : « Врет твой Габриэль : если бы хотел умереть, так книг с дурацкими названиями не писал бы ». И, вздохнув, прибавил : « И все так : искусство — сплошное позерство и фальшь ». И хотя я, конечно, понимал, что эти сентенции очень вульгарны и плоски, но долю правды в них все-таки чувствовал. И твердо знал, что ни Шекспир, ни Эсхил, ни Софокл, ни Эврипид — мне истины не откроют. Безнадежность !

** *

Но когда я говорил «безнадежность», я видел среди окружающей тьмы одну ярко светящуюся точку. И чем темнее было вокруг, тем ярче разгоралась она. Свет — «И тьма его не объяла ». Свет этот был Христос !

***

Страшно писать о Христе ! А надо писать.

С раннего детства Он мне был самым близким. И не было ни одного дня в моей жизни, когда не стоял бы Он у меня перед глазами. М.М. Тареев когда-то писал, что во Христе удивительно совпадают исторический, мистический и символический планы. Мало того! Христос так многогранен, что каждое поколение, каждая эпоха улавливает в нем какую-то одну грань. И лишь в конце времен раскроется Христос во всей полноте. Сейчас я хочу рассказать, какие грани уловил я в Христе.

354

В Христе я нашел полную, совершенную свободу и совершенную любовь. В то время я еще мало занимался богословием. Годы, когда я полностью отдался богословию, наступили уже после войны (1945-1949 гг.). А в то время я был еще дилетантом в богословии, поэтому не буду и сейчас излагать свое мировоззрение в богословских терминах *.

Итак, во Христе я увидел совершенную, безграничную, последнюю свободу. Это прежде всего свобода от всех условностей, придуманных людьми : сословия, государства, национальности. Все это если и существует, то только как « мнимость », условность, нечто временное, эфемерное, что разлетается как дым при первом порыве ветра.

Государство. Что о нем сказано ? Сказано: «Отдайте кесарево кесарю, а Богу божие ». А Богу надо отдать все : « Возлюби Бога твоего всем сердцем твоим, всею душою твоею и всею крепостью твоею и всем разумом твоим ». (Лука 10, 27). Что же остается на долю кесарю ? Всего лишь динарий (Мер. 19, 19-21). Немного. Особенно если учесть, что у истинного христианина нет динариев, ведь он все свое имущество отдал нищим (Мф. 19, 21). В обществе христианском нет и не может быть властителей, стоящих над народом: «Цари народов господствуют над ними и имеющие власть над ними называются благодетелями. А вы не так, но больший между вами, да будет младший, и начальствующий как служащий ». (Лука 22, 26) **. Свобода от сословия, от всех авторитетов, придуманных людьми. Свобода не только от преклонения перед наследственными титулами — это теперь уже изжито, — но и перед авторитетами научности, личной одаренности, гениальности. « Ибо высокое у людей — мерзость перед Богом ». (Лука 16, 15). Наконец, самое категорическое отвержение всякого деления людей по национальному признаку, самого понятия « нация » содержится в следующем месте Евангелия : « Ответили они и сказали Ему : отец наш Авраам. Говорит им Иисус : если бы вы были дети Авраамовы, вы делали бы дела Авраамовы... Вы от отца вашего, диавола, и хотите делать похоти отца вашего ». (Ин. 8, 39, 44). Признак наследственности, так называемой национальной культуры никакого значения не имеет — имеет значение лишь то, чьи дела делает человек —

* Я думаю это сделать в следующей моей книге « Сущность христианства ».

** Всюду цитирую научный перевод с греческого. Лондон, 1970 г.

355

дела Божий (« Авраамовы ») или дела дьявола. Христос освобождает людей от власти богатства. Не говоря уже о категорическом осуждении самого богатства, которое несовместимо со служением Богу (Мф. 6, 24) и которое мешает человеку войти в Царствие Божие (Мф. 19, 23, 24), осужден самый путь к богатству — воспрещено думать о завтрашнем дне, заботиться о том, что есть и что пить и во что одеться (Мф. 6, 19-21, 25-33). Птицы небесные, вольные и беззаботные, — вот тот образ, который представляет человеку Христос. Христос освобождает человека от страха перед властителями, от того самого страха, который является основой всякого государства, всякого общественного строя (Мф. 10, 18-20). Христос освобождает человека от страха смерти — самой мощной силы, на которую опираются тираны (Мф. 10, 28). Освобождая человека в плане социальном, Христос освобождает его также в плане мистическом и космическом. Мистическая свобода — свобода от власти дьявола, от власти греха. Грех теряет всякую власть над человеком — надо лишь обратиться к Христу с верой, и человек обретает благодать, становится чистым, как новорожденный младенец. Мистическая свобода ведет к победе над природой, болезни уже не властны над человеком. И в этом значение чудес, которые творил Христос; он показал сверхчеловеческую власть над природой. И никто из христиан не может отныне признать ее власть над собой. И наконец, последняя, космическая свобода — победа над смертью, которую Христос показал, победив смерть и восстав из мертвых. Таким образом, Христос есть подлинный Сверхчеловек. Победитель мира. Победитель греха. Победитель смерти. И только Он есть единственный яркий Свет в человечестве. Он светит, и тьма Его не объяла.

Н.А. Бердяев считает свободу изначальной точкой бытия. Для него свобода — это главный атрибут Божества. Не так говорит любимый ученик Иисуса Христа. Он определяет изначальную точку бытия в ясной и точной формуле : « Бог есть любовь » (I Иоанна, 4, 8). Свобода есть производное от любви; есть выражение Любви Божией. И в личности, и в учении Христа свобода органически сочетается с любовью. Более того, свобода есть форма проявления Любви Божией. Свобода сынов Божиих от государства, от национальности, от

356

имущества, от власти темных стихий природы, от смерти — возможна лишь при Любви Христовой. «Если я языками человеческими говорю и ангельскими, но любви не имею, сделался я медью звенящею и кимвалом звенящим ». (I Поел. Кор., 13, 1).

И свобода без любви — медь звенящая и кимвал звенящий. И даже еще хуже — разбой. Совершенное общество — там, где совершенная любовь и совершенная свобода. Царство Божие на земле.

** *

Брошусь я у ног распятья,

Обомру и закушу уста.

Слишком многим руки для объятья

Ты раскинешь по краям креста.

Для кого на свете столько шири,

Столько муки и такая мощь.

Есть ли столько душ и жизней в мире,

Столько поселений, рек и рощ.

Я не сумел бы выразить эту мысль с такой поразительной яркостью, как это сделал Пастернак. Но меня всегда поражала в Христе — ширь, безграничная и бескрайняя, всеобъемлющая и всепроницающая. Ширь Любви Христовой охватывает все прошедшее, настоящее и будущее. Любовь Христова охватывает и верующих и неверующих, и друзей и врагов. И здесь мы вплотную подходим к идее социализма. Социализм не есть Царствие Божие, он не является и самоцелью, он не может и обеспечить счастье человечеству. Социализм есть лишь подступ или, точнее, один из подступов к Царствию Божию на земле. Уничтожение богатства, имущественного неравенства; осуществление принципа апостола Павла : «Кто не хочет работать, пуст и не ест» (2 Фес. 3, 10). Создание такого общества есть одна из предпосылок Царства Божия на земле, один из подступов к нему.

** *

Мне приходилось чуть ли не со дня рождения иметь дело с социализмом, опирающимся на идеологию Маркса и Энгельса. Поэтому мне уже в ранней юности необходимо было сфор-

357

мулировать свое отношение к марксизму. Как я определил его в те годы? Конечно, очень просто было бы объявить марксизм, так же, как дарвинизм и все прочие «измы», сплошной чепухой, позубоскалить, показав Марксу кукиш, и на этом покончить свои счеты с марксизмом. Но это означало показать кукиш прежде всего самому себе. Если существует учение, которое овладело сотнями миллионов людей, которое вдохновляет людей уже более сотни лет и которое до сих пор владеет умами, то отделаться от него ругательствами — это нечто совсем несерьезное. Между тем, все положения Маркса и Энгельса можно разделить на три части:

1. Неприемлемые безусловно. Таковая вся их материалистическая философия. Знаменитая формула « Религия есть опиум для народа», учение об экономическом базисе как основе исторического процесса и т. д.

2. Положения, приемлемые условно (имевшие большое историческое значение в их время, но теперь, в переменившихся условиях, утратившие свою силу). Таково учение о руководящей роли пролетариата. О необходимости революционного свержения капитализма. Таков великий лозунг : « Пролетарии всех стран, соединяйтесь », который сейчас может быть заменен другим лозунгом : « Все трудящиеся, соединяйтесь». И, наконец, термин «диктатура пролетариата», приобретший такое зловещее значение в коммунизме. Разумеется, совершенным анахронизмом является « Коммунистический Манифест », о котором, впрочем, и сами Маркс с Энгельсом, начиная с 60-х годов XIX века, уже нигде не упоминают.

3. Положения, приемлемые для христианина и вполне научные. Такова теория прибавочной стоимости, которая лишь переводит принцип апостола Павла на язык политической экономии. И тот вывод, который из нее следует, — что весь прибавочный продукт должен идти на пользу трудящимся. На наших глазах осуществляется сейчас предсказание об упадке капиталистической системы, и, видимо, предвидение Маркса о национализации крупной промышленности осуществится уже при жизни этого поколения.

Мне приходилось также сформулировать и свое отношение к Октябрьской революции, под знаком которой прошла вся моя жизнь. И здесь я всегда хотел быть максимально объективным и всегда остерегался впасть в какое-либо пристрастие. Разумеется, я всегда (как христианин) осуждал

358

зверства большевиков, так же, как и зверства их противников. Я считал, что кардинальный принцип монопартизма Ленина и Троцкого неизбежно приводит к тирании. Обманный демагогический лозунг «диктатуры пролетариата», который ведет к диктатуре коммунистических нуворишей. Вся советская система, с террором, направленным против церкви, против свободы личности, против свободы слова, печати, собраний, была для меня неприемлема, и я с ней боролся всюду и везде, как только мог. За что боролся ? Во всяком случае не за реставрацию старого режима и капитализма.

И опять мне хочется вспомнить один мой разговор с отцом. Отец сказал : « И главное, если бы ты действительно ставил перед собой благородные цели реставрации России, а то ведь одна ерунда... твои христианские социализмы». Я ответил : «Между тобой и мной разница : тебе не нравится советская власть, потому что она для тебя слишком демократична (дала дорогу «хамью », как ты говоришь), а мне она не нравится, потому что она недостаточно демократична и не дает дороги « хамью », а по-прежнему держит его в рабстве. Тебе не нравится советская власть, потому что она отняла у тебя деньги, а мне она не нравится потому, что эти деньги пошли не народу, а паразитам ». Отец засмеялся : « Поздно я женился. Женился бы лет в 19. В гражданскую тебе было бы 20. Хорошим бы митинговщиком ты был. Солдатня слушала бы и хлопала в ладоши, а теперь этой чепухе, верно, даже твои сопляки в 10 классе не верят ».

А я верю !

359

 

ПОСЛЕДНИЙ ГОД

Выше я говорил, что все годы, оканчивающиеся на « 0 » и на « 5», для меня счастливые. 1940 год был удачливый. Окончил институт. Хотел поступить в аспирантуру при своей «alma mater», Василий Алексеевич отсоветовал. Сказал • « Отрежьте полу. Получайте диплом и сматывайтесь. На всех кафедрах Вас знают как идеалиста Скажите спасибо, что не вытряхнули ». Но в то время было легче куда-нибудь устроиться, чем сейчас. Иду я как-то по Исакиевской плошади. Вижу на дверях одного из бывших особняков доска : « Научно-исследовательский институт театра и музыки». И тут же объявление : « Прием в аспирантуру ». Зашел, справился. А через два дня подал заявление и стал готовиться к экзаменам Экзамены: история русского театра, история западно-европейского театра, неизменный диамат и немецкий язык. Театр знаю с детства. Еще подчитал кое-что. Экзамены сдал на пятерки. Выдержал. Самое трудное было — немецкий. Сдавал плохо, но простили : все остальные знали не лучше. Этот последний предвоенный год был интересен : он дал мне, скромному учителю, возможность присмотреться к нашей тогдашней высокой интеллигенции : профессорам да театралам.

**

Институт Театра и Музыки (ныне Институт Театра, Кино и Музыки) имел своеобразную историю. И опять приходится начинать с матушки Екатерины. Особняк, в котором институт помещался, был построен императрицей для небезызвестного графа Платона Зубова. Правда, Зубов не успел еще в него пъехать, когда его высокая покровительница умерла. Но Навел I, которому были иногда свойственны великодушные порывы, на свои средств^ завершил отделку великолепного дворца и подарил его своему старому врагу и одному из буду-

361

щих своих убийц. Потомки фаворита Екатерины II были, не в пример своему блестящему предку, людьми тихими и мирно жили в особняке на Исакиевской площади вплоть до самой революции. Однако последний Зубов был своеобразным человеком : эстет, любитель живописи, меценат, он объездил всю Европу. Собрал ценнейшую коллекцию древних гравюр; его библиотека до сих пор считается одним из лучших в Советском Союзе собраний по искусствоведению. В начале XX века граф открыл в своем особняке лекторий для великосветской публики. Сам он читал историю античного искусства. Барон Врангель, талантливый искусствовед, безвременно умерший в 28 лет еще до революции, читал историю итальянского возрождения. Князь Волконский (драматург и романист) — историю театра. Но вот наступил 1918 год. Граф нашел ход к Луначарскому и добился того, чтоб его лекторий объявили сначала Институтом Живого Слова, а потом преобразовали в Государственную Академию Искусств (ГАИС). Граф, впрочем, вскоре уехал за границу, а ГАИС, сменив несколько названий, перед войной функционировал как «Научно-исследовательский институт театра и музыки ».

**

Входим в институт. Пройдя великолепный, просторный вестибюль, свернем налево, в читальный зал. Здесь, в любое время (с 10 часов утра до 11 часов вечера), вы увидите в углу высокого седовласого старика, одетого в старинную облезлую шубу с поднятым воротником. Он сидит, подремывая, весь день. Если вам нужна какая-нибудь древняя редкая книга, подойдите к нему : « Владимир Владимирович ! Мне нужно то-то... » Встряхнется, потянется, встанет с трудом. Подойдет к одному из шкафов, не глядя протянет руку, наощупь возьмет книгу. Но сразу вам ее не даст. Подержит в руках, откроет, задумчиво покачает головой, закроет, а потом уже медленно, с какой-то неясностью, протянет ее вам и пойдет опять дремать в углу. Иногда прибегут сверху : « Владимир Владимирович ! Алексей Иванович (директор) просит зайти к нему». Так же не спеша встанет, пойдет на 2-ой этаж. Там ему скажут : « Владимир Владимирович ! Из Швеции (или Норвегии, Дании, Индонезии, Бразилии, любой другой страны) пришло письмо. Прочтите, пожалуйста». Сядет, возьмет письмо, близоруко сощурится, поднесет письмо к глазам и глухим голосом

362

(с небольшим иностранным акцентом) тут же прочтет это письмо, переводя сходу, по русски a livre ouvert. Иногда его спрашивают : «Владимир Владимирович ! На скольких же языках Вы говорите ? » Лениво ответит : « Да на всех понемножку ». И опять погрузится в дремоту.

Владимир Владимирович был в дореволюционное время очень богатым человеком, обладателем баронского титула (к сожалению, фамилию точно не помню, но как будто барон Остен-Сакен). Все свои огромные средства, поступавшие из остзейских имений, тратил на книги. Собрал исключительно ценную библиотеку (достаточно сказать, что в библиотеке Владимира Владимировича было несколько книг, набранных Гутенбергом), много путешествовал, побывал во всех странах мира. Но всюду, где бы он ни был, его интересовало только одно : книги и рукописи. И из каждого путешествия он привозил ящики рукописей и книг. Он не женился, жил отшельником, после смерти родителей близких людей у него не было. В жизни он знал только одно : книги. На вопрос одной дамы, как мог он посвятить жизнь книгам, он ответил: «Вы же любите своих детей ? А у меня дети — книги ». После революции, когда его выбросили из его особняка, встал вопрос : что делать с книгами ? Пришел на помощь Зубов. Библиотеку перевезли во вновь образованный институт. И зачислили библиотекарем института Владимира Владимировича. В 1926 году институт с ним заключил договор: Владимир Владимирович остается пожизненно библиотекарем, ведая той частью библиотеки института, которая состоит из пожертвованных им институту книг. Ему назначается плата — 150 рублей в месяц. (По тем временам плата приличная, но стоимость библиотеки, подаренной Владимиром Владимировичем, исчислялась в несколько миллионов рублей).

Шли годы. Прошло 15 лет. 150 рублей превратились в гроши — рублей 15-20 по-нынешнему. А ему так и не прибавили ни одной копейки. (Нигде, кроме как у нас, такой наглый обман был бы немыслим). Как и чем жил старик — непонятно. У него была где-то недалеко от института каморка. Кроме шубы, ничего больше не оставалось — все было распродано. Сомневаюсь, чтоб у него было больше одной смены белья. Видимо, директор ему как-то изредка все-таки помогал:

363

выписывал деньги за переводы. Из буфета ему иногда приносили винегрет и бутерброды. Он умер в ленинградскую блокаду. Тихо заснул в своем уголке в один из страшных, холодных дней в декабре 1941 года, среди своих любимых книг. В те времена я знал много таких странных людей, оставшихся от старого Петербурга. Когда-нибудь, может быть, расскажу и о них. А теперь, пожелав Царство Небесное Владимиру Владимировичу, поднимемся по мраморной лестнице, на 2-ой этаж.

Вот он, наш институт. Первое впечатление ошеломляющее. Казалось, хозяин дома, граф Зубов, только что выехал и сейчас вернется. Все залы целы, вся мебель на месте. Старинные картины развешены на своих местах. Вазы, впрочем, без цветов, стоят по углам. Сохранился даже тот особый (несколько спертый) запах, который присущ старинным домам. (Заходил в наш институт два года назад, перед отъездом, во время своего последнего посещения Питера. Теперь уже не то. Все залы переделены перегородками, старой мебели уже нет. Атмосфера обычного советского учреждения). Итак, поднялись на 2-ой этаж. Проходим анфиладу старинных зал. Пусто. Нигде ни одного человека. Только в самом конце анфилады дверь с надписью « Канцелярия ». Здесь сидят канцеляристки. Стучат на машинках. Обычная картина всех советских институтов. Научные работники — люди занятые, работают в пяти-шести местах, читают лекции. Пишут у себя дома. Бывают только в определенные часы. В институте два отдела : музыковедческий и театроведческий. Во главе института стоит директор Алексей Иванович Маширов.

Алексей Иванович принадлежал к тогда уже архаическому типу коммуниста-пролеткультовца, выдвиженца. Внешность типичного питерского рабочего : среднего роста, физически крепкий, с простым, совершенно неинтеллигентным лицом, он напоминал скорее завхоза, чем директора искусствоведческого института. В первые годы после революции он писал стишки под каким-то очень « революционным » псевдонимом — не то Наковальный, не то Серпин. Пробовал также свои силы и в живописи — но, кажется, ни в одной области особых талантов (даже с учетом пролетарского проиехожде-Эния) не проявил. И в конце концов высокие власти, не зная, /гго с ним делать, направили его в наш институт директором. |Надо, впрочем, сказать, что человек он был мягкий и довольно юкромный : ни во что не мешался и никуда не лез; занимался

364

только хозяйственными делами и был чем-то вроде конституционного монарха в парламентарном государстве. Я помню лишь два-три случая, когда он попытался показать, что и он « пс лыком шит », и каждый раз получал по носу. Помню, он как-то пришел на семинар по истории западно-европейского театра и, прослушав доклад о commedia dell'arte одного из наших аспирантов, неожиданно заявил, что это «все списано». Когда его попросили сказать, откуда это списано, он лишь промямлил что-то невразумительное и под общий хохот удалился.

Когда я пришел в институт, я с первых же дней занял привычное для меня положение «enfant terrible ». 15 сентября НИО года, поздравив меня с поступлением в аспирантуру, наш тпсдующий аспирантурой Лебедев мне сказал : «Товарищ Лонитин ! Молодой научный работник должен держаться поближе к партии». «То есть как?» «Надо заниматься обще-(тпснной работой, а там, может быть, окажется возможным дать Вам рекомендацию в партию ». Я выслушал это заявление !• каменным лицом и не ответил ни одного слова. Больше никто н никогда таких предложений мне не делал. Ко всем руководителям института я относился с пренебрежением: мне они казались беспринципными, бездарными; я обвинял их в холуйстве, в подлизывании к большевикам. Боже мой ! Как я Пыл не прав ! И как жаль, что я не могу им принести своих извинений, т. к. теперь никого из них уже нет в живых. В груднейших условиях они делали свое дело, сохраняя традиции русской науки.

Тогда я еще не понимал великих слов апостола Павла : Но есть различия в дарованиях, а Дух тот же. И есть различия в служениях, а Господь тот же. И есть различия в действиях, а Бог тот же, производящий все во всех ». (I Кор. 12, 4-6). Это не значит, что я отрекаюсь от идеалов своей мятежной юности. Если можно было бы начать жизнь сначала, и действовал бы точно так же: занимался бы подпольной политической деятельностью и ходил по краю бездны. Но нужны не только бунтари-подпольщики и не только оппозиционеры. Нужны и добросовестные ученые, и скромные труженики-учителя, и набожные священники, и аскеты-монахи, н хорошие, простые труженики, воспитывающие своих детей,

365

растящие честных людей. Только продажная сволочь, карьеристы, сексоты, подхалимы никому решительно не нужны. И им можно сказать старое студенческое : pereat ! (Да погибнут !)

***

Расскажу о трех наших ученых, т. к. именно они воплощают тип интеллигента, который превалировал не только тогда, но с небольшими изменениями сохранился и теперь Моим непосредственным научным руководителем был Сергей Сергеевич Данилов. Высокий, подвижный, суетливый, вежливый, с голосом как из бочки. Типичный интеллигент. Несравненный труженик. Он начал свою деятельность в 20-х годах. Начал с работы, отдающей «дланью времени» и явно ему навязанной : совместно со своим товарищем, Е. Булгаковым, он выпустил книжку « Государственный агитационный театр » — об одном из ленинградских рабочих театров. Однако и здесь проявилась главная черта С.С. Данилова — научная добросовестность. Я хорошо знаю этот театр, т. к. там после закрытия Передвижного театра работала моя мать. Сергей Сергеевич не упустил ни одного спектакля, ни одной детали из жизни театра. Здесь в основном факты и лишь минимум официального словоблудия. Впрочем, это была первая и последняя «актуальная работа» Сергея Сергеевича. Далее он никогда не переходил рубеж XIX века, и все попытки заставить его писать на советские темы оказывались тщетными. « Бывают у людей разные специальности: один шьет сапоги, другой готовит в столовых обеды, — а я занимаюсь театром XIX века, что Вы от меня хотите ? » — таков был ответ Сергея Сергеевича на все приставания. В 30-е годы он написал великолепную работу « Сценическая история « Ревизора ». Никаких рассуждений — выводы делайте сами. Автор рассказал обо всех постановках « Ревизора », начиная с первой постановки — в 1836 году — в Александрийском театре, кончая последней, по тому времени, постановкой в Большом Драматическом театре в Ленинграде (режиссер Терентьев, 1930 год). Он не пропустил ни одной провинциальной постановки, снабдил все это богатым иллюстративным материалом, подробно разобрал игру каждого актера (по отзывам рецензентов и воспоминаниям очевидцев). Обрыскал все библиотеки, просмотрел все русские газеты за 100 лет — вот это, я понимаю, настоящий ученый! Вслед за этим последовали « Сценическая история « Женитьбы » Гого-

366

ля» и ряд исследований, посвященных актерам XIX века : Сосницкому, Щепкину, Ленскому и другим. И все это при неутомимой текущей работе: заведование отделом Истории русского театра в нашем институте, чтение лекций в другом Театральном институте (на Моховой), где готовили актеров.

Самым неприятным для меня тогда было обязательное присутствие на научных заседаниях каждую неделю. Все, о чем там говорилось, мне представлялось ненужным, бездарным, мелкотравчатым. Через много лет после этого, в 1954 году, будучи в заключении в лагере под Куйбышевым, я неожиданно увидел в местной библиотеке книгу : С.С. Данилов « Очерки по истории русского театра ». Я об этой книге знал; Сергей Сергеевич много раз мне говорил о своей работе над ней. Взял ее из библиотеки. Прочел и ахнул. Все эти заседания, казавшиеся мне ненужными, нудными, мучительно скучными, вдруг ожили : Сергей Сергеевич не упустил ни одной детали, ни одного доклада, ни одного, даже самого незначительного, изыскания из истории русского театра, разумеется, с ссылками на авторов. И все это вместе сложилось в единую яркую картину.

И ведь всю эту работу приходилось вести в обстановке непрерывной травли, неожиданных качаний из стороны в сторону политического корабля, когда от малейшей прихоти любого прохвоста зависела судьба ученого и сама его жизнь.

Все это не прошло даром : Сергей Сергеевич умер в 1959 году 53-х лет от роду, от гипертонии.

Профессор Данилов в какой-то мере символическая фигура. Часто упрекают нашу интеллигенцию за трусость, за молчание, за то, что она не нашла ответа перед лицом зверств. Неправда! Стиснув зубы, в тяжелых условиях, она продолжала свою работу, развивала русскую науку, русскую культуру. Это и был ее ответ.

Другой ученый — известный профессор Стефан Стефанович Мокульский. Это тоже крупнейший эрудит в области нтадно-европейского театра. Поляк по национальности, родом и ) Крыма, он начал свою научную деятельность во времена генерала Врангеля, в Новороссийском университете, эвакуиро-иинном в 1918 году из Одессы в Симферополь. После ухода белых некоторое время подвизался в Крыму. Затем перебрался и Нитер. Полиглот, знавший почти все европейские языки, Стефан Стефанович оыл автором лучшей в России Истории 'шпадно-европейского театра, автором работ о Мольере, Раси-

367

не, Гольдони. Он же перевел на русский язык « Театральные мемуары » Гольдони, под его редакцией вышло и полное собрание сочинений знаменитого итальянского драматурга. Человек красивый, симпатичный, умеющий очаровывать. И может быть (да простит мне Стефан Стефанович !), к нему в известной степени можно было бы применить известную характеристику Александра I, сделанную Наполеоном : « Остер, как сабля, тонок, как женщина, фальшив, как морская пена».

Он был остер — речь его была блестяща, насыщена каламбурами, цитатами, неожиданными сопоставлениями и метафорами. Он был тонок. И ему пришлось испить до дна всю ту чашу горечи, которая выпадает на долю всякого серьезного ученого в Советском Союзе. За что только не травили его в 20-е и 30-е годы : за формализм, за эстетство, за космополитизм, за идеализм, за буржуазную идеологию. И каждый раз он выкручивался: в чем-то немножко покается, что-то немножко признает и продолжает себе в том же духе. И все это грациозно, с юмором, с каламбурами, с метафорами, с цитатами. И наконец — насчет « морской пены ». Да, пожалуй что и напоминал он « морскую пену». Самый удивительный всплеск Стефан Стефанович показал нам в 1939 году, когда он, «буржуазнейший из буржуазных», — вдруг вступил в партию. Все ахнули от неожиданности. А он ничего. Остался совершенно таким же. Только ходил на партийные собрания и числился где-то на учете. Зато его оставили в покое, и он сделал карьеру. В 1945 году был назначен директором ГИТИСа — Театрального института им. Луначарского (в Москве). Видимо, решил — зачем мне ходить под Машировыми, когда я сам могу быть Машировым. И все это время отводил душу : читал нам лекции по русскому театроведению, отпечатанные впоследствии на стеклографе. Здесь Мокульский был Мокульским: он рассказывал нам и о Ремизове, и о Вячеславе Иванове; старый, добрый, эстетствующий дореволюционный Петербург оживал перед слушателями. Но зоркие были очи у Сталина (в этом ему отказать нельзя). В 1948 году появилась в « Правде » статья : « Об одной антипатриотической группе театроведов ». С этого и началась кампания против космополитов и низкопоклонства перед Западом. В числе главных космополитов был назван Стефан Стефанович. Из директоров его выкинули с треском, затем заставили покаяться. Он выступил в своем обычном изящном стиле. Но на этот раз оказалось мало : газеты на него ополчились с дикой

368

руганью. Запахло арестом. Чудом, еле-еле продержался он до 1!)Г)3 года. Тут стало легче. Но силы уже не те. Минуло (10-летие. Видел его в последний раз в 1957 году, в Институте истории искусств при Академии Наук, в Москве, в Подсосенском переулке. Принял меня с утонченной любезностью (я только что вернулся из лагеря), расспрашивал, видно было, что чочет искренно мне помочь вернуться к научной работе. (Он был добрый человек !) Но меня поразила его наружность — стеклянный взгляд, красное лицо, отсутствующее выражение. Через два года, в 1959 году, он умер на одной неделе со своим старым другом Сергеем Сергеевичем Даниловым.

И, наконец, третий, кого я хотел вспомнить, Михаил Васильевич Серебряков. Единственный «умный диаматчик» и ч всех, кого я знал. Тоже старый социал-демократ, как и Десницкий, примкнувший на каком-то этапе к большевикам (и 1905 году). Впоследствии примыкал к Рабочей оппозиции. Культурнейший человек, образованный философ, знаток Гегеля, он, видимо, не знал, что ему делать со своим большевизмом : выйти из партии — он же не самоубийца, посадят. Оставаиться в партии — тошно. Помню, я с ним говорил раз на чту тему в буфете института, за чаем, в перерыве научного заседания. Михаил Васильевич рассказывал о А.А. Богданове, о том, как он умер, — во время операции по переливанию крови. Будучи директором Института переливания крови, решил полностью обменять все 5 литров крови с каким-то молодым человеком и умер во время операции. Затем разговор перешел на более современные темы. Михаил Васильевич очень едко высказался по поводу книги официального философа Александрова. А я, со свойственной мне бестактностью, брякнул (перед этим я был в ресторане Дома архитекторов и хватил, грешный человек, две рюмки коньяку) : « А почему Вы не скажете об этом открыто, ex cathedra, Михаил Васильевич?» Пауза. Допил чай, кряхтя поднялся; уходя, бросил мне на прощание : « Я же не Богданов, чтоб делать эксперименты на собственной крови ».

Читал он интересные, содержательные лекции по истории философии. Причем всегда заканчивал курс Фейербахом.

Ходить бывает склизко

По камешкам иным,

О том, что очень близко,

Мы лучше помолчим.

368

369

— этот завет А.К. Толстого свято соблюдается нашей академической интеллигенцией доселе.

Помню его докторскую диссертацию «Юность Маркса и Энгельса ». Он анализирует все книги, которые читали Маркс и Энгельс, будучи гимназистами, все книги, которые они не читали, но могли читать, все книги, которые они не читали и не могли читать, но их читали авторы тех книг, которые они, может быть, читали. Затем он анализирует их школьные сочинения, приводит их мальчишеские стихи, рассказывает о Германии того времени. И обрывает свое повествование как раз перед самым 1847 годом — перед « Коммунистическим манифестом ». Ничего не скажешь ! Диссертация о Марксе и Энгельсе, без Маркса и Энгельса.

Но за 12 лет перед смертью, в 1947 году, пришлось Михаилу Васильевичу выступить все же с открытым забралом. Это было во время дискуссии по III тому « Истории философии » Александрова. Как известно, в это время «корифей науки » осчастливил нас очередным открытием, что философия Гегеля есть « аристократическая реакция на французскую революцию », а сам Гегель реакционер и к тому же немец. А немцам место, как известно, в Караганде. В Академии Общественных наук при ЦК была созвана конференция « диамат-чиков », чтобы дать им инструкции о « перестройке преподавания в свете Постановления ЦК партии ». С чисто фельдфебельской речью выступил на конференции Жданов, который в то время исполнял роль Гебельса при нашем « фюрере ». И вот тут неожиданно выступил М.В. Серебряков с защитой Гегеля. Далее я передаю слово одному из учеников Михаила Васильевича : « Сидим мы вечером в гостинице "Москва", тихо, мирно, Михаил Васильевич без пиджака, в подтяжках, рассказывает о конференции, о своей речи. Вдруг стук в дверь. "Войдите !" И входит военный. Михаил Васильевич, бледный как смерть, дрожащий, встает. "Вы профессор Серебряков ?" "Я". "Я из Академии Общественных наук. Будьте добры, просмотрите стенограмму Вашей речи и подпишите". Михаил Васильевич просмотрел, подписал, а когда посетитель ушел, сказал . "Сколько лет готовлюсь, и все-таки струсил" ».

** *

Здесь мне хочется на время отвлечься от Михаила Васильевича, который умер летом 1959 года, и рассказать

370

об аналогичном случае, произошедшем в 1935 году. Был у меня в то время в Ленинграде близкий друг, еще школьный товарищ, Дима Г. (он жив и сейчас). Дима был страстным поклонником Пастернака. И вот, пришлось ему быть в Москве, и он узнает, что в Доме ученых, на Пречистенке (ул. Кропот-HIIIKI), должен состояться творческий вечер обожаемого всеми нами тогда поэта. Это было время опалы. И последний его творческий вечер. Побывал Дима, послушал стихи. Но поклоннику этого мало : надо познакомиться с Борисом Леонидовичем. Прошел за сцену, сунув сторожихе трешницу. Вышел с ншсного хода на эстраду. Пастернак стоит, окруженный поклонницами, беседует. Как из-под земли вырастает Дима. Один. Простое русское лицо. Вздернутый нос. И к тому же в кителе (китель брата — летчика). Пастернак смотрит вопросительно. А Дима растерялся и не знает, как начать. Молчит. И вдруг Пастернак начинает бледнеть и отступает, отступил на два шага, оперся о рояль. Поклонницы с ужасом сморят на Диму. Немая сцена. Наконец, мой друг овладел собой, собрался с духом, начал: «Борис Леонидович! Я пришел сказать Вам, что мы, молодежь, Вас любим и ценим ».

У всех вздох облегчения. Пастернак, сияющий, подходит к Диме, крепко жмет руку, говорит: «Очень, очень рад!» В том, что он очень в данный момент был рад, можно не сомневаться.

**

Конечно, много было в интеллигентской среде и продажных людей, и беззастенчивых карьеристов, и сикофантов, и бездельников. Можно было бы рассказать и о них. Но только стоит ли ? О них и так много писали. Лучше показать, под каким гнетом жили тогда честные и талантливые люди. Как они дрожали и извивались «под глыбами» и как все-таки делали свое дело, передавали эстафету русской науки будущим поколениям. Честь им за это и слава!

**

В это время мне пришлось вновь приобщиться к театру, г. к. мы обязаны были посещать все премьеры. Театр в Ленинграде понес сравнительно малые потери — большинство старых актеров уцелело, — однако принудительный репертуар,

371

бездарные пьесы, которые приходилось играть, давясь от рвоты, — все это тяготило актеров. Но, конечно, это все были цветочки. Ягодки наступили после войны — время полнейшего удушения русского театра. В Ленинграде не было того разнообразия театров, которое было в Москве. В основном, было два драматических театра и два оперных. Центральным театром города была знаменитая « Александринка », переименованная в Академический театр им. Пушкина. Там еще сохранялись традиции старой дореволюционной Александринки. Было несколько актеров, оставшихся от императорских времен : Ю.М. Юрьев (трагик, лучший исполнитель роли Арбенина), известный, между прочим, тем, что это был человек, который последним получил от царя подарок. Незадолго до Февральской революции он сыграл Арбенина и Николай II, знавший и любивший его как актера, послал ему подарок : золотой перстень с двуглавым орлом. И Юрий Михайлович всегда надевал его, когда выступал в роли Арбенина. По этому поводу ему приходилось объясняться в ГПУ. « Это подарок зрителя », — ответил Юрьев. Самое высокое покровительство спасало артиста : ему, когда он, будучи в Москве, выступал в Малом театре, аплодировал сам Сталин.

Очень популярным актером был также комик Горин-Го-ряинов. От старого Петербурга остались также две актрисы : Мичурина-Самойлова и Тиме. Но были в это время и талантливые актеры, выросшие в советское время : Черкасов, Симонов, Корякина (эта жива и сейчас).

Что касается Большого Драматического театра, то там произошла трагикомическая история, как нельзя лучше характеризующая ту эпоху. Основателем и бессменным руководителем этого театра был знаменитый актер Николай Монахов. Николай Монахов был широко известен в Москве в дореволюционное время как популярнейший опереточный актер, смешивший всю Москву. После революции он переезжает в Питер, формирует труппу из актеров, которые не хотят идти служить к большевикам (в том числе Юрьев, Максимов и др.), и открывает в помещении бывшего Суворинского театра (на Фонтанке) на паевых началах Большой Драматический театр (впоследствии он стал, разумеется, тоже государственным). И тут происходит неожиданная метаморфоза : вчерашний опереточник вдруг становится трагиком (уникальный случай в истории театра) : играет короля Филиппа в «Дон Карлосе», короля Лира, Ричарда III, Макбета. И как играет ! Каждая роль —

372

событие в истории театра. И наряду с этим срывает бурные аплодисменты в « Слуге двух господ » Гольдони (его коронная роль). И блестяще исполняет Егора Булычева (в одноименной пьесе Горького). Когда он умер в 1936 году, весь театральный Питер принимал участие в его похоронах. Похоронили его в самом что ни на есть почетном месте : на коммунистической площадке Александро-Невской лавры. В фойе Большого Драматического театра, на самом видном месте, был водворен его портрет. И вдруг (о ужас !) через год после его смерти, в 1937 году, кагебисты приехали в лавру, разрушили памятник на его могиле, могилу сравняли с землей. В то же время в Большом Драматическом театре срывают его портрет, а в газетах появляется зловещая формула : « враг народа Монахов ». Никто ничего не понимает. Через некоторое время выясняется, что были арестованы жена и дочь Монахова, и, не выдержав пыток, несчастные женщины «сознались », что их муж и отец был... английским шпионом.

В 1939 году Большой Драматический праздновал свое 20-летие. И все находились в затруднительном положении. Имя основателя театра называть было нельзя. Кто же все-таки осчювал театр ? Долго думали и придумали. Все мы из речей на торжественном заседании и из газетных статей узнали, что основателем театра был... А.А. Блок. Видимо, потому, Ч'1'о в театре некоторое время играла его жена, а сам он числился в числе « друзей театра ».

Весь юбилей сосредоточился на Блоке. Вот уж, верно, не ожидал поэт, что на его долю выпадет столь своеобразный бенефис.

** *

Самое яркое воспоминание тех дней — « вторники » в нашем институте. По инициативе Сергея Сергеевича в феврале и в марте 1941 года каждый вторник были доклады крупных театральных деятелей. Приглашали какого-либо крупного режиссера, публика была очень узкая — мы, сотрудники, аспиранты института, и человек 20 актеров, режиссеров, которым рассылались пригласительные билеты. И вот здесь иной раз шучали такие речи, что никто не верил своим ушам. Видимо, Берия, который тогда ходил в «либералах», хотел показать, что он чем-то отличается от Ежова, а что касается исчезновения Мейерхольда — это просто так, небольшое недоразумение.

373

Особенно мне запомнились два доклада : Николая Павловича Акимова и Соломона Михайловича Михоэлса.

Николай Павлович Акимов заслужил право на благодарную память потомства. Человек многообразных талантов, великолепный театральный художник и блестящий режиссер, он был в то же время на редкость смелым человеком. На этот раз он выступил с докладом на тему о советской драматургии. В тезисах его докладов, с которыми и мы, аспиранты, ознакомились раньше, обратил на себя внимание один странно звучащий пункт : « необходимость разграничения функций драматурга и цензора ». В докладе Акимова это выглядело так : «У нас драматург, когда пишет пьесу, думает только об одном: это не пропустят, это не пропустят. И все вычеркивает, вычеркивает, вычеркивает. И когда эта пьеса приходит к цензору, тому уже с ней делать нечего : все уже вычеркнуто. Но точно так же нечего делать и актеру, и режиссеру, и зри-телью ». Все ахнули от изумления : о цензорах у нас говорить не принято — после принятия сталинской конституции, которая гарантирует свободу слова и печати, у нас цензоров, как известно, нет. Дальше пошло в том же духе. Акимов буквально не оставил камня на камне от официального репертуара.

Несколько в ином плане выступал Михоэлс. Должен признаться, что мне очень не хотелось идти на его доклад. Уж очень отталкивало название : « Искусство народов СССР ». Тем не менее пошел. Опоздал минут на пять. Открыл дверь. Первое, что меня удивило, — многолюдство : весь зал был полон. Обыкновенно на докладах бывший бальный зал зубовского особняка был полон лишь наполовину. Говорит еврей, невысокого роста, очень некрасивый. Помню, мелькнуло в голове : « типичный коммивояжер ». Но через минуту я уже перестал что-либо замечать. Я весь превратился в слух. Замечательно говорил этот человек. Без всяких внешних украшений, без всякого пафоса, покорял исключительно силой мысли. Он очень пренебрежительно отозвался об официальном искусстве, « национальном по форме и социалистическом по содержанию ». О декадах среднеазиатских и закавказских « мастеров искусства», на которых присутствовал Сталин и о которых гремели за год перед этим все газеты, отозвался как о « выставке ковров ». Затем стал говорить о национальной форме — как каждый человек воспринимает общечеловеческое в искусстве через призму национального. Рассказал о том, как он работал над ролью Лира. Он признался, что в ходе рабо-

374

ты над Лиром он приходил в отчаяние, готов был отказаться от роли, никак не мог представить себе психологию легендарного английского короля, жившего в доисторические времена. И вот как-то вечером, когда он дома перечитывал (в который раз !) сцену бури, стенаний Лира, очутившегося в поле под открытым небом в непогоду, его вдруг осенило : да ведь это Иов, наш библейский Иов на гноище. И как только он это представил, для него все стало ясно. Так через национальное (i-врейский библейский образ) он подошел к общечеловеческому.

И здесь мне хочется опять несколько отвлечься от тех времен. Сейчас, как никогда раньше, с невиданной остротой ставится вопрос : национализм или интернационализм. Разумеется, смешно отрицать категорию национальности или национальной культуры. И здесь, мне кажется, Михоэлс поможет нам нащупать какой-то правильный путь. Национальная культура имеет только тогда ценность, когда она открывает дверь к общечеловеческому. Таково, между прочим, и все мировое искусство. Сам Михоэлс, я помню, приводил пример Пушкина и цитировал :

Татьяна, русская душою,

Сама не зная почему,

С ее холодною красою

Любила русскую зиму.

И через русскую Татьяну Пушкин показывает нам торжество общечеловеческих начал : самоотверженности, чистоты, честности и благородства. Итак, мы можем договориться : хорош тот национализм, который ведет к братству, к любви, к сознанию себя (по выражению Достоевского) « всечеловеком ». Отвратителен любой национализм, который сеет ненависть, разнузды-виет звериные страсти, воздвигает преграды между людьми. Но вернемся к Михоэлсу. Великолепный актер, он тут же, во время доклада, показывал мастерство актера; он говорил о роли жеста в актерской игре. Он вспоминал свою роль в пьесе « Путешествие Вениамина III». Герой пьесы — талмудист, возомнивший себя Мессией. Для него характерен жест от головы, от воспаленного воображения, — ив одно мгновение вы видели перед собой местечкового Мессию. А вот « Человек воздуха» — коммивояжер — из пьесы Шолом Алейхема. Для него характерны легкие, быстрые движения. И в мгно-

375

вение ока перед вами возникал коммивояжер. Доклад Михо-элса был мне полезен еще в одном отношении. С детства мне был присущ некоторый больной национальный комплекс. Воспитанник русской церкви и русской литературы, я ощущал себя русским до мозга костей. В то же время черты физиономии, импульсивный, горячий темперамент, не говоря уж о фамилии, неизменно свидетельствовали о моем еврейском происхождении. Таким образом, я не был ни евреем, ни русским; ни те ни другие не считали меня своим. Помню, раз спросил я у Бориса полушутя : « Ты кто по национальности ? » « Русский ». « А я ? » «А кто тебя знает, как там у тебя гены располагаются. Не знаю ». И я тоже не знал. И после доклада Михоэлса мне стало приятно, что я сразу и еврей, и русский и как-то соединяю в себе эти два народа, хотя русский народ мне все-таки роднее и ближе всех.

Все сказанное выше показывает, что несмотря на ежовщи-ну, на сталинские тиски, на прокрустово ложе советского государства, и в те тяжелые времена не заглохла ни живая мысль, ни жажда истины, ни чувство чести. И мы можем повторить вместе с поэтом:

В рабстве спасенное ,,

Сердце свободное.

Золото, золото

Сердце народное.

**

Зимой 1941 года (3 февраля) умерла моя бабушка. Это было первое большое горе, в первый раз я столкнулся со смертью. Ей было уже 85 лет, и то, что она не дожила до войны, до блокады, можно считать особой милостью Божией. И все-таки до сих пор у меня сжимается сердце при мысли, что она умерла. Она сохраняла до самых последних дней ясный ум, живой интерес ко всему. Помню, за неделю до смерти она увидела у меня на письменном столе объемистый труд профессора Н. Петрова об испанской комедии XIV-XVIII веков. Этот чисто специальный труд ее заинтересовал. Когда я пришел домой, она меня стала расспрашивать про эту книгу и мы проговорили с ней до 2-х часов ночи. К скорби о бабушке у меня примешивались тогда и примешиваются теперь угрызения преступной совести. Я часто вспоминаю, как я был по-

376

хамски груб с ней. Конечно, одна из причин — ненормальные советские условия жизни: 25-летний мужчина, который должен жить в одной комнате с 85-летней старухой. Но это, конечно, ни в малой степени не оправдывает подлеца и хама, каким я себя показал по отношению к самому близкому и любимому мною человеку.

Смерть бабушки снова возбудила во мне повышенную религиозность. Я все снова и снова читал в это время Евангелие, все больше размышлял о страшной тайне жизни и смерти.

К этому времени относится моя дружба с моим двоюродным братом Владимиром Гермогеновичем Романовым. Должен сказать, что я отдалился от своих двоюродных братьев : Сережа был техником на заводе « Вулкан », сугубо практическим человеком; его интересы были очень далеки от моих, и когда мы встречались, нам не о чем было говорить. А с другим братом, Жоркой, мы никогда дружны не были. Володя Романов был старше меня на 10 лет, поэтому в детстве у нас общего бьшо мало. Но к этому времени разница в годах стерлась, и мы подружились. Личность Володи так хорошо вписывается в тогдашний Питер, что о нем надо рассказать подробнее. Как сын офицера, Володя учился в кадетском корпусе в Петербурге. Когда ему было 12 лет, разразилась революция, все перевернулось вверх дном. Отец Володи из крупного военного чиновника (начальника личного стола военно-учебных заведений) превратился в мелкого канцеляриста. Мать Володи, Валентина Викторовна, — из светской дамы в несчастную домохозяйку, едва сводящую концы с концами. А Володю пристроили в топографическое училище. И здесь у него неожиданно проявилась необыкновенная порывистая религиозность. Сначала он стал, как и я, рьяным адептом православной церкви. Однако в 17 лет неожиданно перешел в лютеранство. Надо сказать, что Питер тогда был город, населенный множеством иностранцев. Было в нем много лютеранских кирок и костелов. Владимир скоро поступил в богословский лютеранский институт, готовясь стать пастором. Блестящий лингвист, он в короткий срок овладел немецким, английским, латинским и греческим языками. В 1927 году, однако, произошел грандиозный скандал. Призванный в армию, он отказался от военной службы, мотивируя это религиозными убеждени-

377

ями, хотя евангелическо-лютеранская церковь признает военную службу. Лютеранский епископ, перепуганный осложнениями с советской властью, тут же его исключил из института. Суд, впрочем, оказался довольно либеральным. Присудили Володю к штрафу и принудительным работам. А военный комиссар резюмировал кратко : « Зачем нам в армии такая сволочь ? »

Женившись на энергичной, практичной женщине, польке, Володя стал переводчиком. Благодаря уединенной, замкнутой жизни, он уцелел в 30-е годы. В это время я часто к нему захаживал. Володя увлекался Кантом, Шеллингом, Фихте. Как богослов он считал себя последователем Гарнака. Но вот наступила война : Володя с женой и сынишкой эвакуировались в Буй, где его забрали в армию. В 1943 году он был тяжело ранен под Валуйками. Последнее письмо жена получила из Куйбышева. Он сообщал, что его эвакуируют в глубокий тыл, что он ранен в грудь, кроме того, пришлось ампутировать ногу. Сердечные перебои... С тех пор — ничего. Так и неизвестны точно обстоятельства его смерти. Мне ответили в министерстве обороны, что те, кто умирал в дороге, обыкновенно не учитывались. Но есть и другое объяснение. Когда после войны его жена Вероника Антоновна вернулась в Питер, оказалось, что на другой день после того, как они выехали из Ленинграда, пришли Володю арестовывать. Но вскоре наступила блокада, МГБ было не до Володи, его следы затерялись. Веронику Антоновну, однако, не хотели прописывать; она бегала по инстанциям и всюду доказывала, что муж ее погиб. В то же время в глубине души надеясь, что Володя жив где-нибудь в лагерях. В конце концов прописали. Характерно, что никому, даже сыну, никогда она не рассказывала о религиозности Володи, ни о перипетиях, связанных с его смертью. Только два года назад мой племянник узнал от меня о том, кем был его отец. У меня оставалась от него память : немецкая Библия в переводе Лютера. Ее у меня отобрали в 1949 году в МГБ. Он был человек скромный, застенчивый, малоразговорчивый, но со мной беседовал часами. Говорили мы долго, потом замолкали, погружались в мысли, навеянные беседой.

Между прочим, мы много обсуждали с Володей конфессиональные вопросы. Протестантом (несмотря на все свое уважение к сектантам и любовь к Володе) я, конечно, стать не мог. Протестантское богослужение меня не удовлетворяло —- что-то среднее между клубом и концертом. Отсутствие

378

таинств (главным образом, литургии) и молитвы за усопших меня отталкивало от протестантства в любых его формах. Я питал симпатии к католицизму, но выше я уже сказал о молитвах, которые делали для меня невозможным присоединение к католической церкви. Таким образом, я твердо знал, что останусь в православной церкви и умру православным. И в то же время прошлое русской церкви мне не внушало особых симпатий. Больше всего меня отталкивала ярко выраженная вражда русского духовенства к демократам. Я считал, что русская демократическая интеллигенция, с ее стремлением идти в народ, помогать народу, ближе к Христу, чем косное консервативное русское духовенство.

Диссертация моя называлась «Белинский и театр». Тема эта была избрана не случайно. Белинский для меня был воплощением свободолюбивой, ищущей правды русской интеллигенции, хотя его неверие в Христа меня, как когда-то Достоевского, глубоко огорчало. И сейчас я бесконечно люблю русскую демократическую интеллигенцию и считаю, что только она (от Радищева до Сахарова) по-настоящему любит русский народ и в ней одной спасение России.

Эти мысли ставили передо мной вплотную проблему обновления церкви, определили мое сближение с Введенским и принятие от него сана в военные годы.

** *

А между тем наступила весна. Я принял экзамены у десятиклассников, выпустил совместно со своими коллегами 10-й класс. Сдал кандидатский минимум в аспирантуре. В мае по Ленинграду поползли тревожные слухи о войне, началась частичная мобилизация ленинградских резервистов. Смешно было слушать потом, что Гитлер напал на нас внезапно, когда все бабы в Питере только и говорили, что о предстоящей войне. Я помню, как в середине июня мы с Борисом у него дома обсуждали, что мы будем делать в будущую войну. Однако последовало опровержение ТАСС. Все стало опять на свои места. Приехал из Кемерова один наш товарищ по институту им. Герцена, « парень свой в доску », хотя в подпольные дела мы его не мешали. Он увлекался другим : вечно влюблялся и вечно с ним случались романтические истории. Помню, в субботу мы гуляли с ним в « Буфе » — увеселительном саду на Фонтанке. Он мне рассказывал о своей женитьбе. Угово-

379

1|эились встретиться на другой день. Прощаясь, он сказал: fc Итак, до скорого ' » Мы с ним встретились ровно через 33 «Года, в Вене, куда его занесло волнами войны, уже стариками. В воскресенье я собирался к обедне, но не пошел, лень обуяла. Долго валялся в постели. Слышал, как по радио передают Утесова : « Раскинулось море широко»... Потом завтракали. Говорили с отцом. Он сидел в глубоком кожаном кресле, в бержере. Говорил о Гитлере; его он иногда шутя сравнивал с Мейерхольдом, по неожиданности и остроте его политических акций. Помню, отец сказал : « Что-то давно наш Мейерхольд ничего не ставил. Как ты думаешь, на кого он нападет теперь ? » Я сказал : « Верно, на Сирию, чтобы оседлать Восток». И как раз в это время в радиоприемнике послышался голос диктора, который извещал, что сейчас выступит Молотов. Через несколько минут действительно послышался заикающийся от волнения голос. При первой фразе для меня стало ясно : война. Я бросил это слово отцу. Но он и сам понял, бледный и сосредоточенный, слушал голос неприятного человека, извещавшего нас о страшной трагедии. Я распахнул балконную дверь, вышел на балкон. Жаркий день. Набережная. Нева. По набережной шли празднично одетые люди, но лица у всех были перевернутые, слышно было, как у моста громкоговоритель отчеканивает все те же уже мною слышанные слова.

И для меня стало ясно. Жизнь кончилась. Та жизнь, которой я жил 25 лет. Наступает нечто новое, непонятное, страшное. И я перекрестился на Владимирский собор, который был виден из наших окон на другом берегу Невы.

Апрель 1975 — январь 1976 года, Люцерн.

380

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова