Ко входуБиблиотека Якова КротоваПомощь
 

Александр Мень

ТРУДНЫЙ ПУТЬ К ДИАЛОГУ

К оглавлению

ДВА ИНТЕРПРЕТАТОРА ЕВАНГЕЛЬСКОЙ ИСТОРИИ

1. О Ренане и его книге

6 октября 1845 года по широкой лестнице семинарии св. Сюльпиция в Париже спускался молодой человек в сутане. Тревога омрачала мягкие черты его лица. Он знал, что идет здесь в последний раз.

Жозефу Эрнесту Ренану было всего 22 года. Еще недавно он готовился принять сан священника. Но теперь эта мысль была оставлена навсегда. Сделать столь решительный шаг для юноши нежного и ранимого от природы было мучительно тяжело. Он любил своих учителей и всю атмосферу семинарии. Прежде чем Ренан перешел Рубикон, он долго метался, спорил с самим собой, советовался с друзьями и наставниками, писал им отчаянные письма. Его не осуждали. Отнеслись к принятому им решению с терпимостью и состраданием.

Сын бретонского рыбака, Ренан вырос в глухом провинциальном городке Трегье, овеянном легендами, где издавна царило старое традиционное благочестие. Отца он потерял рано: однажды тот вышел в море на промысел и не вернулся. Набожная мать старалась воспитать Эрнеста в устоях веры и добродетели. Ее радовали школьные успехи мальчика, и по совету местного священника она предназначила его для церковного служения.

Блестящие способности открыли дорогу юному бретонцу. После духовного училища его ждал Париж. Там ему предстояло изучать богословские науки, а через несколько лет принять сан.

Осенью 1838 года пятнадцатилетний Ренан приехал в столицу.

Это стало первым глубоким потрясением в его жизни. Оторванный от привычного полумонастырского мирка, он попал в водоворот парижской жизни, звуки которой проникали даже через толстые стены семинарии св. Сюльпиция.

Июльская монархия. У всех на устах имена Гюго и Жорж Санд, Бальзака и Дюма, утопии, политические споры, мятежи. Память о недавних революциях и ожидание новых переворотов. Головокружительные идеи, литературные дискуссии. Таким увидел Ренан Париж.

Впоследствии писатель вспоминал: «Буддийский лама или мусульманский факир, перенесенный в мгновение ока из глубин Азии на шумный бульвар, пришел бы в меньшее изумление, чем я, так неожиданно очутившийся в этой среде, столь непохожей на общество наших старинных бретонских пастырей, этих почтенных голов, совершенно одеревеневших или окаменевших, напоминавших те колоссальные статуи Озириса, которыми позже я любовался в Египте, глядя на длинный ряд их, величественных в своем блаженном покое. Мое прибытие в Париж явилось переходом из одной религии в другую. Мое бретонское христианство не более походило на то христианство, которое встретило меня здесь, чем старинное полотно, грубое, как доска, на тонкий батист»*.

________________________________________________

* Р е н а н Э. Воспоминания детства и юности. — Собр. соч. Киев, 1902, т. X, с. 81.

Тем не менее, с натиском кричащей и поверхностной цивилизации Ренан в конце концов справился. Париж привил ему вкус к литературе и помог развить его дарования. Врожденная и воспитанная с детства чистота, любовь к научным занятиям, внимательная забота профессоров — все это оградило Эрнеста от вульгарных соблазнов города,

Но его подстерегали другие искушения,

В те далекие годы католическая наука всеми силами противилась идеям и методам, которые разрабатывали в Германии исследователи Библии, как протестанты, так и светские ученые: Гердер, Шлейермахер, Де Ветте, Штраус. Они, в частности, утверждали, что далеко не все книги Священного Писания принадлежат тем авторам, которым их приписывала традиция. Согласно выводам немецких библеистов, некоторые из этих книг создавались постепенно, путем слияния отдельных частей. Исследователи пытались осуществить пересмотр всей библейской хронологии и реконструкцию Священной истории в целом.

Сегодня уже мало кто думает, что эти чисто литературные и исторические проблемы посягают на сущность христианской веры, на самую суть библейского учения. Ведь Церковь признала тексты Библии каноническими вовсе не за точность древней хронологии или фактических деталей, а потому, что они соответствовали ее вере, воспринятой от апостолов, ее живому Преданию. Русский современник Ренана философ-славянофил А. С. Хомяков подчеркивал, что библейские книги делает священными не авторство, а прежде всего их смысл, принятый Церковью.

И все же тогда, в XIX веке, у католиков (как и у православных) преобладали иные взгляды. Считалось, что человеческий элемент Библии абсолютно непогрешим в смысле фактов, даже мельчайших, что любые научные коррективы, меняющие традиционные представления, неприемлемы.

Между тем Ренан, погрузившись в труды протестантских библеистов, постепенно убеждался, что многие их теории обоснованны. Это вносило в его сердце и разум тяжкий разлад. В письмах к друзьям он сетовал, что не родился протестантом.

