Реки воды живой
Иногда бывают они обвеселены, как бы на царской трапезе,
и радуются радостию и веселием неизглаголанным. В иной час бывают, как невеста,
божественным покоем упокоеваемая в сообществе со своим женихом. Иногда же, как
бесплотные Ангелы, находясь еще в теле, чувствуют в себе такую же легкость и окрыленность.
Иногда же бывают как бы в упоении питием, возвеселяемые и упокоеваемые Духом,
и в упоении божественными духовными тайнами. Иногда такою любовию разжигает их
Дух, что, если бы можно было, вместили бы в сердце своем каждого человека, не
отличая злого от доброго. Иногда, в смиренномудрии Духа, они столько уничижают
себя пред всяким человеком, что почитают себя самыми последними и меньшими из
всех. Иногда душа их успокоевается в некоем безмолвии, в тишине и мире; иногда
умудряется благодатию в уразумении чего-либо, в неизреченной мудрости, в ведении
того, чего невозможно изглаголать языком. Иногда же человек делается, как один
из обыкновенных.
Святой Макарий Великий. Беседа 18-я.
Об отце Александре сказано и написано уже
очень много, но совершенно ясно, что недостаточно; и ясно, что будут говорить
и писать еще. Живой перед Господом, живет он и в памяти тех, кто его знал, — и
в воспоминаниях оживает для тех, кто не встретился с ним до 9 сентября 1990 года.
И в этом — наша великая ответственность.
Мы — разные, и он был с нами разным — но всегда был собою. Последним его заданием
духовным детям стала вся их дальнейшая жизнь, чтобы без него жили, как при нем,
— что, естественно, людям невозможно. Но не Богу...
И вот, пытаясь, «как при нем», наталкиваешься на почти непреодолимый барьер:
он вообще-то не очень поощрял разговоры о себе, — как же быть с воспоминаниями?
Но легких заданий он не давал.
Всякая попытка дать личности краткое определение заранее ущербна, потому что
никому из людей не дано полного, всеобъемлющего знания — в том числе и о других
людях, — и тем более не дано смысловой полноты языку нынешнего века. Но пробовать
надо, пусть и заранее осознавая недостаточность всякого личного опыта и всякой
личной попытки. И проще понять, «как не надо», нежели «как надо»...
Во всех направлениях деятельности отца Александра вектор был один — апостолат,
просвещение. И призван он был просветить страну, где уже в несколько поколений
вбивался страх, и с перепуга люди забывали вековечную религиозную традицию. Он,
как и Павел, был апостолом язычников, — но ни Рим, ни Афины апостольских времен
таких несчастных не видели. А часть — малая, — которая придерживалась религии,
в основном хранила ее как нечто мертвое, окостеневшее, и тем самым не столько
хранила, сколько хоронила.
И в нынешнем «оживлении» религиозной жизни явственно проглядывает — наряду
с искренним желанием «узреть Свет» — стремление реанимировать пышность ритуала,
держать христианство в культурно-этнографических рамках. В этом стремлении едины
и часть «старых» христиан, и множество неофитов, привлеченных внешностью, и искусствоведы,
и — увы! — государственные структуры, староновые (или новостарые?) представители
которых, уяснив, что Церковь не уничтожить, пытаются приспособить ее к своим нуждам,
а заодно и загнать в своего рода этнографический заповедник для интуристов.
Именно против этого всю свою жизнь выступал отец Александр. Для него христианство
было жизнью, а жизнь была — и вселенная представала гармоничной — и общая гармония
ее сияла сквозь все драмы и трагедии.
В этом смысле он был «просто» нормальным человеком — таким, каким Господь его
задумал. «Восхождение к себе», к своему первообразу, он проделал с полнотой, составляющей
удел немногих. И все его книги в конечном итоге — о восхождении к Богу всего человечества.
И для меня центральная из этих книг (не лучшая, не главная, а именно центральная,
то есть требующая усвоения в первую очередь) — это «Магизм и единобожие», книга-предостережение,
в которой с предельной ясностью сказано о полной несовместимости любой из авраамитических
религий с магизмом, с язычеством, с идолопоклонством (так же, с такой же определенностью
К.С. Льюис писал о несовместимости Неба и ада). Эта книга — не о древних временах,
а о том, как всякого человека на его пути подстерегает опасность спутать ориентиры:
стремление к Истине заменить заботой о комфорте (духовном, но это не лучше, а
хуже чрезмерного увлечения преходящим), врожденную, то есть естественную, «нормальную»
тягу к Богопознанию вытеснить конструированием кумиров, создаваемых по своему
образу и подобию, а трудный опыт Богообщения заместить ритуалом.
