Приложение первое |
Начальные главы романа |
Предисловие
В архиве, подаренном автору о. Александром в начале восьмидесятых
годов, хранится один недатированный текст, стоящий особняком в его
литературном наследии. Он представляет собой три главы исторического
романа, действие которого должно было развернуться в Римской империи
начала IV века, во времена печально известных диоклетиановых гонений
на христиан.
Это единственная сохранившаяся попытка художественной прозы, предпринятая
отцом Александром. Почему он выбрал эту эпоху? Причин тут может
быть несколько. Прежде всего о. Александр питал особый интерес к
римской истории, особенно к тому ее периоду, когда зарождалась Вселенская
Церковь. Во-вторых, императору Диоклетиану удалось на время приостановить
распад Империи путем установления жесточайшей тоталитарной власти
и о. Александру, прожившему почти всю жизнь при беспощадном режиме
государственного насилия, можно было в ту пору говорить об опыте
христианского миссионерского подвижничества при атеистическом тоталитаризме,
лишь описывая его в ином историческом контексте.
Первые две главы напечатаны о. Александром на своей машинке начисто
и выправлены его рукой. Последняя глава представляет собой машинописный
неправленный черновик со множеством опечаток. Несмотря на незавершенность
и неотделанность текста, он обнаруживает в его авторе не только
блистательное владение историческим материалом, но и незаурядный
талант прозаика, умение придать деталям удивительную жизненность
и выразительность.
В образе Диоклетианова секретаря Федора легко угадываются черты
молодого романиста (напомним, что в 1964 году о. Александру
было двадцать девять лет). Видимо, в этом году он и начал, и прекратил
работу над этой книгой. Дело в том, что в 1964 году в издательстве
"Художественная литература" вышел русский перевод исторического
романа "Золоток саркофаг" венгерского писателя Ференца
Мора, который был написан им еще в 1932 году. Оказалось, что
время и место действия и основная сюжетная канва обоих произведений
совпадают, и именно это, по словам о. Александра, побудило его прекратить
работу над романом. А жаль! Не в обиду венгерскому писателю будь
сказано, его внимание сосредоточено главным образом на любовной
трагедии двух молодых людей, к христианству имеющих весьма косвенное
отношение, и вообще смысл христианской веры и подвижничества ее
адептов во времена императорских гонений у него совсем не раскрыт,
в отличие, скажем, от "Камо грядеши" Г. Сенкевича.
С какой силой и глубиной справился бы с этой задачей о. Александр,
сам завершивший свою жизнь во Христе мученичеством!
Итак, предлагаем читателю уцелевшие страницы единственного известного
нам художественного сочинения о. Александра Меня
/558\
Глава первая
Власть и старость
Старик полулежал с закрытыми глазами и как будто бы прислушивался
к вялой пульсации своей крови. Он чувствовал, как молодые рабы с
ловкостью обольстителей сновали по его телу, как они массажировали
то одну, то другую сторону спины, как пробегали по пояснице, сгибали
и разгибали руки. Он не открывал глаз, ожидая лишь миг возвращающейся
жизни, миг животного удовлетворения, который все реже и реже удается
ощутить в полную силу. Уже сейчас, отдаваясь бездумной истоме, он
невольно предчувствовал то, что последует немедленно. Едва только
безмолвные рабы прекратят свои пассы, как за обидно коротким блаженством
наступит обычная слабость, дрожание рук и головы. Опять по телу
поползут эти проклятые тупые боли, неизвестно откуда взявшиеся.
Впрочем, кое-какие были ему понятны. Правая нога, например, ноет
с тех пор, как он во время парфянского похода ночевал в болоте,
а левое плечо дает себя знать после удара, который он получил в
свалке на берегу Дуная. Но откуда все остальные?' Почему вот сейчас
боль стонет в спине, вспыхивает тусклым огнем в руках, в шее?
Старик с давних лет приучал себя держать в руках, он не жаловался
и теперь, да, кажется, и некому было жаловаться! Он один, совсем
один, всеми брошенный. Да разве раньше кто-нибудь понимал его, кто-нибудь
хотел ему добра? Вокруг одни враги, проходимцы и льстецы. Он подумал
о жене — и от этой мысли боли побежали еще быстрей и внутри поднялось
какое-то смутное отвратное чувство Предатели и негодяи! Сколько
тупых лизоблюдов вытащил он из грязи! Он поставил полководцами и
префектами сыновей трактирщиков и вольноотпущенников. И чем они
отплатили своему "божественному Диоклетиану"? Благоговейными
рожами, гнусными улыбками и прихлебательством.
О, какие это были мечты государство, которое находится в руках
честных и преданных делу солдат! Ради этой мечты не жалко было расправиться
с ничтожными аристократами, которые превращали день в ночь и плевали
на все, кроме своих скотских увеселений. Эта толпа выродков с зелеными
лицами могла бы пропить Империю! Как ненавидел он их! Даже теперь,
когда слабость делает его ребенком временами, эта ненависть к сенаторам,
которым нечем было похвалиться, кроме старинной генеалогии и обрюзгших
тел, — эта ненависть как-то оживляла его и вдохновляла.
А как славно он провел их тогда в решительный момент безвластия.
Дурак Максимиан, его соправитель, никогда бы не сумел сделать все
гак быстро и тонко Он ведь мясник, только может выкрикивать слова
команды и очертя голову лезть в гущу свалки!
Диоклетиан вспоминал тот роковой и одновременно счастливый день,
когда он, преторианский трибун Диоклес, возвращался из Месопотамии.
/559\
Легионы продвигались медленно, невыносимая жара сковывала ноги воинам.
Но богатая добыча, вывезенная из захваченного Ктесифона, придавала
солдатам бодрости. Все уже забыли о загадочной смерти императора
Кара. Да и никто не придавал этому событию большого значения. Армия
привыкла к непрестанной смене правителей. Одного за другим солдаты
провозглашали, потом свергали. Они хорошо знали, что теперь в них
вся сила, что они в любой момент будут диктовать сенаторам и угрожать
своим военачальникам. Те, кто будет щедр и удачлив, — могут всегда
рассчитывать на пурпур. Жадные и требовательные рано или поздно
будут сметены… Говорили, что августа Кара убила молния. Кое-кто
припоминал, что оракул запретил ему переходить рубеж Ктесифона.
Но были и такие, которые откровенно посмеивались над всей этой историей
с предсказанием и молнией. После выступления из парфянской столицы
Диоклес стал чувствовать, что сейчас или никогда судьба его решится.
Правда, у Кара осталось два сына, но невелика беда. Если они не
будут считаться с армией, на их долю тоже найдется какая-нибудь
молния. Старший кесарь Карин дрался где-то в Галлии с бунтовщиками.
Диоклетиан знал, что это не соперник. У него были друзья в войске
Карина, и они рассказывали, как солдаты ненавидят молодого кесаря.
Этот молокосос, кажется, вообразил, что лишь для того его отец добрался
до пурпура, чтобы теперь он мог безнаказанно бесчестить солдатских
жен. Вечерами он со своими адъютантами разгуливал по лагерю, останавливаясь
у палаток, особенно там, где слышал женский голос, а ночью внезапно
спящих будили отчаянные крики и визг. И пока успевали зажечь факелы,
гнусное дело было сделано. Похищена пленница или еще хуже — жена
кого-либо из гвардейцев. Все знали, что это дело рук кесаря, и только
ждали конца похода, чтобы расправиться с ним.
Другое дело Нумериан — младший сын Кара. После смерти отца, которого
он сопровождал в Парфию, он сразу же повернул обратно под одобрительные
крики легионеров. Все были уже сыты войной, захватили добычи, кто
сколько мог, и теперь мечтали только об одном — вернуться домой.
Этим своим быстрым отступлением Нумериан мгновенно стяжал популярность.
Кроме того, это был мальчик красивый, умный, приятный в обращении;
он, правда, не отличался смелостью и грубостью брата, но все, и
даже сам Диоклес, неотступно охранявший с другими офицерами его
носилки, чувствовали к нему расположение. Диоклес, как и многие
простые люди, с благоговением относился к образованности.
Диоклес помнил, как ехал он рядом с паланкином кесаря и размышлял
о будущем. Солнце стояло в зените, латы жгли, ноги лошади вязли
в песке. Но Диоклес ничего не замечал. Он то погружался в мечты
о том времени, когда он станет властителем империи, когда он все
переделает, все направит иначе. Его голова была полна планов. С
чем бы он ни сталкивался, служа в армии и бывая при дворе, он неизменно
думал: я-то все бы сделал по-другому, они слепые дураки, как и те
солдаты, которые дают им пурпур за подачки.
/560\
Мечты о власти стали преследовать Диоклеса с того дня, как друидская
старуха-прорицательница предсказала ему, что он должен убить кабана,
чтобы стать владыкой мира. С тех пор каждый мертвый кабан, убитый
им на охоте, лишал его на несколько ночей сна. Но, увы, кабаны были
убиты, освежеваны, зажарены и съедены, а он по-прежнему оставался
префектом дворцовых войск.
Кесарь Нумериан относился к нему с доверием. Он любил говорить
с Диоклесом, когда тот ехал рядом с его носилками, ему нравился
природный ум префекта, его любовь к старой римской славе, мечты
о процветании и благоденствии римского народа. — Вот вернемся, —
говорил кесарь, — ты будешь моим первым поверенным и советником.
"Я готов отдать высокому кесарю всю свою кровь", — отвечал
Диоклес затасканной фразой. Но Нумериан почему-то ему верил. Часто
кесарь в дороге разворачивал пергаментные книги и вслух приводил
изречения великих полководцев Рима. Это сокращало путь, и Диоклес
старался держать свою лошадь поближе, чтобы не проронить ни одного
слова. И невольно он ловил себя на привычной мысли: "А что
если бы я…"
В тот памятный день занавеска паланкина кесаря не шевелилась. Никто
не удивлялся этому. Юноша страдал какой-то болезнью глаз, и сухой
ветер заставлял их краснеть и слезиться. Поэтому он иногда часами
скрывался в паланкине. Рядом с паланкином, который качался на плечах
негров, постоянно следовали на конях родственники кесаря и его тесть,
префект преторианцев Апер. Они проявляли особую заботливость в отношении
удобств царственного путешественника. Сегодня они держались как-то
особенно сплоченно, казалось, стараясь окружить и заслонить от всех
носилки с драгоценной ношей.
К полудню, когда жар стал особенно невыносим, Диоклес, подскакав
поближе к носилкам, ощутил отвратительный запах, который ему был
так хорошо знаком. Этот запах обычно носился над полями после кровопролитных
побоищ, когда солдаты, стараясь не дышать, обыскивали вражеские
трупы.
— Откуда бы могло взяться это зловоние? — подумал Диоклес. — Быть
может какой-нибудь сумасшедший вместе с трофеями решил прихватить
голову врага?
Он осмотрелся. Ничего подозрительного он не увидел, только поймал
пристальный и, как ему показалось, тревожный взгляд Апера — кесарева
тестя. Его круглая голова была похожа на огромное яйцо, выведенное
неведомой птицей. Оно было гладкое и все покрыто мелкими рябинками.
— Что он так смотрит! — размышлял Диоклес.
— Послушай, — наконец сказал он, не поворачиваясь к "яйцу",
— ты не чуешь трупного запаха?
— Трупного запаха? Откуда ему взяться? Это тебе показалось
от жары. Может ты натер седло своей лошади?
— Нет, ты видишь, она идет спокойно. Но на всякий случай
надо остановиться и проверить…
/561\
Апер опять, теперь уже с явной злобой на побагровевшем лице, смотрел
на него.
— Отъедь в сторону, — сказал он. Голос его звучал как-то
странно. Диоклес внезапно ощутил близость недоброго.
— Не случилось ли чего с кесарем? — сказал он нарочно
громко, чтобы его слышали ехавшие сзади преторианцы. Я должен потревожить
его. Ведь он с утра не подавал о себе признаков жизни! Может ему
дурно?
Он хотел приблизиться к паланкину, но тут случилось нечто неожиданное.
Апер мгновенно преградил ему путь и хрипло сказал:
— Стой, не смей тревожить высокого кесаря до привала. Он спит.
Но Диоклес уже понял, что все это неспроста. Прежде ему никогда
не препятствовали приближаться к царским носилкам.
— Я трибун преторианцев и должен говорить с кесарем!
— громко крикнул он. — Преторианцы, слыша шум, стали нагонять их.
Апер блеснул глазами, оглянувшись, и незаметным движением выхватил
короткий меч.
— Ни с места! Я отец жены высокого кесаря и отвечаю
головой за его здоровье. Подожди остановки.
Друзья Апера окружили его, угрожающе глядя на Диоклеса. Тогда трибун
громко закричал: "Высокий кесарь!" За занавеской паланкина
не раздалось ни звука. Апер стремительно ринулся к Диоклесу. Негры
остановились, но в это мгновение подоспели преторианцы. — Измена!
— закричал им трибун. — Кесарь в опасности! Спасайте кесаря!
Окружавшие Апера люди уже держали наготове мечи, но было поздно.
Сзади на них набросились солдаты. Раздались крики. Бледный и растерянный
стоял Апер со скрученными назад руками. Солдаты столпились у стоявших
на земле носилок. Никто не решался приблизиться первым. Тогда Диоклес
подошел вплотную и, трижды окликнув Нумериана, стукнул мечом по
стенке паланкина.
Молчание…
Резким движением Диоклес отдернул занавеску. Трупный запах ударил
ему в нос. Кесарь полулежал в глубине носилок в обычной своей позе,
но голова его безжизненно лежала на груди, синяя вспухшая рука
свисала вдоль тела. Он был мертв.
— Измена! Измена! — раздалось вокруг. Все больше и больше солдат
окружало злополучные носилки…
Диоклес вспоминал шумную сходку, когда солдаты, ругаясь и перебивая
друг друга, решали, как поступить дальше. Теперь они были хозяевами
положения, он понимал это и умело отошел в тень, предоставляя
страстям толпы найти выход в криках, угрозах и брани. Он помнил
серое лицо связанного Апера, его попытки оправдаться и свалить вину
на Диоклеса, помнил, как его охватило какое-то особое возбуждение,
похожее на вдохновение прорицателя. Он вытянул свой меч и, глядя
на солнце, громко в наступившей внезапно тишине поклялся, что не
искал власти и не причастен к гибели юного кесаря. Хотя солдаты
молчали, он ощутил, даже не глядя на них, что они ему сочувствуют
и верят. Мгновенно ясная и какая-то захва-
/562\
тывающая мысль поразила его.
— Вот он, кабан, предсказанный сивиллой! — крикнул он, и прежде
чем кто-нибудь понял смысл его восклицания, он сделал молниеносный
выпад и вонзил меч в живот префекта преторианцев. Апер хрипло закричал
и скорчился. Все молчали в ужасе, глядя, как он, похожий на странную
куклу, повалился ничком на песок. Диоклес не шевелился и смотрел
на лужу темной крови, которая медленно выступила из-под вздрагивающего
тела, смешиваясь с пылью. В эту минуту Диоклес почему-то подумал,
что кровь в пыли выглядит кощунственно. Он повернулся к опешившим
солдатам и сказал короткую речь, простую и доходчивую, которые он так
хорошо умел говорить. Он был солдатом, и солдаты его понимали. Он
рассказал о пророчестве. Сказал, что не мог видеть гнусного
лица убийцы кесаря, который был ему дорог. Говорил о том, что Юпитер
с детства покровительствовал ему и призвал на великое служение.
Его речь была, наконец, прервана глухим ропотом, который перешел
в нестройные крики. Но через мгновение они вылились в единый
рев: "Да здравствует август Диоклес! Да здравствует Валерий!
Валерий Диоклес — император!"…
Как во сне прошли первые дни после рокового события. Он смутно
сознавал в то время, что судьба несет его неудержимо. Возвращение
на родину превратилось в военный поход, цель которого был императорский
пурпур. Кесарь Карин уже получил известие о смерти брата и мятеже
армии, провозгласившей Диоклеса августом. Он двинул навстречу мятежникам
свои галльские легионы.
До сих пор страшно вспоминать Диоклесу встречу близ Марга, когда
его приверженцы дрогнули и обратились в бегство. Единственная надежда
на его друзей, которых было немало в галльских легионах. И
эта надежда его не обманула. Когда Карин, уже веря в полную победу,
настигал отступающие когорты Диоклеса, один из его собственных солдат,
давно ненавидевший кесаря за похищение жены, воспользовался сумятицей
погони и метнул в Карина дротик. Удар пришелся между лопатками,
и Карин, раскинув руки, рухнул с лошади. Неизвестно, чем бы еще
кончилось дело, если бы у обиженного солдата не было слишком много
сочувствовавших. Лежа на земле, Карин увидел над собой красные искаженные
лица и услышал крики: "Да здравствует август Диоклес!"
Это кричали его собственные солдаты.
Все эти картины часто проносились в мозгу старого императора. Он
вновь и вновь переживал далекие события, зачем-то прикидывал: а
что было бы, если бы обстоятельства сложились не в его
пользу? Потом спохватывался: иначе не могло и быть — ведь он избранник
судьбы. Но последнее время где-то в тайниках его сознания все
чаще и чаще возникала мысль, что боги оставили его. Он оказался
неспособным орудием в их руках, не выполнил то, чего они требовали
от него. А прежде он думал иначе. Когда из префекта Диоклеса он
превратился в августа Диоклетиана, он испытывал необычайный
прилив энергии. О, он не будет таким глупцом, как все эти Кары и
Пробы: захватив власть, он не будет сомневаться, что с ней делать.
Планы и идеи давно уже мучили его. Теперь он найдет им применение.
Прежде
/563\
всего он обеспечит себе прочность и безопасность власти. Для этого
он придумал хитроумный способ: он разделил власть августа со своим
боевым товарищем Максимианом. Пусть он был хвастун и невежда, но
он был честный солдат и верил в гений Диоклеса. Он должен был быть
его правой рукой и глазом в Западной Империи. Сам Диоклес не любил
Запад. Ему претил этот вечно мятежный Рим с его воспоминаниями о
свободах, с его наглой толпой и раболепным, но тайно враждебным
сенатом. Ему куда больше нравилось подражать восточным царям, которые
презирали западных императоров, потакавших народу. Власть должна
быть подлинной властью: всеобщей, единственной, божественной. Диоклес
перенял на Востоке пышный этикет, парчовые одеяния, торжественные
азиатские церемонии. На Востоке нужен был именно такой август: в
ослепительном одеянии, появляющийся как олимпиец, не допускавший
никакой фамильярности. Он настоял, чтобы Максимиан, став августом
Запада, не сделал Рим своей резиденцией, а поселился в Медиолане.
Пусть Город знает, что не он, а империя — единственно достойна забот
правительства августов.
Второй мерой, придуманной Диоклесом, было избрание соправителей,
кесарей себе и Максимиану. На Западе кесарем был поставлен
Констанций — этот бледный молчаливый человек, который никогда не
будет опасен как претендент на пурпур, тем более, что Максимиан
держал у себя его сына, Константина. Себе Диоклетиан назначил кесарем
Галерия.
Как он кается теперь в этом своем шаге! Он слишком быстро понял,
что этот необузданный и свирепый мужик может натворить бед.
Одно присутствие Галерия, его несносно зычный голос, багровая толстая
физиономия, глупые шутки раздражали Диоклетиана бесконечно. Мало
того, что он сделал этого горлопана и пьяницу кесарем — он выдал
за него замуж свою дочь. Сделал он это, когда стал опасаться за
верность Галерия. Теперь уже поздно каяться. После успешного похода
кесаря в Армению он сидит крепко. До Диоклеса давно стали доходить
слухи, что Галерий открыто возмущается тем, что его именуют
кесарем, а не августом. Глупец стал распускать басню, что он происходит
по прямой линии от бога Марса. А ведь все знают, что он был сыном
дака и нищей крестьянки.
Мысли старого императора приняли другое направление. Он стал мечтать
о том, как он перестроит свою Никомидию. Это была последняя радость
его жизни. Строительство было его страстью. Но удивительно:
едва он стал августом и начал строить, он почувствовал, что это
беспредельно. Стоит только дому, дворцу или бане быть воздвигнутыми,
как он чувствовал к ним почти отвращение. Все неудачно, все
не то. Ему грезился какой-то фантастический город с небывалыми
теремами и храмами, а в результате получались мрачные и грузные
сооружения, один вид которых заставлял его вновь искать повод для
новых построек. Ему порой казалось, что его строительные неудачи
— рок, подобный року в правлении. Деньги были нужны постоянно. Он
всегда был бережлив, а теперь стал болезненно скуп и знал, что повсюду
служит мишенью для насмешек. "Пусть себе смеются, — говорил
он своим мальчикам в минуты откровенности, — они не
/564\
знают, как тяжело носить пурпур". Войска требуют денег, чуть
не хватает продовольствия — готов бунт. Он не посчитался ни с чем.
Сборщики податей как неприятельская армия рыскали по стране, забирая
все, что можно было забрать. В результате крестьяне бросали поля
и превращались в шайки грабителей. Сколько ночей провел он
без сна после того, как ему был доложен перечень цен на самые ходовые
товары! Дороговизна росла. Ропот был повсюду. Хорошо Максимиану.
Он возложил все бремя забот на "божественного" и сам проводит
дни в полное свое удовольствие.
Диоклес был долго в полном плену у своих планов. Он решал все,
не выходя из дворца. Растут цены? Хорошо! Он издаст эдикт, который
их ограничит. Эдикт появился, но это не спасло дела. А тут подползли
непонятные болезни. Тело стало слабеть. Все чаще и чаще мрачное
уныние овладевало стареющим августом. Чтобы освободиться от мрачных
дум, он с головой уходил в строительные дела, забрасывая на
месяцы государственные. Часами разговаривал он с подрядчиками
и каменщиками. Злорадно выслушивал жалобы никомидийской знати, которая
должна была покидать насиженные места по прихоти августа: на месте
их домов строились новые ди-
/565\
оклетиановы сооружения. Уже давно все владельцы красивых особняков
в Никомидии были отправлены в преисподню. Он не останавливался ни
перед чем, чтобы удовлетворить странной, болезненной жажде новых
зданий. На него роптали, негодовали, над ним смеялись. Но он лишь
ухмылялся и повторял: "Никомидия затмит Рим!" В голосе
его в эти минуты звучало безумие.
Но постоянно все валилось из рук: и империя, и мечты о Новом Городе.
"Я окружен дураками, я окружен предателями!" — беспрестанно
повторял он.
Армия — это все. Он много усилий приложил для того, чтобы победить
мятежный и анархический дух в войсках, который царил в них
уже целое поколение. Он укрепил пограничные части, увеличил ряды
добровольцев и варварских частей. Он приказывал офицерам неустанно
вдалбливать в голову солдатам принципы их долга. Даже на монетах
он велел выбить лозунг: "Верность солдат".
Рабы кончили. Мгновенный покой и полузабытье. Но он знал, что они
не ушли, мальчишки по обыкновению держат перед ним бронзовое
зеркало, пока он не соблаговолит открыть глаза. Ему вдруг захотелось
закричать на них, швырнуть им что-нибудь в голову. Но язык не повиновался,
ни рука, ни нога не могли сдвинуться с места. Единственный способ
прогнать мальчишек — открыть глаза. Как это он всегда забывает предупредить,
чтобы они не лезли со своим идиотским зеркалом! Ведь он сам
придумал эту нелепую церемонию. Церемонии всегда были и остаются
его стихией. Он любил их, потому что слишком часто не знал, как
себя вести с аристократами, в глазах которых он читал скрытое
чувство превосходства. Он ведь был для них мужик, дубина рабского
происхождения. Пусть теперь он правит миром: их этим не прошибешь;
выше всего они ставят свое искусство поз, костюмов и болтовни, ставят
свое происхождение от славных предков. Сколько раз он едва не набрасывался
на них, когда они заставляли его краснеть, мяться, когда он не знал,
куда девать свои шершавые солдатские лапища, так странно выглядывающие
из парчовых складок! И вот он придумал этикет, все расписано,
все определено. Он сам выучил каждое движение и их заставил
попотеть. Ох эти мальчишки! Когда они уберут зеркало? Придется
открывать глаза. Веки, как старое забрало, поднимаются, и с его
поверхности глядит на старика морщинистое, беззубое лицо с острым
подбородком и смешным носом, похожим на сливу. Да, это он,
капитан Валерий Диоклес, сын рабыни, больной, старый и жующий
беззубыми губами. Он нахмурился. Но это лицо и божественного
августа Диоклетиана — властителя Империи, сына Юпитера, спасителя
человечества...
Ну вот, теперь они убрались. Раньше он любил их приходы. В розовом
полумраке комнаты, полной ароматов, их обнаженные тела скользили,
похожие на рисунки старых ваз. Их юная нагота, казалось, вливала
новые силы в дряблое тело Диоклеса. Порой ему казалось, что их кровь
переливается в его жилы. Их прикосновения придавали жизненность
ослабевшим мускулам. Теперь не то. Теперь частенько ему ничего не
помогало. А мас-
/566\
саж давал лишь короткое облегчение, после которого еще острее чувствовалось
обычное бессилие. Врач Елеферий постоянно уговаривал Диоклеса взять
себе девочку из тех фригийских рабынь, которых ему прислал н-ский
царь. Их много у него, этих рабынь, и они живут в его доме девственные,
как весталки (он в шутку называл их "весталками"). Он
не хочет их брать. Он, знает, что они будут втайне смеяться над
его слюнявым старческим ртом, над его бессилием и сонливостью. Так
пусть лучше они увядают под охраной евнухов. Он охотно принимает
их в дар от сенаторов и иноземных королей. Его геникей полон. Но
они "весталки"! Диоклес испытывал от этой мысли странное
удовольствие. "Я божественное существо, — говорил он Елеферию,
— и могу приблизиться к женщине только в виде лебедя, быка или золотого
дождя. А пока я не научился превращаться — пусть подождут".
Когда нудная ломота заставляла его тело как бы разваливаться на
части, черные мысли оцепляли его голову и мучили куда больше, чем
боль. Как мог он так ошибиться и не суметь окружить себя порядочными
людьми! Правда, в некотором отношении он мог положиться на тех
из своих приближенных, которые были членами разных сект и религиозных
орденов. Но вообще они внушали ему отвращение непреодолимое.
Ему чудилась в них какая-то тайная опасность, а под их честностью
и исполнительностью — скрытая измена. Особенно не любил он христиан
и манихеев. Чего стоит один его библиотекарь Дорофей! Всегда почтительный,
готовый к услугам, сдержанный, на вид искренний. Да не будь он христианин,
Диоклес сделал бы его своей правой рукой. Но разве это возможно!
Вечно библиотекарь уходит из дворца на эти их мерзкие молебствия,
вечно его единоверцы шепчутся по углам. Того гляди, устроят заговор
или что-то в этом роде. Их преданность — лицемерие. У них другой
царь, они подчиняются не ему, Диоклетиану, а своему Богу. Это хуже
всего.
Зато Максимиан предан ему как пес, но что толку, — повторял он.
Как был он солдатом, так и остался на всю жизнь. Дурак, расточитель.
То, что он, Диоклес, собирал кропотливым трудом, преступлениями,
тонкой политикой, этот простец теперь разбазаривает. Если бы Диоклес
не знал, что мечты его идут недалеко, он бы его признал изменником.
Куда он сорит деньгами? Ищет популярности? Подкупает преторианцев?
— Я знаю его, как свои пять пальцев, — думал Диоклес, — он просто
подкупает офицеров, чтобы можно было безнаказанно конфисковать у аристократов
виллы, имущество и жен. Он слишком падок до женщин, этот соправитель
Империи. Когда его господин изнывает здесь, как труп, лишает себя
всех радостей жизни ради блага страны и империи, он, мошенник, только
и знает, что охотится за аристократическими девушками. Он весь погрузился
в беспутство. Разве можно что-нибудь сделать с таким дураком, который
выше своего долга ставит теплые объятия отнятых жен и сестер? Диоклес
знал, что на этого человека он не может полагаться, а ведь
это единственный болван, который верит в него. Он считает его,
Диоклеса, великим полководцем, великим властителем судеб мира. А себе
он оставил славненький гарем из отнятых жен. Болван, дубина,
мужик! Вот он сам Диоклес — мужик, но он
/567\
знает, в чем истина, в чем долг истинного римского самообладания,
он изгрыз свое тело, он воевал с собой больше, чем воюет с
алеманами, чтобы быть достойным Августа. Август! Бог! Кумир Диоклеса!
Он дал странам империи мир, дал расцвет искусств и военной техники.
Он был мощен. Я хочу быть, как он! А что в итоге? Бессилие,
бессилие тела и духа! Но не надо падать духом, есть в мироздании
таинственные силы, которые мы называем боги, они меня любят, я служу
им, я буду служить им вечно. Не правда ли, они были покровители
нашего величия, я их посланец, я буду создавать эту мощь заново.
— Ах, как болит все тело, как в голове ударяет! Может
быть они от меня отвернулись? За что? Духи, боги, за что? Я ваш,
я старый солдат Диоклес, я люблю вас почему-то, любите меня, помогите
мне! Неужели мне суждено умереть, как собаке? Я все напряг ради
того, чтобы не умереть, как собака. Из тупого солдафона я стал
офицером, генералом, маршалом, императором, теперь все зависит от
вас! Я отдал вам тело и душу, я оставил своих теплых девочек "весталками"
ради вас, ради вашей славы. Не можете вы пренебречь жертвой капитана
Диоклеса!
— Опять боль. Как плохо все, как все противно! Куда
несет меня, старика, я хочу спокойствия, я хочу, чтобы эти голые
мальчишки не приходили ко мне. Боги! Я слишком привык к Таиру, который
был со мной во время дунайского похода. Боги, я все прозевал, я
прозевал любовь, я прозевал ребят.
Диоклес открыл глаза, в комнате стоял туман то ли от того, что
мальчики принесли слишком много благовоний, то ли от того, что ему
уже все видно в тумане. Как все плохо, как гнусно, меня обманули!
Кто обманул?
Я с ним расправлюсь! — голос Диоклеса охрип, он сам его не узнавал.
Я положу его на теплый медвежий мех и острым ножом буду резать его,
а потом начну гадать на его внутренностях. Сам! Мне не нужен гаруспиций
Удор, он предатель, я сам буду гадать. Я сам буду, как он, нюхать
свежие кишки и узнаю волю вашу. Ну, а если не узнаю, я выпотрошу
весь мир. Внутренности всего рода человеческого я выворочу перед
вами, пока вы не ответите мне.
— А если не ответите? — он облизнул языком беззубый рот. Я найду
вас, проклятые демоны!
Внезапно тонкий голос номенклатора разбудил императора от смутных
грез. "Высокий август, — сказал он, — новый секретарь явился
к вам и ждет ваших приказаний".
"Пускай заходит," — произнес Диоклетиан, полностью овладев
собой. Он не без любопытства ждал появления юноши, который должен
был заменить Астрегия и с которым он должен был с этого часа
делить свои бессонные старческие ночи.
/568\
Глава вторая
Великий человек
Феодор вздрогнул, когда номенклатор назвал его по имени и приказал
следовать за собой. Сердце его забилось учащенно, и ноги еле повиновались.
Он не помнил, как дошел до двери, перед глазами вспыхнули багровые
завесы. Номенклатор, что-то говорил ему, но он не понимал и даже
не слышал. Секунду назад ему казалось, что едва он переступит порог
комнаты, как у него закружится голова и он будет не способен
произнести ни слова. Но в тот момент, когда красный полог отдернулся,
он ощутил внезапно какое-то спокойствие и ясность. Когда он оказался
в комнате, его обдал дурманящий запах притираний. В другое время
это приторное благоухание показалось бы ему противным, но сейчас
оно явилось неотъемлемой частью общей обстановки роскоши и покоя.
Оглядываться было некогда, но боковым зрением он видел, что все
вокруг поблескивает и переливается роскошными красками.
Он опустился на колено, как того требовал ритуал, введенный при
дворе, и еще не поднимая головы, услышал хриплый, слегка дребезжащий
голос:
— Как твое имя?
— Феодор, божественный август.
— Откуда ты родом?
— Из-за Дуная, божественный август.
— Кто твои родители?
— Мой отец служил в пограничных войсках, божественный август.
— Можешь подняться.
Феодору самому понравилось, как коротко, ясно, по-военному он отвечал,
и это вселило в него уверенность. Он первый раз взглянул на сидящего.
Рассматривать, конечно, ему было некогда. Да и он не хотел. Еще
задолго до прибытия в Никомидию он с тайным страхом ожидал разочарования.
После долгих бесед со своим учителем Иероклом о будущем Империи,
о величии августа, о его, Феодора, миссии при дворе, он создал
в своем воображении образ Диоклетиана. Правда, он видел изображения
августа на медалях, видел его бюсты, но он не доверял художникам.
Один раз ему пришлось увидеть императора во время парада, но это
было какое-то божественное видение, возникшее среди знамен и сверкавших
копий под звуки фанфар и рев преторианцев. Ему запомнилась лишь
прямая фигура, закутанная в блестящую парчу, похожая на статую Артемиды,
которую он когда-то видел в Эфесе. Фигура подняла руку, но что сказал
август, не было слышно из-за грохота щитов, которым встретили гвардейцы
и толпа своего повелителя. Август исчез, как и появился, внезапно.
В передних рядах народ упал на колени, простирая руки и потрясая
воздух восторженными воплями. Оглядываясь на кричащих, Феодор
тогда вдруг подумал, что они кричат не от большой любви, но просто
от возбуждения, в которое их
/569\
привело зрелище праздника.
После этого много раз Феодор видел эту сверкающую фигуру во сне.
Ему часто снилось, что он с Иероклом о чем-то говорят августу,
в чем-то убеждают его, а август смотрит на них и улыбается
молча. Он согласен с ними. Когда было решено Феодору ехать в Никомидию,
он всю дорогу гнал от себя опасения, что вместо полубога он
увидит жалкого старого сластолюбца, как некоторые шепотом называли
Диоклетиана. И вот теперь он поднял глаза, и в голове
его тотчас мелькнуло: "Слава богам, это тот!" На него
смотрело бледное лицо, пронзительные серые глаза, властно поджатые
губы. От всего облика веяло величием. Феодор не знал, каких трудов
стоило Диоклесу приобрести это величие, как долго тренировался он
перед медным зеркалом, как продумывал свои позы, жесты, слова.
Теперь август уже вполне вошел в роль и без малейшего
усилия мог играть Юпитера капитолийского.
— Где сейчас твой отец? — продолжал расспрашивать он.
— Он погиб, высокий август.
— Где и когда?
— Мать говорила, что его убили в Галлии, когда
я был еще младенцем.
Император замолчал и вдруг неожиданно спросил:
— Ты благочестив?
Феодор в первый момент даже не понял вопроса и пролепетал:
— Как вам будет угодно, высокий август.
— Ты это оставь, — сказал Диоклетиан. Если хочешь служить
мне, то должен быть откровенным. Итак, ты чтишь богов?
— О да, чту, — ответил Феодор и тут же прибавил, что его
учитель — Иерокл, нынешний наместник Вифинии.
Диоклетиан почему-то поморщился (у Феодора упало сердце) и сказал:
— У тебя нет склонности к манихейским, христианским и прочим
сектантским бредням?
— О нет, высокий август, я от всей души презираю сектантов.
Это опасные люди. Они приносят вред империи.
— Мне нравятся твои суждения. Я слишком часто слышу легкомысленные
речи о том, что каждому человеку нужно предоставить верить согласно
его обычаям. С тех пор как восточные боги появились у нас, империя
ослабела и оказалась во власти варваров.
Он замолчал и продолжал, уже не глядя на Феодора, как бы разговаривая
сам с собой.
— Что я могу сделать? Их слишком много. Все молятся по углам. Не
могу же я обрушить на них преторианцев? Увы, их слишком много… Начнешь
с сектантов, а кончишь гражданской войной. Вновь бессмысленно потечет
кровь. Вновь будут проклинать старого Диоклеса. А их боги?.. Нужно
бояться их возмездия. Говорят, это мстительные существа.
Не удивляйся, Феодор, что у меня при дворе ты встретишь людей самых
разных, среди них будет немало и сектантов. Но ты не должен этим
смущаться. Я выбираю людей по их способностям и преданности. Сколько
/570\
раз я хотел очистить дворец от всех манихеев и христиан, но каждый
раз видел, что это невозможно. Меня окружают предатели. Я не знаю,
кто, но уверен, что это так.
Феодор вздрогнул от мрачного взгляда, который вперил в него император.
— С этого дня, юноша, ты мой секретарь. Ты будешь знать больше
многих. Перед тобой откроется не одна тайна моего правления. Ты
нравишься мне, ты чист от всей этой придворной грязи, ты образован,
благочестив. Я долго думал, прежде чем выбрал тебя в поверенные.
Сейчас вы
бор сделан. Я редко ошибаюсь в людях (он еле заметно улыбнулся)
и буду верить тебе. Но если ты подослан сюда, если ты не сохранишь
доверенных тайн… то можешь считать себя самым несчастным из смертных.
Твое воображение не сумеет тебе подсказать, какая кара обрушится
на голову изменника.
Огромным усилием воли Феодор овладел собою. Губы его пересохли,
язык еле ворочался. Ему вдруг показалось, что август читает
его мысли. У него даже мелькнула в уме леденящая мысль: а что,
если все известно? И в этот миг он почувствовал себя глупой птицей,
попавшейся в силки. Воображение быстро нарисовало ему двери
и ворота дворца, неподвижную стражу, блеск оружия… "Что, если
он все знает? Что, если он тешится мною, как кошка мышью? Что значит
его усмешка?"… Однако Феодор нашел в себе силы кое-как пролепетать:
— Служить высокому августу — для меня счастье. Я готов
умереть за августа.
— Это посмотрим, — насмешливо сказал Диоклетиан. Его
настроение, очевидно, улучшилось. Вид смущенного и красивого юноши
подействовал на него умиротворяюще. Он уже не видел мир в мрачном
свете. Новый секретарь внес в унылую жизнь светлый луч.
— Можешь идти, Дворецкий растолкует тебе твои обязанности.
Феодор упал на колени и поцеловал холодную и морщинистую руку
божественного. Он ничего не чувствовал в этот момент, кроме того,
что гроза миновала. С огромным облегчением он вышел из комнаты.
Все в нем пело: пронесло.
Царедворец с нарумяненным бабьим лицом проводил его со светильником
по извилистым коридорам и мрачным залам дворца и наконец привел
к небольшой комнатке.
— Потом тебе будет отведено помещение рядом со спальней высокого
августа, а пока можешь располагаться ко сну. Ужин приготовлен.
Он низко поклонился и исчез. Феодор переступил порог. Лампада бросала
свет на занавески, у ложа на небольшом столике стояло блюдо
с виноградом и хлебом. Рядом кувшин с вином. Он бросился на
ложе. Наконец-то он один и сможет в тишине все осмыслить, разобрать
и подумать. Кругом стояла необыкновенная тишина. Только откуда-то
снизу очень тихо слышно было странное, но приятное пение.
/571\
Глава третья
Миссия
Феодор некоторое время лежал неподвижно. Туча мыслей, вытесняя
одна другую, проносились у него в голове. То вновь всплывало бледное
лицо августа, то старался он припомнить подробности обстановки,
окружавшей великого человека, то вспоминал он советы и предостережения,
которыми щедро снабжали его, когда он собирался ехать в Никомидию.
Наконец он успокоился, отпил вина и стал обдумывать свое будущее.
Юноша попал в Диоклетианову столицу не случайно. Конечно, для того
чтобы попасть ко двору и на такую высокую должность, как секретарь
императора, нужно было иметь большие и могущественные связи. Однако
Феодор их не имел. Выбор пал на него без его ведома, кто-то хлопотал
о нем, кто-то ездил в столицу, кто-то кому-то платил, но все это
оставалось для него тайной. Он знал лишь одно — ему вверена миссия.
Детство свое Феодор провел в портовом городе Эфесе, но когда погиб
отец, они с матерью переселились в Вифинию. Там губернатором оказался
Иерокл — их дальний родственник. Иерокл почему-то сразу полюбил
мальчика и взял дело его воспитания в свои руки. Он рано привил
ему вкус к чтению и сам экзаменовал его после прочтения той или
иной книги. Правда, когда Феодору исполнилось пятнадцать лет, стало
намечаться расхождение в их вкусах. Иерокл был политик до мозга
костей. Его увлекали проблемы правления, войн, он без конца изучал
древних и новых историков. Искусство дипломатии, которое ему приходилось
применять на практике, доставляло ему наслаждение. Его провинция
была трудной. Беспокойное смешанное население, постоянные волнения
и смуты. Интриги парфянского царя, проповеди последователей полоумного
пророка Монтана. Недовольство местной знати, нищета в городах. Каждый
день этот политический Одиссей пускался в опасное плавание между
Сциллами и Харибдами, и это путешествие неизменно доставляло ему
удовольствие. Феодор замечал, что настроение у губернатора падало
тогда, когда наступало временное затишье. Он начинал тосковать,
каждый вечер напивался, собирал вокруг себя клиентов и изводил их
грубыми шутками, а порой и издевательствами. Но стоило ему узнать,
что там или там беспокойно или нужно разбирать сложное судебное
дело — он преображался: становился веселым, остроумным и благодушным.
Иерокл любил вместе с Феодором читать и разбирать сочинения Тацита
и Светония, он произносил перед мальчиком жаркие речи, как будто
бы он был перед огромной толпой; увлекаясь и сбиваясь, он объяснял
ученику, в чем заключались ошибки того или иного августа или правителя.
Он переставлял фигуры историй, как игрушки, по своему
/572\
усмотрению, перекраивая на свой лад древность и события недавнего
прошлого.
Феодор же больше любил погружаться в творения поэтов и философов.
Правда, Иерокл нередко отнимал их у него, говоря:
— Оставь ты эту бесполезную литературу, все это написано
от праздности, почитай лучше Плиния и "Естественную историю".
— Но здесь все так заманчиво и интересно, так прекрасно,
— возражал Феодор. — Поэты и философы обещают открыть тайны жизни.
— Все это пустые похвальбы. Ничего ровно они не знают
и не знали. Много ли они сделали для государства своими баснями?
Если бы они не наполняли людям голову всевозможной чепухой, то больше
бы оставалось сил для работы, для Рима и народа римского.
— Но некоторым из них были настоящие откровения богов?
Разве Плотин не был вдохновлен свыше? Когда я читаю его, то мне
кажется, что старые сказания, которыми убаюкивала меня мать, оживают
вновь и приобретают вечный смысл.
— Вот именно! Сказки, которыми убаюкивают младенцев.
А ты уже не младенец. Пора расстаться со сказками.
— Как, учитель, а разве боги это сказка?
— Ну как тебе сказать? Никто не видел их. Но великие
императоры чтили их. Этого достаточно. Общественный культ есть цемент
для государства. Его нельзя подрывать. Разве ты не убедился из чтения
и моих рассказов, что упадок культа привел к упадку и империю?
— Но разве боги это только подпорки для государства?
Плотин говорит совсем не то.
— Оставь ты в покое своего Плотина. Он ненормальный.
Все знают, что этот фантазер — припадочный… Но вообще-то, — вдруг
задумчиво прибавил он, — загадочного в жизни больше, чем понятного.
Поэтому следует быть осторожным.
— На всякий случай молиться всем богам? — с иронической
улыбкой спросил Феодор.
— А ты не смейся! Гарантия — неплохое дело. Я выступаю
лишь против всякого шарлатанства. Культ есть дело полезное.
— Так может быть на всякий случай надо ходить и в христианские
базилики? Или на другие сектантские собрания?
— Что ты? Зачем такие крайности! Христиане — это по
большей части чужеземный сброд. Они молятся людям. А что может быть
глупее этого? Говорят, их Иисус творил чудеса. Но нас этим не удивишь.
Почитай книгу Филострата об Аполлонии. Вот это действительно чудодей.
И однако никто ему не молится. Да и вообще их Иисус был просто иудейским
разбойником, а его друзья Петр и Павел раструбили о нем всякие небылицы
по всему свету. Филострат почтенный человек, ученый. А кто эти Петр
и Павел? Лживые шарлатаны, к тому же полные невежды.
— А ведь Филострат, которого вы хвалите, был поэт и
философ, — не удержался Феодор.
/573\
— Опять ты со своими поэтами? Слушай, мальчик: в жизни человека
не много радостей. И он должен поэтому испытать их сполна. Что будет
потом — никто не знает. Но есть и еще одна радость, которой иные
готовы пренебрегать. Это радость сознавать себя полезным. Я знаю
наш народ, я знаю нужды империи, знаю, как тяжело приходится сейчас
божественному августу Диоклетиану. Он не похож на своих предшественников.
Он ищет путей, он стремится вновь обрести величие Империи. Но он
бессилен. Его окружают негодяи. Мне это хорошо известно. И вот,
управляя здесь, я радуюсь, что хоть в какой-то мере могу содействовать
его великому делу. Я уже несколько раз набирался смелости и писал
ему. Я предлагал к его услугам весь мой опыт. Нарисовал перед ним
планы улучшения системы управления. Многое я там ему написал. Ответа
не было долго. Я уже подумывал, что со дня на день принесут указ
о смещении. Но в конце концов я получил краткое письмо, в котором
август очень сухо благодарит за рвение и обещает позвать, когда
понадоблюсь. И потом больше не было ни звука. Значит, не понадобился.
Вернее, не доверяет. О! Он никому не доверяет, и я его не осуждаю.
В таком окружении можно утратить всякое доверие к людям.
Подобные беседы происходили у них нередко. Они обычно были похожи
одна на другую. Иерокл никогда не уставал рассуждать о нуждах империи,
критиковал каждый новый эдикт, с какой-то радостью собирал все слухи
и о неудачах правительства: о дороговизне, грабителях: о нескончаемой
глухой борьбе при дворах Никомидии и Милана. Но при этом всегда
прибавлял: "Август, август! Какие люди тебя окружают!"
Он изощрялся в остроумном злословии, рассказывая о дошедших до него
сплетнях про выдающихся сановников и губернаторов. Когда он получал
новую порцию рассказов, он приходил в неописуемый восторг: хлопал
себя по коленам, ноздри его раздувались, и он изрыгал потоки язвительнейших
замечаний. В эти минуты он старался не улыбаться, а смех прыгал
в его черных глазах. Среди его клиентов было немало таких, которые
от души наслаждались его "поношениями". Однако большинство
лишь подобострастно поддакивало, так как все политические тонкости
его беспощадного языка были выше их разумения. Иерокла, впрочем,
это не смущало. Он настолько нуждался в аудитории, что не очень
разбирался в своих слушателях.
Феодора он полюбил особенно за то, что тот понимал его с полуслова
и искренно восхищался "поношениями". Он никогда не говорил
мальчику, как дорого ему видеть перед собой осмысленное лицо, но
и без слов дружба дяди и племянника росла и укреплялась. Постепенно
и Феодор усвоил мотивы Иерокла. Сидя вечерами в его кабинете, он
научился столь непринужденно и остроумно "поносить", что
Иерокл однажды заявил, что племянник — лучший ученик, который был
у него в жизни. Правда, мальчику иногда надоедала неизменная песенка
дяди. Он знал ее наизусть. В Римской империи человечество достигало
вершины славы. Эта слава могла бы расти и расти, но этому препятствует
бездарное правительство. Солдаты в пурпуре развратили народ, Восток
заразил Империю своими обычаями и религиями, великого августа окружают
негодяи, и он не видит того, что происходит
/574\
вокруг. Повсюду хозяйничают варвары и сектанты. Если в Никомидии
не поймут, наконец, кого нужно слушать и с кем считаться — возмездие
будет неизбежным. Особенно роковым считал Иерокл разделение Империи
на две части и провозглашение двух августов.
Далее следовал набор рецептов, которые дядя уготовил для Никомидии,
и фантазии на тему: как было бы все, если бы август не был окружен
изменниками.
Но вот однажды осенью — это был шестнадцатый год царствования Диоклетиана
— в жизни Феодора произошла перемена. Кончились "поношения"
и нескончаемые разговоры о политике. Иерокла как будто подменили.
Правда, он по-прежнему любил подолгу беседовать с Феодором, но это
случалось все реже. В доме Иерокла стали появляться люди, которых
Феодор не знал. Они о чем-то долго совещались с Иероклом и после
этих совещаний на лице его всегда была заметна печать серьезности
и даже озабоченности. Иерокл меньше стал интересоваться делами своей
провинции, разбирая лишь только важнейшие, а все остальное предоставляя
помощникам. Когда Феодор заставал его одного — что случалось теперь
довольно редко — дядя почему-то предпочитал говорить о литературе
или болтал о пустяках. Его темой были теперь уже не проекты, а воспоминания
о своих любовных приключениях в Риме во дни молодости. Часто во
время этих рассказов Феодор ощущал какую-то неловкость и смущение.
В последнее время он увлекался стоиками: читал Эпиктета и особенно
ценил Марка Аврелия. Он старался выделяться среди своих товарищей
не словесной, а действительной строгостью нравов. Когда в свободные
часы они веселой ватагой отправлялись в таверну, а потом в "веселый
квартал", он возвращался домой и усаживался за свои манускрипты.
Однажды они сговорились напоить его. Но попытка кончилась для них
плачевно. По непонятной причине (быть может, здесь сказалось напряжение)
Феодор, просидев среди них за кратерами хиосского до поздней ночи,
чувствовал себя лучше всех, и ему же пришлось провожать одного из
друзей, который еле стоял на ногах. В другой раз его заперли с тощей
рыжей куртизанкой, которая бросилась на него, как кошка, но ему
удалось, угостив ее вином, улизнуть через боковой ход. Все эти проделки
он встречал с неизменным добродушием, ибо стоическая философия учила
его никогда не давать гневу овладевать собой.
Правда, порой его томило сознание, что он не такой, как другие,
это сознание превращалось в чувство своей униженности и ненормальности.
Но он учился у Марка Аврелия прогонять эти чувства.
Так же беспощадно старался он подавлять в себе невольные порывы
присоединиться к друзьям в их веселых похождениях и проделках. Когда,
сидя в канцелярии, в перерывах между работой они делились своими
победами и открытиями и перебрасывались грубыми шутками, Феодор
нередко испытывал противоречивые чувства.
Он считал, что для достижения своей цели ему мало научиться владеть
собой, но и необходим опыт. Поэтому он был необычайно рад, когда
дядя
= 575=
взял его на службу в свою резиденцию. Здесь он мог многому научиться.
Он видел приезжих из самых различных концов империи варваров, греков
и италийцев, перед его глазами проходили сложные судебные дела,
он видел трагедии и жестокость, видел несправедливости, продажность
и алчность. С чем бы Феодор ни сталкивался, он думал: это пригодится,
об этом можно поразмыслить.
И наконец Феодор понимал, что без знания учений философов и поэтов
он не достигнет порога Великого Единения. Поэтому он поставил себе
за правило дорожить каждым часом для того, чтобы все свободное время
посвящать изучению Зенона и Эпиктета и других столпов мудрости.
Его заветной мечтой было путешествие с целью познакомиться с обычаями
и верованиями различных стран, послушать беседы мудрецов и учителей.
Чем больше эти желания, мечты и цели овладевали Феодором, тем менее
интересными казались ему беседы Иерокла. Когда Феодор пытался свернуть
разговор на то, что ему было интересно, дядя, как правило, отделывался
шутками или говорил: "Ты вот почитай Филострата об Аполлонии,
там все сказано". С некоторых пор Иерокл без конца цитировал
эту книгу. Однажды кто-то из его друзей высказал мнение, что изображенный
в этой книге мудрец Аполлоний превосходит Христа. Он учился тайнам
у индийских гимнософистов, творил удивительные чудеса, и враги не
смогли погубить его. Он исчез из тюрьмы, куда его заточили, и одурачил
своих судей. Разве это не говорит о его могуществе, превосходящем
убогие чудеса Иисуса Галилейского? Одним словом, Иерокл уверовал
в книгу Филострата и в Тианского мудреца и даже хотел написать книгу,
где христианство унижалось бы сравнениями с Аполлонием. В глубине
души Иерокл не очень-то верил в рассказы о знамениях, которые описаны
у Филострата, но ему нужно было доказать превосходство старой религии
отцов.
Увлечение Аполлонием совпало с переменой в настроениях и интересах
Иерокла, которая сразу же бросилась в глаза его племяннику. Феодор
все чаще стал заставать у дяди каких-то неизвестных людей. Несколько
раз его не допускали в атрий под различными предлогами, чего прежде
никогда не случалось. Потом от слуг он узнавал, что дядя подолгу
совещался с какими-то приезжими. Все это постепенно стало тревожить
юношу. В его мозгу все чаще и чаще вспыхивала догадка: "А не
перешел ли Иерокл от слов к делу, не решил ли он положить конец
своей бессильной провинциальной жизни и включиться в сеть нескончаемых
интриг, нити которых вели в Никомидию, Милан и Рим. Он никогда ни
одним намеком не давал понять Иероклу, что замечает. Известную роль
играла здесь скрытая обида. До сих пор ему казалось, что губернатор
всегда откровенен с ним и во всем ему доверяет. А теперь оказывалось,
что у Иерокла были какие-то дела и связи, о которых он упорно не
желал говорить. По правде говоря, Феодор не очень-то верил в то,
что дядя окажется способным на какие-то большие дела. Юноша привык
к мысли, что "большая политика" губернатора сводится к
неутомимому "поношению" столичных изменников и к упоительным
битвам и дрязгам своей провинции.
|