«Признаюсь вам, — писал он своему духовнику, — в сочинениях некоторых немецких писателей я усмотрел истинный, как мне кажется, план такой христианской веры, которая может нас удовлетворить... Суждено ли будет мне самому стать сотрудником в деле великой реформы! Меня мучит сознание, что, быть может, для этого мне придется когда-либо сделаться священником, но я не могу стать священником без того, чтобы не совершить преступного лицемерия»*.

____________________________________

* Указ. соч., с. 142.

Впрочем, и протестантизм вскоре перестал его удовлетворять. Он чувствовал, что через его веру прошла непоправимая трещина.

Мать Ренана, узнав о его состоянии, горестно недоумевала, почему Эрнест терзается сомнениями из-за каких-то спорных толкований; он же полагал, что она хоть и одарена умом, но «недостаточно образованна» .

Замечу, что по иронии судьбы церковная наука о Библии позднее оказалась на стороне этой простой женщи

ны, а не ее ученого сына.

Но, пожалуй, дело было не только в библейской науке.

Французский рационализм, который незаметно для себя усвоил студент св. Сюльпиция, внедрил в его сознание мысль о всемогуществе рассудка и здравого смысла. Аналогичные идеи воспринял он и от немецких библеистов, находившихся под сильным влиянием Гегеля. Односторонне истолкованный Кант питал агностицизм и скепсис. Все это оказывало разрушительное воздействие на взгляды Ренана. Слепая вера в Прогресс и в безграничные возможности естествознания были восприняты им с доверием неофита. Однако в сердце осталась пустота, которая всю жизнь тяготила его и которую он тщетно пытался заполнить эстетикой и иронией.

Немалую роль во внутреннем кризисе Ренана сыграла его старшая сестра Генриетта, эмансипированная, волевая женщина, давно отказавшаяся от религии. Эрнест бесконечно любил и уважал ее. Именно благодаря ее поддержке он нашел в себе силы уйти из семинарии и вступить на светское поприще.

В соответствии со своими склонностями бывший семинарист посвятил себя восточной филологии и истории. Он сдал экзамен на степень бакалавра, сотрудничал в журналах, написал труд по истории семитических языков. В 1859 году он побывал в Италии, где начал собирать материалы для большой работы по философии арабского ученого Ибн-Рушда (Аверроэса). Постепенно положение его упрочилось. Он стал членом Академии Надписей. Больше не надо было бояться нужды.

Знакомство с семьей художника Шеффера, на дочери которого он женился, ввело его в мир искусства, а дружба с химиком Вертело — в мир науки. Ему покровительствовал известный тогда критик Сент-Бёв. Даже петербургская Академия Наук избрала его своим членом-корреспондентом.

Но старые привязанности не покидали его. Он обратился к Библии и выпустил свой перевод с комментариями Песни Песней, Книги Иова, а позднее Экклесиаста.

Но все эти труды не принесли бы Ренану мировой известности, откажись он от старого замысла описать историю раннего христианства.

Толчком послужила неожиданная командировка на Восток.

В I860 году правительство Наполеона III направило в Ливан научную экспедицию с целью изучения памятников древней Финикии. Одновременно туда прибыли французские войска для подавления беспорядков. Ренан был назначен членом исследовательской группы. В путешествии его сопровождала Генриетта.

Во время странствий между Сирией и Палестиной Ренана не оставляла мысль о начальной поре христианства. Он решил набросать первые заметки, излагая тему как «историю идей».

Этот подход вытекал из взглядов немецкого гегельянца Давида Фридриха Штрауса. Еще в 1834 году Штраус выпустил книгу «Жизнь Иисуса», в которой пытался доказать, что почти все евангельские события есть миф, преломление иудейских легенд о грядущем Спасителе-Мессии. Тезис этот позднее оказался совершенно несостоятельным, но дотошная скрупулезность критика производила на Ренана большое впечатление.

В одном он не мог согласиться со Штраусом: принижении роли самой личности Христа. Даже отойдя от Церкви, Ренан продолжал любить Его и в этом смысле называл себя «христианином». «Иисус действительно, — писал он, — всегда являлся моим учителем. Я был убежден, что, жертвуя всем ради истины, я следовал и исполнял один из первых его заветов»*.

________________________________________

* Указ. соч., с. 139

Но чем была истина для Ренана?

Его новое мировоззрение представляло собой невероятный клубок противоречий. В его произведениях (а он был исключительно плодовит) царила капризная игра ума: скептицизм соседствовал с энтузиазмом, вера с неверием. Он сознавал, что подрывает религию, но в то же время восхищался ею как поэтическим взглядом на мир. Он постоянно говорил о Боге, но никогда нельзя было понять, какой смысл он вкладывает в это слово.