И вот — накатилось время лихорадочного и беспорядочного, интенсивного и исступленного
кумиротворения. По всей неназываемой ныне территории несутся вопли: «Отняли веру!
В кого верить? Во что верить?» И ясно при этом, что не к Синаю обращены вопрошающие,
что — увы! — выбор их — это бег по кругу: Ленин — Горбачев — Ельцин — Жириновский;
«идейность» — погоня за богатством, политика — рок, Чумак — Кашпировский, йога
— атлетизм... Идолы дробятся, множатся, рассыпаются, соединяются...
Невозможно представить себе ничего более страшного, нежели то, как к этому
кругу присовокупляют «религию». И нет большего глумления над памятью отца Александра
Меня, чем включение в число кумиров его самого, — его, жизнь прожившего (и, в
сущности, жизнь отдавшего) в борьбе с идолопоклонством.
Известно, что о. Александр был человеком терпимым; его и посейчас упрекают
в терпимом отношении к инославным христианским конфессиям и даже (!) к другим
религиям; забывают, правда, что терпимым он был и к своим гонителям — поистине
никого не осуждал. И говорил, скорее сокрушаясь, нежели обличая, что в каждом
из нас живет язычник (у кого — в крохотном уголке души, у кого — привольно расположившись);
язычник же склонен обожествлять себя, искать и создавать себе кумиров, поклоняться
им или по крайней мере входить с ними в соглашение. И самый коварный, самый изощренный
вид язычества — воздвигание идола на месте святыни, мертвое, сковывающее душу
поклонение — о. Александр никак не склонен был терпеть, восставая против него,
как Моисей против поклонения золотому тельцу.
И если мы решили чтить его память, то должны с сугубой осторожностью относиться
к миру своих воспоминаний, дабы не впасть ненароком в интеллектуальный грех схематизации.
Два типа идолов участвуют в порождении мифа: идолы суеты творят мифы на потребу
сегодняшнего дня, идолы самости — себе на потребу. К сожалению, в том, что публикуется
об отце Александре, уже проскальзывают детали мифотворчества обоих типов. Это
понятно, это даже вполне человечно, но грустно, потому что по мере формирования
образа живой человек исчезает, уходит. А не надо бы ему уходить...
Так вот, мифы суеты, мифы на потребу дня тщатся перво-наперво определить место
о. Александра в современных и политических течениях. И здесь миф № 1 — «Пастырь
диссидентов». Конечно, кое-какие реальные основания у этого мифа (как и у всякого
мифа) есть; ездили к нему-таки и диссиденты, и те, кто действительно рисковал
свободой и жизнью, и те, кто ныне прослыл таковым. В далеко зашедшем виде этот
миф представляет нашего батюшку неким гением-вдохновителем всего отечественного
инакомыслия. Беда (для мифа), однако, в том, что о. Александр всех людей воспринимал
именно как людей; строго говоря, исповедовавшиеся ему диссиденты для него диссидентами
не были. Кое-что в этот миф привнесено и серией следствий и процессов: очень уж
старались следователи вынуть у несчастных, попавших к ним в руки, признание в
том, что на «злые дела» их вдохновил именно священник А. Мень. Иногда и удавалось.
Так и осталось. А он, между тем, довольно часто (я такие случаи знаю) старался
отговаривать людей от бурной общественной деятельности, коль скоро видел (а видел
он много), что она им не по плечу. А уж если признавал за человеком внутреннюю
правоту, то был ему другом и молитвенником. Сам обладая высочайшей степенью свободы
— свободы духа — не мог не желать свободы другим; но понимая ее как условие развития
души на пути Богопознания — не больше и не меньше.
Что же касаемо политики как таковой... я охотно верю, что с людьми, ею всерьез
интересующимися, он о ней говорил со знанием дела, — он вообще легко осваивал
и иностранные языки, и странные подчас индивидуальные манеры речения. Но вот однажды,
в битком набитой по обыкновению машине, часть ее «населения» завела разговор,
что называется, о текущей политике, и в воздухе запахло пикейными жилетами. И
батюшка, до поры до времени сидевший впереди, как казалось, вполне безучастно,
вдруг, не оборачиваясь, сказал: «Пока происходит борьба капитализма с социализмом,
мир оказался во власти террористов, — неужели никто не видит, что это главнее?»
И праздный разговор заглох.
Не правда ли, безупречное политическое суждение? А ведь тогда угоны самолетов
только начинались, и о заложниках никто и слыхом не слыхал. Сказано это было совсем
не свысока — с высоты...
А «мой» случай был таким: однажды на работе намекнули, что пора мне выступить
на «политсеминаре», а то нехорошо получается. Я сказала, что должна подумать,
и ринулась к батюшке: не уволиться ли лучше? Он спросил, какова тема. Я (с отчаянием):
«Критика ревизионизма». Глаза у него загорелись охотничьим азартом: «Значит, так:
исходим из того, что ревизионисты вообще дураки — нашли что ревизовать! Далее...»
— и он, не сходя с места, экспромтом продиктовал мне вполне подробный и остроумный
план. Доклад мой имел обоюдный успех — кое-кто отцовский юмор понял.
Миф № 2 (произвольный) — «Пастырь интеллигентов». Опять-таки, среди его прихожан
было очень много людей интеллектуальных и творческих профессий и устремлений,
но дело даже не в том, что не все из них грешили именно интеллигентностью, а в
том, что он воспринимал их несколько по-иному.
Будучи однажды спрошенным, какие специфические грехи интеллигентов он может
вычленить в результате своего пастырского опыта, он очень серьезно посмотрел на
вопрошающего и сказал: «Поверьте мне, грехи у всех одинаковые». О. Александр очень
ценил дар творчества, говорил о нем вдохновенно, но если кто-то не любил своей
матери, то для него было все равно, кончил ли тот четыре класса или защитил две
диссертации, — здесь вставала беда двух одиноких душ, не понятых друг другом,
разделенных... Когда интеллигентное духовное чадо рассказывало батюшке о своем
творческом успехе, он бурно радовался. Но не меньше была его радость, когда, например,
женщина (все равно, интеллигентная или нет) говорила, что теперь у нее, слава
Богу, в доме лад и мир.
В самом деле, ведь и необразованный человек может сколько угодно гордиться
и превозноситься, утверждая себя уничижением окружающих, и образованный может
быть кротким и понимающим чужую беду. Но уж так мы невольно привыкли (сколь не
противились и не противимся): происхождение, образование... мифологизирующие клетки,
куда легко загнать людей, разделить их удобства ради. А люди — они люди и есть,
невзирая на воззрения, национальность, внешность, возраст и умственное развитие.
Мне повезло, мне очень повезло. Однажды после службы о. Александр как-то особенно
дружелюбно сказал мне: «Вы не могли бы приехать (назвал дату)? Посидим, побеседуем
просто так». Конечно, я могла. Я едва дождалась этого дня — ведь все время народ,
все время некогда... Приехала — и вот, на выходе из храма батюшка ужасно виновато
шепчет: «А вы не могли бы часика два почитать или погулять? Понимаете, мне нужно
тут одних обвенчать, он офицер, кажется, из КГБ, ему очень нужно».
Через два часа была уже обычная круговерть, в которой я — еще через пару часов
— смогла только зайти и распрощаться. О. Александр развел руками, и вид у него
был отчасти виноватый, отчасти довольный. А я... как ни странно, была счастлива.
Да, он не смог сказать мне то, что хотел — но преподал такой урок! И еще я радовалась
тому, что — оказал доверие, знал — я пойму. Пойму, что не меня он променял на
неизвестного офицера (еще бы не хватало — «Пастырь КГБ»!), а свое желание провести
какое-то время в мирной беседе отменил, когда Господь послал ему человека, отчаянно
нуждавшегося хотя бы в крупице благодати.
Так не правильнее ли, не достойнее ли — просто пастырь? И именно поэтому шли
к нему все и всякие: знали, что он-то их поймет.
К мифу № 1 примыкает еще один миф, маленький, так сказать, вспомогательный:
«принадлежал к тем священникам, которые (следует ряд имен и общее определение)».
Правда здесь в том, что был священником. Но очень не любил попыток классифицировать
себя и своих собратьев по неслыханно тяжкому труду. А принадлежал Христу и Его
Церкви. Это грехи для него были одинаковы все, а люди были разными, и объединяющим
началом в его глазах был Сам Господь, а не личностные особенности и не душевная
склонность. Однажды он сказал: «Все священники разные — и все нужны: и отец А.,
и отец Б., и отец В. — и я».
Вспомогательный миф образуется и при № 2: «его духовными детьми были такие
видные деятели как ученый Имярек, писатель Такой-то, артист Некто и т.д.». Да,
были, и он уделял им немало внимания, ибо радовался, что дар Господень не пропадет
втуне, а преумножается в них верой. Но разве меньше внимания дарил он потерявшимся
мальчикам, разочарованным девочкам, родителям больных детей и самым разным людям,
решительно ничем не знаменитым? Самым драгоценным даром он почитал Дух Божий,
освящающий человеческую жизнь, а свою жизнь, свой дар без остатка вручил Христу
и по Его воле разделил между всеми нами — и каждому досталось столько, сколько
нужно было — и сколько вместилось.
И здесь — переход в следующую мифологическую зону, где мифы множатся уже неисчислимо
— их столько, сколько мифотворцев, потому что эти мифы себе на потребу — и от
них вряд ли кто-либо из нас гарантированно защищен. И, помимо естественной человеческой
слабости, мифы эти объединяются и тем (совершенно реальным) основанием, что для
каждого о. Александр представал таким человеком, в котором тот более всего нуждался.
В этом не было ни капли неискренности и тем более игры, а «просто» проницательность,
переходящая в прозорливость, и ошеломляющее богатство личности. Реки воды живой...
Промежуточное, положение между двумя системами мифов занимает еще один, сочетающий
в себе стремление загнать неповторимого проповедника в некую классификационную
клеточку и одновременно как бы отстранить его, вытеснить, признать хотя бы даже
и выдающимся, но нехарактерным случаем в истории Церкви. Это миф о «священнике
для евреев». Приходится, повторяю, напомнить, что для отца Александра всякий,
кто приходил в храм, приходил ко Христу, Который национальностей не различает.
Евреи действительно шли к нему, потому что он их понимал, — но сам он смотрел
на них не как на детей Израиля, а как на детей Божиих, потому что единение в Боге
выше всех разделений человеческих.
Сам он для себя видел в неисчислимом круге общающихся с ним три «кольца»: друзья,
пациенты, помощники. С друзьями при этом вовсе не обязательно было часто видеться,
тем более известно, что, наверное, даже более предпочтительным для него был молитвенный
контакт; но друзья — это друзья. Пациенты, напротив, нуждались в постоянном общении,
в ласке и одобрении. На друзей мог сердиться, на пациентов — никогда; правильные
поступки друзей воспринимал как должное, пациентов — как подвиг. Помощниками могли
быть и друзья, и пациенты, и люди, строго говоря, «внешние»: помощников он избирал
не за их абстрактные добродетели, а потому, что эти люди могли сделать что-то
реально полезное для Церкви.
Так вот, теперь я вижу, что многократно переходила из одного разряда в другой,
и это вовсе не было поступательным движением, путем к прогрессу. И никогда мне
не давалось понять, что я либо деградирую, либо прогрессирую. И я почти стопроцентно
уверена, что никто из окружающих никогда не подозревал, в каком из «колец» сейчас
пребывает. Потому что в отношении о. Александра к людям любовь покрывала все.
Именно великая любовь позволяла ему мгновенно откликаться на самые разные состояния
человеческой души, именно она высвечивала в нем все то, что необходимо было увидеть
в нем собеседнику.
Как-то, пребывая в упадке, я вяло сказала ему, что гипотеза реинкарнации не
устраивает меня хотя бы потому, что я и от одной-то жизни устала, где уж несколько.
Он эту гипотезу не жаловал, однако моя «аргументация» ему сильно не понравилась:
«Не понимаю. Мне бы и десяти жизней не хватило».
Как совместить с этим его слова последних дней — «времени больше не будет»?
Какое огромное смирение!
Правы те, кто утверждает, что о. Александр был очень веселым человеком, — но
он всегда хранил в себе и глубочайшую серьезность, позволявшую видеть глубинную
суть вещей, казалось бы, плоских и вовсе лишенных глубины. И наоборот — если понимал,
что некая ситуация человеческими силами неразрешима, что ее нужно перетерпеть
— выходил из нее с шуткой.
Сидя однажды в его домашнем кабинете, мы обсуждали именно такую вполне безнадежную
и печальную ситуацию, — казалось, он стареет на глазах. Наконец, я, будучи в большей
степени желчным рационалистом, объявила, что в ней меня возмущает какая-то противоестественная
сюжетная вывихнутость, что и проиллюстрировала перевернутой цитатой из «Золотого
теленка». И муж скорбей, каким он все больше становился, рассмеялся от души и
со вкусом, потом вскочил и сказал: «Ну, хватит. Пошли обедать». И мы пошли, и
за обедом он несколько раз вдруг начинал смеяться и заговорщицки говорил мне:
«Ну, вы меня утешили. Ну, разодолжили». Но эта мгновенная веселость вовсе не отменяла
его печали, а печаль не могла угасить духовной радости.
«Господи мой, Господи, Радосте моя...» — я ни разу не слышала, чтобы кто-либо
вкладывал в эти слова акафиста такой предельной осмысленности, как он.
Всеобщее внимание (в том числе и недоброжелательное) привлекала и привлекает
широта и открытость его воззрений на историю христианства и на религиозную практику
инославных. Действительно, они очень важны и заслуживают изучения. Но как бы нам
при этом не забыть его глубокой приверженности традициям Православия, истовости
его церковного служения.
Вся всенощная — на едином дыхании, вся — единый подъем. Казалось, на весь мир
ликующе прозвучало «Слава Тебе, показавшему нам Свет» — и куда же выше... Но подъем
продолжается вплоть до «Не имамы иныя помощи...» — после чего распахиваются двери
храма и нам предлагается вынести в мир — и хранить в нем! — все то, что мы обрели.
Вынесем ли? Отец Александр всегда делал для этого все; не «все, что мог», хотя
мог он много, а именно все.
Снисходя к маленькому тщеславию окружающих, он не обращал внимания на мелкую
фамильярность; не возражал, например, если кто-то без всяких к тому оснований
пытался переходить с ним на «ты». Одного не прощал: непочтения к сану, потому
что сан — не по достоинству, а по благодати.
Наряду с модой вворачивать там и сям «церковные» словечки пришла и мода обсуждать
(в том числе и в печати) мелкие неурядицы церковной практики, примерно в таком
же тоне, в каком рассказываются бесконечные театральные анекдоты о всяческих технических
накладках. А я вспоминаю...
Несколько раз вместо новогоднего застолья я рано утром ехала в Новую Деревню
на службу — праздник так праздник! Но однажды праздник как-то не заладился: клирошанки
путаются, алтарник клюет носом, — все позволили себе накануне «расслабиться»;
все, кроме священника, который с каким-то особым вдохновением вел всю службу,
и даже пару раз появился на клиросе, в хоре (это сразу взбодрило певчих). Но потом
был гневен. Не словами — глазами.
... Да, отрадно вспоминать доброго, веселого, живого, энергичного и доброжелательного
батюшку. Но не дай Бог забыть краткие секунды его целительного гнева, поистине
грозового: молния — и сразу «как дождь на скошенный луг»...
Как это ни невероятно звучит, этот человек, ценивший дружеское общение и умевший
оживить — одухотворить и согреть одновременно — застолье, однажды был неожиданно
резок. «Жрать вам всем дома, что ли, нечего, что друг к другу бегаете?» — сказал
он, прервав мой рассказ о благочестивом гостеприимстве одного из любимейших своих
чад, собравшего к праздничному столу тех, кому почему-либо некуда деваться. Я
оторопела — и сразу подумала: «А и в самом деле, зачем это?» И вскорости вполне
охладела к общепринятому хождению в гости.
А через несколько лет, когда я вынуждена была почти четыре года практически
не выходить из дома — как эта отвычка мне пригодилась! Не было ощущения утраченной
свободы, мелочные сожаления не отвлекали. А батюшка приезжал, когда мог, и очень
остроумно рассказывал, что теперь ездит «в зарубеж», но только это до смешного
неинтересно. Не утешал и уж совсем не лицемерил — так оно для него и было; слишком
остра была необходимость успеть сказать здесь все, что должен был сказать.
Классифицирующий ум торопится заключить — «парадоксальная личность». На самом
деле — полнота жизни, дарованная — и принесенная в жертву. Наверное, были у него
и слабости, и ошибки, — зла не было.
Говорили, что с детства он полюбил «Подражание Христу» Фомы Кемпийского.
А читателем он был отменным.
М.Журинская, филолог, Москва
|