Татьяна Липовкина
ВЫДЕРЖКИ
На сайте Я.Кротова с любезного разрешения автора. Блог автора: http://hildegart.livejournal.com.
Её переводы Вандефогеля.
Пасхальное.- Дивеево для верующих и неверующих. - Баба Зоя. - О бренном и вечном. - Три сестры. - О мозельских винах. - Сёстры Зюмфиры. - Попрыгунья-стрекоза. - Каша.
Соседская старушка, год назад привезённая сыном из деревни в Москву, на постоянное жительство. Встаёт в шесть утра, пьёт чай из блюдечка, обмакивая туда баранки, с опасливым уважением гладит стиральную машину по боку и покрывает её салфеткой с вышитыми васильками. На Пасху печёт стройные и ровные, как ангельское воинство, куличи, пахнущие горячим изюмом и почему-то мёдом, и делает толстых масляных агнцев, которых потом из умиления никто не решается съесть. Я была уверена, что Пасха для неё, как и для прочих бабушек её сорта, и есть эти куличи, агнцы и крашеные яйца. Но оказалось, что она, как и прочие бабушки её сорта, вовсе не так проста.
- У нас в деревне батюшка был молодой совсем… Хороший батюшка, непьющий, старательный. На Пасху, бывало, до-олго служит… уж ты стоишь, стоишь со свечой, ждёшь, ждёшь, пока полночь… уж и ноги болят, и спина ломит. И вот он — как выскочит из царских врат, как гаркнет, бывало: «Христос воскресе!» Кто ближе к алтарю стоит, того так назад и отбрасывает. Аж прямо хотелось подойти потом, после службы, и сказать: батюшко, что ж ты так орёшь-то, как будто уж вот и конец света? Христос воскресе — это ить радость-то ж какая! А ты кричишь, прости Господи, как будто, мол, Христос воскресе, братие, бегите, спасайтесь, кто может! Разве ж так надо? Но ни разу не подошла, нет. Скажет: иди отсюда, старая, учить ещё меня будешь. А правда: кто я такая, чтоб учить?
- Пасха — значит, радость для вас?
- А то не радость? Конечно, радость! И радостно, и боязно… а чего боязно — и сама не знаю. Мне раза два, а то три сон один и тот же снился. Как будто стою я в церкви, народу столько, что прямо ужасть, свечи горят, куличами пахнет. И вот батюшка выходит к народу, а сам такой грустный — ну, такой грустный!... И говорит: дорогие-милые прихожане, а Христос-то и не воскрес! Ох ты, Господи! Я, как слышу это, у меня прямо сердце так и обрывается, и я прям уж и не знаю, что и делать. Оборачиваюсь — а народу-то и нету-ти. Никого нету, ни души. И церкви нету. Ничего, брат ты мой, нету. А есть одна только дорога какая-то… вроде как просёлочная, утоптанная, но без асфальту… А за дорогой — темным-темно… одна чернота и туман, и даже звёздочки ни одной не видать. Нехорошая дорога, одним словом, что уж говорить… И куда ведёт — тоже непонятно, только уж наверное дело, не в хорошее какое-нибудь место. И вот стою я… идти — страшно и не идти тоже нельзя вроде, потому что всё равно ничего, окромя этой дороги, на свете не осталось. Ну, что ж делать? Решилась. Пошла. Иду, а кругом темень — глаз выколи, а надо мной вороны всё лётают да всё кричат: каррр! каррр! Просыпаюсь — а это за окном вороны расселись и орут: карр! Тьфу ты, думаю. Вот — приснятся же ужасти, не приведи Господь!
-…. А чудеса на Пасху часто случаются, я от многих людей слыхала. Да что от людей! Со мной вот тоже было один раз. Перед войной это было. Я тогда только-только замуж вышла. Молодая была, совсем девчонка, можно сказать. Свекровь у меня была строгая да богомольная. А у нас-то в семье как было? Не партейные, конечно, но и не особо чтобы верующие… и куличей мы на Пасху не пекли, не было у нас такого заведено. Я и не умела их печь, и не знала даже, как подступиться… И вот приходит Великий Четверг. Надо куличи печь. А свекровь руку обварила, не может. Значит, надо печь мне. Ну, она мне всё рассказала, как и что, помогла, чем могла, а потом спать пошла. А я одна осталась с этими куличами. Намаялась я с ними — по сю пору страшно вспомнить. Ночь ведь не спала! Поставила в печку… вынимаю — бат-тюшки! Всё чёрные, кривобокие, страшенные такие, что без слёз не взглянешь. Села я над ними и плачу. Думаю — что ж я наделала, праздник испортила, свекровь меня теперь начисто прибьёт! А свекровь моя, Вера Григорьевна, царствие ей небесное, утром вышла на кухню, поглядела на мои куличи, села рядом со мной да давай меня по голове гладить да уговаривать. Не плачь, говорит, девонька, всё съедим за милую душу! Разве ж в куличах главное красота? Главное, чтобы со старанием были сделаны да с верой, да с молитвой. А мы их в церковь отнесём, святить… поставим на лавочку посреди протчих, а Христос-то посмотрит-посмотрит на них сверху, с небес, да и скажет Божьей матери: Матушка, принеси мне вон того куличика. И на твой покажет. Божья Матерь Ему принесёт твоего куличика на тарелке, Он попробует и скажет: никогда таких вкусных куличей не пробовал! И все Апостолы тоже возьмут по кусочку и скажут: какая вкуснота!.. Ох ты, Господи! Я-то думала, она меня, Вера Григорьевна-то, со свету сживёт за эти куличи страшенные, а она — вона как! И вот, сколько жить буду, до смерти этого ей не забуду.
- А что куличи-то? Что вы с ними сделали? Правда съели или пришлось выбросить?
- Как так — выбросить? Нешто можно свячёную пищу выбрасывать? Конечно, съели! Ещё как съели… с маслицем, с яичками, да под водочку, да под малиновую настоечку — за милую душу уплели!
ДИВЕЕВО ДЛЯ ВЕРУЮЩИХ И НЕВЕРУЮЩИХ
(Из разговоров с подругой)
- Эта твоя баба Лида совершенно права. Наверное, все мы понимаем рано или поздно, что всё уже, невозможно перед самим собой притворяться, да и не нужно это никому. Я вот, например, ещё месяц назад поняла, что Бога нет. В пятницу это было. И — ты не представляешь, какое облегчение зверское, прямо гора с плеч! Как будто сидел-сидел в каком-то хомуте ужасном… на плечи давит, голову стягивает, вздохнуть не даёт. А сбросить всё равно нельзя — вроде жалко, привыкла. И вдруг он сам по себе — рраз! — и лопнул. Такая свобода, такое счастье, что просто ужас сплошной! И сразу сил откуда-то прибавилось, и сразу захотелось жить по-другому и делать что-то правильное, полезное. Я на радостях даже плиту помыла.
- Ну, это ты врёшь, положим. Так далеко твой атеизм зайти не мог.
- Нет… ну, не то чтобы прямо-таки уже помыла… Нет. Но ощутила в себе силы и желание помыть. Раньше же такого никогда не было, ты же знаешь.. Ну, ладно, я же не об этом. В общем,, в пятницу я перестала верить в Бога, а в субботу мне Ритка моя звонит и зовёт меня в Дивеево. Она давно туда собиралась, просить святого Серафима, чтобы он ей жениха нашёл. Все говорят, что это верняк, между прочим, осечки не бывает… Ну, вот. Она мне звонит и говорит: ну, чего, едем или как? А я, если бы она меня раньше попросила с ней поехать, я бы, наверное, не согласилась. А сейчас думаю — раз я всё равно в Бога не верю, почему бы не съездить, не помолиться? Для меня ничего не изменится, а человеку всё-таки поддержка. И поехала.
- Поехала?
- Ну, то есть как — поехала? Как всегда, поехала… Конечно, собиралась, собиралась и, естественно, пропустила тот момент, когда надо было выбегать из дома. И вот я прыгаю вокруг чемодана, вся ещё не одетая, без штанов, кидаю туда чего-то, и вдруг мне ребёнок говорит басом: «Граждане пассажиры! До отправления вашего поезда осталось сорок семь минут!» Мама моя! Я кое-как оделась и бежать. В метро влетела вся мокрая, как мышь… А поезд в метро, как нарочно, чего-то всё тормозил, позёвывал, почёсывался. Гад такой… так прямо и хотелось вылезти и напинать ему хорошенько. Я прямо вся извелась, пока доехала. На платформу вылетела, как из пушки выстреленная… думаю — всё равно бесполезно, поезд уже четыре минуты как ушёл. Смотрю — стоит! Стоит, голубчик. И так укоризненно на меня смотрит. А мне ещё бежать через весь перрон, до другого конца. Добежала, ворвалась, сбила на фиг двух каких-то мужиков в тамбуре и только тогда поняла, что всё-таки успела. А Ритка говорит: чудеса. Он никогда не уходит позже, этот поезд, наоборот — всегда минуты на две раньше, чем положено. А я думаю: вот хорошо! Раньше я бы тоже подумала, что это чудо, стала бы чего-то накручивать, сочинять.. А теперь, раз я уже не верю, мне ничего этого не надо. Успела — и успела. И слава Богу!
- Приехали мы. Пошли в церковь. И там так удивительно, слушай: народу полно, жизнь кипит, старушки бегают, паломники всякие. А толкотни нет и никто ни на кого не ругается. Прямо как-то даже не очень уютно поначалу… непонятное что-то. Служба длинная, тихая, красивая до невозможности и какая-то, знаешь, совсем домашняя, простая… Ритка стоит, молится, жениха себе выпрашивает, а я стою просто так, и мне та-ак хорошо! Ну, так хорошо, как никогда. Как три часа прошло, просто не заметила, как будто во сне. А под конец увидела эту икону… ну, ту самую, которую Серафим Саровский больше всех других любил… Как она называется? Ожидание? Нет, там другое слово какое-то, не ожидание, но мне это запомнилось именно как ожидание. Потому что она же ещё не родила, а только ждёт Его, и глаза опустила, и слушает Его там, внутри, в себе, и улыбается так, что просто сердце разрывается, когда это видишь. Я, как лбом своим дурацким к Ней припала, к чреву Её и к рукам, так и поняла, что категорически не хочу его оттуда убирать. Так бы стояла и стояла. Только там долго стоять нельзя — очередь же…
- А когда стали выходить из церкви, тут к нам сразу две старушки подвалили, цоп нас под белы ручки: сестры, сестры, пойдёмте, поможете нам картошку чистить. Ну, не откажешься ведь, неудобно… Отец Серафим скажет: ага, как женихов просить, так они тут как тут, а как картошки почистить, так их нету. «Тит, иди молотить» — Живо-от болит!» Нехорошо же так-то. Пошли мы со старушками. Заходим в какое-то помещение, смотрим — а там пирамида этой картошки лежит на полу и под потолок уходит. В точности, как у Верещагина — «Апофеоз войны». Там, допустим, черепа, но и тут, знаешь, не намного приятнее. Картошка вся чёрная какая-то, грязнющая, с гнильцой, с запашком… самое то. И у меня сразу, моментально, — видение из прошлой жизни. Как я в стройотряде на кухне сижу и чищу картошку на двести человек. И всё время режу пальцы, потому что у меня руки трясутся от ненависти. Меня аж затошнило от этого воспоминания, а отступать-то уже некуда! Сели мы. Стали чистить. И бабки тоже с нами чистят и поют. Так ладно поют, как будто перед этим у них была куча спевок специальных. Голосочки то-оненькие такие, как ниточки, как будто не бабушки поют, а девушки. И вот мы чистим, чистим… и всё чистим, и всё чистим, а картошки этой, между прочим, ничуть меньше не делается. И я всё время думаю: ну, ладно, ещё тазик — и всё. И пойдём. А то — сколько можно? Мы же тут не на послушании, а так просто. И вообще… И вот я чищу… чищу клубни эти… и в какой-то момент понимаю, что больше не раздражаюсь. И не дёргаюсь. И не тороплюсь никуда. И времени уже нет. И пространства. А только Бог один есть — и всё. И больше ничего. Одна только тишина и Его дыхание. И печкой пахнет, и деревом сухим… так сильно, что голова кружится. И бабушки поют. А на пальце у меня — вот такой волдырь уже вскочил от ножа… мозоль самая настоящая. А я смотрю на неё и думаю: лопнет же сейчас, а руки все в грязи. А потом думаю: и пусть лопнет. Всё равно здесь ничего плохого быть не может.
- Только я так подумала, как одна из тётенек нам говорит: всё, сестры, заканчивайте. Сейчас пойдём в автобус, к источникам ехать. Ну, мы руки сполоснули и пошли. А там эти источники как бы в таких.. ну, типа, избушках, под крышами. И все, кто туда приезжает, туда, в эту воду, окунаются. Холод жуткий, вода ледянющая, от одного взгляда кровь прямо леденеет и хрустеть начинает в жилах … А бабкам этим — хоть бы хны, окунаются туда чуть не с головкой, вылезают свежие, бодрые, как огурцы. Ритка покряхтела и тоже стала раздеваться. Говорит — надо, чтобы всё по правилам, а то пролететь можно, с женихом-то. Смешная такая, я не могу…. Разделась и полезла в воду. А я её куртку на себя натянула поверх своей, сижу на корточках, зубами стучу… сама вся синяя, просто сама чувствую, какая я вся синяя и просветлённая… А в горле какой-то комок, но почему-то дышать сквозь него гораздо лучше и удобнее, чем когда комка не было и Бога не было. Почему, ты спрашиваешь? Да почём я знаю, почему? Не знаю я, почему. Бог знает.
- А потом уже ночью, в поезде, я всё сидела и думала. И поняла. Мне кажется, что поняла, да. Не надо напрягаться и тащить Его к себе. Это всё равно что пытаться втащить гору в мышиную нору. Дохлый номер, только жилы надорвёшь. Как в деревне дураков, помнишь? — как они на крышу корову затаскивали, чтобы она там траву съела. Вот так и я. Надо не Его к себе тащить, а самой к Нему идти. Если бы Он хотел с нами остаться, Он бы остался, а не вознёсся… А мы всё норовим Его обратно вернуть, и ещё при этом так, чтобы Он сам нам служил и был бы у нас на посылках… И смирение наше — чистое лицемерие, это всё тоже только для того, чтобы Его к нам поближе подманить… как будто мы охотники, а Он — кролик… Господи, какие же мы дураки, да? Это же обалдеть, это уму непостижимо, какие мы дураки! Ну, может, не «мы». Может, это я одна только. Но я — уж точно. Как бы так вот жить и не забывать, что Он-то без тебя как-нибудь перебьётся, а вот ты без — Него — фиг-с-два, пожалуй…
- А с женихом-то — знаешь, чего получилось? Да не с Риткиным, а с моим! Это вообще была умора. Я ведь тоже к Серафиму-то напоследок пристала. Подумала — зря, что ли, поехала? — надо и мне тоже жениха попросить. Главное, только-только опомнилась от первого развода, а уже опять туда же, в тот же омут! Но раз все просят, то и я попрошу — чего ж не попросить? И вот недавно, в субботу утром, лежу сплю. Времени где-то часов девять утра. Звонок. Телефон звонит. Я думаю: бли-ин, бли-ин, какая сволочь, с утра пораньше? Не возьму трубку, ни за что не возьму, пошёл в задницу… И вдруг понимаю, что я уже взяла трубку! И мало того! Я всё это уже прямо в эту самую трубку кричу! И сама спросонья не понимаю, что кричу это вслух, а не про себя! Представляешь — человек звонит мне, ничего такого плохого не имеет в виду, и вдруг слышит, как на том конце кто-то поднимает трубку и орёт, как резаный: бли-ин, бли-ин, не возьму трубку, всё равно не возьму, хоть ты сдохни! пошёл к чёрту, сволочь! Представляешь, каково ему было? Он, конечно, быстренько отключился и больше не звонил. А потом мне Ритка сказала, что это был Кевин, приятель её, американец. Он увидел у неё мою фотографию и жутко захотел со мной познакомиться. Она взяла и дала ему мой телефон. И он позвонил… Главное, он, как назло, по-русски всё отлично понимает — и «сволочь», и «задницу», и всё прочее… Потом он Ритке сказал, что читал книжку «Этикет русского телефонного разговора», но ничего подобного там не нашёл… И теперь он, конечно, боится мне звонить. А мне так неудобно… Батюшка Серафим старался, а я, как всегда, взяла и всё изгадила!
БАБА ЗОЯ
- Зоя Васильевна! Ну, что вы опять натворили? Сил с вами никаких нету!
- Чегой-то, батюшка? — Зоя Васильевна смотрит на отца Зосиму сверху вниз из-под пёстрого платка, торчащего надо лбом, как козырёк. В её жёлтых, как у кошки, хитрых глазах — тревожная умильность. — Чегой-то опять не так-то? Клей, что ль, нехорош? Так какой был, таким и налепила. Ничего — так-то оно крепче будет.
- Крепче… То-то и оно, что крепче. Не отдерёшь ведь теперь.
- И, батюшка! Зачем же отдирать-то? Красоту-то такую?
Отец Зосима вздыхает и безнадёжно машет рукой. Его досаду можно понять. Накануне Зоя Васильевна целый день корпела над самодельным иконостасом, наклеивая большие, как плакаты, бумажные иконы на картонную основу. Красота и впрямь получилась неземная. Беда только, что в деисисном чине она расположила фигуры архангелов и апостолов не как положено — в молитвенной позе, обращённой к центру — Христу, — а разбила их на пары и поставила лицом друг к другу. В сочетании с протянутой вперёд рукой и слегка наклоненном вперёд корпусом каждого из них это выглядит изумительно и странно — теперь они не молятся, а что-то горячо и увлечённо друг с другом обсуждают. Прежде здесь всё звенело от гулкой, пустынной, холодной тишины. Теперь под куполом — шорохи, вздохи, шуршание книжных страниц и нежный, чуть сбивчивый, едва слышный шёпот, сливающийся с треском свечей и бормотанием голубей на наружных подоконниках.
- Зоя Васильевна! Ну, я же вам показывал, как наклеивать! А вы всё равно по-своему. Вот… если б вы только знали, как я от вашего упрямства устал! Просто сил никаких нет, как устал! А это что? Это-то вы зачем сюда притащили?
- Дак.. как же, батюшка? Это ж икона. Куда ж её, как не в Божий храм?
- Да какая же это икона? Это не икона, а картина. Не православная. И вешать её сюда нельзя.
- Дак… как же ж нельзя-то, батюшка? Это Божью-то Матерь — нельзя?
- Зоя Васильевна! Раз я сказал — нельзя, значит — нельзя. Снимите и унесите. И чтоб без лишних рассуждений. Ясно вам?
Баба Зоя вздыхает, кланяется и тащит к стене стул, чтобы снять репродукцию «Мадонны» Перуджино. Перед тем, как завернуть её в платок и унести, она долго протирает её рукавом. А дождавшись, когда батюшка выйдет, украдкой целует её, гладит по голове и подмигивает обоими глазами.
- Не сердись, матушка. Он лучше знает, что да как… раз сказал — нельзя, стало-ть нельзя. Не сердись на него, он ить у нас болеет. Туберкулёзный ить он у нас.. такая беда, матушка. Уж такая беда! Уж я ему и травки варю, и настойки делаю… Не пьёть! Ить подумай только — не пьёть! Уж хоть бы ты его вразумила, матушка, голубушка, красавица ты наша! А то ить я так уж устала от упрямства-то евойного, просто ж сил никаких нету!
О БРЕННОМ И ВЕЧНОМ
- Разве у Бога — сын? А я думала, дочка. - Туська, опять ты что-то выдумываешь. Почему — дочка?
- (Сконфужено). Не знаю. Я так себе думала, что их двое. Господя Исуся — это Бог. А ещё у Него дочка… Христеса Небожа.
- Кто, кто?
- Христеса Небожа. Только я не знаю — может, дочка это, а может, внучка. Господя Исуся, он старенький, с бородой, с палочкой. И с помелой.
- С чем?
- С помелой. Которой дворники подметают. А Христеса Небожа — красавица, и у ней две косы, одна спереди, вот так, на груди… а другая на спине.. и с красными лентами. И они ходят вместе. И кто хороший, тому дарят подарки. А кто плохой, того лупят помелой.
- С ума сойти… Откуда такие фантазии странные, я не пойму.
Мать вздыхает и хмурится; Туська надувает губы и отворачивается к стенке. А на самом деле всё понятно — чего тут не понять? Она же слышит каждый вечер, как молится прабабушка: Господи Иисусе, Христе Сыне Божий, помилуй, нас, грешных. Вот вам и Христеса Небожа, и «с помелой». А старик с палочкой и его внучка с двумя косами — это же Дед Мороз и Снегурочка, древние, выцветшие до серебристой белизны ватные куклы, живущие в их доме чуть ли не с довоенных времён. Туська не играет ими, а почтительно им поклоняется — подозреваю, в основном из уважения к их древности и достоинству, а не из корыстного желания выклянчить что-нибудь особенное к Новому году. Но мать никак не может успокоиться и снова начинает:
- Нет, Тусь, ну, я не пойму… Христеса Небожа какая-то. И Исуся… Это что, уменьшительное имя, что ли, для Бога? По-твоему, это хорошо — Его так называть?
- А чего нехорошего-то? Мы же дедушку деревенского зовём «деда Вася». Он не обижается. А Бог — Он же старше ведь дедушки Васи, правда же?
ТРИ СЕСТРЫ
По дороге домой Туська затаскивает меня в новенькую, только что построенную православную церковку цвета мороженого крем-брюле. Оказавшись внутри, она всплёскивает руками и восклицает:
- Красота какая! Прям как в костёле!
Молодой батюшка слегка скисает и одаривает её вымученной улыбкой. Туська кокетливо фыркает в ответ и тянет меня наружу.
- Пошли, я тебе ещё куколок не показала.
- Каких куколок? Мы же домой идём.
- А это близко. Это по дороге.
Это и впрямь оказывается близко. Маленький, неясного профиля магазинчик с громадной витриной, обставленной во вкусе дорого публичного дома конца девятнадцатого века. Бархатные кресла с полосатой обивкой, полосатые имперские обои, гардины с золотыми кистями, увесистый тёмно-рыжий буфет, лампа с пёстрым, побитым молью абажуром… Всё это довольно большое, но всё же не достаточно большое, чтобы быть настоящим. Вся витрина — один громадный кукольный дом. В нём живут три куклы, три прекрасные пыльные барышни, разряженные в шёлк и бархат и вооружённые острыми, как пики, зонтиками. У всех троих — дивные золотисто-зелёные глаза. Из-за кое-где отклеившихся и перекосившихся ресниц их взгляд глубок и трагичен, хотя и не лишён некоторого ехидства.
- Это сёстры. Они не продаются, — объясняет мне Туська. — Вот эта, в жёлтом платье — Эльвира. Вот эта — Эльбруса…
- Как, как?
- Эльбруса. Я сама придумала. А эта — я ещё не знаю пока, кто.
- Пусть тогда будет Эльгрека. Идёт?
- Ага. Эльвира, Эльбруса и Эльгрека. Я в них каждый день играю. Хочешь, вместе поиграем? Ну, давай, а? Ну, немно-ожечно…
- А как мы будем в них играть, если они за стеклом? Мы же ни передвигать их не можем, ни переодевать…
- Да это всё не надо! Давай — как будто они у себя дома, и все рассказывают друг дружке про свою жизнь и приключения. И про женихов, конечно же. У Эльвиры жених — шпион.
- Чей?
- Да ничей! Разве обязательно, чтобы чей-нибудь? Просто — шпион. Его зовут Аризон. Он долго-долго был в пустыне Сахара..
- Шпионил, что ли, там?
- Ну, да. А теперь нашпионился в своё удовольствие и приехал жениться на Эльвире. А сам такой весь усталый, загорелый и пустынный. Она его прячет в шкафу. Вот в этом. Потому что он весь засекреченный, и его никому нельзя видеть, совсем. Не только лицо, но и ногу, и руку — ничего нельзя видеть… А у Эльбрусы жених — банкомат.. То есть, нет, — банкир! Он весь печальный и очень холодный…
- К кому холодный — к Эльбрусе? Чего ж тогда женится?
- Да нет. Он сам по себе холодный. Потому что долго-долго жил в северных странах. Где пингвины. В Антарктиде, короче.
- И там, в Антарктиде, он работает банкиром?
- Ну, да. У него много-много денег…
- Но все вклады — заморожены. Антарктида же…
- Ага. И он сам тоже немножко замороженный. А она, Эльбруса, должна отогреть ему сердце. А у этой.. как её?..
- У Эльгреки? У неё, скорее всего, жених — художник.
- Нет. Он лётчик-истребитель. И его зовут… зовут… ты думаешь, как его зовут?
- Ариэль?
- Почему Ариэль? Он же лётчик, а не порошок.
- А Ариэль — это не только порошок. Это ещё и дух воздуха, он летает..
- А-а-а.. Ну, тогда ладно. Пусть будет Ариэль. И он будет не только летать и истреблять, а он ещё и будет стирать.
- Свои носки? Сам? Отлично! Эльгреке с женихом повезло больше всех.
- Ты думаешь? Не знаю, не знаю… Лётчик-истребитель — это очень опасная профессия. И Эльгрека всё время за него волнуется: вдруг он кого-нибудь не того истребит, кого нужно?
- А кого нужно?
- Инопланетян, конечно. Не всех подряд, а те, которые хотят устроить межгалактическую войну. С ними что, по-твоему, что ли не надо бороться? Ты прямо так странно рассуждаешь! Если б все так рассуждали, нашей Земли давно бы уж не было!
- Ладно, не кипятись. Давай лучше придумаем, что там у этой Эльгреки с Ариэлем…
Через час мы спохватываемся, дружно взвизгиваем и бежим домой через лужи и весеннюю грязь.
- Жалко всё-таки, что нельзя их купить, этих сестёр, — говорю я Туське за обедом. Она пожимает плечами:
- А зачем? Можно же так играть, сколько хочешь.
- Н-ну.. всё равно. Часто же так бывает: что-то хочется, а купить не можешь.
- У меня — не бывает, — отрезает Туська. — У меня, чего мне хочется, всё это есть. А чего у меня нету, того мне не хочется.
- Так не бывает, Тусь. Какой смысл хотеть то, что у тебя и так есть?
- А какой смысл хотеть, чего нету?
- Ну, как же.. Представь себе: у тебя в холодильнике стоит яблочный сок. А тебе хочется грушевого. Ты идёшь к маме и просишь: мама, купи мне грушевого.
- Ага.. Но можно же не просить, а просто взять и захотеть яблочного. Р-раз! — залезть в холодильник и выпить. Ещё быстрее даже будет. И легче, чем маму просить.
- Ну, ты даёшь… По-твоему, значит, лучше синица в руках, чем журавль в небе?
Она задумывается, потом морщится.
- Не-е… Не надо синицу в руках. Она туда накакать может. Лучше, когда оба в небе — и синица, и журавлик.
- Но это же просто поговорка такая, для примера… Если они оба будут в небе, значит — не твои. И сколько бы ты ни воображала, что они твои, от этого они всё равно твоими не станут.
- Если кто-то живой, он не может быть чей-нибудь. Он всё равно только свой.
- А твоя кошка?
- Она не моя. Она просто живёт у нас. А делает, что хочет.
- Ох, Туська… Ну, хорошо. Допустим, с живыми это и вправду сложно. А с неживыми?
- Ну… вот, мой дедушка — он неживой. Он — как журавлик. В небе, то есть.
- На небе, ты хочешь сказать.
- Ну, да. На небе. Но всё равно же он — МОЙ дедушка. Хоть на небе, хоть где. А чужой дедушка мне не нужен. Зачем мне чужой?
Выбившись из сил, я умолкаю. А она разглядывает с удовлетворённой улыбкой обкусанную со всех сторон сосиску на вилке и болтает ногами. А потом откидывается на спинку стула и уточняет.
- И кукол этих я не хочу. Они же не продаются. Разве можно хотеть того, кто не продаётся? Давай лучше завтра к ним опять сходим и поиграем!
… Я не знаю, сколько ещё суждено простоять в витрине Эльвире, Эльбрусе и Эльгреке. Но даже если их в конце концов всё-таки продадут, и они будут стоять порознь на полках у каких-нибудь коллекционеров, отрадно осознавать, что им будет, что вспомнить. Вряд ли у других кукол из тех коллекций, в которые они попадут, были такие упоительные моменты в их биографии. Такие, как любовь пустынного шпиона Аризона, обречённого всю жизнь прятаться в шкафу, любовь безымянного банкира с замороженными в Антарктиде вкладами и сердцем и любовь бесстрашного истребителя инопланетных захватчиков, который сам стирает свои носки.
О МОЗЕЛЬСКИХ ВИНАХ
Любите ли вы мозельские вина так, как я их люблю? Вкус их поистине божественен. А знаете, почему?
Когда Господь наш Иисус Христос и Апостол Пётр странствовали в долине реки Мозель под видом нищих, случилось так, что в один, особенно жаркий и томительный день ими овладели усталость и жажда, а путь впереди был ещё долгим. По дороге им попался паренёк, который брёл с удочкой на плече и пустым садком под мышкой к себе домой.
- Мальчик, — сказал ему Апостол Пётр, — ты откуда будешь?
- Из Гайерслея, — ответил паренёк, глядя на путников с благоговением, но и с некотором подозрением
- Вот тебе кувшин, — сказал Апостол Пётр, — и не сочти за труд — сбегай к себе в деревню и принеси нам какого-нибудь вина, а то мы с Господом очень устали и хотели бы посидеть где-нибудь в тени и поужинать, прежде чем идти дальше. Правда, у нас нет с собой ни гроша, но ты там скажи, что это нужно не для кого-нибудь, а для самого Господа Иисуса.
- Мигом обернусь. Ждите, — сказал паренёк, взял кувшин и вприпрыжку
побежал к деревне.
- Разрази меня гром, не дадут ему вина без денег, — сказал ему вслед Апостол Пётр.
- Во-первых, без Моего повеления гром тебя так и так не разразит, — сказал ему в ответ Господь. — А во вторых — почему ты так скверно думаешь о добрых жителях этой славной деревни?
- А Ты помнишь, как мы просили молока в одной швейцарской деревушке? Добрый житель этой славной деревушки подоил корову, налил нам по кружке, а потом сказал со всей почтительностью: с Вас, Господи, и с Вас, господин Апостол Пётр, по десять сантимов.
- Ну… то ж было в Швейцарии, — возразил ему со вздохом Господь. — А здесь народ и щедрее, и простодушнее.
- Нет, всё-таки надо подстраховаться, — решил Апостол Пётр и подозвал к себе другого паренька, который как раз шёл им навстречу по тропинке и играл на дудочке:
- Парень, ты откуда будешь?
- Из Адельсхаузена, — ответил паренёк.
- Скажи мне, а делают ли в вашей деревне вино?
- Самое лучшее, — заверил его паренёк.
- Не сочти за труд — вот тебе кувшин, сбегай к себе в деревню и принеси нам с Господом вина. А если с тебя будут спрашивать деньги, то ты скажи — какие, мол, деньги? — это для самого Господа!
- Бегу, — сказал паренёк, подхватил кувшин и в мгновение ока скрылся из виду.
- Ах, не дадут ему вина без денег, — вздохнул Апостол Пётр. — Не поверят, что это для Господа.
- Отчего же не поверят? — сказал Господь. — Давай-ка посмотрим, как у них там дела.
Он склонился над придорожной канавой, наполненной водой, провёл над ней рукой, вода всколыхнулась, и тотчас стало видно, что происходит в деревне Гайерслей. И они увидели, как посланный ими паренёк вбежал, утирая пот, в трактир, и как трактирщик, нахмурившись и почтительно покивав головой, налил ему полный кувшин отменного белого вина.
- Вот видишь, — сказал Господь Петру. — Негоже так плохо думать о людях. Давай-ка теперь посмотрим, как дела у нашего второго посыльного.
И Он вновь провёл над водой рукавом, и в воде отразилась деревушка Адельсхаузен, и трактир, и паренёк, прижимающий к себе полный доверху кувшин отличного красного вина.
- Ну, вот, и здесь всё в порядке, — обрадовался Господь. — А ты сомневался.
- Не беда, — ответил Апостол Пётр. — Зато будет у нас два кувшина вина вместо одного.
И они уселись под раскидистую иву и стали ждать.
Первым прибежал паренёк из Гайерслея. Он тяжело дышал, пот струился по его лицу, и на губах тоже были капли, напоминающие пот, но почему-то нежно благоухающие виноградом.
- Ах, Господи, — переводя дух, сказал он, — не гневайся, но Ты сам виноват. Ты же дал мне кувшин с трещиной! Пока я бежал, вино-то и вытекло. Вот, только несколько капель осталось здесь, на донышке. Но я подумал: не беда, принесу Господу эти несколько капель. Ему, накормившему такую кучу народу двумя хлебами и пятью рыбами, конечно, не составит труда напиться этими тремя капельками — так, как любой из нас не напился бы и тремя кружками.
- Что у тебя было по Закону Божьему, оболтус? — возмутился Апостол Пётр. — Было пять хлебов и две рыбы, а ты всё перепутал!
А Господь лишь смеялся, утирая глаза рукавом. Затем Он отвесил плуту лёгкий подзатыльник, взял кувшин, и тот немедленно наполнился белым вином, которое было в тысячу раз лучше, чем прежнее.
Тут как раз подоспел и второй паренёк. Кувшин у того был полон доверху, но когда Апостол Пётр заглянул туда, то в отчаянии всплеснул руками:
- Вода! Да ещё какая-то тухлая!
- Почему же тухлая? — обиделся паренёк. — Самая свежая вода из лучшего горного источника. Я подумал — раз Господь так легко превратил воду в вино в Канне Галилейской, то точно так же легко Он проделает это и здесь, с этой водой. Разве не так?
Господь сел на землю и вновь залился хохотом. Потом Он погрозил плутишке пальцем, забрал у него кувшин и, благословив воду, находившуюся в нём, превратил её в вино, которая, разумеется, была в тысячу раз лучше того, прежнего.
С тех пор в Мозельской долине делают самые лучшие вина.
СЁСТРЫ ЗЮМФИРЫ
Вечером Юлька сидит в углу, упираясь подбородком в коленки и стискивая кулаки. Лицо у неё суровое и надутое, как у посаженного в клетку, но не сломленного духом хомяка.
- Что, в угол поставила, да? – спрашиваю я у Юлькиной мамы. Тихонько, чтобы Юлька, не дай Бог, не услышала.
- В угол поставила, да! – нарочито громко отвечает Юлькина мама и не без боязни косится в сторону угла. Юлька отвечает ей разъярённым и горестным взглядом. – И не зыркай на меня, пожалуйста! Лучше расскажи тёте Тане, что ты сегодня выкинула! Это же вообще.. это кошмар какой-то… У меня до сих пор сердце колотится. Представляешь, мы сегодня гуляли в парке. И там познакомились с ещё одной мамой и девочкой… примерно нашей ровесницей или чуть помладше… года четыре-пять, где-то так. Машенька такая.
- Она воровка, а не Машенька, - хрипло уточняет Юлька из угла.
- Не выдумывай! Никакая она не воровка! Просто… так случайно получилось. Юлька играла с этой Машенькой. И дала ей свою куклу… Ну, барби такую свою страшненькую – знаешь? – у которой ещё шубка..
- Ты сама страшненькая! – мрачно откликается Юлька из угла.
- Ты мне погруби ещё! Ты мне погруби! Совсем распустилась… Хочешь, чтобы я тебя нашлёпала, да?
Юлька отвечает ей улыбкой измученного пыткой узника, которому сообщают, что сегодня вечером – его казнь.
- Так вот… Дала ей куклу поиграть. Сама дала, между прочим. А потом мы все вместе пошли на автобусную остановку. И я уже не помню даже, как это получилось.. в общем, я стала Юльке шарф перевязывать, а в это время подошёл автобус. И Машенька с мамой туда сели, а мы не успели… Вернее, мы даже не собирались туда садиться, потому что это не наш автобус был. Мы не успели куклу обратно забрать. И она так и осталась у Машеньки. И мы видим – автобус отъезжает, Машенька стоит сзади у окна и машет нам этой самой куклой… И знаешь, что Юлька учудила? Она бросилась за этим автобусом прямо на шоссе, на проезжую часть! И побежала за ним, представляешь? Я даже опомниться не успела! Ребёнок посреди шоссе, машины гудят, тормоза визжат, у меня сразу сердце – раз! – и вниз. Ноги ватные, перед глазами пелена… И мне же ещё потом водители выговаривали, что я за ребёнком не смотрю!
- Честно говоря, правильно выговаривали.
- Правильно?! Ну, да… Я сама знаю, что правильно. Но ты не представляешь, с какой она скоростью вылетела на шоссе! Никто просто опомниться не успел! Я вообще не понимаю, как они успели все затормозить на полном ходу… Там же адское движение, просто страшное, в обе стороны! Просто я не знаю.. просто ангел-хранитель помог, не иначе.
- Вообще – это даже представить себе страшно.
- Вот видишь! Тебе представить страшно, а у меня всё это на глазах! Как ты думаешь – какая нервная система тут нужна?.. Но моя-то красавица – какова, да? Ведь не маленькая уже. Я же ей миллион раз говорила, чтобы не смела даже подходить к проезжей части, пока там движение! Ну, надо же думать головой, хоть немножко, хоть изредка, для разнообразия!
- И что – она у тебя теперь весь день стоит в углу?
- Стоит?! Это называется – стоит? Нет. Стояла она до обеда. А потом я её простила и выпустила. То есть, попыталась выпустить.
- А она что, не выходит?
- Представь себе, не выходит. Так там и сидит. И обедать не пошла, и ужинать. Она, видите ли, обиделась! У нас, видите ли, самолюбие такое неприкосновенное – ни по заднице нам не дай, ни в угол не поставь! Мы гордые, мы этого не переносим!
- Хм… А – кукла?..
- А что – кукла? Теперь не знаю, как быть с этой куклой. Мы же даже фамилии этой Машеньки не знаем. И где она живёт – тоже не знаем. Одна надежда., что они завтра опять в парк придут и вернут нам эту чёртову куклу…
- Она не чёртовая, - с тяжёлым прерывистым вздохом говорит Юлька и тоскливо сжимается в своём углу. – И я её никогда уже больше не увижу, понятно?
- Во-первых, это ещё не факт… Во-вторых, нельзя быть такой жадной. Ну, взяла девочка куклу – подумаешь, горе! Взяла - и очень хорошо! Пусть играет на здоровье!
- Нет, не пусть! – Юлька ещё крепче стискивает кулаки и бьёт ими по полу. – Не пусть! Не пусть!
- Видали жадюгу? Вот так она всегда… Между прочим, если бы ты была хорошей девочкой, я бы тебе купила такую же куклу. Точно такую же. У нас в универмаге продаётся, я видела. Такая же в точности – один к одному…
Юлька смотрит на нас, как, вероятно, смотрела бы мать, у которой только что, на её глазах, украли ребёнка, а прохожие смеются и говорят: не беда, нашла, о чём горевать – другого родишь!
- Такой же – не бывает, - через силу выговаривает она и начинает размазывать ладонями слёзы по и без того уже грязным и опухшим хомячьим щекам.
- Как это – не бывает? Я сама видела, своими собственными глазами! И я бы тебе её купила, если бы..
- Не надо покупать, - всхлипывает Юлька. – Не смей даже покупать!
- Вот – слышала, как она со мной разговаривает? Это просто ужас какой-то. Я так больше не могу, честное слово. Терпения никакого нет.
Юлькина мама вздыхает и, сама чуть не плача, уходит на кухню готовить чай. Я опасливо приближаюсь к углу и сажусь на пол – в принципе, рядом с Юлькой, но на всякий случай слегка поодаль.
- Как куклу-то звали? - спрашиваю я и тут же прикусываю язык: вместо того чтобы утешить человека, я только лишний раз растравляю его раны!
- Зюма, - икая, отвечает Юлька и оглядывает себя в явных поисках, во что лучше высморкаться – в подол или в фартучек. Я торопливо сую ей свой платок.
- Зюма – интересное имя… А знаешь – я на твоём месте не отказывалась бы от той, второй куклы. Представляешь: они были бы тогда разлучённые близнецы. Так часто бывает: близнецов разлучают в детстве, и они даже ничего друг про друга не знают. А потом, через много лет встречаются. Вернее, сначала просто оказываются в одном и том же месте, но ещё не знают о существовании друг друга. И люди кругом тоже не знают. И от этого происходят всякие путаницы и недоразумения.
- А потом они встречаются всё-таки? – хмуро уточняет Юлька из недр моего платка.
- Конечно! И очень радуются. Потому что раньше они были как бы поодиночке, а теперь встретились – и их стало двое.
- А вторую как назовём? – ещё сильнее сдвигая брови, спрашивает Юлька.
- Ого! Вот это уже разговор! Вторую… вторую назовём Фира. Зюма и Фира. Вместе будет Зюмфира. Получается, что и их разделили, и имя как бы разделили. А когда они воссоединятся, и имя тоже воссоединится и будет полным…
- И обои будут Зюмфиры?
- Да. Сёстры Зюмфиры. Только одна – Зюма, а другая Фира.
- Знаешь, что в тебе хуже всего? – говорит мне Юлькина мама, неслышно появившаяся из кухни и теперь нависающая над нами с заварочным чайником и полотенцем в руках. – Даже не то, что ты грубо и бесцеремонно вторгаешься в воспитательный процесс и сводишь на «нет» все мои усилия по формированию личности ребёнка. А то, что ты с таких лет приучаешь её к дешёвым сериальным сюжетам! Зюма и Фира – это же ещё хлеще, чем Зита и Гита! Тебе не стыдно, скажи честно?
- Нет, - честно говорю я. – Плавту же было не стыдно. И Шекспиру. И Мольеру. И… вообще – мало ли, кому. Это древний, освящённый веками сюжет. И не смей мне говорить о его банальности – вечное и великое не может быть банальным.
- Значит, завтра ты мне принесёшь Фиру, - задумчиво-приказным тоном напоминает мне Юлька.
- Если мама разрешит.
- Мама разрешит! – стонет мама, прижимаясь щекой к тёплому чайнику. – Мама всё разрешит! Из мамы вы уже и так высосали все соки и свили все верёвки, какие только возможно! А теперь – быстро за стол и пить чай!
- Я не пойду за стол, - строго и печально откликается Юлька и опять утыкается носом в колени.
- Как это – не пойдёшь? Чай с тортом пить не пойдёшь?
- Не пойду, - вздыхает Юлька.
- И с тётей Таней не пойдёшь?
- И с тётей Таней не пойду.
- Тогда и мы не пойдём! – решает мама. – Будем пить чай здесь, у тебя. В углу. Ты не против?
Юлька так поражена этим предложением, что не знает, как реагировать. Пользуясь её замешательством, мама быстренько тащит поднос с чашками и кусками торта, ставит всё это на пол, а сама садится напротив нас на ковёр, скрестив по-турецки ноги. Юлька сохраняет верность своей скорбной роли и не прикасается ни к чаю, ни к торту. Но и не уходит от нас в свою комнату, а остаётся сидеть на полу перед подносом и шмыгать носом в такт нашему разговору. Постепенно горе и злость стаивают и сползают с её лица, как мартовский снег. Остаётся только несколько небольших и нестрашных сугробов по краешкам, на которые уже можно не обращать внимания.
Потом она задумчиво, без обычных протестов, отправляется спать, а мы идём мыть посуду на кухню.
- Я сама её порчу, да? – спрашивает Юлькина мама, терзая полотенцем визжащую тарелку. – Так ведь нельзя, да? Надо или вообще не проявлять строгость или проявлять её до конца, как бы там ни было… А так, как я, - нельзя. Я же сама её порчу. А потом ещё и удивляюсь, почему она такая растёт… Ну, чего ты молчишь? Ты можешь мне сказать – «да» или «нет»?
- Да, - говорю я. – То есть, нет.
- Ну, вот.. Толку от тебя... Нет. Конечно, так нельзя. Надо быть твёрже. Раз наказали – за дело, между прочим, наказали – то всё, никаких поблажек… Пусть знает, что виновата. Кстати, что с это Фимой… Фирой… как её там? Как ты её собираешься покупать, интересно? Ты ведь не знаешь, какую покупать!
- Да, правда. С Зюмой я, по-моему, так и не успела познакомится.
- Вот видишь! Давай так: я куплю, а ты подаришь. Только ни в коем случае не проговорись, что это я купила! Слышишь? Очень тебя прошу.
ПОПРЫГУНЬЯ-СТРЕКОЗА
ДЕНИС. Мам, а муравей поступил правильно, что стрекозу не пустил?
МАМА (неуверенно). Правильно. Но нехорошо.
ОТЕЦ. Отлично. Мать, у тебя логика на высоте.
МАМА. Нет, а что я не так сказала? Муравей работал? Работал. Стрекоза бездельничала? Бездельничала. Почему же муравей должен сажать её себе на шею? Правильно он её не пустил. Тунеядство поощрять нельзя.
ДЕНИС. А если правильно, то почему нехорошо?
МАМА (упавшим голосом). Ну… она же замёрзла, наверное… Стрекоза-то.
ДЕНИС (сурово). Насмерть?
ОТЕЦ (безжалостно). Насмерть. А муравей пошёл по не-помню-какой статье Уголовного кодекса за оставление стрекозы в опасности в заведомо беспомощном состоянии. Три года как минимум. И при данных обстоятельствах – вряд ли условно.
МАМА. Нет, подожди. За что три года? Он не обязан был её пускать!
ОТЕЦ. Пускать – не обязан. Но помощь оказать – обязан. Она же приползла к нему чуть живая, уже замерзала совсем… Им, стрекозам, много ли нужно? Он обязан был дать ей тёплую одежду, а потом позвонить куда-нибудь в социальную службу, чтобы её устроили.
МАМА. Очень хорошая мысль. Одни будут работать… налоги платить, а другие прекрасненько себе жить за их счёт! Петь, плясать, дурака валять. Порхать себе до седых волос по цветочкам, а как чуток прижмёт – так мир же не без добрых людей! И накормят, и оденут, и приют дадут, и эту… социальную помощь. Очень хорошо! Прекрасно! Я тоже хочу так жить!
ОТЕЦ. Если хочешь, то почему же не живёшь?
МАМА. Потому что я не могу думать только о себе! Потому что у меня муж есть… и ребёнок! И работа, кстати, тоже… И обязанности!
ОТЕЦ. Но ты же сама всё это выбрала, никто тебя не заставлял. Значит, на самом деле ты просто НЕ ХОЧЕШЬ жить так, как стрекоза. Очень мало, кто захочет так жить. И мало кто сможет. Это совершенно особого склада люди, и им много-то не надо, их не так уж сложно прокормить…
МАМА Нет, а почему я должна их прокармливать? С какой стати? Ладно – они выбрали себе такую жизнь. Выбрали, и на здоровье. Но почему они её выбрали за мой счёт? Я-то к ним не иду в трудную минуту и ничего не клянчу! Не-ет, уж раз они выбрали, то пусть обходятся сами и всякие там социальные службы не напрягают. И не отвлекают их от настоящих проблем!
ОТЕЦ. От каких это настоящих?
МАМА. Ну, как – от каких? В обществе же полно проблем! Брошенные дети. Старики. Неимущие… у кого действительно несчастье случилось… пожар там, или болезнь, или ещё что-то такое… Вот пусть ими и занимаются! А не всякими иждивенцами, которым лишь бы за чужой счёт… лишь бы только самим не работать!
ДЕНИС. Мам! Я всё-таки не понял: надо было ему пускать стрекозу или не надо?
МАМА. Н..ну, понимаешь…
ОТЕЦ. Валяй, валяй. Объясняй ему, что не надо. Наоборот, он всё правильно сделал. «Так поди же, попляши!» И дверью перед носом – хлоп! А на дворе уже снег… метель. А у стрекозы – ничего, одни то-оненькие крылышки. Какое там плясать? Она и двинуться от холода не может!
МАМА Немедленно прекрати травмировать ребёнка! Что ты делаешь с его нервной системой?
ОТЕЦ. А лето придёт, мы пойдём на речку, а там – ни одной стрекозы. Все за зиму перемёрзли. То, бывало, летали над водой, синие, зелёные.. хрупкие такие, как старинные самолёты. Яркие, как радуги, блестящие - загляденье. То летали, а то – ни одной. Вообще ни одной стрекозы. Только муравьи кругом. Полчища муравьёв.
МАМА. Прекрати сейчас же!!!
ОТЕЦ. Ну, знаешь.. если ты хочешь быть адвокатом у этого муравья, то ты не имеешь права затыкать рот прокурору! Я обязан изложить позицию обвинения, а ты приводи свои аргументы, если они у тебя ещё есть. А судья должен сам принять решение. (Денису). Правда, ваша честь?
ДЕНИС (печально). Всё равно я ничего не понял!
Я сижу на кухне, подслушиваю и сочувствую Денису. Я тоже знала такую стрекозу. И тоже, как Денис, не знала, что с нею делать.
Она жила двумя этажами выше, чем я, носила дивные прабабушкины обноски, никогда нигде толком не работала и всю жизнь во что-то играла. Иногда она спускалась ко мне со своего десятого этажа и говорила между делом, что вчера допила последнюю ложку кофе из той банки, что я ей подарила. Давясь раздражением, я лезла в буфет за другой банкой, а она смотрела на меня и улыбалась. А потом принималась рассказывать, как мёрзнет зимой, потому что в квартире плохо топят, и при этом обдавала нежным лучезарным взглядом мой платяной шкаф. «Ёлки, ну что, я не могу дать ей пару свитеров? Хороша христианка, которой жалко свитер для соседки!» - «Дура ты, а не христианка!» - «Ну, дура. А что делать-то, ты скажи? Посоветуй, если ты такая умная!» А она сидела на моём диване, слушала перебранку моих внутренних «я» и улыбалась. Улыбка её была настолько безмятежной, что в ней нельзя было не усмотреть издевательство. И я втайне мечтала о том, как один раз всё-таки наберусь мужества и захлопну дверь перед её носом. Сильно захлопну. С размаха. «Так поди же, попляши…» Впрочем, утешала я себя в своём безволии, всё равно её бесполезно выгонять, она же опять припрётся. Такие, как она, не обижаются. Им это невыгодно.
Несколько раз я пыталась пристроить её на какую-нибудь работу, но через пару-тройку недель она тихо, без скандала, увольнялась и вновь погружалась в свою радужную тунеядскую безмятежность. Она занимала у меня деньги и никогда не отдавала, а вместо этого приносила и дарила всякий чудовищный древний мусор: треснутые вазочки тридцатых годов со скрещенными, как шпаги, колосьями и васильками, вышитые салфетки с рыжими пятнами от пролитого чая, дореволюционных кукол с лицами не повзрослевших, а сразу постаревших младенцев, и мельхиоровые ложечки с облезлыми вензелями. Иногда я брала себя в руки, ожесточалась и разом всех их выбрасывала, но они были необидчивы, как их бывшая владелица, и на другой день опять оказывались в моей квартире.
Как многие люди такого склада, она была набожна и день-деньской торчала в церкви. Неофитского рвения у неё не было ни на йоту; она не интересовалась богословием, держалась в стороне от всех благочестивых тусовок и не делала ни малейших попыток поучаствовать в благотворительности или помочь церковным бабушкам убраться в храме. Она просто проводила там время, стоя в сторонке, глядя на иконостас и улыбаясь. По части времени она была богаче любого Ротшильда, и ей было всё равно, на что его тратить. Перед тем, как запирать на ночь храм, священник обязательно проверял, не торчит ли он в каком-нибудь тёмном уголке, - и каждый раз оказывалось, что торчит. «Алевтина, тебе домой-то не пора?» - «Ой! Пора, наверное. Хорошо, что вы сказали, батюшка. А то я тут с самого утра… уже прямо осатанела!» Батюшка только вздыхал и укоризненно качал бородой.
Эта её страсть к благочестивому времяпрепровождению до поры до времени избавляла меня от её частых визитов. Но потом всё изменилось. У меня начались Тяжёлые Времена. И мои мудрые деликатные друзья и родные разом, не сговариваясь, оставили меня в покое. Они знали, что во время Тяжёлых Времён меня лучше не трогать. К тому же, как ни крути, у каждого из них было по горло собственных забот и проблем, и они не хотели обременять меня ещё и ими. Но у моей соседки ни на грош не было ни чуткости, ни деликатности, ни своих собственных проблем. Зато свободного времени имелось в избытке. Собственно, не свободного времени у неё просто не было. И она вдруг перестала расточать его в церкви и стала заниматься этим у меня. В моей квартире.
Это было ужасно. Стоило мне переступить порог своего дома, как она являлась следом за мной. А зачастую даже раньше меня. Я глядела на неё опухшими кроличьими глазами и мысленно умоляла её убираться вон. Она всё прекрасно слышала, но и не думала слушаться. Вместо этого она шла ко мне на кухню, чтобы непоправимо изуродовать мою плиту, разбить пару-другую моих любимых чашек и рассовать в никому не ведомые места мои полотенца и прихватки. Кстати, некоторые из них не отыскались до сих пор… Потом она кормила меня какой-нибудь гадостью собственного приготовления, укладывала на диван, укутывала халатом, извлечённым из корзины с грязным бельём, а сама садилась рядом и, не слушая моих стонов и протестов, принималась лепетать всякие глупости. Ни до, ни после неё я не встречала человека, который бы знал столько глупостей и умел бы так к месту их применять. Я засыпала, подложив себе под голову её руку, и мне снилась такая чушь, что я даже во сне всхлипывала и гоготала от восторга. Просыпалась я от боли в боку и пустоты в голове. В бок мне впивалась фарфоровая рука одной из дореволюционных кукол, а в голове вместо столь любезных мне Горестных Мыслей был гулкий, весело звенящий Космос. В нём летали круглые хихикающие кометы с курчавыми хвостами и горели звёзды, тёплые и жёлтые, как церковные свечки. И недели не прошло, как мои глаза приобрели до отвращения нормальные цвет и размеры, а Горькие Слёзы, до сей поры несказанно облегчавшие мою душу, вообще куда-то подевались, как будто им перекрыли клапан. По вечерам я шла домой, со страхом думая, что там меня НЕ ВСТРЕТЯТ запах сгоревшей до чёрных углей картошки и безмятежный, бессмысленный, до мурашек раздражающий стрекозиный лепет. Но опасения были напрасны. Ещё не приоткрыв толком двери, я чувствовала, что всё в порядке и с облегчением переводила дух.
Лет пять ли шесть назад она внезапно вышла замуж и уехала с мужем куда-то за Урал. Я не знаю ни её адреса, ни новой фамилии. Она так быстро исчезла, что я не успела даже сделать для неё на прощанье что-нибудь сентиментальное. Например, взять салфетку, закапать её чаем, а потом вышить на ней крестиком какой-нибудь благочестивый сюжет. Лучше всего Марфу с подносом в руках и Марию, сидящую у ног Христа с большой синей стрекозой на рыжих волосах. Впрочем, такие сюжеты, конечно, не предназначены для того, чтобы их вышивали на салфетках.
КАША
Утром я кое-как расталкиваю собаку и выволакиваю её, сонную, расслабленную, только начавшую просыпаться и наливаться злостью, на улицу.
На двери подъезда - объявление: «Ко всем жителям дома! Уборщица не будет убирать ваш мусор! Уважайте труд уборщиц!» На мусорном баке напротив подъезда – надпись белой краской «Центр эстетического восп.». Надо всем этим – острая, пахнущая небом и палыми листьями, почти безоблачная синева. В ней летает стая ворон. Удивительно чётко и слаженно, с синхронными поворотами и длительным, очень красивым парением на развёрнутых крыльях. В исполнении ворон все эти фигуры высшего пилотажа смотрятся странно и захватывающе. - Сволочи, - говорит моя Собака. – Сталинские соколы.
С воронами у неё давние счёты. Ещё с отроческих времён. Чтобы избежать хотя бы одного из предстоящих скандалов, я утягиваю её в подворотню. Подворотня хороша, как венецианская арка, в обрамлении ярчайших кленовых листьев и алой рябины на чёрных, уже полностью лысых точёных ветвях. Где-то в глубине дворика заходится яростным лаем йоркширский терьер-мини по прозвищу Макси. Его здесь все знают. Он ещё страшнее, чем моя Собака. Поэтому мы быстренько сворачиваем в соседний проулок и идём сквозь ветки, синеву и извивающееся на верёвках ветхое бельё в соседний двор.
Там тихо и светло. Там кирпичные жёлтые дома с толстенными, как в Замке Иф, решётками на окнах, с узорными козырьками над подъездами, с уютным кошачьим запахом из подвалов. Лучше всего в этих домах подоконники. Их почти никогда не зашторивают, потому что гордятся тем, что на них выставлено. Тем, что на них выставлено, в самом деле можно любоваться часами: банки с вареньем, прикрытые разноцветными ситцевыми тряпочками, банки с огурцами, плавающими в чистом, как хрусталь, рассоле, банки с розовой геранью и банки со смеющимися кактусами, банки из-под лимонных долек и банки из-под индийского чая, расписанные танцующими индусками. Стопки не очень интересных на вид книг, перевязанные бечёвками; синие, дивного облика бутылки из-под старинной самогонки; вазы, похожие на фонтан «Золотой колос» на ВДНХ; куклы с немножко погрызенными носами и покорными, мечтательными глазами. Некоторые из окон всё-таки задёрнуты рваными шторками в горошек, которые ничего ни от кого не закрывают, а просто дополняют композицию. Окна первых этажей почти упираются в землю, а из земли навстречу им лезут пёстрые, устрашающих размеров анютины глазки.
Мы огибаем один из таких домов и с разбега натыкаемся на Кота.
- Слава Богу, - бормочет сквозь зубы моя Собака, высвобождаясь мимоходом из ошейника. – А то я уж думала – совсем потерянный день, коту под хвост.
Я знаю этого Кота, поэтому ей не препятствую. Я знаю, что через две-три минуты она выйдет с хмурым независимым видом из кустов и сухо скажет мне: - В черте города собак положено держать на поводке. И желательно в наморднике. - Изволь, - скажу я ей. – А как оно… там? - Ничего, - ещё суше ответит она. – Поздоровались. Перекинулись парой слов. Но, в общем, с ними не о чем говорить. Пойдём, не будем задерживаться.
Там, в кустах с белыми ягодками на ветках, обитает целый самурайский клан со своими правилами и традициями. К ним не рискует приближаться даже Макси. Но моя Собака почему-то регулярно об этом забывает. Я ей не напоминаю. Пусть учится на собственных ошибках. Кстати – почему-то никто не знает, как называются эти кусты с белыми ягодами на ветках. Я у многих спрашивала. Никто не в курсе.
Возвращаясь домой, мы застаём на скамейке у подъезда незнакомую женщину. Очевидно, она просто присела поговорить по мобильному.
- Эдуард, я тебя очень прошу.. Нет, погоди. Послушай. Выслушай меня! Можешь ты хоть раз в жизни выслушать меня спокойно? Пойми в конце концов, что иногда приходится идти на компромисс.. Да. И подчиняться обстоятельствам. Как бы они тебя ни угнетали. Ты можешь принять мою точку зрения? Хотя бы раз в жизни, из уважения ко мне! Ах, вот как? Ну, ладно. Тогда позови бабушку… Мама! Вот что: Эдуарда завтра в детский сад не води! Да. Совсем. Пусть Коля с ним посидит, не развалится. Всё равно он диссертацию пишет. Вот – пусть вместе над ней и .. работают. Ты только кашу заранее свари и оставь им обоим на плите.
|