Исповедуя плоский рационализм, Ренан все же верил в какую-то «цель мира», в некий «нравственный миропорядок»; а это уже выходило за рамки «естественного». В своей книге «Будущее науки», написанной еще в 1848 году, он говорил о грядущем Боге как идеальной сумме всего прекрасного, что было в мире. Этой идее Ренан остался верен до конца дней.

Кажется, что Ренану доставляло удовольствие любоваться тем, во что он не верит, и верить в то, что подвергает сомнению. Он проповедовал скепсис, оставаясь романтиком-идеалистом. Толковал о Прогрессе, но редко упускал случай поговорить о тщетности всех человеческих усилий. Это было, по выражению одного писателя, некое «умственное эпикурейство».

Подобный безответственный тип мышления, причудливое манипулирование идеями под дымовой завесой «любви к прекрасному», оказался созвучен эпохе. Вскоре после смерти Ренана русский философ Алексей Гиляров писал о его мировоззрении: «Оно представляет собою красноречивое свидетельство современной анархии и смуты мысли, живую картину умственной болезни, которая постигла конец девятнадцатого века»*.

________________________________________

* Гиляров А. Предсмертные мысли XIX века во Франции. Киев, 1901, с. 221.

Первоначальный план книги был разрушен посещением Палестины. На холмах Галилеи, у берегов голубого Генисаретского озера, на узких улочках Иерусалима писателю словно открылось «пятое Евангелие». Это была подлинная реальность, неизмеримо более живая, чем «идеи». Сказания евангелистов стали конкретными, ощутимыми картинами. И Ренан поспешил прямо в дороге запечатлеть их.

В ливанском селении Хазир очерк был почти окончен. Он даже отдаленно не походил на тяжеловесные штудии немцев. Вечерами он читал написанное сестре. Ей казалось, что они создают эту книгу вместе.

Но Генриетта не дождалась окончания работы брата. В сентябре оба они заболели тяжелой лихорадкой; и когда Ренан очнулся после многодневного забытья, он узнал, что сестра умерла. Горе его было беспредельным. Роковое известие смешалось с бредовыми видениями. Он, скептик, не хотел верить, что «ее нет». «Нам неизвестно, — писал он тогда, — отношение души к бесконечности; но если, как все склоняет нас думать, сознание есть лишь мимолетная связь со вселенной — связь, которая рано или поздно приводит нас в лоно Божие, — то разве не для таких возвышенных душ существует бессмертие?»* Памяти Генриетты Ренан и посвятил свою книгу, которая вышла в Париже в 1863 году.

___________________________________

* Р е н а н Э. Моя сестра Генриетта. — Собр. соч. Киев, 1902, т. X, с. 195.

Книга имела шумный успех. Одни восторгались ею, другие выражали негодование. За полтора года она выдержала 13 изданий. Ее перевели на все европейские языки (русские переводы смогли быть напечатаны лишь после 1905 года, когда смягчились цензурные условия).

Затем последовали следующие тома «Истории происхождения христианства»: «Апостолы» (1866), «Святой Павел и его миссия» (1867), «Антихрист» (1873), «Евангелия и второе поколение христианства» (1877), «Христианская церковь» (1879), «Марк Аврелий и конец античного мира» (1881). А с 1889 года Ренан начал печатать свою ветхозаветную пенталогию « История израильского народа», последний том которой был выпущен уже посмертно (Ренан умер в 1892 году).

При жизни писатель пожал громкую славу. Его избрали профессором Коллеж де Франс, С ним дружили многие деятели культуры, в том числе и русские, в частности И. С. Тургенев. Суждения о нем были противоречивыми. Богословы подвергали его резкой и чаще всего справедливой критике. Владимир Соловьев, встретившись с Ренаном, отзывался о нем как о «пустейшем врале». На юного Д. С. Мережковского он произвел впечатление «гения».

В XX веке слава Ренана померкла. Даже во Франции многие стали о нем забывать. Стефан Цвейг рассказывает, как на его вопрос французскому моряку, знает ли он, кто такой Эрнест Ренан, именем которого назван корабль, тот ответил: «Наверно, генерал» .

Кроме трудов по истории религии Ренан написал множество работ по литературе, критические и философские эссе, драмы, мемуары. Однако в культурном наследии Франции он остался прежде всего автором «Жизни Иисуса».

Что же находит читатель в этой книге?

Построена она как историческое повествование, но несет в себе все признаки романа. Многочисленные ссылки на источники, глубокое знание евангельской эпохи не могут скрыть этого от читателей. Ренан даже не удержался и в конце поместил главу «Судьба врагов Иисуса» — совсем как в классическом романе. Рассказ захватывает взволнованным личностным отношением. Ренан великолепный стилист. Его язык прозрачен. Ему присущ изящный лаконизм: он умел двумя-тремя словами создать запоминающийся образ. Говорили даже о какой-то гипнотической силе его прозы. Как историк он обладал даром интуиции, способностью вживаться в прошлое, передавать его аромат.

В кратком вступительном очерке к «Жизни Иисуса» Ренан в целом признает достоверным евангельское повествование. Он даже защищает историческую надежность многих мест Иоаннова Евангелия, которое тогдашние критики третировали как поздний вымысел. В этом смысле писатель куда ближе к точке зрения большинства современных ученых, чем иные скептики прошлого века.

Пользуясь свидетельствами Иосифа Флавия и других источников, писатель блестяще воссоздает фон священных событий. Он не углубляется в бесконечный текстуальный анализ, как то делал Штраус, а подчиняет материал определенному четкому сценарию. Суть его — трагическая неудача Иисуса, которая каким-то непостижимым образом обернулась Его духовной победой.

Излюбленный художественный прием писателя — контрасты. Живописуя цветущую Галилею, северную часть Святой Земли, с ее садами и нивами, он умышленно противопоставляет ей суровый гористый юг. Иудею, пустынную и мрачную. В Галилее, как она видится ему, женщины и дети водили хороводы и пели песни, а в Иудее обитали угрюмые фанатики, черствые знатоки уставов.

В изображении Иисуса Назарянина Ренан вдохновлялся не столько Евангелием, сколько слащавыми полотнами его родственника Ари Шеффера. Его Иисус — это юноша, выросший в «упоительной» среде Севера. Он чист, наивен, полон нежности и снисходительности к людям. Он проповедует счастливое Царство добрых бедняков, безоблачную «религию сердца», веру в благого небесного Отца. По выражению писателя, это был «чистый культ, религия без священников и без обрядности, всецело основанная на влечении сердца, на подражании Богу»*. В течение года, пишет Ренан, «Бог поистине обитал на земле».

__________________________________________

* Ренан Э. Жизнь Иисуса. М., 1907, с. 129.

Для подтверждения своей мысли он относит к раннему галилейскому периоду жизни Иисусовой все те изречения Евангелия, которые кажутся ему светлыми и радостными. В их числе и Нагорная проповедь. Писатель не хочет даже замечать тех суровых нот, которые ей присущи. Ведь именно в Нагорной проповеди сказано о гонимых за правду, о преследованиях и поношениях, о строгих этических требованиях, которые предъявляет Весть Христова людям. Сентиментальная окраска «галилейских речей» есть фикция. Это лишь часть сценария Ренана.

Но вот идиллия прервана. «Чарующий Учитель» столкнулся с грозным иудейским пустынником, Иоанном Крестителем. Он-то якобы и внес смущение в сердце Иисуса. После этой встречи Проповедник радости и любви задумал покорять мир более энергично. Он становится резким, нетерпимым, запальчивым, вступает в споры с учеными. Совершает мнимые чудеса (или позволяет толпе верить в них). Выдвигает странные притязания и, наконец, идет в Иудею, чтобы начать борьбу с темным царством фарисеев.

Это уже не тот «первый» нежный Иисус Галилеи, а «мрачный гигант», подавивший «второго». И виной всему Иоанн Креститель. Между тем евангелисты единодушно свидетельствуют, что встреча с Иоанном произошла прежде, чем Иисус начал проповедовать в Галилее. Но Ренана это мало беспокоит. Собственный сценарий дороже ему любого источника...

Итак, все кончается трагической развязкой. Сцену Голгофы Ренан заканчивает панегириком, который, если помнить о его взглядах, звучит вполне двусмысленно, даже иронично: «Покойся же отныне в славе своей, благородный Учитель; твой подвиг совершен: незыблема божественность твоя. Да не смущается дух твой; никакая роковая ошибка не разрушит вовек воздвигнутое тобою здание» — и так далее в таком же духе.

Иные простодушные читатели принимали подобные хвалы за чистую монету, не замечая, что все это пустая, лишенная смысла, риторика. Ибо чем было восхищаться? Кого изобразил французский беллетрист? Слабого, незадачливого человека, легко подверженного влияниям, ослепленного иллюзиями и наивными доктринами давно прошедших дней. Человека, готового на «невинные обманы», полного постоянных колебаний и внутренних противоречий. Суть его учения — набор сентиментальных банальностей во вкусе парижских мещан. Сочные картины природы и эпохи не спасают положения. Рама великолепная, полотно интересное, но в центре его фигура, в сущности, жалкая...

Невозможно себе представить, чтобы герой этого романа положил начало великой мировой религии, изменившей ход истории.

А чего стоят суждения Ренана о таинственных пасхальных событиях! Оказывается, все дело в Марии Магдалине (о которой известно очень мало). «Страсть галлюцинирующей женщины дает миру воскресшего Бога!» — патетически восклицает Ренан.

Но разве мало было в прошлом и настоящем галлюцинирующих женщин? Разве не знал Ренан, что самое раннее свидетельство о Воскресении в 1-м послании к коринфянам говорит о Петре и Иакове, а о Магдалине вовсе не упоминает?

И, наконец, главное: разве мало было в Галилее молодых энтузиастов, которые имели нежную душу и детскую веру? Как же случилось, что именно в евангельских событиях берет свой исток вселенская река христианства?

Да, Ренан хотел создать не свод дотошных мудрствовании над текстами, а живой образ. И образ был создан, но вымышленный, и вымышленный неудачно, Повинно в этом не чутье историка и не талант писателя, а то смутное путаное мировоззрение, которое владело Ренаном.

В сравнении с этой коренной неудачей отступают на второй план всевозможные фантазии, наполняющие книгу: и о роковой роли Крестителя, и о перемене в настроении Христа, и о многом другом.

Еще в 1857 году Ренан писал, что историки должны подходить к жизни Христа с таким же благоговением, как старинные мастера к картинам на евангельский сюжет. Но на практике он превратил этот призыв в фарс. Это видно хотя бы из трактовки Ренаном Гефсиманской молитвы Спасителя в час Его смертельной скорби. Она истолкована в книге по меньшей мере тривиально, если не кощунственно. За каждым словом здесь сквозит одна-единственная мысль: «Он человек. Он просто человек. Он такой же человек, как мы, — не более». И этого было достаточно, чтобы опошлить, сделать элементарным и плоским трагическое и священное.

Ренан хотел объяснить происхождение христианства с чисто рациональной точки зрения, но ничего не объяснил. Ведь христианство родилось не из моральных сентенций. Таких сентенций мы можем в избытке найти у философа Сенеки, современника евангельских событий, и у других мудрецов древности. Неповторимым является само свидетельство Христа, которое Ренан пытается отрицать,

Наука не может ни опровергнуть, ни подтвердить этого самосвидетельства Иисусова. Здесь в свои права вступает вера. Но то, что любой историк находит в Евангелиях, противоречит концепции об Основателе христианства как религиозном моралисте.

Он говорит о Себе как о единственном Сыне небесного Отца. Уже в Нагорной проповеди Он властно изменяет и даже отменяет заповеди Закона, дарованного Богом. Он говорит не об отвлеченной Истине, которую постиг, а как Сама Истина. Христос не говорит подобно пророку, сознающему себя несовершенным и немощным проводником высшей Воли, а как воплощение этой Воли. В этом факте, основанном на древнейших документах, заключена самая суть веры Церкви во Христа как Богочеловека.

Его самосвидетельство, по словам русского историка и философа С. Трубецкого, — «не продукт, а начало христианства, и современная наука имеет в нем оплот, который никакая критика разрушить не может»*. Вычеркивая его из своей реконструкции, Ренан был обречен создать искаженную, исторически несостоятельную картину.

____________________________________

* Трубецкой С. Учение о Логосе в его истории. М., 1906, с. 379.

Но этого мало. Уникальность личности Христа была осознана учениками не только из Его слов и дел. Ее подтвердила тайна Воскресения. Именно с нее и начинается настоящая история христианства.

Предоставим скептикам объяснять эту тайну «обычными» земными причинами. Задумаемся лишь над тем, можно ли считать жизнь и личность Иисуса Назарянина «обычной». Почему верили, что не Моисей, не Будда, не Сократ восстали из мертвых, а Он один во всей истории человечества? Не пустой гроб и не фантазии возбужденных женщин тому причина. Будь это так, энтузиазм погас бы столь же быстро, как вспыхнул. Но явления Воскресшего мощным импульсом пробудили испуганных учеников, которые внезапно стали смелыми вестниками Евангелия, которому предстояло победить языческий мир. Апостол Павел не видел пустого гроба, не знал Марии Магдалины. Ему самому явился Распятый и Воскресший, когда он шел в Дамаск с намерением преследовать учеников Иисусовых...

Все это осталось за пределами понимания Ренана, который пытался втиснуть непостижимое Бытие в тесные рамки здравого смысла.

Давно известно, что отрицательный опыт тоже опыт, и немаловажный. «Жизнь Иисуса» — яркий тому пример.

Но в истории литературы значение книги Ренана имеет и положительный аспект.

Напомню: христианство всегда исповедовало, что человечность Иисусова была не призрачной, а вполне реальной, подлинной. Однако церковные писатели, которые брались за евангельскую тему, нередко как бы забывали об этом. В результате живое человеческое лицо Богочеловека растворялось в Его Божественности. Толковали Его слова как Слово Божие, но оставляли в стороне Его конкретную земную индивидуальность, вписанную в контекст земной истории.

Ренан стал одним из первых, кто попытался восполнить этот пробел. И пусть его постигла неудача, множество христианских писателей и ученых использовали его опыт. По определению русского богослова Митрофана Муретова, Ренан создал особый жанр в литературе на библейские темы, жанр, который он определил как «художественно-исторический» .

Правда, Альберт Швейцер, известный философ и врач, подверг в начале нашего века этот жанр резкой критике; но он невольно доказал его жизненность, написав собственную интерпретацию евангельской истории. И после Швейцера подобные опыты продолжаются в литературе, исторической науке и даже в театре и кинематографе.

Сейчас Ренанова «Жизнь Иисуса» снова переиздана в русском переводе. Хотелось бы, чтобы наши читатели восприняли эту книгу не как достоверное изложение евангельской истории, а прежде всего как факт французской литературы середины прошлого века. Но, кроме того, подобно романам М. Булгакова, Ч. Айтматова и Ю. Домбровского, книга может заставить многих задуматься: «Что же в действительности представляет собой эта таинственная Личность, перед Которой склоняются сегодня миллионы людей?» Ответ на это нужно искать не у Ренана, не в романах, а в самом Евангелии. Для тех, кто подойдет к нему с открытым сердцем и разумом, оно станет не просто интересным чтением, а Встречей, которая может изменить всю жизнь.

2. Парадоксы Альберта Швейцера

Деятельность «Доктора из Ламбарене» представляет собой один из парадоксов XX века.

Современник мировых войн и революций, нацизма, расизма, тоталитарных режимов, в эпоху, когда, казалось, невозвратно были утрачены идеалы гуманности и уважения к человеческой личности, он посвящает себя милосердию. Едет в далекую Тропическую Африку, чтобы служить страждущим. Людям иной расы, иной культуры, чуждых ему, европейцу, традиций.

И то был не спонтанный порыв экзальтированного энтузиаста, а осуществление продуманного плана, возникшего у Швейцера еще в юные годы. Он сознавал бесчеловечность современного общества и словно хотел доказать миру, что вопреки всему свет активной христианской любви не померк.

Можно сказать, что именно на таких праведниках и стояло наше злополучное столетие.

Второй парадокс Швейцера — это сочетание в нем трезвости и нравственного идеализма.

Он не тешил себя иллюзиями. Ясно сознавал глубочайший мировой кризис. Видел тупики, в которые завело людей ложное развитие мысли и устремлений. Но при этом Швейцер не погрузился в безысходность и отчаяние. «Мое знание пессимистично, моя вера оптимистична», — говорил он.

Какова же была эта вера?

Здесь мы сталкиваемся с третьим парадоксом Альберта Швейцера.

Сам он считал себя христианином и исповедником Евангелия. Но Парижское Миссионерское Общество согласилось послать его в Африку только врачом, а не пастором. И как на причину этого было указано именно на взгляды Швейцера.

Но разве Швейцер не был христианским теологом, христианином?

Ответ на этот вопрос зависит от того, что вкладывается в само понятие «христианин».

В 25 главе Евангелия от Матфея мы читаем, что Сын Человеческий, Господь и Судия, благословляет тех, кто накормил голодного, приютил бездомного, одел нищего, посетил больного и заключенного в темнице. «Так, как вы сделали одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне», — говорит Господь.

В этом смысле «белый доктор», самоотверженно служивший в Габоне своим темнокожим братьям, исполнил одну из главных заповедей Евангелия, был практическим христианином. И вполне естественно, что в периодических изданиях Русской Православной Церкви ему было посвящено несколько публикаций, в которых отдано должное подвигу доктора Швейцера.

Но когда мы обращаемся к воззрениям ученого, к его толкованию Евангелия, выясняется, что дело обстоит значительно сложнее. Это может заметить даже неискушенный человек, читая его автобиографию или книгу «Культура и этика».

Для понимания идей Швейцера важно иметь в виду, что они формировались под сильным влиянием немецкой либеральной теологии XIX века. Это направление радикального протестантизма опиралось на учение Иммануила Канта, который считал, что «чистый разум» не в состоянии проникнуть в самую суть вещей. Отсюда вытекало настороженное отношение кантианцев к метафизике, к умозрительным построениям. Главный акцент делался на «религии чувства», на нравственных аспектах веры.

В студенческие годы Швейцера либеральная теология находилась в расцвете. Он слушал лекции ее ведущих представителей, среди которых первое место занимал Адольф Гарнак (1851—1930). Блестящий исследователь раннехристианской литературы и эпохи, талантливый и энергичный глава берлинской школы, Гарнак считал, что христианство нового времени должно освободиться от груза мистико-догматических построений и вернуться к «чистой религии» Иисуса Христа.

Христос, по Гарнаку, был уникальным в истории человеком, Который всецело жил доверием к небесному Отцу и возвещал высокую этику как единственную форму благочестия. Все, что выходило за эти границы, Гарнак относил за счет пагубного эллинистического влияния, которому всегда была свойственна жажда проникнуть в сверхразумные тайны и найти для них рациональные формулы.

Между Гарнаком и Швейцером завязались дружеские отношения, и ученик навсегда сохранил направление мысли, воспринятое им от учителя. Однако Швейцер еще дальше отошел от церковного, завешанного апостолами, понимания Евангелия, чем Гарнак. Берлинский ученый твердо верил, что Сам Иисус Назарянин — явление единственное в истории. И не только в плане этики, Он открыл людям Бога как любящего Отца, пробуждая в них высшую духовную жизнь.

Для Швейцера же такие понятия, как «Бог», «Абсолют», казались слишком абстрактными. «Человек, — утверждал он, — стоит не перед Абсолютом, а перед фактом непостижимого бытия. Прежде всего оно обращено к нам в виде мира природы. Но природа лишена личностного и морального начала».

Поэтому Швейцер решительно отметал все попытки построить этику и жизнепонимание на основе размышлений над природой. Нравственная воля в нас — факт неприродный. Его нельзя постичь рациональным путем. Только внутренний опыт приводит нас к истоку этики.

Обозревая историю мировых религий и философских систем, Швейцер хотел показать тщетность их усилий осмыслить и оправдать жизнь. Повсюду он находит явную или тайную тенденцию бежать от жизни, уйти в мир отвлеченного или потустороннего. Только этика любви, провозглашенная Иисусом, говорил он, указывает на иной путь, путь служения и активного действия.

Однако Швейцера не удовлетворял отмеченный ими в христианстве элемент мироотрицания. Поэтому он искал новых, более очевидных обоснований этики.

Ему казалось, что он нашел ответ в виде «благоговения перед жизнью». Она осенила его внезапно, во время ночного плавания по африканской реке. Идея настолько увлекла Швейцера, что он даже не заметил, что теоретический ее фундамент не более прочен, чем у тех доктрин, которые он критиковал.

Да, человек окружен миром жизни; все живые существа и он сам хотят жить. Но почему этот факт должен вызывать благоговение? Почему не отнестись к жизни как к своего рода болезни мироздания? Ведь именно так оценивает ее, например, буддизм. Если считать, что верховная реальность абсолютно сокрыта от нас, если ее Воля не дана нам в Откровении, ценность жизни и личности ничем не может быть доказана.

Впрочем, Швейцер и не стремился к логическим доказательствам. Подобно Канту, он принимал величие нравственного императива как абсолютную данность. Высшее познается в этике, которая противостоит вне этическому царству природы. Нравственность, по Швейцеру, и есть своего рода голос Бога, Его призыв, на который человек должен ответить. «Благоговение перед жизнью» влечет за собой сознание ответственности за весь мир и за человека.

Строго говоря, сам по себе этот вывод вполне созвучен исконным христианским идеям. С одним лишь отличием. Мы, христиане, убеждены в силе богоданного разума, который способен приблизиться к тайне Творца, воспринять Его Откровение и осмыслить его. Этический императив для христианства не плод смутной интуиции ценности жизни, а заповедь, данная человеку Творцом, с Которым он встречается как личность с Личностью...

Как бы то ни было, в глазах Швейцера из всех существовавших и существующих учений христианство — наиболее возвышенное. Оно не призвано «объяснять все», а заключает в себе силу действия. Действия в духе любви, заповеданной Иисусом. «Христианство, — говорил Швейцер, обращаясь к будущим миссионерам, — должно ясно и определенно поставить человека перед необходимостью выбора между логической религией и религией этической; оно должно настаивать на том, что этическое представляет собой высший тип духовности. Этим христианство проявляет себя как религия, которая... стремится к этическому живому Богу, Который не может быть найден путем созерцания мира, а открывает Себя только в человеке. И христианство говорит об этом со всей авторитетностью, основанной на сознании своей внутренней правоты».

Итак, Швейцер считал себя христианином, поскольку принимал нравственное учение Иисуса Назарянина как одного из мудрецов человечества, наиболее ясно указавшего на этическую суть религии.

Между тем Евангелие намного богаче такого упрощенного понимания. Еще Лев Толстой пытался свести его к одной лишь этике и потерпел неудачу, несмотря на всю мощь своего литературного гения.

Для либерального богослова, каким, по существу, был Швейцер, тайна личности Иисуса превращается в загадку, которую надо разгадать в чисто исторической человеческой плоскости. Что же на самом деле произошло в Галилее и Иерусалиме? Почему не великие стоики (которых Швейцер очень ценил), создавшие высокую этику, изменили ход истории, а безвестный Проповедник из Палестины?

В поисках ответа Швейцер предпринял изучение всех попыток реконструировать евангельскую историю начиная с XVIII века. Результатом явился ряд его трудов, главный из которых — «История исследования жизни Иисуса» (1906).

В этой книге не нашлось места авторам, писавшим с церковной точки зрения. Перед читателем проходит галерея приверженцев деизма и гегельянства, пантеизма и кантианства, рационалистов всех оттенков. Тут и язвительный скептик Реймарус, и въедливый критик Штраус, и поэтический фантазер Ренан. Одни изображают Христа политическим вождем, другие — учеником индийцев, третьи — последним библейским пророком, четвертые — заурядным провинциальным раввином. Швейцер вынужден был признать, что каждый из биографов создавал произвольную картину, искажая и модернизируя личность и учение Христа.

Вывод Швейцера был пессимистическим: подлинной «биографии исторического Иисуса» воссоздать нельзя. Многие тогда считали, что Швейцер окончательно похоронил подобные попытки. Однако, критикуя своих предшественников и современников, он в конце концов и сам пошел по их пути, добавив к веренице реконструкций свой собственный образ Основателя христианства.

В этом состоял еще один парадокс Альберта Швейцера.

По его мнению, Иисус разделял эсхатологические чаяния иудеев той эпохи и верил в скорый конец мира. Он разослал учеников по стране, чтобы они провозгласили близкое наступление космического переворота, Царства Божия. Отправляя их, Он предупредил, что проповедников постигнут тяжкие бедствия и гонения.

Когда же этого не произошло и ученики вернулись целы и невредимы, Иисус, осознав Себя Мессией, задумал ускорить наступление Конца, принеся Себя в жертву. Поэтому-то Он и пошел в Иерусалим, в стан Своих врагов-книжников, навстречу смерти...

Все эти заблуждения для Швейцера — маловажные «издержки» евангельской истории. Главное — это то, что Иисус сделал этику живой основой религии.

Но если бы Швейцер был прав, тема конца мира играла бы в Евангелии неизмеримо большую роль. А ведь, строго говоря, мы находим ее лишь в апокалипсической речи Иисусовой, произнесенной на горе Елеонской, речи, которая сама по себе содержит мало характерных черт, отличающих Благую Весть Христову.

Позднее, когда Швейцер уже уехал в Африку, исследователи Нового Завета подвергли его концепцию справедливой критике. Они указали на то, что в Евангелии приход Царства Божия изображается не только как внезапный переворот, но и как постепенный, длительный процесс. В притчах он сравнивается с ростом дерева из зерна, с закваской, которая постепенно сквашивает тесто.

Выдающийся английский библеист Чарлз Додд (1884—1973) подчеркнул, что Христос говорил о божественном Суде над миром не только как о реальности будущего, но и как о таинственном процессе, который осуществляется с самого начала Его проповеди. Этот Суд — реальность каждого дня. Он уже присутствует в истории, независимо от того, когда она завершится.

Но этого мало. Главный пробел интерпретации Швейцера не здесь, а в нечувствии того мистического начала, которое составляет стержень Евангелия и выходит за рамки этики.

Швейцеру так и не удалось преодолеть схему, которую выработала либеральная теология. Тут он решительно уступает своему старшему современнику, выдающемуся русскому ученому князю Сергею Трубецкому (1862—1905). Трубецкой тоже учился у Гарнака. Тоже был с ним в дружбе. Тоже усвоил его историко-критические методы. Но к тайне Евангелия он подошел совсем иначе. В своей работе «Учение о Логосе» (1906) он сосредоточился на главном в Евангелии: на самосвидетельстве Христа. В силу этого самосвидетельства Его невозможно ставить в один ряд с другими религиозными учителями и философами. Иисус Назарянин говорит о Себе совершенно иначе, нежели мудрецы и пророки. Наиболее ранние пласты евангельской традиции неизменно приводят нас к этому факту. В самосвидетельстве Иисуса открывается неведомое в истории единство Божественного и человеческого. Он не передатчик высших велений, а Сам источник Истины, живая Истина. Его человеческое слово одновременно есть Слово Бога, обращенное к нам, к людям. Оно несет преображение мира неприметным образом, «здесь и теперь». И лишь затем из этого Слова и свидетельства вытекает этика любви.

Но все же Швейцер не смог остаться полностью глухим к этому Слову. Отказываясь называть Иисуса Богочеловеком, он не отказался от интуитивной веры, что именно в Нем «Бог явил себя как воля к любви», что «через единение со Христом единение с Богом совершается в единственно доступной нам форме».

Итак, тайна остается и не подвергается со стороны ученого полному рационализированию. Свою книгу о поисках «исторического Иисуса» Швейцер окончил знаменательными словами: «Он приходит к нам Неведомый, как пришел Он некогда на берег озера к людям, не знавшим Его. Он говорит нам "Следуй за Мной!" и ставит перед нами задачи, соответствующие нашему времени. Он зовет. И тем, кто повинуется Ему, — мудрым и простецам — Он открывает Себя в труде, в борьбе и страданиях, через которые ведет Своих учеников; и на собственном опыте, как невыразимую тайну, они постигнут — Кто Он».

Можно ли после этого сказать, что Альберт Швейцер не был христианином?

Да, с церковной точки зрения его подход к Евангелию в целом неприемлем. Швейцер хотел «очистить» Евангелие от «ложных элементов» во имя принципов «современного мышления». Но ведь именно он вынес приговор этому мышлению, бессильному спасти мир от кризиса, в котором само повинно.

Одним словом, парадоксы доктора Швейцера — явление глубоко поучительное. И как бы ни относиться к его теориям, в своем сердце, в своих деяниях, в своей подвижнической жизни он был истинным последователем Христа. Самые спорные из его идей не должны помешать нам помнить об этом.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова