Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Лада Негруль

"И ВОТ, Я С ВАМИ"...

К началу

Ч А С Т Ь III.

ЛЮБОВЬ

Глава 1

КРАСОТА. ЦЕЛОСТНОСТЬ. ГАРМОНИЯ.

– Я вижу, что вас интересует мой глобус.

– О да, я никогда не видела такой вещицы.

– Хорошая вещица. Я, откровенно говоря, не люблю последних новостей по радио. Сообщают о них всегда какие-то девушки, невнятно произносящие название мест. (…) Мой глобус гораздо удобнее, тем более что события мне нужно знать точно. Вот, например, видите этот кусок земли, бок которого моет океан? Смотрите, вот он наливается огнем. Там началась война. Если вы приблизите глаза, вы увидите и детали.

М.Булгаков

И там, где полюс был там тропики,

А где Нью-Йорк – Нахичевань,

А что люди мы, а не бобики,

Им на это начихать!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И то я верю, а то не верится,

Что минует та беда...

А шарик вертится и вертится,

И все время не туда!

А.Галич

прямство, целеустремленность; осторож-

ность, трусость; смелость, наглость... Трудолюбие, лень; любовь, ненависть; доброта, жестокость; самоотдача, эгоизм... Сколько всего намешано в человеческой душе! Сколько черт характера получено нами от природы и как это все во внутреннем мире сочетается? Запутанный клубок противоречивых желаний и стремлений... Как найти всему этому меру, верное соотношение?

Задача может превратиться в увлекательную игру. Игру на время. И вот, игра начинается. Время пошло...

* * *

– А-а-а-а! – это я стою и кричу. – А-а-аа-аа!! – кричу еще громче, чтоб привлечь к себе внимание.

Я совершил открытие! Во мне появилась особая способность, нашелся – третий, четвертый, пятый? – глаз. И еще седьмое или восьмое (вечно путаюсь в цифрах), чувство. Вот какое: есть планета внутри меня.

Я вижу планеты, хотя не космонавт, не астроном и не сижу у трубы сутками, уставившись в дневную, прячущую в себе все самое интересное, небесную даль.

Надо объясниться? Пожалуйста. Я открыл, что есть планеты внутри людей. И сам я – планета. Вот новость, вот находка, уж открытие так открытие. Нащупал в себе что-то вроде почвы. Не сразу сообразишь из чего она (надо будет подвергнуть ее исследованию).

Первое что сделал, отправился на рентген. Все в норме, никаких, говорят врачи, шарообразных образований в вас не наблюдается. Чистенький – ни опухолей, ни грыжи, ни каких других отростков в районе живота или груди.

Тоже мне, специалисты, я же ее чувствую, всем существом. Я через нее вдыхаю (все-таки надо будет взять пробу грунта, странное у него свойство – пропускать кислород). Но кто будет исследовать, если никто не верит?

Головоломка. Подумать только, сколько государств, всевозможных ландшафтов и существ в моем распоряжении. И вся штука в том, как управиться со всем этим хозяйством, как распределиться. Планета сама абсолютно пустая, лысая. А все что ее должно наполнять, дано мне отдельно. Да, да. Как в игре-головоломке.

Короче, я – дурак? Никоим образом. Сами они такие, те, которые утверждают, что планета обитаемая одна, общая, что есть Луна, Марс, Юпитер, солнечная система. Галактики, одна, две, и так до бесконечности... Я очень этому рад, но кто их видел, галактики? Кто бывал там, кто, в конце концов, управлял ими?! Спасибо космонавтам, убедили – Земля круглая. Но сам я, извините, в космос не летал и не видел ничего кроме дырочек, проткнутых в ночном небе. Даже более того, не только галактик, несущихся в бесконечных, каких и представить нельзя, просторах, а я не знаю ничего кроме стула – вот он передо мной, кровати (да и то половины, остальное загораживает шкаф) и куска тряпки, висящей на батарее. Вот и весь мир. Для меня то, что за шкафом – уже другое измерение, заоблачные миры. Какие уж там иные солнечные системы.

Итак, произведем подсчет: шкаф (цельный), полкровати, четверть тряпки. И того: 1,75 предмета. Не густо. Вот она, моя так называемая “объективная реальность”. Четверть, полчетверти... кто подсчитает все эти бесформенные куски и ошметки, из которых клеится (а, вернее сказать, “не клеится”) моя мелочная повседневность?

Я – бумажка, со всех сторон обрезанная, кусок непонятно чего на той большой планете, которую все называют единственно обитаемой из существующих. Фишка. Но кто играет в меня, и где пальцы, которые должны препроводить меня, бережно взяв, на положенное мне место? Ведь если я часть, то неотъемлемая, без меня разрушится красота. Быть может, я кусочек века или губ на прекрасном портрете, ресница или лепесток цветка, наконец, просто грибная шапочка в лесу?.. Кто мне ответит? Вы говорите прямо, я не обижусь, т.е. быть лепестком, или даже половинкой и шапочкой. Только бы вклеиться куда-нибудь, так чтоб ни с какой стороны не терло, и не надо было впихивать, соединять, склеивать то, что не впихивается, не клеится и не стыкуется.

И я сделал устное заявление, такое, что все ахнули:

“Не верю я в вашу большую планету и все тут. Нет ее, есть только обрывки, которые способны взять разом два глаза; порванные кусочки пейзажа, что ветер космический раскидал и перемешал”.

Куда прикажете податься, когда у меня со всех сторон все оборвано, а ждать, пока мы склеимся во всеобщую “историю” – осмысленную и завершенную – возможности нет. Я ведь не живу триллионы лет, даже сотни, я же не древний ящер. Пусть прекрасный рисунок ожидает в будущем удивленные, широко раскрытые глаза счастливцев, что доживут до “конца”. Пусть я окажусь веной на изображенном в разрезе человеческом теле, но вена эта сейчас оборвана, вырвана из чьей-то глотки; с живущими вокруг меня я не циркулирую.

Всего у меня по куску, не полностью – это и понятно, на что может претендовать обрывок? Ума чуть-чуть, воли – капля, физических сил – только-только, чтоб доползти до своих пятидесяти, а то и того меньше, чуть бодрее пропрыгав первые двадцать пять. Мне хочется бесконечности, а натолкаешь каплю знания в мозг и пищи в желудок – перегрузка. Захочешь заорать или зайтись соловьем, чтобы под каждым окошком до самого горизонта разлились сладкие трели и ободряющие боевые кличи; помечтаешь всех прохожих на улицах одарить как Санта Клаус, а голоса, даров и боевой силы едва хватит на двух-трех, живущих в радиусе полушага. А бывает, что и на сам этот обрывок, голосящий и желающий расщедриться, сил не хватает. Хочешь вместить в себя и выплеснуть бесконечность, а какое там “все”, когда даже после “чуть-чуть” медицинские приборы начинают по тебе петь заупокойную.

Зато на маленькой моей планете всего вдоволь, все под рукой. А чего не найдется – из внешнего мира подсоберу. Все что ни полезет в бедную двадцатисантиметровую голову, в малюсенькое, еле трепыхающееся перетружденное сердце; все, что на узкие плечи взвалить не получается, она, моя дорогая, поднимет и на себе разместит. На ней же места, сколько хочешь, она ведь какая никакая – планета. А насчет размера... больше нашей Земли, меньше, никто же не измерял диаметр, поскольку ни физика, ни химия, ни астрономия, ни биология, ни медицина, ни другая какая точная наука ее не признают и на зуб не берут. Да и не смогут – зубы сломаются. А я вижу ее без аппаратов. Вижу и все тут.

(иллюстрация)

Перестань грезить, отвечают мне, планета обитаемая одна, на которой ты живешь, у нее есть история. Да кто когда, скажите, видел ее в лицо, “историю” эту? Кто с ней знаком? Это эти, кого-то когда-то завоевавшие, распределившие свои “свершения” строго по датам, которые невозможно затолкать в память? Это они-то история? Жизни их, в которых, кстати, тоже ничего не было кроме кусков стульев (или что там вместо них тогда было?), обломков лат, лошадиных хвостов и фрагментов изразцов на дворцовых окнах – у кого что?! На большее ведь не способно наше ограниченное зрение.

Я, видите ли, звено общей цепи... Но где другие звенья, ау, отзовитесь. Я потерялся, я оторвался от вас! А чего стоит извечный миф о “второй половине” (по половому признаку), где-то якобы существующей.

Нет, дорогие. Есть только обрывки, куски, тасующиеся, случайные, бессмысленные части. Никак не могу убедить этих спорщиков, что все остальное они воображают, дорисовывают, и в свой цельный внешний мир просто “верят”.

А вот я свою маленькую планету вижу, сразу и целиком. И не одну, она – в каждом, повторяю. Многие не заботятся о той планете (понятно, что если не знают, то и не заботятся). А коли о ней не хлопотать, может такое приключиться... Земля зарастет бурьяном, станет необитаемой, а может и взорваться, вместе с хозяином, разумеется. Каких только ужасов ни бывает у этих слепцов. Подзорную трубу им, что ли, приобрести, чтобы смотреть внутрь себя? А то ведь разлетятся на кометы.

Пусть хихикают надо мной, зато мне стал ясен тайный смысл бессмысленных поступков и логика нелогичного поведения моих собратьев по разуму. Мучаемся, гадаем, что там, в чужой душе, которая потемки, как в нее ни свети, а все просто. Хоть многие и прячут планету, но по поведению ее хозяина все о ней может быть узнано.

Вот, например, человек покраснел, что-то его сильно раздражает; так пыжится, чуть дым ни валит из ушей. Я сразу смекаю: не иначе как один из двадцати вулканов заговорил, может, потухший, наконец, выспался. Если очень сильно кричит обладатель планеты, и летят в окружающих предметы, считай, половина городов полегла под пеплом. Если кожа при этом покраснела – извергается вулкан на южном полюсе, если синяя – ближе к северному. Глаза у кого-нибудь голубые и светятся, улыбается, аж слепнешь, значит на большей части территории погода хорошая, оттого солнце и реки украшают глаза отражением со всеми мыслимыми оттенками синего. Плачет кто-нибудь с прерывистым дыханием и стонами – подули северные ветры, зарядили затяжные ливни.

Бывает искорка такая в глазах, желтая внутри зрачка, это тоже знак – заколосилось поле, пора собирать урожай.

А бывает еще – ходит человек по врачам, всех обойдет, прощупает их руками каждый свой орган, а там порядок. Он же сохнет, худеет, просто тает на глазах. Душа завяла, на планете моровая язва, вся земля в трупах. Вот и мучается. И физические органы не при чем.

Кстати о населении. Это вопрос вообще весьма и весьма серьезный. Напустишь в себя всяких, будут ходить туда-сюда, всю внутреннюю поверхность сапожищами и всеми их размерами помнут. И ведь больно, планета не всюду каменная, есть девственные, неприкрытые места, там, где вода, например. Там нужно с осторожностью передвигаться, а они ведь не думают, эти поселенцы. Как заплывут, как нырнут в самую глубь... Выталкивай, ни выталкивай, бултыхаются где-то там в тебе, жемчуг ищут. Думаешь со злорадством: а вот вам водорослей aместо драгоценностей, и выныривайте отсюда, надоели.

Как определить всему подходящее место? В настоящей “головоломке” хоть образец есть – подсказка. Здесь же все наугад. Знаю теоретически: реки, вроде, должны впадать в моря, а сперва еще в них ручьи, а водопады падать с гор вниз, и люди ходить вперед с помощью ног, а не на голове. Но попробуй исполни, поди успей, игра-то на время. Планета останется крутиться, в одном виде или в другом, взрываясь и возрождаясь, но будет существовать всегда. А я ведь умру. Надо успеть оставить ее в полном порядке.

Но как угадать меру? Когда слишком сильное притяжение, и планетным жителям каждый шаг дается с трудом, становится тяжелым характер. А ослабить притяжение, все с планеты разлетается, в характере появляется неоправданное легкомыслие. В обоих случаях следствие – всеобщее вымирание, и никаких тебе “белковых форм”. Чуть что, баланс нарушается и, пожалуйста, сколько хочешь бегай по миру, так и будешь пустой, как ни крутись.

Всем этим фишкам-жителям и всей природной утвари надо найти верное положение в себе самом. Но как?! Тут вдруг мода у них пошла увеличиваться в размерах, просто беда. То ли, в самом деле, предметы самопроизвольно разрастаются, то ли не свое место занимают. Ведь когда в головоломке выстраиваешь все по

порядку, куда-то один кусок картинки не лезет, где-то он – мал, а где-нибудь – в самый раз.

А какой тут порядок, если утром, только проснулся, гляжусь в зеркало – мешки под глазами, желто-зеленые круги, дышать нечем, несварение в желудке, хотя с утра еще ничего не ел. А это – так я и знал – опять теща увеличилась в размерах и села прямо на луга, половину лесных массивов под своим тучным телом погребла и одной ногой на прямую кишку наступила.

Как-то директор мой решил прибавить себе внушительности, и так раздался, что куда ни посмотришь – везде его качающийся галстук размером с бамбук и серый распахнутый пиджак. Солнце затмил. (Как это ему удалось, на гору, что ли какую влез?). А у меня из-за него ни настроения приличного, ни зарплаты сносной. Все хочу его потеснить, загнать в угол картинки. Может вообще погнать его с планеты вон?.. Нет, нельзя. Не бывает лишних фишек в игре, целое из-за него не сложится. И решил я, пусть сидит в каком-нибудь дальнем лесу. Слишком много внимания я раньше ему уделял. Хватит ему во мне и одного пенька, хоть во внешнем мире он и привык занимать представительный кабинет и кресло такое же обширное, как его живот.

Да, ну и игра! А между тем время уходит, бежит, ускоряя темп, а разгадки все нет, и нужный рисунок никак не складывается.

Смущаются прохожие, никак не могут взять в толк, что я в них рассматриваю. Все люди как люди, уж если смотрят в глаза, то в глаза, на другие члены – так на другие, со всей откровенностью и непритязательностью. А я смотрю, ныряя под глазное дно, и на тело, будто в окно. И дивлюсь – что у них творится!

У одного приступы тоски случались каждый день в одно и то же время: оказалось, циркуляция воды нарушена, дожди бесперебойные…

За другим наблюдал: вся планета населена голыми. Сплошной нудистский пляж. Не жнут, не пашут, никаких профессий и занятий, как только голыми ходить. Хозяин планеты, тип “сексуально озабоченный”, имел тот же набор, что у всех. (Фишки стандартные в любой головоломке, только картинки получаются разные.) Так вот, эти самые фишки он в кучу посметал, расчищая место для своего странного населения. Решил: чего зря голову ломать, единственно возможный результат выискивать. Взял и смел все реки, горы, города, со всеми библиотеками и институтами в одну гору мусора. Все это по сравнению с голыми телесами у него итак сильно поуменьшилось, так что кучка получилась так себе, не очень большая. Натурально, планета вымирает, хоть и размножаются его поселенцы с бешеной скоростью. Обладатель планеты скоро навеки успокоится, хотя пока он еще не в курсе. Узнает, бедняга. Как начнут они друг друга есть – жить ведь как-то надо – почувствует. Сначала съедят все растительное, что появляется само собой, а как прикончат съедобную планетную поверхность, начнут глодать изнутри своего хозяина. Запрыгает тогда, заерзает: “Что случилось? Почему печень да кишки скрутило?”

Смотрю, почти никто на своей планете не может навести порядок. Все у всех приходит в разброд, не то что управлять, а простейшего – гору сдвинуть с места и переставить на другое, не способны. Одного молодого человека в троллейбусе обругали, толкнули. И от внезапного толчка гора у него как свергнется в море. Бедняга аж задохнулся от обиды, а гору обратно поставить не может, и вот на весь день настроение испорчено. Как само настроение ни исправлял – не помогло. Совершенно не владеем собой.

Еще один так несся по улице, что все океаны и реки расплескались. Он в прохожего врезался, и как плеснет ему в лицо жижи из расходившегося болота. Болота не видно, только поток брани потек с обеих сторон. Но я-то видел как тот, что никуда не спешил, от тины отплевывался и лягушек из-за пазухи доставал.

А мальчик, отказавшийся учиться и ходить в школу?.. У других – давно культурные цивилизации с развитой торговлей и ремеслами, а у него – вечная мезозойская эра и птеродактили. Тяжело – они увесистые, ящеры эти, потяжелей небоскребов в городах, что ютятся группками, среди буйных тропиков и арктических льдов занимая скромное место.

Все эти люди не признавали наличие каких-либо невидимых миров, за что и поплатились. Потому как миры внутри нас хоть и не заметны глазу, но еще как дают о себе знать. Пока владельцы их занимались длинною юбок и формами стрижек, пока рассматривали ссадины на локтях, вместо того, чтобы измерять вершины и впадины в самих себе; пока складывали под пыль ненавистные учебники, невидимый шарик крутился не в ту сторону и сходил с ума от головокружения. И путался, ошибался калейдоскоп, не желая складываться в узор. И мстила за себя маленькая, непризнанная и неухоженная недоросток-звезда.

Когда их настигнет смерть, и планеты оголятся, что откроется взору “потрясенного человечества”? Рога и кости давно вымерших ящеров и мамонтов – единственный результат многочисленных поездок в автобусах, завтраков, спортивных упражнений и высших школ?..

Но что их винить! У меня-то у самого... То всего чересчур, то недостаток, то недобор, то перегруз, то все слишком маленькое, то слишком увесистое. Оси – самого главного, на чем всему держаться – нет. В какую сторону раскрутиться – загадка. Да еще ведь и плоды когда-то давать надо, не только чередовать восходы с закатами, уже пора. Для этого всего понемножку придется в почву замешать, а потом еще и не перепутать куда что. В виноград – сахар, в лимон – кислоту, в морковь – соль.

Наконец, нашел я себе сродника, священник один. А за ним вослед отыскались и другие. Сначала мне показалось странным – планету вижу, а человека нет. Эффект такой, когда улитка рожки прячет или ежик лапки поджимает. Оказалось, есть священники, что признают наличие вечных планет, только вот руки-ноги лишние, говорят. То есть они так прямо не говорят, будто их надо отрезать, но к тому все у них сводится. А я до своего прозрения все удивлялся, почему это многие священники такие упитанные – этакие “шарики”, просто колобки ходячие. А это – движущиеся потусторонние миры, всего-навсего. Посюстороннее же, хотя и крайне разрастается в размерах, для них не важно.

Как начали они меня корчевать. Истребляют мои недостатки, а я смотрю, у того, кто мною занимается, планета совсем облысела. И не только живые существа сбежали, а леса выжжены, ни гор нет, ни впадин, одна пустыня сплошная, безрадостный пейзаж. И мне предлагают, что примечательно, сделать с собой то же самое.

Я сознаю, что у меня на планете все разлажено, но оттого, что где-то слишком много болот, совсем не следует, что воду вообще надо истребить. А они хотят, чтобы я стал этаким стерильным мячиком, луной, даже хуже, на ней хоть кратеры имеются для разнообразия. Зачем же исполосовывать характер, корчевать изъяны так, чтобы ничего не оставалось? Зачем выбрасывать нужные фишки из-за того, что куда не надо те не лезут?

Речь зашла об унынии, например. Так и есть: сижу весь в дождях, облаками укутанный, промокший, отчаявшийся и на всех обиженный. Так это значит, в одном месте тучи скопились и – ни туда, ни сюда, ведь так? А не то, что дожди вообще вредны и страдание мое не нужно, а надо только светиться, как солнышко, и прыгать идиотом без продыха.

Или разврат, слишком ветреный я, сказали. Я чувствую, они мне вообще ветер хотят отменить. Конечно, смерчи крутить, может, и не стоит, руша дома и поселения... Но ведь ветер бывает не только с грязью и песком, а с чистым морским воздухом. Те же тучи унылые без него не разогнать.

Да и вообще не могу представить себя без шторма, не зловредного, топящего корабли, а лихого, раздольного, свободного, без его порывов. Один такой давил, давил в себе порывы, так начались такие подземные толчки, вырвались такие цунами, что города посметало. Как же можно так с природой обращаться? Она мстит за себя, с ней надо по-хорошему договариваться. Уничтожь совсем толчки эти вместе с вулканами, и где творческое горение, где огненное вдохновенье, где темпераментная самоотдача?

Вот ведь задачи, значит, у меня какие – всему найти свое место. Если воду, куда нужно переместить, она перестанет быть болотом. И недостатки могут стать достоинствами, без всякой ломки себя, если их подправить, то есть переместить и уравновесить.

Это я понял, но пример бы найти. Не с тех же его брать, кто вообще планет не видит, и у кого неразбериха. Бывает, правда, что интуиция сама все расставляет по местам, но редко. Логичнее смотреть в сторону признающих невидимые планеты. Я и смотрю на “колобков”. Отдался им в руки, а эти “помощники” и кроят меня под себя.

А у самих все наоборот. К кому надо проявить милосердие, к тем суровы. К тем, кто верит в духовные планеты и должен за них отвечать, излишне мягки; к тем, кто вообще о них не ведает, к кому надо проявить снисходительность – со всей строгостью. Где чуть-чуть свободы надо дать, привязывают; а где помочь прямой подсказкой, отдают на волю ветру.

Конечно, чужая душа потемки. Вслепую ведь помогаем. Но я думаю, весь вред происходит от неразберихи в собственных владениях. Наклонится, скажем, к тебе человек водички попить, а ему в лицо шибает песком; тянется погреться к теплым сердечным местам, в тропики, а упирается лбом в северный полюс, разбивается об айсберги. Мечтает отдохнуть на мягкой травке – руки ломаются о камни; ищет опереться на что-то незыблемое – проваливается в лопухи и размокшую глину, или реку, не позволяющую дважды в себя войти.

Один “колобок” объяснил мне, что порядок на моей планете зависит от благопристойности моего поведения. Чем я лучше буду относиться к окружающим, тем меньше во мне самом будет взаимного пожирания, болезней, смертей и катастроф. Понятно объяснил. И у него самого устроено все достойно. Благопристойная, аккуратненькая, милая такая планетка, только ничто глаз не радует.

Красота для него излишество, а важно, чтобы царило добро. Вот я и гляжу, что у него дома теплые, добротные, и урожаи на полях ко времени. Однако дома эти больше смахивают на сараи, одним словом жилье – не дома, окошки подслеповатые, и снежок на полях серенький такой. Да, ничего, он же все равно влагу дает, снег, озимые питает; жилье пригодное, удобства на месте, какая ж разница? Окна не резные, ну и ладно. Речки кривенькие, убогенькие, но ведь вода пригодна для питья.

Я не знаю, как живут поселенцы в его городах, насильно он их пригнал туда, что ли? Но только я бы не согласился жить там, где глазу не на чем отдохнуть. Будь эта вода тысячу раз подслащенная – хоть вином стань – лучше уж засохнуть от жажды. Если красота излишество, то тогда и запахи надо отменить, и ощущение вкуса ни к чему, пища ведь и так переваривается.

Зачем мне тогда что-то налаживать и выстраивать? Из эгоистических соображений?.. В самом деле – что мне, больше всех надо? Пусть царит анархия, как у прочих. Конечно, эта странная способность вещей и людей разрастаться от сильного и длительного внимания, мешает, на горло иногда давит какая-нибудь разросшаяся девушка, или того хуже, машина или дача… Или что, из альтруизма стараться?.. Чтоб ближние не получали песок в лицо вместо воды? А вдруг я хочу совершенного устройства и гармонии просто так – ни для чего, ни для кого? Так ведь бывает.

Меня всегда поражали горы на большой Земле. Они величественные для чего? Никто ведь мог бы до них не добраться, в глуши стоят. Человек мог не пройти мимо склона или ледника и не ахнуть от восхищения. Значит, они красивые “просто так”, “для себя”. Всегда красивые (горы не прихорашиваются перед зеркалом, перед тем как нам показаться).

И я хочу сделать, чтоб было прекрасно не для пользы, не для восхищенных глаз, а просто. Пусть будет стройно и великолепно все и всегда – закаты, восходы, океаны, цветы – даже если никто не видит. Красота – это ведь бескорыстие добра.

* * *

Однажды, уже разочарованный во всем, не надеющийся на идеальную картинку, среди бессмысленных ходячих шариков я увидел звезду. Среди прочих она сияла так ярко, что была заметна даже днем и на большом расстоянии. О человеке, внутри которого она жила, я услышал вдалеке от того места, где он сам находился. Его планета светила почти как солнце, хотя мы все – только отражающие.

Она поражала на расстоянии и еще больше поразила, когда я прикружился к ней поближе. Сколько же на той планете-звезде оказалось живых существ!

На большой Земле в одну единицу времени помещается ограниченное количество людей, почему они и должны быть вытеснены другими и умереть. А на этой уместилось бесчисленное их множество из всех пространств и времен. У кого-то на их астероидах поме-

щаются разве что кухня, пара знакомых и винный

магазин, а ведь места гораздо больше, куда девается

остальное?

Но попробуй на этих гигантских пустотах посели одних великих людей всех времен – не влезут. А этот человек-планета взял из внешнего мира только самую суть. Даже в жизни замечательных людей, (не говоря об остальных) много лишнего и не нужного. Главному же места требуется совсем немного, вот все и ужились у него в полной гармонии и ладу.

И все так хорошо развилось и размножилось, что стала невольно выливаться эта тайная гармония во внешней мир. Когда он говорил, вылетали из глаз птицы – при этом глаза его как-то особенно и внезапно раскрывались. Вырывалась из голоса сила грома, плесканье воды, шум прибоя. Смотришь на такого человека – будто в море купаешься или по лесу гуляешь, словно съездил на дачу и отдохнул на природе.

Великие деятели, олицетворяющие целые эпохи, когда он про них рассказывал, перед изумленными слушателями оживали, ступали из его внутреннего мира на большую планету, проживая за час с небольшим заново всю свою жизнь со всей интенсивностью. Планета его крутилась во все стороны – в любом направлении, куда хотел хозяин. Он вращал ее, чтобы взять с поверхности то, чем можно было одарить пролетающие мимо шары. И вращение происходило вокруг невидимого Солнца, все как надо. А от верного направления размеры вещей сами выравнивались.

И черты характера уравновешивались. Никто не мог радоваться с таким правом и искренностью, как он. Ни у кого так безбоязненно не сияло солнце, потому что оно было сбалансировано тучами, которые плакали, страдая за всех своими бескрайними океанами. Ни у кого не гремели так яростно не причиняющие живым существам вреда откровенно гневные вулканы. Он имел право на их извержение, потому что ни у кого не было и таких мягких успокаивающих ароматами трав.

Я так нервничал – кто знает, сколько времени осталось до конца моей игры, которая может кончиться внезапно и в любое мгновенье… А тут, насмотревшись на его планету, стал я так ловко крутить свой шарик, что все начало получаться.

И как это легко оказалось! Называющие меня ненормальным выдумщиком пыжатся, пытаясь переделать большой мир, реки вспять поворачивают, “спасают человечество”. А ведь так можно надорваться, и толку не будет никакого. Муравью не справится с упавшим дубом. А на малой планете и речушки маленькие, легкие, и все под рукой, и дубы-березы для хозяина планеты легче иголочки, мизинцем можно поднять. А, перевернув собственный маленький шар, легко перевернуть Землю.

Я решил расселить свое население так, чтобы не кучковались, не раздражались, чтоб всем хватало природы. Сам изменился в размерах, раньше был то слишком большой, давил собственные посевы, то крошечный – три дня с камушка на камушек перебирался, пытаясь взлететь, как божья коровка, когда один шаг в моем нормальном росте был до ровной дороги. Теперь стал пропорциональным.

Раньше чаще всего я застревал где-то на севере. Заходя внутрь себя, жил на самой холодной части шара, и настроение замерзало. А остаться-то можно на лучшем из материков, не рассиживаясь на северном полюсе, заходя туда разве что погостить и взглянуть на диковинного белого медведя. А я еще удивлялся, почему замерзает любое чувство и произрастает все необыкновенно неповоротливо и не спешно.

И так хорошо стало! На большой планете живу в каменной клетке, в городе, зажатый четырьмя стенами и углами квартиры. А на собственную планету выйду – места для меня сколько хочешь (планета не комната, хотя и не Юпитер). Океаны ласкаются, пятки щекочут; рощи шумят, ветерком обдувают, успокаивают. Во внешних событиях кручусь как белка в колесе, всегда цейтнот, нехватка секунд; а отправлюсь на нее, время по дороге становится космическим, и секунды растягиваются на века. Или чернота в событиях, но стоит только на планету переместиться, светит солнышко. Я с него тучи снимаю, как шелуху с луковицы, и сияю, никто не может понять, в чем причина.

Постепенно все фишки расставил по местам: работу, личную жизнь, друзей (неправильно ведь чтоб жена, как ни люби, занимала места больше чем ядро и цитоплазма).

Но не спрятаться, не запереться же в своем маленьком, теперь уже гармоничном, мирке, не упиваться же единоличным счастьем, когда вовне столько путаницы, неразберихи и всеобщая неприкаянность.

У того человека почему птицы райские пели в голосе, и солнце светило из глаз? Да просто рай его планеты был открыт. Как просто, действительно – не переделывая большого мира, переделать свой маленький и открыть его на всеобщее обозрение. Они сами подравняются, большие реки, и повернутся куда надо. И другие наведут у себя порядок по твоему образцу, не придется никого насильно переделывать. Всем захочется. Мне вот захотелось же!

Несмотря на одинаковые составляющие в головоломке, картинки должны получиться у всех разные, значит, должен быть кто-то, у кого имеются образцы. Я вдруг заметил, что человек-планета сам куда-то все время смотрит. И тут до меня дошло – планета, которая мне встретилась и обогрела, человек, который мою жизнь обратил в музыкальную гармонию, взял пример с мира внешнего. Но не с обрывочной реальности с кусками стола и тряпки, а с достроенной до конца, с дописанного идеального полотна. Как он предугадал результат огромной головоломки? Откуда это воображение будущего?

Однажды я наблюдал за художником, который рисовал точками. Было это так: отойдет на расстояние, чтоб увидеть весь холст, подойдет, поставит точку, и опять уходит и наблюдает. Внутри него что-то происходит, кипит, а окружающие в полном недоумении, понять, что получится, не могут. Интересней всего было смотреть на самого художника, который только один и знал, чего хотел. Только для него все эти “беспорядочные кляксы” с самого начала что-то значили.

И человек-планета смотрит не на мир, а на Того, Кто его рисует, составляя из живых фишек. С Ним он знаком. А как еще судить о смысле обрывочной мозаики внешнего мира, если он не достроен и не готов? Как брать пример с картины, которая находится в процессе изготовления, а вся – только в голове у мастера? Вот он и наблюдает за Ним, мало того – не просто смотрит, а изучает его специфический почерк, стиль, личные качества, характер. В конце концов, доверяет Ему в том, что получиться должно хорошо. Весьма.

И я хочу смотреть. Я не буду больше кричать, привлекать к себе внимание. Если хотите, смотрите и вы. Но меня, пожалуйста, не отвлекайте.

– Тихо. Тсс-с...


Глава 2

В Е Р А

Там и звуки, и краски не те,

Только мне выбирать не приходится –

Очень нужен я там, в темноте!

Ничего, распогодится.

Там чужие слова,

Там дурная молва,

Там ненужные встречи случаются,

Там сгорела, пожухла трава,

И следы не читаются

в темноте.

В.Высоцкий

И пускай это время в нас ввинчено штопором,

Пусть мы сами почти до предела заверчены,

Но оставьте, пожалуйста, бдительность "операм"!

Я люблю вас, люди!

Так будьте доверчивы!

А.Галич

Город жил вполне обыденно, когда вдруг случилась эта катастрофа – посреди дня наступила ночь... Причину случившегося никто не успел понять, все произошло слишком быстро: черные облака отсекли жителей от солнца, налетев на него так же стремительно, как быстроходные корабли. Формой они действительно напоминали пиратские суда и во множестве бороздили небо, в одно мгновение ставшее темным, как море перед бурей.

Из мрака безверия, одиночества и страха, который словно стихийное бедствие ворвался в тысячи жизней... хочется бежать без оглядки, вырваться поскорей, но в темноте действовать и продвигаться вперед можно только на ощупь. Как найти божественный огонь, который поможет идти? Как не обожествить миражи?..

* * *

Ой, темно, ой страшно! Приехал в незнакомый город на свою голову, а он – темный… Шел и вдруг все погасло. Может, я ослеп?! Не дай Бог! Открыл глаза, закрыл... ничего не изменилось. Руками что-то нащупал... Лед, змею?

Попытался сесть на какую-то скамейку и свалился... Выставил одну руку вперед, нащупал бугристый столб и укололся. Потом почувствовал, как по лицу что-то больно ударило.

И вдруг, на смену солнцу, словно клоун в цирке, не дождавшийся своего выхода и ворвавшийся на сцену во время чужого номера, вышла луна...

– Вот это да!.. Какая!.. – восхитился я ее загадочной красотой.

Мне захотелось найти стеклышко, чтоб ее отразить. Но спичек я не нашел, и в первый раз пожалел, что не курю. Пошарил в кармане и – насмешка судьбы – нашел черные очки. В этой ситуации только их мне и не хватало.

Но очки были зеркальными, и от движения моей руки, вертевшей это подобие двух маленьких зеркал, получилось нечто вроде лунного зайчика...

– Вот это да!.. – умилился я, зайчик был забавный.

Я подошел к дереву, при свете луны похожему на черный призрак, или, скорее, на божество. Оно так меня впечатлило, что я обратился к нему с благоговением:

– О, великое явление природы! – произнес я, голос свой без солнечного света узнавая с трудом. – Укрой меня пугливого, защити и сохрани глупого, обогрей несчастного!

Очевидно, моя молитва больше напоминала речь, какие обычно произносят на собраниях (на них я часто выступал, а вот молиться еще не приходилось). Наверное, поэтому “бог” не вдохновился речью и решил принести меня себе в жертву, больно ухватив за волосы цепкими пальцами-ветками и стряхнув кого-то мне за шиворот.

Я понесся в черноту, выковыривая лохматое чудище у себя из-под рубахи. Но что это было, так и не понял.

Прибежал в какой-то парк. И все что сумел разглядеть – то ли лунные тени от деревьев, то ли силуэты людей, сидевших на траве. Я пригляделся – все-таки это были люди со страшными глазами, что блестели при свете луны и делали их похожими на пришельцев с других планет.

– Вот это да... какие!.. Глаза-огни!

Своими неестественно сверкающими зрачками сидевшие на траве быстро меня обнаружили, как я ни старался скрыться за деревом, и усадили в круг. Но не съели. Не увезли с собой на тарелке. А похлопали по плечу и протянули кружку с чем-то дымящимся.

Я перестал бояться. Все больше проникаясь доверием к новым друзьям, я показал им “лунного зайчика”.

Тут лицо соседа из мягкого и заинтересованного стало почему-то злобным, он вскочил, выхватил из кармана нож – в темноте, угрожающе, ловя холодный лунный свет, блеснуло лезвие. Я почувствовал сильный удар в спину и потерял сознание.

А когда пришел в себя, вокруг никого не было. Болел расшибленный лоб, но это как раз не показалось удивительным. Непонятно было другое, как я мог довериться теням, сотканным из призрачного света, подойти к этим тщедушным карликам, злым пигмеям?!

Ругая себя за неосторожность и доверчивость, я стоял полуслепой, несчастный и одинокий. А моя единственная спутница, луна, смотрела на мое отчаяние холодно и равнодушно.

И вдруг кто-то обнял меня сзади за плечи. Я вздрогнул и приготовился к драке. Но против ожидания руки не причинили никакого вреда. Луна помогла мне разглядеть обладательницу волшебных рук, ее силуэт и глаза, которые смеялись. Мне показалось, что это богиня мрака, звезда, упавшая с ночных небес!

– Вот это да... какая… необыкновенная!.. – восхищению моему не было предела.

Богиня зашептала мне в самое ухо что-то про город, про тьму, и по ее словам выходило, что все так и должно быть и не так уж плохо. Захотелось поверить. Ее глаза очаровывали, и, точно загипнотизированный, я опустился на колени. Я сделал это без стеснения – ей нельзя было не поклониться.

Но вдруг… то ли освещение поменялось (луна спряталась в тучу), то ли действительно это было так, с колен я увидел, что брови у нее были надменно вздернуты, а уголки губ опущены. И не успел я как следует испугаться жестокости ее взгляда, как богиня мрака бросила меня и, ничего не объяснив, удалилась в “свои владения”.

Я бросился во тьму, в которой растворился изящный силуэт и долго искал свою богиню. Но вместо нее нашел что-то похожее на музей или научный институт. Дверь музея была открыта, и я вошел...

Огромные, а от мрака показавшиеся бесконечными, залы надавили с четырех сторон. Картины на стенах, статуи на возвышениях... От света луны творения человеческих рук, которые предназначались для рассматривания их при ярком свете, приобрели мистический оттенок и смысл.

– Вот это да!.. гениально!.. – я затаил дыхание.

Искусство – вот единственное, что достойно поклонения... Я забыл даже про беду и тучи. Я воспарил духом, я наслаждался...

Но процесс созерцания божественной красоты был грубо прерван: хохоча и жестикулируя, без какого-либо почтения, в музей вошла толпа призраков. (Вряд ли они были людьми, ни одной мысли не было отражено в этих черных, пустых глазах. Ни красота, ни возвышенность чувств, отображенные на картинах, не преображали этих чудных уродцев.)

А я, очарованный одной из статуй, уже было опустился на одно колено, в почтении склонил голову, даже руку у нее поцеловал. И вдруг... Холодом обжег губы мрамор, а сердце – страх! Я увидел, что передо мной не бог, а мертвец, уставившийся куда-то мимо меня своими глазами без зрачков.

Луна, заглянув в окно, показала мне, что лица тех, кого я принял за призраков, были хоть и не самые благородные, но живые. Живые! А у статуй они были вылеплены из праха и бездушны. Нет, куски холста и мазки красок не могут преобразить живые жизни! Все это было напрасно создано и заслуживает уничтожения! В ту минуту я был в этом уверен и с силой, которую подарило мне возмущение, столкнул несколько бюстов с постаментов. Но, испугавшись собственного гнева, вышел из залы и остановился перед самым выходом из здания...

Из щелей закрытой двери пробивался свет. Потянув на себя дверную ручку, я рассмотрел склянки с красными и желтыми жидкостями, стоявшие на столе этой – то ли лаборатории, то ли хижины колдуна и черного мага.

Сам “маг” сидел за столом: переливал, смешивал, отмерял и поджигал. Наверное, этот, первый встреченный мною живой человек, ответит мне на все вопросы.

– Вы не знаете, что случилось? Что, авария сразу на всех электростанциях? Почему погасло электричество? Когда его включат?..

– Спросите что-нибудь полегче. Откуда мне знать. Тут никто ничего не знает. Полная неразбериха, – пробурчал он, не глядя на меня. – Не мешайте. Я занят научным экспериментом.

В склянке горела смесь жидкостей.

– Я, только я спасу город от тьмы, – добавил он, с фанатичной уверенностью.

Прикованный взглядом к волшебным рукам, я наблюдал, как от магических, непонятных действий явился на свет – если можно выразиться так про мир, погруженный в черноту – стеклянный шар. Создатель его смотрел на свое изобретение и щурился: внутри шара свернулась змея – светящаяся восьмерка.

– Вот это да! Фантастика!.. – я произнес это вслух, и ученый улыбнулся, а потом понес светящееся чудо на вымершую улицу, где его тут же толпой стали окружать призраки, то ли огонь восьмерки, то ли надежду отражая завороженными глазами.

Когда шар издал шипящий звук, и свет его начал мигать, я пустился в бегство инстинктивно и не задумываясь. Шквал грохота нагнал и заставил обернуться: пространство мощно осветилось, взрыв разорвал в клочья дома, столбы и тротуары. О том, что произошло с теми, кто понадеялся на всесилие человеческого разума... лучше было не думать, не представлять...

Я еще долго не мог прийти в себя, все пытаясь спрятаться во мрак от беды, которая уже миновала меня. Но скоро я, как ворона на блестящее, поспешил на блеск золота. Оно покрывало резные ворота и купол храма, озаряя часть неба. Среди золотых прутьев, на ощупь отыскав калитку, я увидел перед собой новое божество: непоколебимое, мощное, устремленное всем своим “телом” в небеса.

– Вот это да... Какой!.. – храм был великолепен.

Мимо него прошествовал человек с крестом на груди, еще один бог. Глаза его горели, а, черное, как ночь, облачение, гипнотизировало. Мне поверилось в то, что он сейчас же, в одно мгновение может расколдовать черный город. Но новая надежда, не успев окрепнуть в сердце, сменилась новым разочарованием. Ничего не наколдовав, “волшебник” дал мне какую-то книгу.

Я устал щуриться, а луна, все время уходившая в тучу, утомилась работать за солнце. При ее свете, ставшем совсем слабым, в открытой книге начали фосфоресцировать буквы: “Азъ”, “человеком”, “бысть”, “Богъ”, – произносил я, осторожно, дрожа губами, прикасающимися к священному. Буквы слетели со страниц, вышли из книги и превратились во всадников – худые, черные, пухнущие до самых молчаливых небес.

Спрятавшись от этого наваждения за какую-то дубовую дверь, я попал внутрь храма, который так поразил меня божественностью архитектуры. Внутри было множество людей-призраков, стоявших на коленях.

Видимо, опускаться на колени тут полагалось всем, но мне именно здесь делать этого почему-то не захотелось. В храме совершали обряд и какие-то символические действия. Дым воскурений обволок мои мысли, а протяжные песнопения вплыли в уши.

Когда последний вошедший затворил за собой дверь и через нее прекратился доступ лунного света, стало видно, что сам воздух здесь напоен и все больше наливается золотом.

– Вот это да! – я говорил на вдохе, и потому меня никто не услышал.

Склонившиеся ниц подняли головы, открыли рты и стали жадно вдыхать его в легкие. Они пили воздух вперемежку с золотом ненасытно, не отдыхая между глотками. Кто-то, нахлебавшись через меру, поперхнулся, но золотой кислород вдыхать не прекратил.

Было не понятно – действительно ли в воздухе летали золотые крупицы или это луна шутила, безжизненно улыбаясь через маленькие церковные окошки...

Когда весь свет внутри храма был выпит, стало слышно шипение губ, втягивающих с шумом и жадностью пустоту.

– Вот это да! – я уже не мог говорить на вдохе, потому что стало трудно дышать.

В довершение всего кошмара стал рушиться купол, и тогда “тени”, охваченные ужасом, пустились в бегство.

Волна их вытолкнула меня на площадь, зиявшую чернотой, где точно стая ночных птиц, множество теней кидалось из стороны в сторону.

Кто-то закричал: “Долой!” Кто-то: “Да здравствует равенство!” Слушая лозунги, я постепенно перестал понимать не только смысл фраз, а перестал слышать сами фразы. Голоса слились в один бессмысленный шум, в громкое жужжание сотен гигантских шмелей. Глаза кричавших стали огненными.

Сотни ног бежали к бывшему храму, втаптывая в грязь черные лики и золотые кресты. Я тоже побежал, увлекаемый стихией толпы, но кровь, блеснувшая в луже, меня отрезвила. Сначала характер общего вопля был радостным, потом раздались выстрелы, и тогда он стал жалобным.

Растащив камни храма, толпа соорудила из них исполина. Пробив людскую стену, я крикнул во все легкие, тоже яростно, тоже надрывно... И тут, то ли от порыва ветра, то ли от сотен усердных голосов, исполин развалился и грохнулся наземь, погребая под собой половину площади, кишащей людьми.

Уцелевшие разбегались, освобождая кровавое пространство и оставляя меня одного. Вернее, почти одного: со мной были еще тишина и темнота. Последняя стала моим неотступным преследователем.

Не чувствуя лица, я ощупал его ладонями. Руки оказались мокрыми. От слез, крови или дождя... я не понял, не разглядел.

На небе не было ни одной звездочки. Луне, тонувшей в ночной дымке, точно в сигаретном облаке, не было до меня никакого дела. И окна окруживших площадь домов не радовали своей дырявой слепотой…

Тогда мне по-настоящему стало страшно. Я хотел закричать... И тут, точно в фильме с хорошим концом и классически сложенным сюжетом, как раз в тот момент, когда я отчетливо услышал стук собственных зубов, сведенных от страха, над горизонтом вспыхнула зарница, позолотившая железо мокрых крыш и подарившая мне надежду.

“Вот это да!” на этот раз я не воскликнул. И не обрадовался свету, а побрел в его сторону устало и равнодушно, решив, что это очередной мираж. Однако через несколько минут различил треск поленьев и запах горящего дерева. И после того как еще две глухие, мрачные улицы проследовали мимо меня, из-за очередного поворота вырвалось пламя.

Город кончился. Я стоял на пустыре, где кроме меня находилось еще несколько тщедушных кустов, а, чуть отступив от них, разгорался костер такой высоты, что искры его доставали до ночного неба и залетали за облака.

– Вот это да!.. Какой... громадный! – новая надежда возвратила мне детскую способность очаровываться.

Рядом с костром с трудом можно было заметить маленькую, в сравнении с огромным горевшим куполом костра, одинокую фигуру человека, который подбрасывал в огонь поленья. Лицо его горело то ли от света пламени, то ли от внутренней раскаленности и азарта. На этот раз я не испытал страха, и коленопреклонение посчитал неуместным. Но подумал: “Этого не может быть, мои глаза просто устали от напряжения и постоянного вглядывания в черноту”. На земле лежали оплавленный брусок свечи и спички. Неужели один человек с их помощью смог разжечь целую гору дров?! Свечу со спичками я поднял, покрутил в руке и сунул в карман.

И тут мертвые переулки ожили: по ним побежали ручейки света, которые словно были притянуты большим огнем как морем, в которое необходимо впадать.

Пришедшие со свечами люди расселись вокруг костра. На лица их (на настоящие лица!) лег красный отблеск. А человек, запаливший костер, дождался, пока все рассядутся, и заговорил.

Он объяснил, что это мы сами погрузили город во тьму, хотя и не заметили этого, и что мы же можем его спасти и вернуть к жизни.

Но я больше слушал, чем смотрел: люди загадочно улыбались, смеялись и даже плакали, впечатленные яркими жестами говорившего, его глазами похожими на искры, что стреляли из дыма.

То ли я поздно вслушался, то ли это были действительно очень странные слова: про то, что всем надо “возвратиться”. Куда, в черные тупики?! “Тучи на небе – это наше собственное зло”... Он стал говорить быстрее, громче, что есть надежда, что тучи скоро уйдут, что рассвет близко, да что там близко – вот он!

При последних словах, удивляя людей со свечками, говоривший поднял руку и указал в небо, черное, как смерть. И там, куда он указал, возникла маленькая растущая белая точка, которая оказалась не лучом и не звездой...

По небу плыл белый корабль.

– Вот это... чудеса! – воскликнул я.

Огромный белый корабль пересекал безжизненное и беззвездное пространство. Он завис у меня над головой и на нем (или “на ней”, потому что, скорее всего, это все-таки была туча, принявшая форму корабля), обозначились шпили башен и зубцы стен, залитые морем солнца.

(иллюстрация)

Произошла последняя метаморфоза – корабль оказалась городом, на улицах которого был рассвет. Точно от моего взгляда, притянутый вниманием, город-корабль развернулся и поплыл вниз, потом наклонился бортом и стал спускать шлюпку, такую же белую, как сам.

Я забрался в нее, и через мгновение меня уже поднимали на корабль вместе со шлюпкой. А от светившейся в темноте белизны дерева отрывалась черная паутина переплетенных улиц...

* * *

Ступив на землю, я оказался в том же городе, на той улице, на которой уже был, только ярко освещенной.

– Ну и превращения!

От слепившего солнца, я на мгновенье потерял способность ориентироваться и снова пошел на ощупь.

Прозрев, я увидел, что стою рядом со скамейкой. Да нет, это была не скамья, а картонные коробки.

– Всего лишь! – я даже засмеялся от радости.

На них я и приземлился – тогда, в темноте. Только с моей нехрупкой конституцией можно было продавить все это нагромождение до земли. Тут была и настоящая скамейка, до которой я в прошлый раз не дошагал.

Здесь было настолько светло, что стены и дома показались мне белоснежными. Стекла в витринах сверкали, отражая деревья.

Девушка в длинном красном платье сидела возле столика и продавала цветы, одну розу держа в руке и предлагая ее мне. В этом платье она и сама была похожа на розу. Я протянул руку к цветку, укололся и... вспомнил!

– Столб-столб! Как можно было принять девушку с розой в руке за столб с колючками?! – я расхохотался. – Ощупывал ее и получил пощечину?..

Желая проверить догадку, опустив веки и создавая перед глазами подобие ночи, я потрогал девушку за плечо. Этого было довольно, чтоб ее рассердить. Боясь новой пощечины, я убрал любопытные руки.

Легко, быстро и без труда продвигаясь по доброжелательным улицам, я чувствовал себя ребенком, проснувшимся в детской, который, вспоминая ночные страхи, с облегчением обнаруживает, что вешалка в темном углу не привидение, стол – не горбун, а начищенная дверная ручка – не золотая коронка в пасти у дракона. Это был город-двойник черного города, наполненный людьми и событиями-двойниками уже виденными и пережитыми мной.

Черный призрак оказался обычным дубом.

– Всего-то!

На его ветках сидела безобразно мохнатая гусеница. Видимо, похожая ползала в темноте по моей спине.

В сквере с ровно подстриженными низкими кустами я разглядел знакомую мне компанию. Я опять выпил кружку горячего чая, что и при свете не помешает. Настроение стало солнечным. Лунные очарования, равно как и разочарования, больше меня не волновали.

И я улыбнулся: открыто, широко – просто так, без причины, на что один из компании улыбнулся мне в ответ. Я засмеялся, и он. Я протянул ему для пожатия руку, он протянул свою. Казалось, что мы играем в игру “зеркало”.

Войдя в азарт, я придал лицу нарочито-злое выражение, взял камень и замахнулся. В ту же секунду изображение в “зеркале” показало мне угрожающий замах. Вся компания стала повторять мои жесты. Потом мы хохотали от души.

Я подумал, что если действия окружающих по отношению ко мне настолько зависят от моих собственных действий, значит, и в прошлый раз нож в руках моего визави появился не случайно. Может, он принял блеск зеркальных очков за блеск ножа? Или, это я не разглядел, что у него в руке сверкало зеркало, а не нож?..

Опять меня обняли добрые руки, теперь я отчетливо мог видеть – чьи. Лицо их обладательницы под ярким солнцем оказалось мне не знакомым, но прекрасным. Может, в прошлый раз я принимал лунные тени на лице той, другой, женщины за выражение надменности?

Однако меня опять бросили, ничего не объясняя. При свете отыскать ушедшую женщину не составило труда. В самом конце парка стоял изящный фонтан-цветок. Она стояла возле него и, подставив ладони под струю, пила.

– Всего лишь! – желание попить было невинным, и совсем не обидным.

Я взял ее с собой и подумал: может, и та женщина не хотела меня оскорбить, а тоже отошла попить?

В музее мы спрятались за колонну, чтоб удобней было вглядываться в лица входивших людей. Эти были людьми, не призраками. Лица их заметно преображались от увиденного. Некоторые из посетителей смотрели подолгу на одно полотно, отчего глаза их становились осмысленными. Таких нюансов при лунном освещении заметить невозможно. Люди ведь не кричат публично о своих душевных потрясениях.

При ярком свете я мог вволю насладиться красотой полотен и изяществом скульптур и заметить, что экспонаты как будто движутся. Одна картина – то ли как-то особенно прикоснулся к ней луч, и задымилась рядом с ней пыль, то ли на самом деле – ожила. Деревья на ней начали клониться и шуметь. На полотне, изображавшем крещение в Иордане, потекла река, омывающая грешников, молитвенно возделись руки... Статуи на постаментах пустились в пляс, лики на иконах заулыбались. Даже герои абстрактные и кубические зашевелили своими неправдоподобными ногами, а по условному морю побежали волны...

Как же можно было такое уничтожать?! Нет, все это должно жить! “Жить”?.. Конечно, почему нет!.. Наверняка, самые гениальные, самые великие произведения искусства оживают! На этот раз я не стал ничего ломать.

Окна лаборатории были раскрыты, и она тонула в лучах солнца. А создатель шара был занят его разрушением, развинчивая стеклянный купол и разливая его содержимое в склянки. “Смертоносное оружие” состояло из нескольких, выглядевших вполне безобидно, жидкостей.

– Всего лишь!

Заметив нас, он начал виновато лепетать, что в темноте никогда не знаешь, какую жидкость возьмешь, и какая химическая реакция произойдет.

– Я не могу отвечать за свои поступки, совершенные наощупь, – продолжая оправдываться, он с досадой рвал на себя винт, соединявший два стеклянных полушария, который плохо откручивался, – никогда при полном свете не было бы этого обратного эффекта – трагического последствия любого открытия.

Мы взяли с собой незадачливого искателя источника искусственного света, и вместе с ним устремились к храму, вернее, к тому, что от него осталось.

Храм здесь был уже разрушен. Среди развала камней успело вырасти дерево: на вид обыкновенное, ветками оно напоминало молящихся, воздевших руки.

Ученого интересовала причина разрушения здания с научной точки зрения. Он побродил среди развалин и пришел к выводу, что дерево не при чем. Оно выросло после катастрофы. Особый, уникальный свет, освещавший храм изнутри, был выпит прихожанами. Образовался вакуум, и атмосферный столб раздавил каменное здание легче, чем я картонные коробки.

А я смотрел на дерево, почему-то уверенный в том, что оно выросло давно, что я его уже видел раньше и что именно оно – причина разрушения здания.

На площади солнце с беспощадной откровенностью показало нам лужи крови, в которых лежали части свергнутого с пьедестала исполина.

Уцелевшие люди с виноватым видом собирали осколки камней и сваливали их возле молившегося дерева. Дерево срубать не стали, решив вписать его в интерьер нового храма. А я подумал: “Вряд ли и срубили бы”.

Спутники мои подключились к восстановлению, и к костру я пришел один. Но, не нужный днем, он был потушен. На пустыре никого не было.

Тогда я вернулся к останкам храма и нашел там человека, разводившего костер. Только сейчас я разглядел на нем белое облачение священника и крест, блестевший на солнце.

Строя “всем миром” люди оттирали кровь с камней и пытались сложить из них стену. Но удавалось им выстроить только самый нижний уровень стены, к которой и были прислонены иконы. Камни падали и складываться в здание не желали.

Священник объяснил, что надо зажечь свечу и поставить ее на дерево. Что так надо сделать каждому в городе, и только тогда строительство пойдет на лад и будет завершено. Небо смотрело вниз на безмолвно молившееся дерево и хранило загадочное молчание.

...И вдруг на этом светлом, почти белоснежном небе взошла черная звезда. Я будто смотрел на негатив прошедших событий: корабль переплыл небо, остановился надо мной, на белом четко проявив зубцы городских башен, и стал валиться шпилями вниз.

Священник поднял руку и подхватил днище корабля. Я подумал, что он хватается, чтобы взобраться на борт, но вместо этого он взвалил весь этот черный город-корабль себе на спину.

– Вот это да! – пока я восхищался его необыкновенной силой, чьи-то ловкие руки, вынырнув из шлюпки, против моей воли затащили меня в нее. Через несколько секунд я уже перекидывал ногу через черный борт, ступая в “родными” потемки.

* * *

– Какой ужас! – почти взвыл я, когда белый корабль уплыл и превратился в звезду. А я опять оказался на черной улице. Мой надоедливый, приставучий спутник, мрак, снова оказался со мной.

Это было уже слишком! После зеленых деревьев под голубым небом снова очутиться среди черных косматых великанов, после красивых девушек с цветами – среди столбов с колючками!

Неужели плавание на белом корабле по черному небу мне примерещилось? А если наоборот, привидение и сон – черный город, в котором я снова оказался, а белый – подлинный мир. Я внутренне суетился и потому соображал с трудом:

“Разве можно назвать “возвращением в реальность”

то, что какие-то “звездные матросы” выбросили меня из шлюпки в мрачный каменный мешок? То, что я

теперь вижу, а вернее сказать, “не вижу” перед собой, всего на всего представление слепца о мире. Значит, логичнее предположить: то, что я видел наверху при ярком свете солнца, и было настоящей реальностью”.

Тени заплясали вокруг, точно потешаясь над моей “панической философией”.

И тут я вспомнил про свечу, нащупал ее в кармане. Свеча и спички окончательно разрешили сомнения: белый город был реальностью, а город, в котором я теперь находился – лишь тенью, отброшенной настоящим городом в космическое пространство.

– Я разоблачу вас, тени, я увижу вас такими, какими вы были в белом городе, – приговаривал я, судорожно зажигая фитиль.

Огонь задрожал, хотя ветра не было (я сильно нервничал, тряслись руки). И вдруг мир преобразился:

– Вот это да! Правду говорят, что свет у свечи мистический!

Где-то совсем рядом раздались жалобные всхлипывания, я поднял свечу повыше:

– Кто здесь?

Цветочница, сидевшая за столиком, повернула ко мне совершенно заплаканное лицо.

– Почему вы плачете?

– Кому нужны цветы в этом проклятье?! Они такие прекрасные, но кто это видит?!

– А вы что, пробовали их кому-нибудь показать?

– Сто раз пробовала… Но, все напрасно… Здесь ничего никому не нужно! Они же все слепые!

– А вы попробуйте еще… Вдруг кто-то и разглядит. Вы пробуйте!

Я достал темные очки и надел их. Это была шутка. Только так можно было воспринять мое действие в ночи. Цветочница оценила юмор, рассмеялась, а когда я приблизил свечу к ее лицу, достала пудреницу и стала поправлять прическу: при свете моей свечи она себе явно нравилась.

Я уже собрался идти дальше:

– Можно мне еще поглядеться? – догнал меня ее повеселевший голос. – А то я в темноте постоянно забываю, какая я...

…Хотя свеча плохо освещала пространство, ориентировался я прекрасно: три раза ходить по одному и тому же месту, выучишь его наизусть.

В парке меня ждали не люди, и не их подобия, и не призраки… А звери – лиса, волк, медведь и еще кто-то с длинной мордой. Со страху я влез на дерево, и сверху свеча показала, что шерсть с когтями были не настоящие, а шкуры – натянуты прямо поверх одежды. Медведь почесал за ухом когтистой лапой, оставив в ней мохнатый клок, и обнажив голый кусок щеки. А волк потрогал кончик своего длинного носа, отчего тот отвалился, обнаружив под собой другой, маленький и симпатичный. Зачем им понадобился этот маскарад?

Я спустился, намереваясь снова выпить чаю. Но на улыбку мне ответили злым рычанием, на протянутую руку неприятным волчьим воем. А пока я смеялся сам, пытаясь рассмешить их, кто-то погасил мою свечу.

“Зеркало” стало кривым: чем добрее, чем человечнее я в него смотрел, тем с большей звериной злобой смотрело оно в ответ. Дрожащими от страха пальцами я снова поджег фитиль. И при колеблющемся свете десятки раз повторив один и тот же дружеский жест, все-таки увидел в “зеркале” жест, подобный своему, после чего добился и ответной улыбки. И тут я с тоской подумал, что меня давно никто не обнимал, и поспешил к парку с фонтаном.

Воды в фонтане не было, я обошел его и вдруг... нога наткнулась на что-то мягкое и инстинктивно отдернулась. На асфальте неподвижно, лицом вниз, с руками, выпростанными вперед, лежала женщина.

Я сказал себе: “Этого не может быть. Этого нет, потому что такого никогда не могло бы случиться в белом городе!” Я не видел там ни одного трупа – ни то, что человека, а дворовой собаки или бездомной кошки.

Закрыв глаза, я вспомнил еще недавно двигавшееся красивое лицо... Неужели, это женщина из белого города?!

Я встал на цыпочки и поднял свечу как можно выше, чтобы она хоть немного стала похожа на солнце – и озарила пространство сверху.

“Зачем бы женщина могла разлечься на мостовой?.. В грязи?.. В темноте нельзя доверять глазам, поэтому, скорее всего, это трава, а не грязь. “На самом деле” она загорала под невидимым солнцем!” – как только мне пришло в голову это предположение, женщина зашевелилась и повернулась на бок. Конечно, ей жарко, ей просто спину напекло!

Но женщина совсем не загорела, напротив, была бледна, и когда я помог ей подняться, начала двигаться как-то замедленно. Я посадил ее на скамейку.

А сам поспешил к музею, где с удивлением увидел, как расстроенный ученый вынес на улицу колбы, разбив их о каменную мостовую. Раскидав по стеклышку всю лабораторию, он запер дверь и повесил на нее увесистый замок:

– Картины, открытия... Все это бесполезно в темноте. Хватит, закрываемся!..

– Зачем вы это делаете? Вы же изобретатель! Попробуйте еще...

– Хватит, напробовался.

– А вы пробуйте еще раз, потом еще... Вы пробуйте!

Проходя мимо храма, я обнаружил, что он так и остался недостроенным, люди уходили толпами:

– Невозможно строить в темноте. Не видно же куда класть камни.

– Собирайте побольше свечей и стройте. Вы стройте, вы пробуйте!

Наконец я оказался у подножия постамента, к которому спешил. У меня родилась идея: чтобы увидеть действительность такой, каковой она была на самом деле, нужно было подняться как можно выше.

На вершину постамента, на котором раньше стоял каменный великан, вели вытесанные из камней ступени, которые, к счастью, уцелели.

Я встал на одну, обернулся и ничего хорошего не увидел: только морды зверей, труп женщины, цветочницу, закрывшую голову руками и перекосившуюся крышу музея с окнами, заклеенными крест-накрест бумагой.

Тогда я преодолел еще несколько ступеней и снова обернулся – отсюда показалось, что в окнах музея, который с высоты показался средневековым замком, загорелся свет. Больная женщина поднялась со скамьи, цветочница помахала мне букетом роз.

– Вот это да! Какие-то они у нее вечно неувядающие! – подумал я, восхищаясь тем, как преобразил действительность мой “мистический свет”.

Оказавшись на верху постамента, я в последний раз обернулся и, наконец, ясно увидел, как побелели крыши домов, приняв форму дворцовых зубцов, а в небе блеснул купол недостроенного храма, что висел прямо в воздухе. Но, несмотря на все эти превращения от мерцающего света, тучи из города не уходили.

И это значило, что уходить надо было мне, а сделать это было не просто: чтоб попасть в белый город, надо было прежде всего разгадать, какая из звезд – светящийся корабль. А луна, как царица, ушедшая в свои покои, вместо себя оставила свою свиту: мириады маленьких мерцающих небесных тел.

И тут одна из звезд послала мне луч, который был настолько ярок, что осветил всю улицу. Я только хотел выразить лучу свою благодарность за своевременную подсказку, как небо прорезали еще лучи. Все звезды как будто протягивали мне руки. Указанными оказались все пути, как будто лучи загадывали шараду. Я снова засуетился, желая броситься во все стороны сразу.

По земле, освещенной одним из лучей, прошагал священник в белом, спокойно шагая наверх, прямо по лучу.

И я последовал за ним, не очень задумываясь в тот момент над тем, как может человек ступать по нетвердым световым волнам, и может ли вообще. Другой человек, более благоразумный, на моем месте подумал бы именно об этом, но мне было не до того.

Я снова оказался перед выбором: за лучом, на краешек которого я забрался, зияла пропасть. А назад, по освещенной прожектором улице, еще можно было вернуться... Я подошел к самому краю луча, осмелился наклониться вниз и увидел там своих знакомых из парка, строителей храма, женщину с цветами и невеселую свою спутницу.

Они сверху казались крохотными. Мы находились на таком расстоянии друг от друга, что могли переговариваться только жестами. Мой жест означал: “Сюда! Здесь белый город – корабль, на котором можно уплыть”, – я стал указывать нужное направление, тыча пальцем в крохотную светлую точку. Но они все вместе отрицательно закачали головами.

Тогда я стал жестикулировать активнее. Будучи всего на один шаг ближе к небу, я рассмотрел то, что не было видно с земли: чуть заметные, далекие белые шпили на огненном теле выбранной мной звезды.

Но наш беззвучный спор невольно оборвался – со звезды потек широкий водопад, исчезла твердая поверхность луча, которая меня держала. Только теперь я почувствовал, что действительно стою на “волнах” и бултыхнулся в реку, по которой плыла, увлекаемая вниз течением, знакомая мне белая шлюпка.

Движение этой “космической воды” было встречным и достаточным по силе, чтобы снова приземлить меня на призрачные и опостылевшие мне улицы. Это никак не входило в мои планы, поэтому я забрался в шлюпку, взялся за весла и изо всех сил стал грести, почти безуспешно пытаясь направить свое небольшое суденышко наверх.

Сидя в лодке спиной к звезде и лицом к черному городу, я видел, как его затапливало. Голубая река окутывала круговую городскую стену и стучала в нее водой.

Одна большая волна перехлестнула через ограду распластавшегося внизу города, разбавив густоту его сумерек. Волна забурлила, создала водоворот, город закрутился в воронке, и самые высокие шпили начали превращаться в трубы, а черный флаг на центральной башне – в развивающийся парус.

Темное тело корабля медленно, будто нехотя, развернулось, гонимое волной, пытавшейся направить его наверх...

– Вот это да!.. – в следующий миг я увидел то, что меня поразило так, как ничто до этого не поражало:

Звезды на небе больше не было, с ночных облаков спускался белый парус, окруженный россыпью звезд... И черный город, грузный и неповоротливый, мрачный, как пиратский корсар, всей своею тяжестью преодолевая встречное течение, плыл снизу навстречу другому городу и кораблю – стремительному, легкому, сверкающему.

А я?.. Я со своим утлым суденышком бороздил космическую реку, штурмовал звезды и очаровывался прекрасным где-то посередине...


Глава 3

НРАВСТВЕННОСТЬ

Давно в музей отправлен трон,

Не стало короля,

Но существует тот закон,

Тра-ля-ля-ля-ля-ля!

И кто с законом не знаком,

Пусть учит срочно тот закон,

Он очень важен, тот закон,

Тра-ля-ля-ля!

А.Галич

Предо мной предстанет, мне неведом,

Путник, скрыв Лицо; но все пойму,

Видя льва, стремящегося следом,

И орла, летящего к Нему.

Крикну я... но разве кто поможет,

Чтоб моя душа не умерла?

Только змеи сбрасывают кожи,

Мы меняем души, не тела.

Н.Гумилев

считаю, что “нравственность” – это...

– Да бросьте! Вы же прекрасно понимаете, что это слово выдумали философы для того, чтобы им было что есть, а нам с вами от чего терять аппетит. Сама же жизнь ненравственна. Это очевидно.

– Да нет, я вам говорю…

– Не спорьте. Современная жизнь вам докажет лучше меня: удобно, выгодно, неудобно, невыгодно... Вот что важно, все остальное – чепуха.

– Вы говорите так потому, что даже самое примитивное понятие о морали, как о Законе, вам не знакомо.

– Постойте... знакомо. Какие-то подобные сказки я в детстве слыхал. Вы правы, чтоб достичь положения в обществе, иногда полезно притвориться святошей.

– Что вы говорите?! Как это ужасно! Да я же своими глазами... Я только что посетил три царства Нравственности. Если хотите, сходите посмотрите. Что я вам буду на пальцах объяснять!..

* * *

Тьфу!.. Ну, чудак!.. Если в кого попал, пардон.

Я часто сплевываю так: коротко, смачно, сквозь зубы.

У меня такая манера с самого детства, можно сказать, с пеленок, короче, с того времени, когда окружающие начали (уже потом не останавливаясь никогда) впихивать мне в рот пресную корку какой-нибудь идеологии. Идеологий много, а вкус у них один – тьфу, гадость!..

Я отправился в указанную чудаком сторону, и скоро увидел ржавый железный забор, стоявший прямо в степи. Ворота его, такие же ржавые, как он сам, были не заперты. Мне хотелось заглянуть за забор, не больше, но правая рука, которая придерживала дверь, соскользнула. Дверь с грохотом захлопнулась за мной, и, судя по короткому щелчку, закрылся и замок.

И стало неприветливо тихо. Выйти обратно я не мог: дверь была без ручки.

“Тьфу ты...” – хотел я сплюнуть от расстройства, но в данном случае я угодил в передрягу по собственной глупости, и чтобы не плевать на самого себя, увлек свое внимание рассматриванием ворот.

Когда-то, должно быть, они были парадными. Кое-где сохранились остатки краски, позолота и рельефные изображения: короны, знамена и трубящие всадники...

Я оказался один на абсолютно безмолвной улице. Путь назад был отрезан. Оставалось только двигаться вперед, в надежде отыскать другие ворота, чтоб выбраться из своего нежданного заточения. Двери домов были открыты, а вещи брошены в беспорядке. Здесь когда-то жили богатые люди, вряд ли неурожай и голод заставили бежать испуганных жителей. То, что превратилось в тряпки, осколки и мусор, было когда-то прекрасной одеждой, дорогими изделиями из стекла и дерева...

Но почему им тут не жилось? Впрочем, эти люди были не хуже динозавров и имели право на свою тайну, которую, если честно, мне не очень-то хотелось разгадывать. А так как улицы оказались бесконечно длинными, я с гораздо большим удовольствием предпочел бы отдохнуть на одном из их роскошных диванов, если б не считалось по надуманным и лицемерным правилам, что заходить без спросу в чужие квартиры запрещено.

“Да ну их, правила эти”, – вдруг решил я. Ведь мной ничто никогда не руководило, кроме собственных желаний. Захотелось зайти, я и зашел. Потом еще захотелось что-нибудь стянуть. И я стянул. Золотые часы на цепочке, с открывающейся и щелкающей крышечкой, всегда были моей мечтой.

От какого-то странного стука я спрятался под стол. Однако никто не вошел – просто ветер шибанул об стену ставню. От этого унылого звука мне стало не по себе, и я поторопился выйти на воздух.

Всегда мне казалось, что нет ничего неприветливей заброшенного дома или деревни. А передо мной раскинулся большой заброшенный город, в котором ровный строй кварталов походил на склад черепов вымерших животных. Беззубые челюсти дверей, черные глазницы окон...

Царство оказалось малосимпатичным... Я уже было решил, что это гигантское кладбище домов – все его содержимое, когда, наконец, почувствовал запах пекущегося хлеба.

Это не было галлюцинацией голодного воображения. Запах оказался реальным, так же, как и дым из труб, бесконечный ряд крыш и приветливый свет окон.

Одна птичка поразила мое воображение: села на мусорное ведро и нагадила прямо в круглое отверстие. “Какие же чистоплотные люди должны быть в стране, где такие дисциплинированные птицы!” – подумал я и закричал:

– Эй, чистоплотные, встречайте меня, я есть хочу!

На этот голодный крик из подворотни вышло нечто непонятное с лицом абсолютно зеленым (я не вру, это вообще не в моих правилах), с зеленым не “образно говоря”, а на самом деле, как у позднего огурца. Человек кусал свои страшные губы и смотрел на меня отнюдь не приветливо.

Кончился его молчаливый гипноз неожиданно: в миллиметре от моей ноги, по счастливой случайности миновав ее саму, в землю воткнулся нож.

– Ты что, идиот?!

Будучи вне себя от обиды, я, по своему обыкновению, выражал ее громко и нелюбезно. Но зеленый гражданин буркнул что-то себе под нос, указал в сторону, после чего развернулся и стал уходить широкими, резкими шагами.

Я повернулся туда, куда он указывал и нашел табличку, что-то типа дорожного знака или объяснения как пройти на следующую улицу. Надпись на указателе была старинной, витиеватые рукописные буквы по сохранности напоминали узоры на железном заборе. “Не уби...”, – только и удалось прочесть.

Этого оказалось довольно для моего хотя и однобоко, но развитого сознания, в котором тотчас все прокрутилось – нож, нервные покусанные губы, неприятный взгляд... “Убить он меня хотел”, – догадался я. – Спасибо! Нет, не этому психу, спасибо надписи, что предупредила”.

“Надо бежать, – решил было я, но тут же устыдился своей трусости, – ерунда. В какой стране ни бывает сумасшедших? Сейчас выйдут нормальные, каравай вынесут, чай, пригласят закусить “чем Бог послал”.

Так и произошло. Чай у них оказался вкусным, а житель первого же дома – разговорчивым. Он так заболтал меня, что я начал поглядывать на часы – не

засиделся ли. (А часы – те самые, недавно сворованные...)

И вдруг мой новый хлебосольный друг чуть не оставил меня заикой: испустил дикий вопль и бросился как зверь на мою руку с часами. Я зажал их в кулаке очень крепко – уж если что-то стало моим, я этого не отдам. Пыхтя и жутко напрягаясь, он побагровел.

У этого жадины часов было множество – и золотые, и деревянные, и мраморные… и над камином, и на стене, и на запястье...

– Не слишком ли много тиканья для одной пары ваших багровых ушей? – участливо поинтересовался я.

И вдруг из красного он превратился... Тот самый оттенок, буро-зеленый…

Отобрав часы, зеленый гражданин понесся на улицу. Продолжая пребывать в состоянии полного недоумения, из которого еще ни разу не выходил с тех пор, как за мной захлопнулись железные ворота, я последовал за ним. И с нарастающим удивлением смотрел на то, как мой хозяин, ставший цвета недозревшего помидора, с воем стал метаться меж многочисленных указателей, а найдя то, что ему нужно, биться головой о молчаливую доску одной вывески, которая реагировала на это буйство покорными трещинами на поверхности. Когда “ходячий помидор” умчался в неизвестном направлении, я смог разобрать: “Не пожелай... ни поля его... ни вола его”.

Я вобрал в себя побольше воздуха и прокричал: “Не учите меня жи-и-ть!” Но никто не ответил – улица была пуста, а частокол из надписей остался невозмутим и безгласен.

Будто мне назло вывески беспрестанно повторяли друг друга, точно вдалбливая в память то, что никогда не стоит забывать. Я даже начал проникаться состраданием к местным жителям: от этой занудности не трудно было позеленеть.

Но и для радости повод был: все-таки все эти “наказы” меня лично не касались. Я понял, что это – записанный свод этических норм, то есть, заповеди. Их, как мне помнилось по детским “сказкам”, было десять.

А здесь... здесь десять было персонально на каждого, как в школе учебников. Однако учебники можно прочесть, а можно и выбросить (помню, именно так я поступал в начале каждого учебного года).

– Птички у них приучены к урнам, скажите пожалуйста!.. А я вот возьму и плюну прямо на ваш протертый тряпочкой асфальт: тьфу!..

Вот так, ничего не боясь, и периодически поплевывая, незаметно для себя я прошел несколько безупречных по линейной стройности кварталов. И дома расступились. После безукоризненности предыдущих улиц, обратила на себя внимание нестройность новых. Словно выщерблены в зубах, в стройных рядах домов зияли дыры.

И тут произошло нечто: дом с горящими окошками, дымом над трубой и всем своим внутренним уютным устройством уполз в почву. Глаза протирать или щипать себя для проверки, не сплю ли, не понадобилось. В разных концах той же улицы невероятное происшествие повторилось: другие дома ушли под землю.

Потом провалилось несколько прохожих. Я спросил у одного из них, как найти выход из “гостеприимной” страны, и он повернулся показывать, и уже в следующее мгновение зеленые взлохмаченные волосы стали исчезать в маскировавшей их траве.

“Интересно, – думал я, – где сейчас тот, кто насоветовал мне тут погостить?!.. Наверное, далеко. Так далеко, что не доплюнешь...”

И тут я отчетливо представил себе, как зеленые люди под землей умирают от ужаса и удушья. Пришлось, преодолев отвращение, отловить одного зеленого человечка. Однако, вместо ответа на предложение помощи он разозлился, просто вскипел от ярости и, еще сильнее побурев, выхватил у меня из кармана кошелек и бросился наутек, размахивая им и почему-то хохоча. Ну и манеры!..

Все больше мрачнея и боясь позеленеть, я смотрел вокруг, видя только одно. Везде – куда ни плюнь: среди полевых цветов и садовых деревьев, на площадях и перекрестках, на стенах домов и даже на летающих шарах – всюду маячали эти злосчастные транспаранты! Нет-нет, да и случалось прочесть против воли что-нибудь “этакое”. Например, следующее – не заметить не мог, потому как чуть лбом в указатель не врезался – “возлюби Господа Бога твоего... и всем разумением твоим, и всею крепостию твоею... возлюби ближнего твоего как самого себя”.

– Счас!.. Попробуй возлюби этих зеленых. А в сказки про Бога я не верил с колыбели. “Разумение”? Этого у меня вообще никогда не было, – я посылал эти слова без определенного адреса, – значит, все писанное, дорогие зеленые граждане, относится к вам, не ко мне.

Один прохожий решил почему-то начать проваливаться прямо рядом со мной. Схватил мою ногу... Я его отпихнул: “Ступай прочь”, решив на этот раз, что чем быстрее он отчалит, тем меньше будет мучиться.

Местные нравы возмущали меня все больше – перед тем, как отправиться под землю, зеленый перепачкал меня землей.

И вдруг снизу потянуло холодом, стало зябко. Я поглядел туда, откуда подул ветер, и обнаружил под собой что-то вроде ваты, в которую правая нога ушла по самое колено...

Испугавшись, что меня тоже отправят под землю, я схватился за первую попавшуюся зеленую ногу, но она вырвалась.

– Эй, приятель, протяни ручку зеленую, – обратился я с вполне естественным призывом о помощи к одному из местных жителей. – Ну что тебе стоит, мне ведь всего чуть-чуть надо подсобить!

А он даже не оглянулся. Хам. Жаба зеленая!

– Я-то с какой стати должен под землю отправляться?! Мне на ваши правила плева...

Но плюнуть я не успел... “вата”, мной продавленная, полетела вниз, увлекая за собой.

* * *

В следующую минуту я оказался в подземном царстве, где все пропавшие домики были целыми, а

люди в них невредимыми. Я решил, что в этих “царствах нравственности” так решают проблему перенаселенности.

И тут стояли шесты с табличками, на которых строгость повелительного наклонения сменилась светлой печалью наклонения условного. На одной из них я прочитал: “Говорили тебе, не воруй... вот если бы не воровал...”.

Столбы с подобными нравоучениями группировались здесь вокруг каждого дома, окружая его забором.

А главные надписи красовались на большом транспаранте перед центральным входом.

Около одного дома я прочел: “Распространитель ложных слухов, податель доносов. Приговорен к потере доброго имени и положения в обществе через клевету и доносы соседей”.

У другого дома было написано: “Убийца. Расстреливал лично и отдавал приказы. Приговорен к потере имущества, болезни и расстрелу”.

Надпись возле следующей парадной двери гласила: “Предатель. Приговорен к предательству со стороны любимого человека”.

Вот тебе и “проблема перенаселенности”!

Мне попадались сперва однотипные приговоры, формально повторявшие содеянное преступление, но потом пошли такие, что подтвердили мою догадку: в этой части страны подход к жителям был не массовый, а строго индивидуальный.

“Завистник. Приговорен к чахотке”.

“Грабитель. Приговорен к пожару с конфискацией им всего имущества”.

“Убийца. Приговорен к потере близкого друга в результате зверского насилия”.

Внизу каждой таблички мелко, но разборчиво, было выведено:

“Приговор обжалованию не подлежит”.

А подписи не было... Потому оставалось загадкой, кто сумел изготовить и прикрепить такое количество указателей, и кто ведет столь доскональный счет проступков?.. Заинтригованный, я поспешил в глубь города. Уж очень мне захотелось познакомиться лично с этим занудой.

И когда в конце одной из пустых улиц возникла одинокая фигура, я решил, что какой бы он там ни был: зеленый, фиолетовый или рыжий, я получу от него нужную информацию.

Прохожий оказался не фиолетовым и не зеленым, а черным как головешка! А глаза у него были красные, потому как черный прохожий рыдал. Он и сам не собирался меня пропускать, готовый наброситься на первого встречного со словами:

– За что?!.. За что, я спрашиваю? Ну, убил я его! Так ведь это было двадцать лет назад, слышите, двадцать! Да и то случайно, в пьяной драке. И ведь этот паршивец никогда человеком не был! Свидетелей – ни одного. Меня и к суду не привлекли, не заподозрили даже. Так откуда же ОН знает? А у меня... у меня! Убили, самого любимого человека, единственного!.. Какая чудовищная жестокость!

Мне стало его так жалко, что, будь моя власть, я сразу отменил бы приговор. Но, не обладая властью в этом государстве, я мог только посочувствовать. А “рыдающая головешка” вперилась в меня красными глазами, будто никогда в жизни не встречала сострадания. Но хоть я растрогался, что случается со мной не часто, однако, логика речи черного гражданина не выдерживала критики. Ведь тот самый “паршивец” для кого-то, возможно, тоже был “единственным и ненаглядным”. Кто-то тоже плакал о “самом любимом”, чернея от горя...

Но больше всего меня сейчас волновало то, что могло иметь ко мне самое непосредственное отношение:

– А нельзя ли как-нибудь скрыться от наказания?

– Пробовали: убегали, перекрашивали волосы, полностью меняли внешность – напрасно.

– Вы, – пытался я прояснить для себя картину, – несколько раз повторили слово “он”... Кто – король, правитель?

Черный бедняга горько ухмыльнулся:

– Правитель... Он – правитель. Он – король! Да вы с другой, планеты, что ли?! Таких простых вещей не знаете. Кто, кто... Закон!

– Кто такой?! Его кто-нибудь когда-нибудь видел?

– Да что вы, как его увидишь... – начал нервничать черный, – вы физику в школе изучали? Вот, смотрите, – он поднял и бросил камень.

– На что смотреть? Подождите, закон... природный, что ли?

– Ну, вроде того... Закон, по которому каждый совершивший аморальный, осуждаемый ими, – он ткнул в сторону надписей, – поступок, получает по шее.

С этими словами мой собеседник демонстративно ударил черную свою шею ребром ладони и продолжал:

– ...И совсем не обязательно сразу. Даже не обязательно от того, кому сам по шее врезал. Он, как бы это точнее сказать... выжидает, прицеливается, чтобы потом разить сразу и наповал: рвать в клочья и есть живьем.

О сроке исполнения приговора только он ведает, один лучше всех знает, когда и как больнее жалить, как закон тяготения “знает” массу любого тела.

В бытность мою наверху, находились такие, что пытались обидчикам мстить самовольно. Ударившего, к примеру, побить; предавшего предать; обманувшего обмануть. А те им только смеялись в лицо. Мстители нужного эффекта никогда не достигали. Куда их жалким попыткам до его методов!

Эти глупые верхние жители хотят забыть свои преступления и жить спокойненько, до сих пор еще надеясь нашей участи избежать... Ничего, придет срок, и провалятся, как миленькие...

“Ну, это уже злорадство. Зачем же так?” – подумал я.

– Вы ведь тоже здесь неспроста?..

Он не ожидал этих слов и вперился в меня своими красными недовольными глазами, так что я поспешил задать другой вопрос:

– А как насчет ошибки? Ведь некоторым здесь достается совершенно неожиданное наказание.

– ...Подобное, всегда подобное. Это цель его: в результате должно получиться равноценное количество боли. Что другой от тебя вытерпел, то и ты обязан испытать. Ни один прокурор так не засудит, ни один следователь так не докажет тебе самому, что ты виноват. Правосудие снаружи жалит, а он...

(иллюстрация)

– Кошмар. Кошмар, кошмар! – с этими словами я сочувственно кивал головой, – чего он добивается-то? Пробуждения совести, что ли?

– Да плевать ему. Кто раскаивается, коленки протирает, в пыли ползает, а кто только больше злится и черствеет – ему-то что! Он свою линию гнет. И никого не милует. Не таков!

– Хорошенькое дело!..

Пока мы так судачили, мимо прошел человек, в

котором я мгновенно узнал обокравшего меня давеча подлеца. Лицо у него было не только черным, но трагически мрачным. Значит, и он не избежал наказания!

И денег было немного в кошельке, и сам кошелек старый, однако...

– Однако как здесь у вас все справедливо устроено!

Мой черный собеседник не ответил, а стал смотреть куда-то в сторону, вздыхая и горестно качая головой. Потом побрел прочь. А я остался стоять, чувствуя всем телом, как, вопреки своему бесстрашию, начинаю цепенеть. Хотя, конечно, как это обычно бывает, я надеялся, что именно меня все это должно миновать. Я даже вступил с собой в такой диалог:

– Пусть все происходящее реальнее, чем я сам, стоящий и цепенеющий... Ерунда!

– А не страшно тебе? Не боишься карающего меча морали?

– Мораль?.. Какая еще мораль?! Я не знаю, что это такое. А значит, и нет ее морали. Вон трава есть, земля, на которую я по-прежнему плюю... А ее нет.

Ведя этот занимательный диалог с собственной трусостью, я присел на стриженую травку клумбы.

– А таблички?

– Ну что таблички, закрыл глаза, и нету их.

Глаза я действительно закрыл, это ведь несложно... Но тут же от усталости задремал и увидел какой-то идиотский сон: будто я прихожу к врачу, а он мне и говорит:

– Покажите язык.

Я высовываю свой непомерно длинный язык с противным звуком: “А-а-а” и, возвратив его на место, спрашиваю:

– Доктор, скажите, это пройдет?

Врач оттягивает мне кожу под глазами, смотрит на глазные яблоки. Садится к столу, что-то пишет, короче, выдерживает паузу. А потом спокойно так отвечает:

– Конечно, не пройдет. Вы же негр. Вам и положено быть черным. Вы и всегда таким были.

Тут я в ужасе начинаю тереть кулаками свои черные щеки и от этого просыпаюсь...

Возвратившись в реальность, я не успел проверить, не почернел ли, потому как был поражен новым происшествием. Обнаружил, что сижу на клумбе, а надо мной, как над редким цветком в оранжерее, возвышается столб с надписью: “Толкал ближних ногами, втаптывал их в грязь. Не верил в существование и непреложность нравственных ценностей. Заплевал все указатели. За это приговорен остаться без помощи при ее необходимости, а также воочию убедиться в существовании оных ценностей и ознакомлению с нижним отделением царства нравственности”.

– О! Все видели, какой у меня сложный приговор?!

Длина приговора даже заставила меня испытать по отношению к самому себе что-то наподобие восхищенного уважения.

Но никто не успел прочесть эту красивую надпись, потому что я, видимо, уже “ознакомился” с “нижним отделением”, потому что был возвращен в ту самую точку верхнего царства, откуда провалился.

* * *

С наслаждением вдохнув чистый воздух, по которому успел изрядно соскучиться в подземелье, я пробежал сразу несколько кварталов, проклиная свое чрезмерное любопытство и мальчишеское стремление бороться с заборами.

Увидев наконец железные ворота вдали, я устремился к ним, чтобы покинуть поскорей эти злополучные земли. Издалека я разглядел толпу зеленых жителей, которые, видимо, тоже хотели сбежать и выстроились для этого в очередь.

Однако, подойдя ближе, я с сожалением обнаружил, что и эти ворота наглухо заперты, а стража возле них исправно выполняет свой долг. Жители же борются за место около дырок, которые, видимо, предусмотрены в любом заборе, даже в таком непроницаемом как этот. Это показалось мне гуманным, поскольку дыры в заборе не дают умереть последней надежде, что прячется в любом человеческом сердце, даже самом что ни на есть зеленом.

Но мне, как это случалось всегда, когда я вставал за чем-нибудь в очередь, ни надежды, ни этих отверстий в железе не хватило. Раздосадованный, я толкнул одного зеленого в бок и потребовал у него если не подвинуться, то хотя бы рассказать – что за забором.

И он рассказал вполне связно, несмотря на то, что я нарушал эту связность нетерпеливыми расспросами:

– Ну что?.. Что там?!

– Бунтари.

– Кто?

– Хозяева заброшенной части города.

– Чего им дома-то не хватало? – я не без сожаления вспомнил ничейные богатства и золотые часы, навсегда исчезнувшие в зеленом кулаке вора.

– Они бежали не от недостатка, впрочем, как и не от избытка благ, а от Закона.

– Да ну?.. Ну и?.. Сбежали?

– Из города – да, от Закона – нет.

– Почему?

– А он ведь всюду царствует, забор – сооружение условное.

– Зачем тогда старались? Зачем продолжают там сидеть?

– А они делают что хотят. Захватили с собой побольше табличек и отводят душу – топчут их, ломают, жгут. Тут и польза: холодно же в степи.

– И что?

– А вот что: эти чудаки объявили себя нравственному Закону неподотчетными.

– Смельчаки!..

– Правда, закон на них действовать от этого не перестал...

– Но, может, от этого легче...

Все услышанное вызывало у меня симпатию к хозяевам заброшенных домов:

– Молодцы, уважаю. Кому плохо оттого, что ты вместо того, чтобы насиловать себя, наслаждаешься жизнью!

– Поначалу все и выглядело безобидно. Они просто старались испытать все виды животных наслаждений и потакали прихотям тела. Но постепенно, опростившись, так вжились в образ детей природы – зверей, что перешли на изощренную мерзость. Ведь удовольствию, “приятному воздействию внешнего мира, улавливаемому нервными окончаниями”, не важно что добро, а что зло. Животному все равно, что на солнышке греться, а что вонзать зубы в жертву и хрустеть костями.

– Но они же не животные.

– Вот именно. И хотя для выражения удовольствия много ума не требуется, а достаточно одних стонов и визга, они нашли применение человеческому разуму.

И завели у себя не виданное у зверей сживание со свету себе подобных при помощи слов. Потом стали получать удовольствие от истребления друг друга на расстоянии, так сказать, заочно.

– Это еще что такое?

– А это значит, одни едят и наслаждаются, а другие только руководят процессом съедения. И именно последние получают самое могучее удовлетворение.

Слушая этот рассказ, я ужасно захотел присоединиться к моим “братьям по крови”... И прервал нашу импровизированную “экскурсию” по бунтарской вотчине, увидев, как какой-то смельчак, не обращая внимания на перегородившие ему путь скрещенные пики и явно не собираясь перед ними останавливаться, направился к воротам.

Когда он обернулся, оказалось что этот путешественник не зеленый и не черный (я в первый раз нашел здесь нормальный цвет кожи, от которого успел отвыкнуть). Он ничего не боялся.

“И правильно, чего там... Мы – путешественники, самостоятельные граждане другого государства. Что нам их порядки? Я сам виноват, кто просил толкать в землю чужих зеленых подданных? Что за нетерпимость к другому цвету кожи!” – подбадривая себя этой произнесенной про себя речью, я прошел мимо охраны за широкой спиной смелого путешественника, приняв такой невозмутимый вид, что даже самый бдительный не смог бы усомниться в том, что я имел на то полное право.

Мой избавитель, поправляя лямку небольшого рюкзачка, перекинутого через плечо, еще раз обернулся и сообщил мне, что ему надо зайти к бунтарям. А там у них и неуютно, и дороги хорошей нету...

Эта новость решимости идти за ним поубавила. Симпатизировать на расстоянии и отправляться в самое бунтарское логово – вещи разные. Тем более, что мне очень хотелось домой и никуда больше. Но, увидав за своим плечом копье стражника, перехватившего мой сомневающийся взгляд, я решил, что отступать не стоит.

От всего случившегося во рту у меня остался горький привкус. Поэтому, отойдя на безопасное расстояние от ворот, я с удовольствием плюнул в сторону зеленого города.

– Пока!

* * *

Но не успел я порадоваться тому, что жив, как лес неподалеку сотрясся от рева. Раздались крики, хохот, бой барабанов и каких-то других гремящих инструментов. И то ли мне показалось, то ли действительно в темноте загорелись и уставились на нас чьи-то зеленые глаза.

Когда я увидел этих полудиких бунтарей... Даже выразить не могу, что почувствовал. Наверное, выражение “сердце сжалось” подойдет. Рассмотрел я их становье... Какие-то худые, насквозь промокшие палатки. Холодно. Света нет, воды мало. Хотя каждый бунтовщик и тащит с собой из-за городской стены все, что может унести: подушку, тарелку, ложку. Ложка за ложкой, создали они в степи самостоятельную наворованную цивилизацию. Но едят ведь что придется... Живут без ласки и сострадания. Ведут почти животный образ жизни.

А встать на четвереньки и последовательно обрасти шерстью им не удается. И, подчеркивая преимущество своего поведения по отношению к неестественности “пыжащегося города зеленых”, они не могут, как четвероногие наши друзья, почувствовать себя до конца и по-звериному безмятежно. В нору лезть холодно. Какая-то двойственность положения. Не кентавром же становиться!

И хоть они плевали чаще и, я бы даже сказал, эффектнее, чем я, мне расхотелось подражать им и присоединяться к этому своеобразному братству. В пьяных глазах было больше неприкаянности и осиротелости, чем бунтарства… После очередного дикого вопля у меня пропало всякое желание изучать обычаи их нелегального государства.

А человек с рюкзаком спокойно сел у костра, посмеялся вместе с ними – мне показалось, что со многими из них он на дружеской ноге. Я все это перетерпел, переждал… Потом стемнело, мы ушли. Не в степи же ночевать...

* * *

Еще один забор, преградивший нам путь, оказался узорным, и раза в два ниже, чем прежний. Когда мы постучали, на стук отозвался один из жителей. Открыв ворота, он так обрадовался, словно знал нас сто лет и все эти сто лет только и делал, что готовился встретить гостей.

На ночлег проситься не понадобилось. Опережая просьбу, он заверил нас, что “будет счастлив, если мы окажем ему честь”... Пока я раздумывал над тем, какая может быть честь в том, чтобы принять двух незнакомых и измазанных грязью людей, не заметил, как оказался в квартире многоэтажного небоскреба, и был рад увидеть предназначенную для меня кровать больше, чем все царства вселенной.

Утром первое, что я услышал, был хохот. Смеялись соседи снизу и сверху, и те, что находились за стенами. Было такое впечатление, что им всем разом рассказали один и тот же анекдот. Хохот сработал как будильник. Я подскочил как ошпаренный, по привычке одевшись мгновенно, и выскочил на улицу.

Там, перед подъездом, был накрыт длиннющий стол. Я заметил, что по всей улице вдоль домов, таких столов было множество.

Все жители нашего небоскреба высыпали к нам и пригласили с ними позавтракать. Неведомый мне анекдот продолжал оказывать свое необычно долгое воздействие во все время торжественного приема в нашу честь. Я приятно подивился необычному сочетанию: деревенское радушие в соседстве с городской благоустроенностью. Еще более приятно было заметить, что в глазах не рябит от табличек и не сверлит затылок дуло очередного запрета и указания.

Наконец, я понял, что смешили пирующих зеленые фигуры соседнего города. Отсюда действительно казались анекдотичными и их чрезмерная боязнь нагрешить, и дурацкое ожидание преступления от себя и соседа.

Мне стало хорошо. Рот был набит пирогами, так что не было возможности ни в кого плюнуть. (Впрочем, и не хотелось.)

После обеда, в который плавно перешел наш завтрак, я отправился к центру города. И там не было ни одного квартала, где бы меня ни остановили чрезмерно добрые жители. Один из них отдал мне собственную одежду, объяснив, что путешествующему это крайне необходимо. Другой притащил полный рюкзак еды. Третий предложил помочь деньгами, а четвертый – поселиться у него навечно. Еще один встретившийся прочел мне проникновенную проповедь о силе добра. Впрочем, силу эту я и без того имел возможность наблюдать в действии.

От всего увиденного во рту у меня сделалось так сладко, что хоть я по дороге, поддаваясь привычке, и продолжал поплевывать, но уже как-то по секрету, прикрываясь ладонью.

Однако… город оказался слишком большим... Еще через десяток перекрестков я окончательно вымотался. И не только оттого, что надоело благодарить, объясняя, что у меня уже есть, где переночевать, а из мешка через край сыплется еда; что вволю наслушался их проповедей; что невозможно через каждые два шага менять одежду, а поиски царапин на здоровом теле отнимают слишком много времени, но и потому, что весь в заботе, бинтах и калачах, я вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким. Даже проповеди своим морализаторством положения не спасали.

Хотя именно благодаря им я узнал, как удается жителям второго царства выполнять Закон – им это делать нравится! Ответ на мучительный для зеленых вопрос оказался простым и, что еще лучше, приятным.

Все здесь делали что-то хорошее для других, хотя это не всегда доставляло “удовольствие”, а иногда наоборот, неприятности. Но радость от осознания того, что от доброго дела кому-то становится теплей, для местных жителей всегда перевешивала связанные с этим беспокойства. Иногда эта радость, пересиливая себя, достигала счастья.

И тут со мной произошло непоправимое: мне тоже захотелось побыть нравственным. То есть попробовать быть счастливым на их лад. Но один из проповедников, к которому я обратился за советом, предложил мне совершать только те добрые дела, которые я видел в этом городе.

Я ему так ответил:

– Перевязывать раны никогда не любил и вида крови боюсь. Проповеди... не умею я так красиво излагать! Еду – пожалуйста, пусть берут, кому нужно, куда мне ее столько. Но дальше-то что?! Дома у меня в этом царстве нет, хотя я, сказать по правде, не испытываю радости от проживания на “постоялом” или “проходном дворе”. Что еще?.. Одежду раздавать?! Кому именно? Тем, у кого в глазах тоска и душа замерзла?! А нельзя ли что-нибудь “этакое”, придуманное специально для меня? Я, например, люблю цветы выращивать...

И, не дожидаясь ничьего одобрения, прямо на одной из центральных улиц я стал разбивать клумбу, чтоб прохожие могли, глядя на нее, исправить свое настроение.

Посмотреть-то они посмотрели, но как-то косо, и не на мои цветы, а на меня, не тунеядец ли. “Нет, – сказали, – ничего плохого в цветах нет, но пользы... Да и

вообще? Почему не как все?” Не хочу остаться жить в общем доме, не даю себя принять как “путника”, якобы чтоб никого не стеснить. Что за индивидуализм?!

А когда, пройдя еще немного вперед, я увидал, как одни счастливые пытались насильно обрадовать других, стоявших у выхода – то есть не выпустить... – мне захотелось и самому вырваться, и помочь в этом тем несчастным, кому это до сих пор не удавалось.

“Может это и есть – мое доброе дело?!” – думал я, махая рукой робким фигуркам у забора и догоняя своего провожатого, который и в этот раз провел меня мимо охраны. Судя по тому, что он торопливо выходил из ворот, город празднующих и для него не был родным.

По дороге я привел в состояние покоя свою физиономию, растянутую в улыбке, и потом долго отплевывался, с неприязнью ощущая кончиком языка слащавый привкус произошедшего.

* * *

Мы подошли к живой изгороди, ворота которой были сплетены из цветов и открыты настежь, провожатый мой объявил тихо и как-то почти торжественно: “Пришли”.

Но тут я увидел улицу с небоскребами и столами, из-за чего мне показалось, что я вернулся во второе царство. А когда эти улицы провалились под землю, решил, конечно, что я – в царстве первом. Запутался же окончательно, когда следующей улицы не оказалось вовсе.

Вместо нее было поле, на поверхность которого выскочили домики с черными жителями, на щеках которых зелень и чернота стали постепенно пропадать. Они торжественно размахивали бумагами и подбрасывали их вверх как шапки. Одна бумажка опустилась мне в руку. На ней был приговор, зачеркнутый жирной красной линией. Меня удивило, что закон нарушил сам себя.

Кто-то, не успев надышаться, провалился снова. Еще более странное зрелище ждало меня впереди.

За полем показались не дома, а дворцы, из которых выходили их хозяева, вида весьма изысканного и аристократического. Тем более странным показалось то, что некоторые из них брали лопаты и рыли траншеи вокруг дворцов. Разрушив фундамент, они заходили внутрь своих прекрасных жилищ и проваливались вместе с ними, видимо, совершенно добровольно.

Все эти странности до того меня обеспокоили, что я не мог более ждать ни минуты – необходимо было с кем-то объясниться. Но именно в этот момент я остался один, не считая, конечно, птиц, цветов и деревьев, среди которых и сел, сплюнув смачно и уткнувшись головой в колени. “Хватит, насмотрелся”.

Вопросы перестали вмещаться в голову: “Почему в первом царстве – в городе ли, в шалашах ли – относятся к Закону с таким беспокойным чувством? Ненавидят, боятся, преклоняются, клянутся на верность. Откуда такой сонм переживаний по отношению к тому, что является всего-навсего неодушевленной закономерностью?”

“Не представляю себе, чтобы кто-нибудь начал проклинать закон Кулона из-за того, что какой-то глупец полез по недоумию в розетку и убился током, что вместо того, чтобы радоваться при свете лампы, он решил попробовать ток на ощупь! А ведь было время – ни о каком электричестве не подозревали, не было ни телевизоров, ни электронных печей, ни самого Кулона, а закон уже объективно существовал.

Беспокойство местных можно понять. Их “Закон” бьет током, ничего не освещая. Но от “всевидящего ока” не отплюешься. Если будешь в море бороться с тем, что вода выталкивает тебя на поверхность, то и потонешь. Если в суицидальном экстазе, как это делают здесь, бороться с нравственным законом, стремясь на самое дно жизни... то и позеленеешь.

...Меня поражают и те, что пытаются все тот же Закон до зелени выполнять. Зачем?! Чтобы подтвердить его справедливость или доказать, что он действует?

Представляю что будет, если однажды кто-нибудь решит “выполнить” закон тяготения, беспрестанно залезая на дерево и прыгая вниз!.. Законы нужны, чтоб их учитывать – все! Например, конструктор, проектирующий самолет, учитывает силу тяжести. Не возьми он в расчет ее действие – все пассажиры свалятся вниз. Вот это я понимаю. А нравственные правила в роли смысла жизни понимать отказываюсь.

Да и почему нравственность считается важнее всего? А как, скажем, быть с “закономерностью”, по которой нужно не только жить по совести, а петь, стихи сочинять, на облака на закате смотреть? Почему надо низвергать с духовных высот творчество за то единственно, что для него важнее талант, вдохновение, и только потом уже наличие высокой нравственной позиции? По-моему это то же, что признавать действие на живое существо силы тяжести, отрицая действие сил биологических. Без последних это существо превратится в труп, хотя и будет продолжать притягиваться к земле…

Теперь эти... чавкающие себе подобными... Наслаждение острое, но ведь кратковременное. А вдруг у них случится неприятность: совесть проснется или скука навалится? Ведь тогда придется учащать шокирующие поступки. А один крик душераздирающей тоски заглушит все взвизги удовольствия.

Душа – наверху, у нее преимущество: вырастут цветочки наслаждения у подножия той горы, и одной лавины хватит, чтоб их не стало. А если к горе намоет мусора, один водопад с вершины – и внизу все чисто. Вот тебе и трудности в сравнении со счастьем…

Удовольствие – еще не счастье. Животные для них идеал! Но ни корова, ни волк “счастливы” быть не могут!..”

Прервав этот поток сознания, я поднял голову, почувствовав, что рядом со мной кто-то есть. И не ошибся: неподалеку на клумбе действительно уселся человек с сияющими глазами, спокойный, благородный и мирный.

– Думай, думай, – произнес он очень мелодичным голосом.

– Почему... – начал я формулировать вопрос, сообразив, что он в курсе всего происходящего.

– Почему они проваливаются? – перебил меня человек с приятным голосом, пододвигаясь, – почему из-под земли выскакивают? Ведь ты об этом хотел подумать, и подумал бы, если б я не помешал?

Вот это да, он читал мои мысли еще до их прихода в мою голову!

“Видишь ли, жители многоэтажек во втором царстве чрезмерно увлеклись идеей всеобщего блага и спутали счастье от совершения добрых поступков с душевным благополучием. Вот и пришлось им отправляться в первое царство. Они считали, что освобождены от наказания... Но, думаешь, только тебя они мучили своими

неискренними проповедями, лицемерными молитвами, негодной медициной и бездарными произведениями?.. Абстрактное “добро” – словосочетание невозможное. Ничто абстрактное не может быть добрым. Ничто по-настоящему доброе не может быть абстрактным.

А провалившиеся в первом царстве идут под землей сюда, ведь подземный город тянется от первого царства до третьего. И за время путешествия они многое успевают так переосмыслить, что в нашем царстве их прощают.

Может это произойти только здесь, так как отменить действие Закона способен только тот, кто его создал. Вот они и вылезают на поверхность невредимыми, попадая в ту точку событий, в которой жили до наказания. Как это происходит, никто не понимает – на поверхности прошло мгновение, а им кажется, что миновали годы, столетия мытарств. Но наказания “не было”, оно как бы отменено “задним числом”…

А те, кто проваливается во второй раз... Видишь ли, люди, которые не доросли до прощения, которых оно развращает, возвращаются в первое царство, чтоб проходить все заново. Они тоже будут идти под землей, пока не достигнут такого нравственного уровня, при котором прощение будет действовать на них лучше, чем наказание.

Мы, живущие во дворцах... Формально не виноваты. Но добровольно спускаемся в нижний город, хотя там и приходится страдать. Тот, кто не виноват сам, может жертвовать собой ради других. Впрочем, это трудно понять... Жертва, как и прощение, по-своему нарушает действие причинности. Брать на себя чужую вину... нет, это объяснить нельзя.”

Говоривший замолчал, как-то вдруг погрустнев.

– А как же я?.. Что делать?.. – осмелился я задать ему главный вопрос, ответ на который волновал меня всегда, хотя я и не считаю себя прямым потомком Чернышевского.

– Тебе? Ты про цветы, что ли?

Я решил не спрашивать, откуда он знает про цветы.

А спросил другое:

– Как я понял, все три царства принадлежат одному правителю. Так где он?

Благоговейным движением руки мой собеседник указал в сторону горы, на которой стоял самый большой дворец.

– Как это невежливо с моей стороны! Иностранный гость прибыл с визитом в чужую страну... он просто обязан пойти представиться королю. Цветы подождут.

...Оказавшись у порога главного дворца, я оробел, представив себе, что сейчас зазвучат фанфары, и я увижу того, кто создал нравственный Закон, кто расставлял таблички, кто отменял наказания...

С чего надо начинать приветственную речь?.. “Господин, я приветствую в Вашем лице...”? Или: “Я многое повидал в ваших краях...”? “Многоуважаемый король...”? Что-то у меня поджилки трясутся... А вдруг он спросит что-нибудь о моей собственной жизни? Начнет давить на сознательность...

Да ладно. Сплюну через плечо, и посмотрю в глаза: ничего плохого не делал, совесть отличная, первый сорт. Пусть этот король читает мысли, как это здесь у них принято, пусть знает всю мою подноготную. Я-то с ним не знаком! Чего стыдиться? Я до прихода сюда вообще ни во что не верил...

Сколько я делал безобразия в жизни, и не капельки стыдно не было. Кроме тех случаев, когда приходилось смотреть в глаза тому, кто тебя понимает. А ведь бывает, знакомишься с кем-нибудь, кажется: знал всю жизнь – мистика, необъяснимое чувство. Вдруг и короля этого я “узнаю”... Если бы мне стали читать морали, написали табличный приказ, я бы не вздрогнул, отплевался бы. Если бы меня отчитали, даже избили... я бы не горевал, это привычно.

Каким он может быть, если закон создал, строгим? Или милостивым? Последнее-то – хуже первого. Мне легко изменить их Закону, он неживой. Для меня в порядке вещей, предпочитая привычное страдание, испугаться непривычного счастья. Но в глаза, которые будут смотреть на тебя с добротой и пониманием трудно будет плюнуть. Эх, лучше бы уж как встарь – поджаривание на сковородках за все “тяжкие”!..

Войдя в тронный зал и еще не подняв ресниц, я всей кожей почувствовал, что сейчас придется выдержать взгляд самых проницательных глаз.

Но меня простили, и прощение заключалось именно в том, что пока можно век не поднимать... – пока еще есть время.

Хотел я, конечно, выйдя на улицу, сплюнуть от радости, что все так удачно завершилось... но, обернувшись, послал королю, глядевшему на меня в окно, воздушный поцелуй.

...Интересный жест. Может, теперь он войдет у меня в привычку?


Глава 4

П О Б Е Д А

На предпоследнюю войну

Бок о бок с новыми друзьями

Пойду в чужую сторону.

Да будет память близких с нами!

Счастливец, кто переживет

Друзей и подвиг свой военный,

Залечит раны и пойдет

В последний бой со всей вселенной.

Ар. Тарковский

Когда-нибудь мы вспомним это –

И не поверится самим...

А нынче нам нужна одна победа,

Одна на всех – мы за ценой не постоим.

Б.Окуджава

рукописи было так: “Мальчик сидит на корточках и играет в песок. Он берет его горстями и рассыпает вокруг себя тонким ручейком, заставляя гнуться травинки. Потом он делает три ровные горки и прихлопывает их ладонью”.

На этом рукопись обрывалась. Так кончался текст на тот момент, когда тетрадь со свежими чернилами положили открытой, и когда ее закрывали, и когда белоснежные пальцы убирали исписанные листы в стол и поворачивали в замке ящика ключ.

А когда в комнате не стало хозяев, письменный стол был вскрыт. И грязные, суетливо трясущиеся пальцы воровски развели огонь в камине и, выдвинув ящик стола, швырнули недописанные листы на полыхающие деревяшки.

...И началась война. Загорелись дома, полетели из рам стекла, жители, выбежав наружу, забегали и завопили.

...Горели, словно в муке корчась, исчезая в камине, страницы. Горела и корчилась Земля. Как снаряд, выпущенный из гигантской пушки, летела она в космосе. Потрескивали поленья – бомбы, разрываясь, истошно перекрикивали друг друга. Дети больше не играли, пары не любили, усталые не спали, скрипки не пели, писатели не писали. Самая страшная, самая масштабная, самая бесчеловечная война – духовная, борьба невидимых сил Света и Тьмы, шла незаметно. О ней почти никто не знал. Ее не замечали.

А напрасно – ежедневные сводки со всех грохочущих полей ничто в сравнении с ее сводками. Жертвы всех материальных войн мира ничто в сравнении с ее жертвами. Она, невидимая, была объявлена не ребенку, не народу, не стране, не государству – всем!

…Страницы мудрой книги горят, разноцветные рисунки в ней – горы и луга, деревни и жители, гибнут...

Мальчик, игравший в песок не знал, что его судьба, начинавшаяся так счастливо на не виденных им никогда исписанных страницах, должна будет внезапно перемениться. Он даже не подозревал, что Кем-то замыслен. И что кто-то другой, беспощадный, борется с замыслом. Он просто услышал страшный, потрясший небо взрыв, и, испугавшись, заплакал…

* * *

Нет, я не заплакал и не испугался. И вообще кто сказал, что я маленький и что ребенок? Ничего подобного, я прекрасно знаю, что такое война, вернее, слышал, хотя сам не участвовал.

Просто песок из моего кулака стал сыпаться на какие-то два черные бугра. Потом только я рассмотрел, что это ноги, различил сапоги на них и что-то металлическое рядом. Пополз вдоль лежащего тела и стал ощупывать того, кто разлегся в траве.

Рука моя испачкались в красном. Кровь? Никогда не видел ее так много. Человек оказался большим, в военной форме и совсем неподвижным. Открытые глаза смотрели на меня, ничего не выражая. Руку я вытер об траву несколько раз, но пришлось еще окунуть ее в воду и пополоскать – только там отмылась. Железного кругом было очень много, я поиграл и позвякал. Потом мне это наскучило, я встал с колен и пошел прочь. А, обернувшись, увидел, что руки солдата раскиданы и заброшены за голову, так, что одна попала в реку и прыгает там, в воде. Тут мне и вправду стало страшно, я рванул вперед и быстро-быстро побежал. Захотелось скорее кому-нибудь рассказать про все, что увидел.

“Война” и “смерть” – слова сами пришли на память. Мне объясняли их значение. Когда я был маленьким, я в войну играл, потом читал о ней в книжках. Не понимая до конца смысла пришедших на память слов, я бежал все быстрее и быстрее, просто потому что от них стало холодно и неуютно.

Бежал долго, пока не врезался в стол. Да, да, именно в стол посреди поля. Поле было выгоревшее и все в страшных каких-то ямах, и прямо в землю посреди этих рытвин воткнулись ножки стола. Среди них оказались еще чьи-то ноги, эти были живые. Одна нога поболталась, лежа на другой, и чуть не ударила меня по лбу. Тогда я поднялся с колен, выглядывая из-за деревянного угла.

За ним я обнаружил сидящего за столом, того, кому принадлежали ноги. Он писал что-то и чесал за ухом, ?то-то старательно выводил на листе, и иногда вскрикивал, радуясь происходящему внутри него.

Впереди поле до горизонта все было черным, горелым как головешка, а серое небо еле заметно подсвечивалось красным. И шум я слышал, как будто была гроза. Что-то просвистело над самой макушкой сидящего. Он отмахнулся, а на ухе у него выступила кровь, тоненькая струйка, полосочка, которую он даже не заметил.

Красивые звуки, не похожие на страшные свистящие, вдруг заставили меня обернуться. На небольшом расстоянии от стола я обнаружил круглый табурет, скрипача и ноты перед ним. В воздухе снова просвистело – на скрипке порвалась струна. Но музыкант не удивился, а натянул новую и продолжил мелодию, ни на что больше не отвлекаясь.

Вид у этих двух сидящих был такой мирный, что я стал успокаиваться и забывать о видении у реки. Но вот со стороны красного неба побежали люди в военном.

Видимо, они ползали по сгоревшему полю, потому что

все были перепачканы сажей. У двоих, которые тащили третьего на носилках, лица были усталые. А третий был неподвижен, свисающая на землю рука его прыгала по пеплу. Они прошли мимо писателя, меня и скрипача, даже не поприветствовав нас.

Наверное, это не мое дело, и я многого не понимаю... Но чувствую, что этим, бегающим, не сладко и что случилось что-то страшное. Я играл, конечно, в войну, но в жизни все не так... Если не могу понять, может, спросить? И я решился спросить того, что болтал ногами, обложившись горой книг (странно, что его ничего не удивляло):

– Простите, я видел там, у реки... – потеребил я его за штанину, чтоб лучше расслышал. – Там у реки лежит мертвый человек. Скажите, почему стреляют?.. Может, война? И почему вы сидите так спокойно?

Взрослому человеку приходится объяснять очевидные вещи: на поле боя нельзя просто так рассиживаться – убьют.

– А?.. Какая река? – он будто вынырнул из сладкого сна.

Скрипач тоже повернулся, заинтересовавшись моими словами, и придвинулся вместе с табуретом. Но посмотрел мимо меня и обратился к своему соседу:

– Вы знаете, не первый раз мне говорят, что тут – какая-то война. Но, может, это только слухи. Ничего “такого” я не замечал. Только звуки и еще это недоразумение… Струна...

– Впервые слышу. И не понимаю, о чем речь, – холодно отозвался писавший, потеребив пальцами несколько сложенных вместе страниц. Наш разговор мешал ему работать, и от этого он раздражался.

Я снова подумал: кто тут нормальный? И кто взрослее? По-моему, это они рассуждают как дети. Очутившись на изрытом снарядами поле, даже я почувствовал ответственность за происходящее.

Пришлось опять подергать заваленного книгами, теперь за рукав:

– Почему же все-таки вы сидите посреди поля? И так спокойно занимаетесь своими делами? Как вы все сюда попали? Разве вы об этом никогда не задумывались? Ведь это ненормально, на поле боя не пишут – воюют.

Разговор снова продолжился поверх моей головы. Действительно, кто я для них? “Иди, мальчик, домой”, – это было все, что они могли мне сказать. “Детские фантазии”, – даже более сообразительный скрипач посмеялся, натягивая на скрипке очередную струну.

Сам ты дитя. Никуда я не пойду. Здесь еще есть люди, может, они умнее? Обнаружил я их, обернувшись на песню, – там, куда я посмотрел, оказался еще стол, за которым кто-то пил и пел, вернее, горланил, наливая из бутылки в большую чашку и отхлебывая из нее. В чашку упала пуля, совсем слабая, не способная на разрушение, уставшая от далекого полета. (Линия фронта, судя по ней, должна была проходить очень далеко.) Пьющий выловил пулю двумя пальцами, слизал с железа капельки, – чтоб добро не пропадало – и отбросил.

За пьяницей обнаружилась целующаяся парочка, этих вообще не интересовало ничего, как это у них обычно бывает. Отрываясь ненадолго друг от друга, они ловили эти ослабевшие пули, как мух. Или, может, им казалось, что это звезды падают для них с неба?.. Пройдя чуть дальше, я нашел еще несколько мирных полевых жителей.

Как их много здесь – рассыпаны как грибы на поляне, если бы только поляна не была такая черная, и не появлялись эти тревожные полыхания на небе, я бы так и решил, что пошел по грибы. Но это были все-таки пули, а не мухи, хотя такие же безвредные, и люди, а не грибы, хотя такие же равнодушные.

Остальных обитателей поляны я не очень рассматривал, там еще кто-то спал, постелив подушку с одеялом прямо на сажу, кто-то рисовал автопортреты, гляделся в зеркало... Меня отвлекла перестрелка.

Со стороны красного неба прибыли двое военных и стали бегать вокруг сидящих, прячась то за спины парочки, то за столы. Они были увлечены этим беганием как самым серьезным делом. Но непонятно было одно, почему на них одинаковая форма и что это за война, когда солдаты одной армии стреляют друг в друга. Пробежав несколько кругов, они скрылись, увлекаемые целью, только им одним ведомой.

Снова наступила тишина, которую скоро разорвал грохот. Пули стали крепнуть, должно быть шло наступление, и линия фронта приближалась. Мне тоже захотелось поучаствовать – пострелять, побороться, побегать... Но в кого стрелять-то? Да и не умею я.

Солдаты стали появляться чаще – мимо нас беспрерывно проносили носилки с ранеными. Наконец и мои мирно сидящие забеспокоились. И было от чего. Возле писателя разорвался снаряд, потопив его в ядовитом дыму и заставив зайтись в кашле. По лбам приклеившихся друг к другу влюбленных прошелся осколок – между ними как раз только для него и оставалось место. Он оцарапал им лбы, так что по обоим потекли кровавые струйки. А вокруг спящего снаряды рвались как-то уж очень упорядочено, его постель была окружена рытвинами так стройно, будто кто-то чертил их циркулем. Заснуть под этот грохот было, разумеется, невозможно, он периодически вскакивал и вскрикивал: “Сколько можно?! Прекратите безобразие, дайте отдохнуть. Нахалы! Истязатели!”

Рядом со мной тоже все грохотало, но почему-то не убивало, даже не задевало пока. Может, пули обходили меня из-за того, что я был увлечен происходящим, а может, мой рост помог – я был ниже их пути.

Музыкант бросил скрипку, заткнул уши и закричал, таким необычным образом пробивая напавшую на него глухоту. Судя по его шальному взгляду, он не слышал уже ничего – ни себя, ни музыки, ни грохота. Рисовавшего портреты художника завалило землей. Пьяница отплевывался от песка, нападавшего в его чашку.

Наглядевшись на все это, я устремился к реке. Не мог больше терпеть. Ноги понесли сами легче крыльев. Пробежав мертвую черную полосу, я ворвался в траву, бившую по лицу, и совсем уже без сил свалился у самых солдатских сапог, которые стал рвать на себя, пытаясь стащить с неподвижных ступней.

Наверное, было смешно смотреть – если бы кто-то мог это видеть – как я возвращался на сгоревшее поле: в огромных грубых сапожищах, в длиннющей шинели, внутри которых весь я с руками и ногами передвигался. Рукава я закатал по дороге, придерживая болтающуюся кобуру. Но если никто больше не хочет воевать, что тут еще сделаешь. Я поправил челку, выбившуюся из-под каски, попытался затолкать ее поглубже, чтобы не мешала смотреть. ...Так вот, если никто не желает воевать придется взрослеть прямо на поле боя.

…Без меня успели произойти кое-какие изменения. Стало тише. Волна грохота откатилась, остались только редкие всплески скрежета, вспышек и горького запаха. Скрипач со стулом и пюпитром вплотную придвинулся к писателю и без выражения рассматривал бабочку, сидевшую на оборванной струне. Струна не была натянута, скрипка валялась на земле. А писатель мял исписанные листы и отправлял их себе за спину. На щеке у него виднелась царапина. От моего взгляда он вспомнил про нее и поморщился.

– Ядовитые пули, – сообщил он, глядя перед собой и ни к кому конкретно не обращаясь.

Потом его что-то сильно взволновало, и он заговорил быстро, хватая вялую руку скрипача:

– Представляете, только что все было гениально... – он ткнул в исписанные листы, – а сегодня, читаю:

бездарщина, скучища. И все из-за этого, – он потер больную щеку, – они, пули!

“Причем тут пули? – подумал я. – Нашел на что пенять”.

– А у меня слух пропал, – с каким-то мрачным торжеством сообщил скрипач, – музыкальный. Был абсолютный, а теперь, вот, – он показал руку, с такой же, как у его соседа, царапиной, – шальная пуля сразила, как говорится. И – будто и не играл никогда. Вот, послушайте.

Действительно, смычок в его руке что-то проскрипел, простонал или провизжал. А раньше он пел, я слышал. Рука с царапиной швырнула смычок, с яростью

воткнув его в землю, и забарабанила по пюпитру очень нервно.

– Вы посмотрите, что со мной происходит, – самый дальний сидящий шел к нам, волоча за собой стул и неся кипу автопортретов, – какой я раньше был обаятельный. Не говоря уже о внешней привлекательности, сколько прекрасных качеств во взгляде отображалось. А теперь, вот, полюбуйтесь... – он разложил на столе у писателя страшные, искаженные злобой и ненавистью свои лица. – И вот еще, – обозначил он пальцем царапину сначала на рисунках, потом на изображении в зеркале. – Очень вредные царапины. Ладно бы внешность, но так исказить внутренний облик. Я смотрю на себя теперь... я рисую, а мне, понимаете ли, противно. Это же какое-то скопище пороков, помойка, а не человек, полнейшее моральное разложение.

А я подумал снова: “Ладно бы внешность, но дурной характер на пули списывать!” Художника перебил подбежавший влюбленный, перекрикивая чужие страдания собственными, как ему казалось, гораздо более горькими:

– Она ушла! Говорила, что любит. Неужели только из-за этого? – он ощупывал, похожую на предыдущие, царапину на лбу. – Дайте сюда, – не слишком вежливо выхватил он у художника зеркало и так же небрежно отдал не по адресу, положив на пюпитр. – Это ужасно, мы наговорили друг другу столько колкостей. Вы бы слышали. И это вместо любовных объяснений и страстных заверений, – он весь сотрясся в рыданиях.

Я обернулся на причину его страданий – она недалеко успела уйти, стояла от его спины в нескольких метрах.

– Пил за здравие, теперь буду только за упокой, – подошел пьяница, попивая по дороге из треснувшей чашки. Он был сильно навеселе, если можно так сказать, потому что веселость все больше сменялась горечью. Пьяница мрачно смеялся. – Пил от радости, отныне буду только с горя.

Человек в мятой пижаме пришел, шатаясь, и как видно, не от вина. Его трясла лихорадка.

Теперь уже все заволновались.

– Война началась! – прозвучало, наконец, чье-то трагическое заявление.

– Слово “началась” здесь вряд ли уместно. Вы бы видели, что я нашел, – на всеобщее обозрение писатель выставил череп, заржавевшие доспехи и кусок почти истлевшей ткани чьего-то знамени. Никаких символов или гербов на этом обрывке разглядеть было невозможно, так что пояснили эти предметы только то, что война идет давно. А кому и кем объявлена – непонятно.

– Где же противник? – в голосах слышалось возмущение. – Один грохот, дым и мерзкие звуки и запахи.

– Кто-нибудь пробовал сбежать отсюда? Вон там, вдалеке, по кромке поля растет лес. Может, туда попробовать? Почему мы здесь, собственно, обязаны сидеть?

– Пробовали... Края поляны контролируют автоматные очереди.

– Что же делать? Подключиться к ним? – скрипач кивнул в сторону продолжающих бегать взад-вперед солдат. – Ведь дурацкое положение, согласитесь. Двойственность какая-то: и не живем, и не воюем.

– А я считаю, – больной задыхался, – считаю, надо не обращать внимания на все эти “неполадки” и странности. Пусть мы не знаем, кто в нас стреляет, плевать, надо построить укрепления, как они там называются – блиндажи?.. Здесь же ветер какой, – он закашлялся. – Надо отлежаться в укрытии, а потом уже решать. Кстати, дома здесь когда-то были, я тоже кое-что обнаружил. Куски фундаментов есть и обугленные стены. У кого-то там был горячий чай, бутерброды... – он прикрыл глаза и замечтался.

– Какая еда рядом со смертью! Надо срочно выяснить кто стреляет. Страшны ведь не звуки и пули, а эта неясность. Вот опять... послушайте. Столько ведь горя, столько смертей, – писатель, наконец, начал замечать окружавших нас солдат с носилками.

– Как, да что, – неудачливый любовник пытался сорвать на ком-нибудь свое плохое настроение, больше всего обеспокоенный поражением на личном фронте, – может, это вы и стреляете. Да, я вас имею в виду, между прочим! И вправду, – он бросил на мирного писателя свой гневно-нервный взгляд, – не ваших ли рук это дело? – указал он на свою исполосованную щеку. – Сваливаете на невидимых врагов, а сами всем жизнь портите исподтишка, – еще чуть-чуть и он полез бы драться.

– Раскричались тут со своими любовными страстишками, – заступился за писателя больной, – а у него столько трудов пошло прахом. Вам бы подобное или такое как у меня, к примеру. Поняли бы тогда, что значит настоящая беда.

– Кончайте галдеть! – выпившему тоже захотелось порассуждать. – У всех этих гадостей, судя по общей отметине, одно происхождение, это же ребенку ясно, – и на меня покосился. – Отсюда вывод: всех донимает одна гадина. К чему ж нам меж собой ругаться?

Мне стало жаль нас всех сразу. И эти окровавленные тела на поле... Чем участвовать в пустых спорах, лучше уж помочь носить раненых. Пусть они пока разберутся, кто враг и что за битва. Мне не пристало смотреть и рассуждать, когда необходимо действовать.

Судя по пулям, стрелявшие подобрались совсем близко, но так и остались невидимы. Смерть продолжала лететь прямо из чиста поля, из пустого горизонта.

По полю полз туман. В глубине этой сгустившейся серости все время что-то сердито квакало. Один раз, поднося бинты и пробегая мимо нашей компании, я ее просто не нашел – все кроме скрипача исчезли. Стулья опустели.

– А где остальные?

– Ушли на фронт, – отрезал он.

– Куда-куда?

– Воевать! Глупые у тебя вопросы. Зачем еще? А вообще... не знаю, – он махнул рукой. – Прискакал тут какой-то – на коне, в латах, с мечом. Раздал всем оружие и утащил туда... – он указал в сторону горизонта, – одну за другой он методично обрывал струны на скрипке и совсем не был расположен отвечать.

– Что вы делаете?

– Лучше уж я сам все оборву, – скрипач находился в состоянии приглушенной ярости. – Надоело бороться неизвестно с кем, – продолжал он свое занятие с мрачным и беспощадным лицом. – Я натягиваю, они рвут, натягиваю, рвут!..

Я вдруг почувствовал себя совершенно взрослым. И понял, что мне никогда больше не вернуться в детство, где можно поиграть в песок. Что я уже попал в свое будущее.

В этом “состоявшемся будущем” в перерыве между работой я успел хлебнуть из чашки, на ходу посмотреться в зеркало, ужаснуться от чумазого, уставшего и помятого своего лица. Прилечь не удалось, я только смог вытереть лоб краешком простыни, оставленной в брошенной постели. Еще в раскрытой книге я прочитал мимоходом: “Не будь побежден злом, но побеждай зло добром”.

“Добром”, – надо будет подумать в свободное время, если здесь оно бывает. Успеть бы, в самом деле, понять – зачем это все? С кем мы боремся, с последствиями чего, откуда раненые, которых мне приходится носить? Какая цель у войны? Ведь должна же быть какая-нибудь цель!

* * *

Они вернулись – все густо перепачканные красным. Разошлись по своим местам и тут же, конечно, все измазали – книги, автопортреты, постель. Даже поцелуи их стали кровавыми. Притащили груду тел, свалили их в кучу как трофеи, гордясь результативной битвой и тем, что, наконец, стали причастны к войне.

Я увидел, что все убитые одеты в одну форму (другой здесь вообще не было) и ужаснулся – это была форма тех, которых я, раненых, перевязывал и пытался вернуть к жизни.

(иллюстрация)

Успокоиться всем пришлось ненадолго. Больной, забравшись в свою полевую постель, стал кричать во сне – еще бы столько окровавленных тел за один день и столько угробленных собственными руками.

Парочке, вернувшейся с поля в обнимку, целоваться теперь мешали кровавые губы – стало невкусно. У пьющего началась мания, одну за другой он браковал бутылки, заявляя, что во всех – кровь. А тому, что смотрелся в зеркало, не только рисовать, но смотреть на этот “гнусный оскал”, как он сам выразился, стало неприятно. Даже у меня мурашки побежали по спине, что правда, то правда – рожица была хоть куда.

“Ладно! – подумал я. – Пусть враг невидим и ему хочется неизвестно отчего нас уничтожить. Но он ведь есть. А где тогда “свои”? Ведь должны быть, я читал. Во всякой войне бывают “наши”. Почему они нас бросили в чистом поле беззащитными? Где командиры, полки, где полководцы? Где подкрепление, до которого надо “достоять” и “додержаться”? Ни рации, ни связи, по которой можно было бы вызвать помощь… Ведь сколько бы трупов мы ни наваливали, а дымить, грохотать и стрелять из пустоты меньше не стало”.

Короче, если враг есть, его надо уничтожать. И я решился, наконец, стрелять прямо туда, в чисто поле, потом стал кидать гранаты одну за одной – хорошо, что оружия кругом было полно. Но и пули и гранаты мои были безвредны, не взрывались и никого не убивали. Зато ответ оказался вполне ощутимый: таскал носилки я, а теперь меня самого уложили.

Пули эти действовали как-то изощрено. Задела первая, совсем легко – у меня сразу же испортилось настроение. После второй навалилось давящее чувство вины, после третьей я решил, что всех на этом поле готов пострелять, равно как и тех, которых спасал. После

четвертой пули я уже ничего не помнил, только то, что упал, и меня подхватили. Очнулся я перевязанный, с намоченным платком на лице и, чувствуя запах реки.

В следующий раз я был в сознании, когда стоял на поле, и передо мной сидел писатель – больше никого.

– Куда подевались остальные?

– А вон они, – он кивнул в сторону, где вся дружная компания, встав на колени, пела гимны. Не стоял на коленях только дирижер, заправлявший этим пением, тип мне неизвестный.

– Он-то, – сказал писатель, – нам все и объяснил. Это – посланник, гонец, – он кивнул назад и добавил почему-то шепотом, конспиративно понижая голос, – от “наших”. Прискакал и просветил. Представляешь, оказывается все так и должно быть, и это, – он подбородком описал круг, – нормально. Враг и должен быть невидимый, только боролись мы с ним неправильно, – он указал на трупы. – Посмотри, какой чистенький, не то, что здешние чумазые, – теперь он показывал на солдат, – ни капельки крови на белом плаще.

Он говорил, что-то у себя в тетради торопливо дописывая. “Побегу и я слушать. Хоть они и невидимые, но мы их все равно победим”.

Я сел за его стол, раскрыл первое попавшееся и прочитал: “Все они должны были умереть в этот день. Но никто из них об этом не думал...” Не понравилась мне эта книга, и я захлопнул ее.

Они возвратились довольные, я освободил занятое место.

– Книжки – вздор, надо завязывать с писанием, – хозяин стола был в приподнятом настроении. – Читать тоже не надо. Все это “светское чтение” до добра не доводит. Нужна борьба внутренняя. Как я сам не догадался? Ведь как просто: сесть и сосредоточить мысль на духовном. Вот и все сражение.

– Карта местности, – скрипач разложил принесенный пергамент на пюпитре и пригладил его рукавом. – Судя по ней, мы непрерывно наступаем. Вы подумайте, занимаем одну местность за другой. Об этом говорят и цифры, и флажки. Вот. Это гонец карту мне дал.

– Ему верить можно. У него вид какой культурный. Ускакал, некогда ему с нами сидеть. Духовные книги цитирует беспрестанно. Говорит, будто в том, что мы пьем, рожи кривые имеем и рисуем (поскольку рисуем только то, что имеем), – злобно оскалился пьяница в сторону художника, – сами виноваты. По, своей, значит, глупости. А я согласен. “Наши” это передали, он тайный конверт распечатал. Завяжем, говорит, с этим, и на борьбу на невидимых фронтах – таков приказ! А приказы не обсуждаются. То есть сразу, как завяжем, так и победим. Только где оно завязывается, знать бы, в каком, значит, месте? – язык у него уже почти не заплетался. – И болезнь на нашу “сонную тетерю” наслали “наши”. Во как. Так ему, мол, и надо. А все мы – солдаты единой армии.

Логики никакой. Какие же это “свои”, если они насылают болезнь на солдат своей армии? В отличие от этих легковеров, я сразу же усомнился в “посланнике”.

– Целоваться вообще нельзя, – подоспела, веселясь, девушка. – Это врагу на руку. А оно и к лучшему. Недоел он мне, мой-то. Сложности одни с этой любовью.

И это сомнительно, то есть, чтобы “наши” хотели разъединять в такую трудную минуту.

А художник уже совсем не рисовал, только смотрелся в зеркало и громко рыдал. Зачем было доводить человека до такого состояния, какому такому “высшему стратегическому плану” это соответствует?!.. И какой теперь из него боец? “Посланец”, “создать единую армию”, “одним духом”... А только внес в ряды раздор и смятение.

Не один я засомневался. Художник тоже возмутился вслух:

– “Посыпь голову пеплом”... А у меня итак вся голова землей засыпана!

– Может он – большой военный чин и его слушаться полагается безоговорочно? – тонкая душа музыканта стала сомневаться, хотя и робко. – Однако сколько ни отмечай наши победы флажками на карте, в реальности только одно, – он поднял руку: скрипка была словно изъедена, обкусана по краям, на земле дымились, догорая, ноты.

Но больше всех вызывал жалость больной:

– А мне вообще плевать, сам ли я виноват, “нашим” ли потребовалось, чтобы мы здесь мучались. Побеждаем-то мы внутренне, – он схватил карту и потряс ее как тряпку, – а умираю я, простите за откровенность, совершенно реально. Как же хочется нормально жить, быть здоровым. Спать, наконец!

– Читать, писать... – подхватили остальные.

– Слушать музыку...

– Веселиться.

– Любить!

Да, они были правы, по настоящему и нормально здесь нельзя было делать ничего.

– “Зло побеждается добром”, – прочел из депеши и уехал. А как побеждается, не объяснил, – скрипач от напряжения все время мял покрасневшее свое ухо. – Посмотрите вы в ваших умных книгах, там же наверняка про это что-нибудь сказано.

– Только это одно и есть, – мрачнел все больше писатель, – “надо”, да “надо”? А “как”?.. Внимание, все думаем как.

– Добром, говорите? Ага! – художник бросил работу, растянул губы в улыбке и стал ею гипнотизировать пространство перед собой.

Тут же охнул и схватился за бок больной:

– Сейчас же перестаньте строить ваши дурацкие гримасы, дразните только стрелков. Целятся в вас, а попадают в меня, тоже мне, снайперы, – он вгляделся в лицо соседа. – Хотя в такую физиономию и я бы стрельнул.

Теперь уже каждый соображал, чтобы такого сделать хорошего.

– Добро, добро... – скрипач побарабанил пальцами по пюпитру, потом решительно встал и накрыл больного одеялом с головой, – так будет теплее и удобней!

– Оставьте вы с вашей “добродетелью”, мне жарко. И без того кислорода не хватает.

Но и он уже придумывал доброе дело и, доковыляв до писателя, грохнул хрипло:

– Давай помогу думать! Подскажу чего-нибудь, ну, там, слово какое.

– Отойдите сейчас же, заразите! Только этого мне не хватало, помощнички!

– А вы сами? Что-то не то, видно, пишите!

– Про добро я пишу, про добро это самое и писал всегда!

– Значит, не так как-то пишите. Если б хорошо, действовало бы. Вот ведь не действует же!

– Прекрати ходить за мной хвостом. Что это за любовь такая. Сюсюканье сплошное, проходу от него нет. Как ребенок, двух минут не побудет один, – возмущалась девица.

Ничего мы все не добились, только еще больше разозлили мрачное поле. А когда навесили на смычок белый платок и дали самому высокому из нас, художнику, который закричал, давая петуха на верхних нотах: “Мирные мы, добрые, не трогайте нас!”, мне почудилось, что все провалились в ад. На нас обрушился шквал огня, грохот ворвался в уши, пыль въелась в глаза, едкий дым забил легкие. Меня свалило с ног и я, свернутый калачиком, наблюдал, как остальные следом за мной укладываются рядком, как переворачиваются столы и стулья, ощущал, как слой за слоем меня засыпает землей.

* * *

Потом я лежал, кем-то отрытый. Художник стоял рядом на корточках и тряс меня за плечо. Все были на местах, а столы и стулья – целы, и расставлены в прежнем порядке. Сколько же я проспал? Какая должна быть усталость, чтобы, посыпанным землей и под стрельбу, так выспаться.

– Вставай, вставай. У нас радость. Мы перешли в наступление. Полководец приезжал.

– Очередное безумие, – сказал я, но только, про себя, вслух не рискнул.

Какое наступление? Опять им что-то мерещится. Снова побеждать на картах и внутренних фронтах, играть, как дети, в войну, тогда как во всю идет настоящая?

– Кто перешел в наступление? – я тщетно пытался раскрыть один слипшийся глаз.

– Кто-кто... Мы!

– Какой полководец?

– Настоящий. Прибыл на коне, в военном плаще, весь в дорожной пыли, в запекшейся крови, видимо, издалека.

– От “наших”, – я откровенно иронизировал.

– Да, от них. Ты не сомневайся, этот свой, точно.

“Еще один идущий по трупам сейчас вооружит и

заставит убивать своих колоннами”, – мысль эту я оборвал, посмотрев на себя в зеркало. Я ведь тоже был перемазан кровью, хотя никого не убивал – кровью раненых.

– Останешься тут чистеньким, когда столько работы, – художник подтвердил мою мысль.

Из его рассказа я узнал, что приезжавший пока я спал, испачкан был своей собственной кровью, что ему по дороге досталось столько пуль и осколков, сколько нам всем вместе не доставалось. Сойдя с коня, он взял чашку со стола и вытер ее краем военного плаща. Потом что-то прочитал над вином и дал его всем пригубить. Затем подошел к каждому и что уж там говорил, никому неизвестно, только видно было, как он соединял руки нашей парочке и благословлял их.

Художник рассказывал взахлеб.

Со всеми происходили странности: писатель с бешеной скоростью, не видя ничего вокруг, строчил. И скорее можно было подумать, что он играет в морской бой, а не роман дописывает, такой цепкий и ухватистый у него был глаз, которым он то и дело шнырял с листа на горизонт и обратно. Рядом с ним лежала исписанная кипа бумаги, и пули летели не в него, а как-то избирательно в эту кипу. И когда попадали, он мрачнел, комкал лист, выбрасывал и переписывал все заново.

Так было несколько раз, пока, наконец, с криком радости он не хлопнул себя по лбу. Все вздрогнули. И хотя грохот стал привычным как тикающие часы, теперь раздался он особенно яростно. Впервые за все время взорвалось поле. И что самое замечательное – пули, летевшие оттуда, на время прекратились.

Писатель точно очнулся, пораженный произведенным эффектом. В воздухе уже свистело с новой силой, он снова мял и зачеркивал, пока пули не начали косить и ошибаться. Наконец он отвалился в изнеможении на спинку стула и, широко замахнувшись, поставил точку. Неужели она могла произвести такое?.. Второй взрыв оказался вдвое сильнее предыдущего. Изобразивший на листе точку расцвел. Интересно, что ему понравилось больше, написанное или сила взрыва?

– Смотрите, что для меня придумал наш полководец, – музыкант поманил меня к себе. Теперь он был упрятан за большим круглым железным щитом. – Ты не подумай, что это укрытие и что я отсиживаюсь. Это же музыка! Послушай, – град пуль врезался в железо и на самом деле произвел нечто, в чем можно было различить подобие ритма. Быстрая рука музыканта переводила звуки в нотные знаки, водила в воздухе смычком как дирижерской палочкой или, скорее, как знаменем, так порывисто и величественно получалось.

– Как я тебя люблю, – послышался сзади нежный голос.

“Помирились”, – догадался я. Влюбленные встали, взявшись за руки и глядя друг другу в глаза. Новая волна огня заставила их отдернуть ладони, поранив обе. Раздались их крики:

– Что ты говоришь?.. Не слышу? Я не слышу тебя! – стоя совсем близко они не могли пробиться друг к другу звуком, ни он к ней, ни она к нему.

– А ну не кричи на меня!

– Я не на тебя кричу. Я просто ничего не слышу!

– Не понимаю, что ты там голосишь?!

– А ты что себе под нос шепчешь?! – он все больше свирепел, – пули ей мешают! Да ты и без них меня никогда не понимала!

– Перестань злиться. Лучше руку дай!

– Чего?!

– Руку, говорю, протяни!

Ладони соединились, и атака прервалась. В тишине стало возможно расслышать:

– Чего тебя так рассердило? Что ты кричал, чего

хотел?

– Да ничего... Просто хотел сказать, что люблю тебя.

Обнаружил себя больной:

– Прием... Прием... Видите, какая рация, полководец оставил, – он протянул ее показать и похвастаться. – С нашими связь. Правда, слышно плохо, помехи... Да и я... – он сильно закашлялся. – Химическая атака врага, – указал он себе на грудь. – Не могли наши наслать болезнь, я знал, верил! Это мне сообщили во время прошлого сеанса связи. И от одного этого сообщения сразу полегчало. Глядите, что теперь могу, – он поднял руку. – Вот. Даже подняться сумею.

И поднялся. Взял мятую простыню и швырнул вперед. Раздался – новая реакция поля – звериный стон, а на горизонте что-то запылало.

– Моя работа, – он был удовлетворен, хотя тяжело дышал. – Самолет невидимый сбил, не меньше.

– А вам на пользу пошло, что вы заболели, ругаться стали меньше, – заметил писатель.

– Да мне эти пули теперь как вакцина! Только иммунитет крепнет, скоро я и вас всех смогу лечить.

– А мне вот все хуже и хуже, – объявил как всегда громко пьяный голос. – Добротой, видите ли, надо побеждать. Ненавижу!.. Спрятались, замаскировались, душу тянут, – он ударил кулаком по столу. – Сволочи. Вот им всем, – он громко разбил одну бутылку, а другой запустил в поле, как гранатой. И та взорвалась, как будто была не с вином, а с зажигательной смесью. – Танк подбил, – с трудом шевеля языком, выговорил пьяница. – Если так это действует, все их туда покидаю, пущай эти вредоносцы гибнут, – раздалась очередь взрывов. – Надо же, сколько бро-не-транспортеров ликвидировал, – он повернулся к писателю и поднял палец вверх. – Вот тебе и “добро”! Попробуй, разбери, знаем мы, что ли, что оно, добро-то?.. Разводим слюнтяйство. А вот же – действует!

Я вспомнил прочитанную фразу. Писатель кивнул. Результат праведного гнева был налицо, так что нельзя было спорить или не соглашаться.

Пьяный теперь подставлял грудь под слабые пули и кричал, трезвея:

– Ах ты, ох ты!.. Щекотно! Ну и ощущения! Острота. И градусов не надо. Хлеще водки пробирает.

Художник неистовствовал:

– Я не виноват, не виноват! То есть, виноват, но не совсем я. Запутался... Эти рожи страшные – это же не могу быть я, настоящий. То есть, вынужден согласиться с тем, что это мое лицо, но и – вот ему, вот ему!..

Он рвал свои бумажки в клочки. Потом рисовал снова. Потом рвал. И в нем просыпалась такая буйная радость, что выражение лица становилось все мягче, и зеркало начало выдавать более приемлемое изображение. Он снова комкал и швырял. Бумажки стали дымиться, к горизонту пополз, стелясь по полю, неприятно пахнущий дым.

Вдалеке кто-то громко закашлялся, будто громадное животное прочищало легкие.

Что же это за враг такой: бесплотный, стонет, да еще и кашляет?! И что за война: пули и гранаты не действуют, а скомканные бумажки и брошенные простыни взрываются и выворачивают землю с корнем?!..

– И хорошо, что вы вашу жуткую физиономию сделали предметом искусства. То есть, извините. Не то хорошо, что она была у вас такая неприглядная, мягко выражаясь. А что другие могут видеть и ужасаться, то есть видеть, как не надо – польза.

Писатель насмотрелся на то, как музыкант использовал пули для сочинительства, а больной для иммунитета и тоже специально стал подставлять листы под огонь. Продырявленные страницы складывались им аккуратно в стопку, а то, что оставалось нетронутым – отдельные фразы – переписывалось бережно на чистую бумагу. После очередной точки и откидывания на спинку стула – видимо, была закончена очередная глава – раздался, уже привычный для нас, взрыв, звериный вой, а потом другой, человеческий и радостный – художника. Мы обернулись: “В чем дело?”

– Какой я снова замечательный, ну просто прелесть, – он готов был расцеловаться с зеркалом. Еще раз, пожалуйста, прошу вас, – он сказал это писателю и снова приготовился смотреть на себя.

– Что еще?.. – тот не понял.

– Ну, еще раз повторите то, что вы сделали.

– Да что я сделал-то?

– Ну, написали там что-то... кажется.

– Зачем же повторять то, что уже написано?

– Ну, другое напишите, похожее. Какой вы зануда. Видимо, хорошее что-то у вас там. Такой эффект!

Писатель нехотя переписал последнюю фразу на отдельный лист и после взрыва, за этим последовавшего, художник действительно еще больше похорошел. Даже волосы перестали быть похожими на сосульки.

– Спасибо.

– Да не за что.

– А мы теперь нарочно делаем вид, что ссоримся, – заявила парочка, – обводим врага вокруг пальца. Разрываем руки и подставляем их под огонь. Больно, конечно. Но прибегать к этому способу приходится все реже. Теперь не как раньше – любой шальной осколок мог нас рассорить. Теперь меньше карябает.

Они поцеловались.

– Зачем так громко? – больной, который снова лег, прямо подскочил в постели – в поле сильно грохнуло. Он хотел снова начать ругаться. Но тут гримаса на его лице из раздраженной перелилась в улыбчивую, – надо же, в боку меньше колоть стало. Ну-ка, еще поцелуйтесь...

Поцелуй состоялся и повлек за собой новый грохот.

– Надо же. Не болит. Благодарю...

– Да что вы, нам совсем не трудно.

– Тише, слышите?..

Вдруг что-то заревело, застонало, забулькало, затарахтело, и все это смешение звуков начало ослабевать, точно удаляясь. Враг – то ли зверь, то ли машина, то ли многомиллионная армия неприятелей, отступал…

* * *

– Выпьем за победу, – провозгласил кто-то, хотя чашка была на всех одна.

Все сидели в обнимку, уставшие, но довольные, даже счастливые.

– Давайте помянем погибших... Объявим минуту молчания.

– Нет, выпьем за нашего полководца.

– А куда он отправился? – это я интересовался.

– На передовую, – показала направление девушка.

– Вот у кого надо учиться воевать... как это у вас там, в книге... добром. Если мы под его руководством научились побеждать, то, значит, добру у него и надо учиться.

– Закалились мы тут все, возмужали. Однако... закалиться бы против этого, – резонно заметил выздоравливающий, указывая на кучу трупов.

Все сели в круг, сыгран был на скрипке написанный под пули марш. Поздравляли друг друга, обнимались...

– Порядок наведем, деревню восстановим, травы насеем, напишемся, напоемся...

– Отоспимся!

– Какой вы лежебока, не перебивайте. Так вот, говорю, выпьем, – бывший алкоголик осекся, – линию фронта-то мы отодвинули, – быстро оправдался он.

Дошла очередь до меня, мне протянули чашку как взрослому, и тут:

– Смотрите, – указал вперед художник.

Никто из нас не ожидал увидеть такое: поле, на котором раньше ничего нельзя было разглядеть, теперь сплошь было усеяно искореженным железом и разбитой вдребезги военной техникой всех возможных видов. Туда же из-за наших спин летела конница.

Мы обернулись на топот множества копыт – сзади на нас неслись белые кони, всадники были тоже белые, только на скачущем впереди виднелся плащ защитного цвета.

Я помахал им, чтобы взяли с собой, и один конь остановился на полном скаку. Чашку я впопыхах вернул своим “братьям по оружию”. Всадник помог мне забраться в седло, и на прощание я успел крикнуть: “Вернусь – тогда выпьем!”

– Что? – закричали все хором.

– Потом, говорю, выпьем!

– Когда?!

– Когда все будут здесь, – я указал на трупы, которые усеяли все наше поле, – на нашем празднике победы, где не будет минуты молчания. И поминаний. Когда некого будет поминать!..

Это я кричал уже на полном скаку. Не знаю, успели ли они что-нибудь расслышать.


Глава 5

ИСТИННОЕ ПОЗНАНИЕ

Я не ищу больного знанья

Зачем, откуда я иду,

Я знаю, было там сверканье

Звезды, лобзающей звезду.

Я знаю, там звенело пенье

Перед престолом красоты,

Когда сплетались как виденья,

Святые белые цветы.

Н.Гумилев

Если путь прорубая отцовским мечом,

Ты соленые слезы на ус намотал,

Если в жарком бою испытал, что почем, –

Значит, нужные книги ты в детстве читал!

В.Высоцкий

Один из ангелов, назначенный ответственным за процесс познания на земле, раздавал указания:

– Положи карандаши на тот стол. И ваз принеси побольше, чтоб был запас.

– Куда столько? – удивлялся его помощник, тоже ангел.

– На первом этапе познания они будут ломать и пробовать на зуб каждую вещь, как дети. Их наука надолго затормозится на этом недоразвитом уровне... Ты пространство-то заполняй не целиком. Учитывай, что они все механизируют, цивилизация потребует много места. Оставь проход, чтобы этот стул мог проехать между столом и диваном. Так. Теперь шапку на видное место положи.

– Это еще зачем?

– Поймут же они когда-нибудь, что хоть на зуб, хоть на глаз пробуя, через материю никогда истины не узнать. Когда перейдут от научного познания к подлинному, поймут, что их планета – всего лишь комната в “духовной квартире”. А шапка эта особая, чтобы поверили, что они всепроницающие существа, обладающие невидимым духом, способные овладеть миром вещей без насилия.

– Понятно. Что теперь?..

– Теперь дай два халата, спрячем под ними крылья и притворимся этакими лаборантами.

– Неужели мы оставим этих, как ты говоришь “детей”, без присмотра? Представляешь, что они могут сделать с мирозданием? Может дать им какую-нибудь подсказку?

– Возьми Библию, разложи ее листы по отдельным папкам. И все. Запускай их!..

* * *

Внезапно я осознал себя стоящим посредине незнакомой комнаты...

Что значит “внезапно осознал”? Что это еще такое? Как это может быть? Когда “внезапно”? И что было до этого? Ведь было же что-нибудь!

Да нет, в том-то и дело, что ничего не было, во всяком случае, я этого не помню. Пытаюсь откручивать события назад, а они не откручиваются. Полный провал в памяти, не помню, как попал сюда и, главное, куда “сюда”?

По-моему, я задал себе слишком много вопросов. ...Ведь, вроде, я не глупый человек, но очень часто не понимаю, что происходит. Когда это “часто”, если меня раньше не было, вернее, я не помню, чтоб был?.. И как это меня могло не быть?.. Ох, лучше вообще не думать и на все вопросы иметь готовые ответы. Как я попал в

незнакомую комнату? “Как, как”!.. Через дверь, все так попадают в комнаты.

Но если я и вошел через дверь, то выйти через нее не мог, потому как она оказалась запертой.

...Итак, “внезапно осознав себя” стоящим в незнакомой комнате, я попытался вести себя непринужденно, притворился, что так и должно быть, и что я все понимаю. Лег на диван, вытянул ноги, сложил руки на животе и начал поигрывать большими пальцами:

– Ну-с?.. И что, собственно, вы мне можете предложить?

Спрашивать это было не у кого, и “предлагать” мне никто ничего не собирался.

Если я не мог вспомнить, как сюда попал, то считал необходимым хотя бы понять: “Зачем?” Но на этот каверзный вопрос ответа тоже не было.

Из всех возможных вариантов моего попадания в эту комнату, мне показался правдоподобным один: “меня пригласили в гости”. Правда, я этого не помнил, и кто меня пригласил, не знал, но на данной версии происходящего решил остановиться и, чтоб проверить свое предположение, спросил:

– Что-то я не понял... Выйдет ко мне, наконец, кто-нибудь?

В ответ семь раз пробили часы, бесцеремонно напоминая, что мучаюсь я над разгадкой основного вопроса бытия “откуда я и зачем” уже более часа. А хозяин по-прежнему встречать не собирался, и это начинало раздражать.

На камине стояло презабавное чучело совы, когда я обратил на него внимание, оно заморгало и улетело...

– Не понял! – обиделся я на чучело.

Потом разозлился на хозяина:

– Ладно, не хотите выходить, не надо!..

И осмотрелся. Обстановка была вполне приличная: стены были обклеены фотообоями, изображавшими скалы. Потолок – разрисован под звездное небо, и звезды фосфоресцировали в полумраке.

...Потихоньку я стал осваиваться: открыл бар, достал конфеты, вино, фрукты и уселся перекусить. Положение было глупым: я сидел в чужой комнате, в которую неизвестно как попал, и ел чужие продукты. Но главное в такой ситуации – не замечать ее нелепости. Необычное оформление комнаты заставило меня залюбоваться им и забыться. Мне почудилось, что я оказался в горах. Я даже услышал, как кто-то застрекотал. Потом запахло морем, даже начало казаться, что я – скалолаз, который устроил в горах пикник, что меня порадовало, потому что уж лучше быть скалолазом, чем никем.

Я потянулся за бутылкой, чтоб долить в бокал вина, и разбил вазу. Вдруг за стеной послышался стук молотка, я замер – в соседней комнате кто-то был. Если бы этот кто-то сейчас вошел, то первое, что ему бросилось бы в глаза – это следы моих проказ: шкурки от апельсинов в вине и на паркете разбитая вдребезги ваза. Испугавшись, я лег на диван, затаился, спрятался в плед, и сам не заметил, как заснул.

...Проснулся я оттого, что все тело гудело от пересыпу. Я посмотрел на часы и ужаснулся:

– Не понял! – в голосе моем было возмущение и недоумение. Я находился здесь уже не менее двенадцати часов.

– Это что же получается? Я уже здесь живу?!

Я снова постарался вглядеться в черную дыру в памяти, но это было бесполезно.

– Что-то я не понял! – я подошел к стенке, за которой стучали, не особенно надеясь, что меня кто-нибудь услышит, так как стук раздавался около десяти часов назад. – Почему нельзя было сделать все по-человечески?! Ну, ладно, пригласили погостить, даже пожить – понимаю. Так ты, во-первых, спроси разрешения, я, может, еще и не соглашусь, еще выясню условия!

Положим, хочу я сюда приходить или нет, у меня никто не спрашивал. Получи как данность эти стеночки скалистые! Разве трудно было показать дом, снабдить необходимой информацией, инструкциями о том, как себя здесь ведут и каковы местные правила? Чтобы я же ничего не разбивал. Объяснили бы, где что лежит, для чего служит. Тогда, может, я и пожил бы. Пожалуйста, отчего не пожить!

Никто на эти возмущенные вопли отвечать не хотел. И тут в поле моего зрения попала спинка стула, сильно перекосившаяся от чьей-то усердной спины. Тогда я подошел к стенному шкафу, открыл несколько ящиков подряд и, разрыв кучу хлама, нашел молоток с гвоздями. Уже было собрался починить стул, как вдруг испугался: “Вдруг будут ругать? Скажут: “Не просили чинить, и не трогал бы”. Можно схлопотать за благие намерения”.

На полке стояли папки, под которыми было написано крупно: “НАУКА”. Заинтересовавшись папками, я достал их и разложил перед собой на столе: “МАТЕМАТИКА”... “ФИЛОСОФИЯ”... “МЕДИЦИНА”... “ФИЗИКА”... Я открывал обложки, но в папках находил только чистые, соблазнительно-белые листы, на которых так и хотелось что-нибудь написать.

Ручки я нигде не нашел, но отыскал старый замызганный чернильный карандаш, который оказался сломанным:

– Не понял! – снова неизвестно на кого обиделся я, потому что где лежала точилка или, хотя бы, бритва, не знал.

Тогда я обкусал карандаш, перепачкался и разозлился:

– Я не понял! Почему, собственно, все валится из рук? – причина для расстройства была серьезная: сначала ваза разбилась, теперь еще этот карандаш...

Хозяйские вещи – чужие вещи – слушаться не желали. Чувствуя себя брошенным на произвол судьбы, я решил, что просто из принципа заставлю их подчиниться себе и стану их хозяином.

Но чтобы все себе подчинить, надо было в должной степени все изучить. Ведь по-настоящему “понять” значит “овладеть”. И я принялся за дело: первым объектом моего изучения стала чашка, в которой было налито что-то красноватое. Я попробовал жидкость и понял, что это – чай с сахаром.

Научные выводы требуют строгих формулировок и отображения их в формулах. “Чай = сахар2 (на вкус в нем было растворено два куска) + вода + какой-то неизвестный мне краситель”, – в папке с надписью: “ХИМИЯ” я все это и записал. И выпил чай.

Покрутил опустевшую чашку в руке: она оказалась тяжелой – мне стало интересно. Я швырнул чашку в стену, отчего она с грохотом разбилась, а мне стало еще интересней.

Чернильница, брошенная в стену, не разбилась, но заляпала обои. Пресс-папье от стенки отскочило. Я открыл папку с названием: “ФИЗИКА” и записал в ней: одно падает, другое (жидкое) разливается, третье – не газообразное – отскакивает.

Тогда, вздохнув поглубже, я встал и выключил свет. Как только стало темно, на потолке замигали звезды – это было придумано хитроумно – и я начал считать количество этих нарисованных блестящих точечек: раз, два, три, четыре... Все точки я не сосчитал, и с поправкой: “научное исследование не завершено”, записал цифру в папку “АСТРОНОМИЯ”.

В боку у меня кольнуло. И в папке “АСТРОЛОГИЯ” я пожаловался на горькую судьбу: когда звезды на меня смотрят сверху и хитро подмигивают, мне становится не по себе.

Сутки своего сознательного пребывания в невольном заточении я подробно описал в папке “ИСТОРИЯ”.

Поковырял себя циркулем, отчего выступила кровь, которую я попробовал из интереса на вкус. От прикосновения языка боль в руке утихла, и я описал все эти эксперименты в папке под названием “МЕДИЦИНА”. Количество всех твердых тел в комнате зафиксировал в папке “МАТЕМАТИКА”.

И, почувствовав, что стал за последние несколько минут неимоверно умным, открыл папку “ФИЛОСОФИЯ”. Снова вгляделся в черный провал памяти, пытаясь ответить на вопрос: “Как ты сюда попал и зачем?”

И когда: “Не понял!” – вырвалось у меня после тягостного раздумья, мне ничего не оставалось как именно это в папке и написать.

Если я не мог ответить на один вопрос: откуда я сам, то надо было попробовать ответить хотя бы на другой: откуда эти вещи? Я взял карандаш и задумался: “Ка-ран-даш... Откуда он?”

Мы всегда сами создаем себе проблемы! Не собираясь ломать себе голову, я встал, открыл шкаф и посмотрел внутрь. И стоило только встать – от лени, ведь, коснеем в невежестве – и сразу стало ясно, что карандаш происходил от стакана, в который он был помещен рядом с подобными ему, находившимися в вертикальном положении, твердыми, не жидкими.

Все это, чтоб не забыть, я записал со всеми необходимыми формулировками.

Потом вообразил, что взял в руку целую охапку карандашей (мысленных): синий, красный, белый и зеленый и понял, что плавно перехожу к формированию понятий: “КА-РАН-ДА-ШИ”. Такой, сякой, этакий. И... вместе они, что? – “КА-РАН-ДАШ”, карандаш вообще, обобщенный образ. Но, став обобщенным образом, карандаш лучше писать не стал.

Закрыв глаза, я представил себе баночку с чернилами. Чернила – одни, другие, третьи, а если много?.. “ЧЕР-НИ-ЛЫ”!

Работа познания мира была нелегка!.. Теперь написанного было много, созданных понятий – предостаточно, формул и всяких записанных вычислений – навалом. Но ясности в голове от этого не прибавилось. В довершение всего карандаш упал и снова сломался.

– Не понял! – голос мой стал угрожающим. Вещи бунтовали и слушаться не желали.

Тогда я закрыл глаза и размечтался: вот, по моему мановению, слету опускается на камин сова и глазами в такт звучащей музыке моргает – хлоп, хлоп; хлоп, хлоп. Столик, круглый, сам сервируется. Бумажечки ровно раскладываются, карандашики точатся, и все это легко, непринужденно, в такт.

Мечты становились все невероятней, и мечтал я уже в каком-то капризно-повелительном тоне: “Писать сам не буду, машину придумаю, чтоб за мной записывала. И чувствовать не буду, не хочу. Экран для просмотра событий повешу – пусть там будут и эмоции, и страсти, и сюжеты, и звезды, и деревья, и пальмы. Весь мир

будет у меня на стенке. Стул превращу в средство передвижения – пусть катит вверх, к звездам. И все станет двигаться, нестись, крутиться. А я только сяду и одним левым мизинцем буду в такт музыке подрагивать – раз, два; раз, два. Три...”

Я открыл глаза – все вокруг находилось в прежнем непослушном беспорядке. Чтоб воплотить мечту, я достал из шкафа пилы, катушки, цепи, гвозди, шурупы, гайки и пружины. Долго сооружал из всего этого две машины: одну, которая меня бы кормила, а другую, которая опускала бы в нужные моменты люстру. Но когда все было готово, и я нажал на кнопку, люстра свалилась мне на голову, а ложка, направляясь ко мне в рот, больно дала по уху – промахнулась.

Теплый, уютный свет торшера струился из круглых красноватых плафонов. И мне показалось, что этот торшер смотрит на меня и спрашивает, усмехаясь: “Ведь ты не понимаешь, откуда во мне свет?”

– Чего тут понимать-то! Свет из провода, откуда еще?!

Сам провод шел к выключателю. Значит, все-таки свет происходил из выключателя.

Это последнее открытие позволило мне написать на листе слова, которые мне очень понравились, когда я их придумал: “УЧЕНАЯ СТЕПЕНЬ”. Я сам себе вручил бумагу и с большой благодарностью ее принял.

И тут... я заметил, что один провод уходил под дверь...

– Что-то я не понял... Что за дела?! – возмущению моему не было предела. Столько часов я изучал содержимое комнаты, а причины происхождения всех предметов вместе с их смыслом уходили куда-то за пределы моей видимости!

Я подергал провод и стал что есть силы барабанить в дверь: “Выпустите!” А дверь запросто открылась. Оказывается, все было просто: ручку надо было поднимать вверх. Но я же этого не знал!

Как же мучительно, как тяжело давалось мне познание реальности!..

За порогом комнаты я не обнаружил ни проводов, ни пола, ни фундамента... Комната висела прямо в воздухе...

– Не понял! – на этот раз я не просто ничего не понимал, а не мог вообразить ту “беспредельную пустоту”, в которой была подвешена моя комната, со всеми этими предметами твердыми и газообразными, с совами неизвестного происхождения.

Тогда я решил, что чем прозябать в полном непонимании происходящего, лучше уж покончить с собой. Полный решимости шагнуть в пустоту, я начал одеваться. (Мне казалось, что в пустоте должно быть холодно.) В бельевом шкафу отыскал шапку, надел ее и пожалел, что нет зеркала, чтоб на себя полюбоваться. Однако смотреть стало не на что: руки и ноги исчезли.

– Не понял!.. – на этот раз я не понимал только часть происшедшего. То, что шапка была невидимкой, я как раз сразу сообразил, но это меня не очень волновало. Волнующей загадкой стало то, что никакой пустоты за дверью больше не было, а был паркет, свет от множества люстр и коридор.

По теплому помещению в лисьей шапке идти было как-то неловко, да и жарко. Я снял ее, но как только это сделал, нога, опускаясь за порогом, стала уходить вниз, не обнаруживая пола.

Пришлось мне идти в шапке, потому что выходило, что когда я был невидим, паркет с коридором становились реальностью, а когда – с руками и ногами, никакой реальности за порогом не оказывалось.

– Ничего не понял!.. – с этими словами я и направился в коридор.

* * *

Я шел по коридору и думал обо всем со мной случившемся, хотя и идти мне, вроде, было нечем и соображать – тоже, вместо головы была шапка.

В коридоре оказалось множество дверей с золотыми ручками, и я хотел войти в первую попавшуюся... Но меня оттеснили, и сначала вошел не я, а какие-то существа в белых одеждах, похожие на рабочих или лаборантов. Они привезли с собой тележки, на которых

лежали вещи – такие же, какие находились у меня в комнате и еще недавно мучили меня своей бессмысленностью. Да и сама комната, в которую я попал, была в точности как моя – близнец.

Белые существа выложили из тележек все вещи, и стройным шагом стали скрываться по одному в проеме двери.

А посреди комнаты возник человек. Наверное, он и раньше тут был, но за белыми одеждами потерялся как за хлопьями снега. Как только мне пришло в голову это сравнение, действительно пошел снег. Непонятно по какой причине началась пурга, которая через минуту так же беспричинно стихла.

Человек, застывший посреди комнаты с видом удрученным и скептическим, вдруг ожил и начал бегать, все кругом переворачивая. Он вынимал книги из шкафов и кидал их в кучи, потом перекладывал эти кучи с пола на книжные полки, а с полок обратно на пол.

Все больше удивляя меня, он, взяв чернила, стал писать в бешеном темпе на всех четырех стенах (которые у него, как и у меня, изображали скалы): “ВАСЯ! ВАСЯ! ВАСЯ!”

Я отвлек его от увлекательного занятия, тихонечко тронув за плечо:

– Василий...

Он судорожно вздрогнул, обернулся и так и застыл передо мной: в глазах огонь, в руках куски обоев, с головы сыплется побелка.

– Не понял?.. Что такое? На мне что-нибудь не то?..

И тут я сообразил, что не то: меня не было видно. Чтоб не пугать понапрасну Васю, я снял с головы волшебную шапку.

– Вы зачем так изуродовали интерьер?

Он не сразу понял мой вопрос, а когда сообразил, ответил:

– А! Так надо же что-то делать, неправильно ведь все. Хочу воздействовать на мир. Все это чужое, – он злобно ударил кулаком по стене. – Я не вложил туда себя.

“Как он собирается вложить себя в стены?” – подивился я.

– Зачем это выросло? Это-то что?! – в его голосе было отчаяние, а палец указывал на ствол широкого, раскидистого дуба, который рос прямо посреди комнаты. Ствол дерева выходил прямо из паркета. Помнится, у меня в комнате такого “сюрприза” не было.

– Я уже сколько раз спиливать пытался, – Вася злобно ударил по дубу ногой, – и хоть бы что, снова вырастает!

Между тем по дереву безмятежно взбиралась гусеница, не обращая никакого внимания на Васино раздражение, монотонно и сосредоточенно, то растягиваясь во всю свою длину, то собираясь и выгибая спину.

И хоть теперь к моему полному непониманию происходящего добавился еще и этот Вася, сам по себе непонятный, все-таки в этом чужом для меня доме теперь я не чувствовал себя одиноко. И, ощутив прилив братского чувства, я перешел на “ты”:

– Вась, скажи, ты-то хоть что-нибудь понимаешь?

– Не-а, не понимаю, прости...

Нас прервали вновь вошедшие господа в белых кос-

тюмах.

Один из них снял со своего столика на колесах простыню, под которой оказался рулон обоев, и они приклеили “скалы” на место, возвратили на полки книги, долили в банки чернила и, завершив работу, стройно, в ногу, вышли. И я, не желая больше общаться с ничего не понимающим Васей, присоединился к ним.

– Ничего не понял, почему я этих белых видел, а Вася нет? Он ведь на них ни разу не взглянул, – задавал я себе вопрос, входя в следующую комнату и стряхивая с брюк побелку.

В этой комнате мне первым делом бросился в глаза диван – как мой, в точности – на котором сидели двое: он и она, плечо к плечу, в одинаковых позах. Эти двое смотрели перед собой взглядом без выражения куда-то вдаль. Я попытался перехватить этот взгляд, тоже интересуясь “далью”, но там, куда они смотрели, ничего кроме стенки не обнаружил. И тут:

– Закройте дверь, дует, – бесцветный женский голос не прозвучал, а продул точно сквозняк, о котором говорил.

– Вы это мне?

В следующую минуту я почувствовал, что стою в мокрых носках: подо мной был песок, а к ногам подкатывала волна.

– Не понял... У вас что, так встречают гостей?

– Мы сами гости...

– Мы все здесь только гости...

Волна, не дотянувшись до дивана, стала отступать. А эти “мраморные статуэтки” даже не шевельнулись, не чувствуя брызг.

– Как хорошо... – прошептал прозрачный голос.

– Хорошо... – эхом отозвался другой, мужской, такой же пустой, без оттенков.

– Как красиво...

– Красиво... – продолжали вторить друг другу призрачные голоса.

– Что хорошо?! Что красиво, когда ничего не понятно! – возмутился я.

И сюда вошли “лаборанты”, громко смеясь и что-то обсуждая. Переговариваясь на непонятном для меня языке, они повесили на стенку горшок с плющом и больше ничего не стали трогать. Из коридора еще долго звучали их голоса и удаляющийся смех...

– Плющ... – заметил женский голос.

Пара переговаривалась так, что казалось, губы их при этом не разжимались.

– Плющ... – мужской голос согласился.

Мне стало тоскливо от этой монотонности, я подошел к столу, взял чашку, но не успел поднести ее к губам...

– Оставьте... Не трогайте... – все то же отсутствие интонаций.

– Не понял... Что вы распоряжаетесь, если вы тут не хозяева? Я пить хочу!

– ...Нельзя ничего менять, – один голос.

– ...Нельзя ничего трогать, – второй.

Сговорились они, что ли?.. И тут я понял, почему они мной командовали – шапка была у меня в руке. Я пожалел, что не надел ее при входе и не выпил воду тайком.

– Не прикасайтесь ни к чему, можно все разрушить...

Для них было так важно, чтоб все стояло на своих местах, что я даже позавидовал им: еще недавно я с ума сходил, гадая, на каких это “своих местах” все эти незнакомые мне вещи должны находиться.

– Не понимаю я такого бездеятельного, пассивного подхода к миру. Был бы сейчас на моем месте Вася, он бы вам показал “ничего нельзя трогать”!

Я вернул чашку на стол, поставил ее рядом с круглым следом, в котором она, казалось, стояла вечно, такой четкий остался отпечаток. Но чашка была не менее упрямая, чем сидящая парочка – она подвинулась, встав точно в отпечатанный на лакированной поверхности стола круг.

– Кажется я здесь лишний... – высказался я обиженным тоном, и на этот раз никто не удосужился мне ответить.

Оправился я от неприятного впечатления только в коридоре, и шапку натянул на уши.

Коридор не кончался. Впереди показались еще две двери. Я, не стучась – чего церемониться невидимке – вошел в одну из них и тут же вздрогнул от какого-то то ли верещания, то ли скрипа, то ли визга.

…На стуле на цыпочках стояла девочка, которая пыталась достать до веревки, протянутой от стены к стене. Одной рукой она раскрывала большую бельевую прищепку, а другой, схватив сову за лапку, пыталась прикрепить эту лапу к веревке.

У девочки ничего не получалось, но она не падала духом. Бедная птица повисла вниз головой, беспомощно распустила крылья – сдалась. А девочка, не обращая внимания на ее мучения, со спокойным сосредоточенным видом прикрепила совиную лапу к веревке, слезла на пол, взяла из вазы яблоко, которое оказалось в два раза больше ее рта и, громко откусив, стала жевать.

От этого звука с потолка посыпалась штукатурка... Жующая девочка удивленно посмотрела вверх, нет, не удивленно, скорее просто внимательно, не спеша забралась с ногами на журнальный столик, набрала в легкие воздух и громко и отчетливо, как примерный диктор, произнесла: “СТОЛ”! Отчего довольно увесистая полка с фарфоровыми фигурками упала на пол. Фигурки разбились, но девочка ничуть не смутилась.

“КАРАНДАШ”, – так же громогласно произнесла она, и два шкафа свалились дружно друг перед другом – один книжный, другой бельевой. Это болтливую девочку насторожило, но ненадолго, потому что через минуту она запрыгала и закричала: “ЛЯ-ЛЯ-ЛЯ”, приплясывая и вертясь, причем на пол один за другим стали падать торшер, штукатурка, посуда и карандаши.

Кусок штукатурки, продолжая приплясывать, девочка подняла. В маленькой ладони очутилась выпуклая звездочка, которая еще мигала.

– А... – юная разрушительница открыла рот для того, чтобы еще что-то сказать, но в этот момент, как пожарник по тревоге, вбежал один из лаборантов и зажал ей рот ладонью.

Как только он коснулся ее губ, пальцы его стали прозрачными, и болтунья не почувствовала прикосновения, а так и осталась с выпученными глазами и открытым ртом, не понимая, почему звук больше не получается.

На цыпочках, стараясь ничего не задеть, без шума и лишних движений вошли еще двое, одетые в халаты. Они долго приводили в чувства сову, складывая ей крылья на груди и расправляя их в стороны – то ли это зарядка была такая, то ли искусственное дыхание.

– А!.. – только и успело вырваться из моего рта.

Но, видимо, в этой комнате всем надо было молчать. Лаборанты обернулись, посмотрели на меня, потом дружно – наверх: люстра с потолка отрывистыми рывками опускалась вниз и пыталась оторвать мешающий ей провод.

– Не понял!

Этого выдержать я не мог – под люстрой находилась моя, хоть и невидимая, голова. Я порывисто выбежал в коридор, сам себе зажимая рот и пытаясь подавить в себе желание высказаться по поводу увиденного.

...Четвертая комната – по обстановке такая же, как предыдущие – встретила меня своеобразно: прямо у порога дорогу мне перегородил теленок в черных пятнах. Он спал, посапывая, мирно чмокал и мотал головой.

– Не понял!.. Это еще что за невидаль? Еще бы лошадь в дом привели!

Через теленка я перешагнул. При этом тот поднял голову и оглядел меня мутно исподлобья, но без злобы.

– Спи, – цыкнул я тоже мирно, и он отчего-то послушался.

Это меня ободрило и позволило снять шапку. Поправляя явившиеся в реальность взлохмаченные волосы, я рассмотрел в кожаном кресле молодого человека, сидевшего в поэтической позе: нога, закинутая за ногу, за ухом перо...

Человек обладал таким же приветливым взором, как и его теленок, он мне кивнул. Я с радостью кивнул в ответ. Он почему-то повторил приветствие – замечательно вежливый человек! – и начал водить в воздухе пальцами, как это делают глухонемые.

– Не понял... Ты чего? Сказать по-человечески не можешь?

Я стал беспомощно озираться, ища поддержки, потому что не владел языком глухонемых, но в комнате не было никого, кроме нас двоих и теленка, да и тот спал. На плечо к обитателю комнаты присела сова, больше похожая на разноцветного попугая. Но и сова-попугай не умела сказать ничего, кроме: “Угу”.

“Неужели он раскрасил сову разноцветными карандашами?” – ужаснулся я, но тут же нашел оправдание странному поступку человека с пером: я ведь тоже долго не знал, что с этими карандашами делать.

Гибрид попугая с совой дружески потерся клювом о переносицу своего молчаливого хозяина, после чего улетел на камин и нахохлился.

– Слушай, “поэт”, а ты?.. Ты что-нибудь понимаешь?

Человек, сидевший в поэтической позе, с поэтическим взглядом, отрицательно покачал головой, из чего следовало, что глухонемым он притворялся. Тогда я стал говорить громко, сопровождая свои слова активными жестами, почему-то решив, что он туговат на ухо:

– Тебе бы ту легкость, с которой болтает девчонка из предыдущей комнаты. Не знаком?

Он что-то промычал.

– Не понял?.. – крикнул я.

Нет, с ним было невозможно вести диалог. Он стал жестикулировать, пытаясь мне объяснить что-то лирическими взмахами кистей рук. Но я, как ни напрягал лоб, как ни сдвигал брови, так и не смог с ним объясниться. И шапку от расстройства надел: пусть машет себе руками один.

А он не заметил ни моего исчезновения, ни вошедших, то ли медицинских, то ли научных, работников, один из которых подставил ухо к его двигавшимся губам, и, превратившись из “лаборанта” в “переводчика”, объявил вслух: “Что за горе – нет здесь моря!”.

– Не понял! Он – действительно поэт, что ли?

Что примечательно, стихи были произнесены на этот раз на самом понятном языке: лаборант переводил для меня.

– Зачем ему понадобилось море в доме?.. – уточнил я у “переводчика”.

Он кивнул мне, мол, сейчас спрошу, а спросил своеобразно – подув в ухо сидящему. Ответ оказался неожиданным: чудак в кресле захлопал в ладоши и выдал что-то типа: “М-м-м”, на что тем же звуком отозвался с порога спящий теленок, то ли подтверждая, то ли опровергая происходящее.

На этот раз мне пришлось удовлетвориться этим “телячьим переводом”, потому что белые больше не слушали немых речей, а принялись за работу.

Они принесли ведро и плеснули на пол воды, рассыпали по полу желтые стружки. Короче, пока он сидел и молча мечтал, его мечту о море они осуществили.

Тогда поэт стал активно открывать рот и стал похож на рыбу, вышедшую на трибуну, а один из белых начал записывать мысли, подслушанные возле безголосого рта.

– У него плохо с выражением эмоций и мыслей словами, всему разнообразию форм познания он предпочел только созерцание, – пояснил “переводчик” для меня.

– Ничего себе поэт, у которого плохо со словами, – фыркнул я, а когда работники дома собрались уходить, очень обрадовался, что можно сбежать от этого бессмысленного мычания.

Перспектива коридора внезапно оборвалась винтовой лестницей, которая повела нас наверх, на следующие этажи. Лестница кончилась так же неожиданно, как коридор, и уткнулась в площадку.

* * *

На втором этаже оказалась одна единственная дверь. Подойдя к ней, белые существа замерли, почтительно склонив головы и вслушиваясь. Из-за двери донесся сначала шелест, потом звук накрапывающего дождя и раскат грома. В следующее мгновение дверь распахнулась, и из нее порывом ветра были вброшены на лестницу охапки листьев.

Наверное, ураганный ветер достиг нижнего этажа, потому что оттуда стали доноситься один за другим удары распахивающихся дверей. При следующем порыве ветер рванул створку открытой двери назад, и также внезапно, как раньше звук, на нас обвалилась тишина.

Раздались робкие шаги, и в лестничном проеме возникли испуганные, заинтересованные лица обитателей нижнего этажа: девочка, влиявшая на мироздание словами с замученной совой в руках, молчаливый мыслитель, отказавшийся от всякого влияния на окружающих – все поднялись, всем хотелось узнать, что гремело.

Существа в белом приоткрыли дверь, и мои глаза заволокла густая тьма, а в лицо дунул мокрый воздушный поток.

Комнату лихорадило как от землетрясения, мебель и стены рушились. Огромные булыжники с отвесных скалистых склонов на “обоях” падали в беспорядке, отделяясь от стен и покрываясь песком и брызгами дождя.

Яркая вспышка молнии высветила человека, смотревшего на разбушевавшуюся стихию с невозмутимым лицом. Напряжение было только в его сдвинутых бровях и во взгляде – серьезном, суровом и терпеливом. В руках у него была толстая папка, такая, как те, что остались в моей комнате. Ветер рванул папку и начал выхватывать из нее листы; смешав, измазав их в мокром песке, он швырнул их на землю. И это было последним действием ветра, он утих.

Тогда рабочие отодвинули меня, вошли в комнату и заговорили с обитателем комнаты на непонятном для меня языке. Они стали поднимать с пола листы и для того, чтобы прочесть размытые буквы, стали советоваться с обитателем комнаты.

Меня удивило, что житель или гость комнаты, который сначала казался мне научным работником – белые не могли разобрать без него ни буквы – тоже надел халат. Я было решил, что это – какой-то крупный ученый, но меня смутило его поведение, слишком простое для человека умственного труда: облачившись в халат, он занялся самой черной работой.

Когда белые рабочие откопали и расставили по местам погребенную под слоем песка мебель, явились на свет жалкие останки торшера и журнальный столик без ноги. Мебель они заменили на новую, чистые обои приклеили прямо на скалы, а каждую вещь расставили согласно прочитанному, время от времени заглядывая в мокрые листы, на которых, должно быть, находился план расстановки вещей.

Один из рабочих отделился от других, ввел меня в комнату и лишил шапки. Когда я сообразил, что шапку забрали и прятаться больше не во что, было поздно: я уже находился в полном одиночестве в той видимой реальности, которая стала для меня единственной. И необычного ученого рядом не было...

Мне хотелось понять, как им удалось все так хорошо расположить, что казалось, иначе и нельзя. Я раскрыл папки, но никакого плана не нашел. На листах были какие-то странные письмена, а над ними надписи: “Греческий вариант”, “Древнееврейский”...

Папки тоже имели чудные названия: “Откровение”, “Научная основа”, “Литературная ценность”, “Историческая реальность”... Я читал понятные слова, но смысл словосочетаний от меня ускользал.

Все папки объединяла надпись вдоль полки, на которой они были расставлены. Я захотел прочесть ее, но получилось что-то вроде: “би... би-би... би-би-биб”. “Библия!” – наконец-то разобрал я простое слово. “Вышел сеятель сеять...”

– Не понял... – мой голос стал раздраженным, – где план?!

“Истинно, истинно говорю вам...”

– Что-то про Истину, причем тут комната?

Я стал перебирать папки в поисках плана. На письменном столе лежала стопка книг: “Дионис. Логос. Судьба”. “Сын Человеческий”, “На пороге Нового Завета”, “У врат молчания”. “Магизм и единобожие”, “Таинство. Слово. Образ”, “Вестники Царства Божия”. Передо мной было семь книг, но на их страницах я не нашел привычных черных оттисков, отовсюду на меня смотрело Лицо, отдаленно напоминавшее икону в углу.

Тогда я открыл папку с надписью: “Евангелие”. Буквы в ней под моим взглядом растворились, появились картинки. Я увидел теленка, раскидистый дуб, песок, бурю, кружащиеся листья, девочку, неподвижную парочку, немого поэта, деятельного Васю, себя... Но и эти картинки растворились в белизне листов.

– Не понял... Как мы туда попали?

На последней, еще не раскрытой мной папке, было крупно выведено название: “О ХОЗЯИНЕ ДОМА”. Эта папка напомнила мне, что сам я и все эти странные люди – гости, а хозяин так и не появлялся. Вспомнив об этом, я испугался: “Вдруг он войдет именно сейчас, а я мало того, что нахожусь не там, куда был приглашен, но как не понимал ничего, так и продолжаю не понимать.

Если не сказать, что теперь стал не понимать

гораздо больше, чем до того, как сюда попал. Раньше я хотя бы знал, что стол – это стол, стул – стул, а сам я – человек. А теперь и стол не стол, и стул – не стул, и я –

не я”.

Пока я так думал, успели раствориться не только буквы внутри папки, но и само ее название. Остались на бумаге только продавленные бесцветные отпечатки. И я обвел по ним название папки: “О ХОЗЯИНЕ ДОМА”. Тогда сквозь страницы проступили другие водяные знаки. И пока они не исчезли, я поспешил их обвести: “Зачем в его доме эти вещи?”

Разделяя чье-то непонимание, я стал обводить чужие вопросы: “Зачем я тут?”

Не понял!.. Что, прямо так и писать? Ладно: “Зачем (действительно, зачем?) я тут?”

Я был согласен с этими буквами: “Зачем здесь эти стулья, совы, попугаи, девочки кричащие, звезды, падающие на голову? Кто здесь за все отвечает? Как хозяин сам-то жил здесь? Как он это все выдержал? Комнаты какие-то бесконечные, телята пятнистые... И еще этот псих сидит тут, буковки обводит, причем не собственные, а подсказанные...”

– Не понял?!.. Что, прямо так и писать про самого себя: “сидит псих, обводит...”?

Не долго думая, я написал.

“Кто должен заниматься расстановкой вещей – поэт, не умеющий двух слов связать, девочка, что крушит все без разбора, или кто – я?! Так я вообще ничего не понимаю! Как расставлять предметы? Вообще, какой он сам, хозяин: что любит, что не выносит, от чего страдает, чему радуется? Вещи пусть подскажут, они ведь – его!”

Тут я ощутил острую необходимость сейчас же, сию же минуту увидеть самого этого хозяина, иначе для вопросов могло не хватить обоев на всех четырех стенах, а не то, что бумаги в папках. И я выбежал из чужой комнаты и поспешил обратно на первый этаж.

* * *

Но по дороге меня остановили лаборанты и направили в первую по ходу дверь. Сопротивляться было бесполезно.

– Не понял… Я уже был там…

На стук в дверь комната отозвалась кудахтаньем, которое мы сочли за разрешение войти.

…Немой спал глубоким сном в прежней позе прямо в кресле. Не спал теленок. Только в комнате кроме них теперь еще были куры, гуси, павлины и много другой живности. Насекомые ползали по ногам безгласного и спящего поэта, не спрашивая у него на это разрешения.

Мы разбудили поэта и почистили его щеточкой, стряхнув с его пиджака несколько гусениц и божьих коровок. За время нашего отсутствия в его бумагах не появилось ни строчки, ни буквы.

Один из рабочих крикнул в самые уши поэту: “Говори”. Тот попытался выговорить какое-то слово, но оно застряло при выходе из горла, и поэт поперхнулся. Один из лаборантов треснул его со всей силы по спине – речь шла о жизни и смерти, немой мог задохнуться. Удар подействовал:

– Здравствуйте... – сказано было нам, но произнесено как-то неуверенно, будто сам он не знал, здоровается или продолжает смотреть во сне на своих павлинов и кур.

Неожиданному для себя голосу поэт удивился, выхватил перо, почивавшее у него за ухом, и слова во множестве стали отпечатываться на бумаге, а комната стала преображаться. Исчезли наплодившиеся животные, стало просторней. Когда меня потянули за рукав, я постарался выйти тихо, чтобы не мешать творческому порыву.

...Девочка встретила нас рыданиями, потому что к этому времени успела обрушить все, что было в комнате и, тем не менее, упрямо продолжала повторять: “Шкаф, торшер, диван”, – хотя ничего из этого уже не осталось.

Только удостоверившись в том, что больше ничто не рушится, потому что и не может, я убрал ладонь, которой инстинктивно зажал собственный рот при входе.

Один рабочий сел рядом с девочкой и сказал ей что-то с помощью жестов. Она, всхлипнув, посмотрела на всех с интересом (увидела!) и жест его повторила, отвечая. Рабочий поднял лежащий табурет. Она повторила его движения одними глазами, отчего другой табурет поднялся, девочка засмеялась. Потом она залезла к лаборанту на колени и дунула: пошел золотой снег. После следующего жеста одна из бабочек ожила и полетела, повторяя круговую траекторию маленькой руки. Тогда мы оставили поумневшую девочку в одиночестве и отправились к неподвижной паре.

...К нашему приходу у них в комнате заросло все: плющ как паутина окутал вещи и их самих. Примотанные плющом к дивану, они стонали, потому что были прилеплены друг к другу как два сиамских близнеца: не спинами, а шеями, так что получалось что-то вроде удавки пополам.

Отвязав пленников, мы принесли щетки с мокрыми тряпками и попросили их содрать весь губительный плющ, который стал исчезать от прикосновения тряпок, шипя и пузырясь.

– Кто это все навешал? – сетовал чахлый женский голос.

– Не знаю, мы же никому ничего не давали менять. Как все было с самого начала, не помнишь? – вопрошал такой же изможденный голос мужчины.

Я помог им избавиться от зеленой паутины. Наконец, на стене появился горшок с плющом.

– Смотри, он не снимается, он настоящий! – восторженно крикнула женщина.

(иллюстрация)

– Все стало как прежде! – разделил ее восторг мужчина.

Странно, но только при вмешательстве в происходящее они смогли добиться того, чего хотели: чтоб все оставалось таким, как было “с самого начала”. Работники в белых халатах снабдили ведрами с песком и водой двух чахлых существ, и те остались по-настоящему довольны.

Выходя в коридор, я оглянулся – двое сидели на диване, он подсыпал из ведра на пол песок, она подливала воды в волну...

Мне вдруг понравился и плющ, и тихие волны, не брызгавшие и не посягавшие больше на мои носки. Парочка синхронно помахала мне на прощанье, а диван их стал раскачиваться на волнах как маленький кораблик.

...Васю мы искали очень долго. Кричали, аукали. Ему удалось изменить обстановку до неузнаваемости: стулья были прибиты к потолку и там же, под люстрой оказался диван, на котором притаился сам Вася. Под обломками стеклянных облаков, звезд и разной арматуры, он уже почти не дышал. Опоздай мы на минуту, вряд ли откачали бы.

Приведенный в чувства, он снова схватился за молоток, намереваясь продолжать преобразование мира. Этот стихийный Вася нас не видел, он вообще ничего не желал воспринимать. Пришлось уложить его, неугомонного, на диван для продувания ушей и промывания глаз, после чего Вася сел, посмотрел на нас растерянно и стал к чему-то прислушиваться.

Я узнал свой собственный шепот:

– Имя, имя свое стирай. Прекращай сейчас же свою бессмысленную деятельность!

Он так обрадовался тому, что снова нашлось дело, что тщательней, чем требовалось, стал оттирать щетками надписи, делая это, по своему обыкновению активно и с охотой.

А мы принесли веревки, сняли с потолка стулья, и все предметы, имевшиеся в наличии, прикрепили к дубу, что по-прежнему рос посреди комнаты. После того, как все было привязано и держалось на широком исполине, Василий был уже бессилен что-либо изменить. Это его ужаснуло, и он сел под дуб, угрюмо обхватив голову руками.

Один лаборант проникся к нему жалостью, погладил по голове, снял с тележки железную табличку и водрузил ее на дуб. На табличке было следующее:

“Вот дуб, который посадил и вырастил ВАСЯ (имя было отчеканено особенно крупно), за что ему, этому Васе, отдельное спасибо!” И подпись: “Благодарное человечество”. Неплохо получилось. На табличке имя смотрелось лучше, чем на стенах-скалах.

Наконец, рабочие сообщили мне, что с минуты на минуту ожидают прихода хозяина, и потому мне нужно быстро возвращаться в свою комнату.

Я бежал “к себе” по коридору, с ужасом вспоминая, какой оставил после себя беспорядок. До прихода хозяина надо было успеть как-то спрятать следы моего беспорядочного изучения действительности. Я же так утомился от работы в чужих комнатах, что на “свою” сил не осталось. Я уже представлял, как меня будут ругать за разбитую вазу, как с позором выгонят вон за то, что я понаписал на листах в папках…

Но я вбежал в комнату и обнаружил, что она – убрана, вычищена до блеска. Я обернулся за объяснением к рабочим, но они поклялись, что пока меня не было, ни к чему не притрагивались.

– Не понял!.. – мой голос стал радостным. Это была загадка, которую нельзя было осилить разумом: пока я помогал другим, в моих владениях все пришло в порядок само собой.

Я вынул из папок листы, смял их и выбросил, и наука, корни которой были поражены материализмом, закончила свое существование в корзине для бумаг...

* * *

Но хозяин не пришел ни через час, ни через два…

– Не понял, не понял, – причитал я, сидя в тоске и одиночестве… Зачем я так торопился?

…Все стояло на своих местах, на которых покоилось до моего прихода сюда. Я даже показался себе в этой комнате лишним “предметом обстановки”:

– Кто-то ведь здесь жил, обходясь без моего присутствия, и этот кто-то даже встретить меня не вышел. Значит, когда я уйду, он об этом и не пожалеет. Здесь будет все так, будто меня и не было никогда...

С этими грустными мыслями, я направился к выходу. Жаль было оставлять похорошевшую комнату, к которой уже привык... Для приличия, я все-таки решил перед уходом написать записку хозяину: “Мне у вас понравилось”, – одной фразы для вежливости было довольно.

Меня проводил знакомый коридор и незнакомая лестница, следовавшая вниз, которая привела прямо к открытому парадному. Я вышел во двор и пошел по аллее быстро, не оборачиваясь. Но вдруг показалось, что что-то забыл...

Взбежав обратно по лестнице, задыхаясь от нервного беспокойства, я вошел в комнату и осмотрелся...

– Что оставил?..

И вдруг я не показался себе здесь чужим, я смотрел на каждую вещь и точно знал, что все про нее понимаю. “Моим” в этой комнате теперь стало все. Значит, получалось, что “все” я и забыл. Но не мог же я унести с собой стены!..

И тут взгляд мой упал на стол, где мной была оставлена записка. Я прочитал ее – записка оказалась не моя. Это был ответ:

“Ну и куда же ты?.. Оставайся. Этот дом – твой”.


Глава 7

С В О Б О Д А

Я выбираю Свободу, –

Пускай груба и ряба,

А вы, валяйте, по капле

“Выдавливайте раба”!

А.Галич

Я перетру серебряный ошейник

И золотую цепь перегрызу,

Перемахну забор, ворвусь в репейник,

Порву бока – и выбегу в грозу!

В.Высоцкий

Сколько он себя помнил, всегда был тюремщиком… Однажды он получил от начальства конверт с сургучной печатью и вскрыл его, обнаружив там постановление о всеобщей амнистии.

Нет, он не собирался делать такой глупости – выпускать заключенных. Зачем?! Он разорвал и выбросил конверт. Ведь тюрьму, до единого прутика, возводили сами зэки, которые поделили мир на добро и зло, чтоб стать рабами, кто одного, кто другого. Обе тюрьмы он и охраняет благополучно – один, без подмоги, потому что и охранять-то нечего.

А если их отпустить, они попросятся обратно, даже деньги станут предлагать, чтоб не выпускал. Так что он – лицо важное, не то, что какой-нибудь стрелочник,

случайно решивший судьбу мира. Всякие же досужие разговоры про то, что свобода как компас сама покажет дорогу... Ерунда, он даже ключи на двери обеих тюрем повесил, чтобы формально выполнить приказ, уверенный в том, что никто никогда ими не воспользуется.

Ведь отпусти он их, замерзнут в лесах, с голоду помрут, а тут как-никак кормят. Хотя, конечно, у него не ресторан. В тюрьме духовной кормят неважно. Не лучше, впрочем, чем в обычной...

* * *

Камера – не место для размышлений. Хотя именно здесь есть время подумать... Чепуха. Какие могут быть мысли, когда такая изжога. Вечная изжога, всепобеждающая. Все время надо есть гадость. Не будешь есть гадость, умрешь. А умирать рано. Надо суметь отсюда выбраться.

Как помнится, никто меня в тюрьму не сажал. Откуда же это все – решетки, сокамерники? Если б не изжога, я бы вспомнил. Кости болят, это отвлекает. Бьют все время, все, кому ни лень.

Как весело все начиналось. Что весело, это я помню... Лгать устал – с этого началось! И тут еще эта заманчивая мысль: никакого отчета перед совестью. Надоело дергаться. А дергаешься беспрестанно, потому что до конца по совести не получается никогда. Вот я и подумал: а не послать ли все и всех сразу? Ужимочки эти, “здрасьте” и “пожалуйста”, бросить и жить откровенным подонком. Запросто, не юля. Решил перестать миловаться и плевать всем в глаза: да, такой вот бесстыжий, никому не должник.

...Сейчас на прогулку поведут. А там небо, под небом береза, на ней листик и от него обязательно чем-нибудь пахнет. А здесь ничем не пахнет, здесь вонь. И грязь, много грязи, и ругани тоже много. Скотские условия. И другого не предвидится…

Березе тоже нужна свобода. Но мне больше. Над землей совершишь насилие – она кричать, протестовать ни за что не станет. Она урожай приносить не будет – и все дела.

Реки загрязняют, вертят их, как хотят. Болота высушивают там, где не надо или воду лишнюю на поля льют. И что? А вот что: птицы и рыбы мрут, растения исчезают. Но не тоскуют, вот в чем штука. Природа целыми видами вымирает, так что красной книги уже не хватает.

И только мы уникальные. Мы не умираем – живем! Траву сжечь можно, дерево срубить, лес обнести забором. Но заставить их отречься от убеждений, “идеал предать” и прочая ерунда – ведь нет. Они не осознают своего рабства. Парадокс: никого кроме двуногого так не угнетает несвобода, и никто другой с такой изощренностью, с таким цинизмом ни властвует над другими. Кто еще из живых существ с азартом и даже вдохновением самоутверждается за счет своих собратьев, словно непрерывно мстя им за свои неизбывные комплексы и недостатки?

…Не могу видеть этих выродков, пусть я – такой же. Пусть это зеркало и у меня такие же глаза-щелочки, точно прорехи на штанах и сжатый в полоску рот – прочерк.

…Не мог я предполагать, вырываясь на свою честную волю, не мог, паря над всеобщей ханжеской трусостью, что лечу прямо к ним – к их ужинам с тараканами, к их камерам с нечистотами. Сам бил, сам обманывал, воровал, но кто бы мог подумать, что скоро не сумею сказать ни одного “будьте любезны” или “спасибо”. Здесь и проблеска мысли в глазах не прощают. Уже не помню, когда в последний раз видел нормальную физиономию, без этого циничного выпячивания губы. Бывают ли они вообще, случаются ли, лица, не рожи? Эх, свобода моя лихая, кривая моя дорожка. Чересчур, видать, лихая…

Кто ж знал, что гулять-то мне не долго, что встанут, точно сговорившись, стеной и плевать начнут в ответ – мною обиженные? Я в них, они в меня. Всю душу они мне заплевали, не наружность. Не отмоешься. Связан теперь с выродками как клятвой. А клятвы никакой нет. Так вот, по глупости сам себя заложил точно вещь. Нахлебался свободы до бесчувствия. Не для меня теперь благородные порывы. Кончено.

Не могу выносить детского щебета. Когда гуляю и слышу его там, за решеткой... (Детский сад рядом, что ли?) Почему не могу? Это жизнь, а все, что “жизнь” не для меня. Нет, не детский сад. Там свободные дети играют в куличики. И толстые, счастливые мамаши, впадая в детство, сами роются в песке.

Мне бы к ним. Я бы строил в песочнице города, я бы всем раздавал конфеты на улицах. Хочу иметь право хоть на один добрый поступок, быть свободным от угрызений совести. Вот свобода, так свобода – никогда ни в чем себя не упрекнуть.

Я знаю: если очень захочу, сбегу. Если буду рыть каждый день оловянной ложкой, то пророюсь прямо в песочницу. Лягу лицом вверх, и какая-нибудь толстая мамаша в первый раз за столько суровых лет улыбнется мне. Как приятно мечтать!

* * *

…Все теперь позади. Первое что сделал, когда выбрался из песочницы, попросил соды и пил ее, пил, весь вываленный в песке. Уставший, но независимый – как же приятно это сознавать! Улыбаться, пожимать руки, благодарить, сочувствовать, восклицать: “Что вы говорите?!” И чтобы всего этого – сразу и много.

Кому-нибудь помочь, обязательно и поскорее. Застоялся я в тюрьме нечистот, весь киплю созидательной энергией. Буду добрым, решено. И мне ответят тем же – все.

Кстати, насчет всех. Не надо. “Все” могут быть разные, тоже и злые. Злые бегут из тюрьмы, как я. Они, конечно, на воле мешают жить. Но – свобода же. Ничего не сделаешь, закон один для всех: что хочешь, то и вытворяй.

Одно плохо... С нашей стороны на земле обозначили границу, за которой начинает приближаться тюрьма. Для своих обозначили – пусть знают, что за чертой начинаются всякие гадости. Ее и не видно было – сначала… Потом почетче, пожирней провели черту, так это ведь только оттого, что ее дожди размывали, и люди стали гибнуть. Жалко же было дураков, куда лезли? Говорили им, предупреждали. Сам я насмотрелся на тех блатарей... И вот, для всеобщего блага прорыли неглубокую канавку, водой ее залили – все это чисто символически, только чтобы было понятно, что переступишь через границу, и сразу хуже будет. А вечно неблагодарные, вечно не желающие успокаиваться дурачки здешние все время пытались переступить. К чему? Грязные возвращались, оплеванные, портили собой вид.

Потом набеги пошли: зэки утащат что-нибудь, и обратно – в тюрьму, нравится им там, видно. Многие так проживались разбоем. И тогда по эту сторону не выдержали, ров засыпали и начали в панике камни сверху наваливать. Потом образумились. Решили, камни – это не эстетично. Убрали.

После того случился массовый побег из тюрьмы. Они все вместе заявились, ругаются, а тут дети. И решили законопослушные граждане ради удобства и спасения детей узенькие, красивые решеточки вокруг своей вольной территории возвести. Сначала были просто длинные шесты, но это казалось ненадежным, и к ним приделали перпендикулярные... Да ничего страшного. Они тоненькие, решеточки, золотые, так что выглядят не страшно, а изящно, совсем как украшение. И такая же, решетчатая, в золотом заборе была сделана дверца. Однажды ранним утром, под общее ликование она и была захлопнута – навсегда...

Такова история золотой тюрьмы, которую я к своему удивлению, обнаружил “на воле” очень скоро после своего появления из песка.

Да, когда я сюда сбежал, и здесь уже все было перекрыто. И на душе моей опять муторно, беспокойно. (Хотя именно ради покоя все и затевалось – решетки эти.) Чего мне, вроде, понадобилось – красота, запахи. Живи. Никакой грубости, подлости, в спину ножей, не в той ведь тюрьме…

Почему я так говорю? Разве я не на воле?

Нет, конечно!.. Я в “зоне законопослушных”. Может быть тепло и солнечно, чисто и не голодно, но самое страшное не это, а “осознание”! Осознание несвободы. Пусть золотая, но ведь клетка! Я не могу даже захотеть выйти…

Нет, может мне туда и не надо, обратно в тюрьму-то. Но я, что же к этим “навсегда” и “навеки” прикован? Обречен? На добрые дела? На всяческое благородство? Какая изумительная мысль, способная в мгновение ока превратить мед добродетели в золу на зубах: “Ты обязан быть добрым, ты должен, приговорен”.

Я уже в курсе: свобода – это возможность говорить “да” и “нет” по своему усмотрению. И поэтому, слышите, я должен иметь возможность сказать “да” злу и “нет” добру – хоть раз, еще лучше – всегда. Я право имею, в конце концов. Пусть это плохо, пусть аморально, но ведь речь не об этом, не о нравственности же речь – о свободе!

Откройте! Да я, может, еще и не рвану... Я может, и останусь, вы только калитку открытой оставьте. А если будете запирать, тогда точно сбегу, даже если мне туда и не надо (побег с воли в тюрьму, подкоп под нее снаружи, такого еще не бывало). Если запираете, значит, есть что-то стоящее там, среди мерзости, чего я раньше не разглядел. Так я сбегу разглядывать! Это я вам обещаю. И пусть мне будет хуже. Стану бегать туда-сюда.

Один такой уже попытался... Прорыл тоннель под землей. Вон он, как раз вылезает из него.

– Высиживаешь свободу, наседка? – это он мне. –

Думаешь, я – беглец? Я – свободный человек! Все, больше говорить не могу, извини. Остановишься, догонят, навяжут какую-нибудь ответственность. Ну пока, бери пример с меня!

То же мне, учитель жизни. От земли он свободен. Странно, что не от собственных ног. Они ведь, небось, тоже “связывают”. Бегает как дурачок, не понимая, что – из тюрьмы в тюрьму. Мышцы красивые накачал, что и говорить. Но причем здесь свобода?! Пустота – она и есть пустота. И нечего термины перемешивать.

…Со мной самим творится что-то неладное. Столько отсидеть по тюрьмам и вдруг запаниковать. Чувствую – не минуты больше не промаюсь. Кончается терпение. Я миной стал, еще секунда, и будет взрыв. Такая напала лихорадка, что могу броситься на решетки, и зубами их перегрызать. Решетки и рабы – моя неотвратимая вечность. Глаз привык к перекрещенным линиям так, что кажется, ничего другого в мире и не существует. Глаз привык, а спиной чувствую холод.

Что там? Ветер воет. Я слышал, что сзади мы тоже обнесены золотой решеткой, хоть за нами нет третьей тюрьмы и не отчего отгораживаться. Там – никаких сооружений, чисто поле.

Посмотрю. ...Надо же, не наврали. Калитка в золотом заборе, разумеется, закрытая. Ну, затем и двери, чтобы держать их на замке. Только ключ почему-то висит рядом. Остроумно!

Пока никто не заметил... Только б не взвыла сирена... Обидно, ключ не подходит. Как в страшном сне – когда нужно, никогда не открывается.

Все, с “добром” покончено. Буду Бармалеем, Змеем-Горынычем, только не цветком в их золотой оранжерее, не жемчужным яблоком, скушанным на обед, чтоб они мной подавились. Да что же она не открывается-то! Погодите... Ключ – черный, обшарпанный, а должен быть золотой. Эврика. Надо бежать в первую тюрьму, это их ключ.

Я даже спортсмена обогнал, пробегая по тоннелю. Что значит захотеть! Пусть стал пыльный, чумазый, но там, куда спешу, это никого не смущает.

Вот она: заплеванная дверь с зарешеченным окошком. И за ней – поле. Только ключ-то я забыл в другом замке! Что за наваждение. Он не вынимался... Здесь тоже висит на веревочке ключ – золотой! Издевательство. Специально они так делают, что ли? Не подходит!..

…В этой тюрьме мысли мои меняются. Вот так, стоя по эту сторону единой большой тюрьмы, глотая пот и дыша смрадом, я клянусь себе, что никогда больше не поклонюсь мерзости, что всегда буду жить в другой, “лучшей” тюрьме. Но разве такие бывают? Разве все тюрьмы на свете ни одинаковы?!..

Подземный тоннель, по дороге сюда казавшийся крохотным, теперь стал бесконечным. Опять этот спортсмен бежит – просто само “нет” на ножках. Идея! Спасибо ему, что встретился. Всем и всему – “да”, вот – свобода!

Общими усилиями, если договоримся, можно сломать решетки, разделяющие обе тюрьмы, и объединиться. Мир и согласие. Гениально. Аж сердце зашлось. Созидательная свобода! Правда, грязь и дети... как это друг с другом будет сочетаться? Не приносить же детей в жертву созиданию.

Ладно, надо прилаживать ключ к золотой клетке. Аккуратно. Сначала вытащить застрявший... Нет, и золотой ключ не подходит. Ну, все, осталось только

уткнуться в дверцу лбом. Примириться? Да. И пусть все останется, как было: порядочности, выверенной и официально одобренной – наше всегдашнее, непременное “да”, без всяких потусторонних поползновений; а злу – здравое и бодрое “нет”. С тем и помрем. Во всяком случае, так “пристойней”. И Бог с ней, со свободой. Ну что она такое, в самом деле? Что за радость?

…Ключ бессмысленно висит на пальце. Последний раз, разве, попробовать... Есть! Пришелся впору ключик золотой!

Ветер с запахами пряных трав... Почему я хохочу? Бежать, не останавливаться, кружиться, кататься по траве. …Что это, неужели счастье? Хочется упасть в объятья трав, прильнуть к ним лбом и жаловаться, жаловаться и слезы с росой мешать. Я буду здесь лежать и рыдать. Так мне нужно. Отказывает разум. Теперь перевернуться, раскинуть руки, смотреть в небо. И все – больше ничего.

* * *

Ни мысли. Ни дуновения ветра. В глаза лезет солнце. А я лежу на спине и всему вокруг желаю добра. Все-таки, почему они так медленно двигаются, облака? Почему, почему, потому что им так хочется, что за вопросы с пристрастием?

Сейчас, наберу в рот воздуха и скажу... что же я скажу?.. Какое будет оно, мое первое слово на свободе? Надо что бы было значительное. Если глупость получится, будет обидно. Сейчас вытяну губы в трубочку... Оторву со скрипом язык от неба, потому что ведь очень лень, и произнесу:

“Агу, – действительно глупо, – Агу, агу…”

Какого цвета у нас трава, да, эта, которая мне в нос лезет? Зеленого? Кто это сейчас сказал?.. Кто сказал, что трава “зеленая”? Не знаете, и не говорите. Я тоже не знаю, но я ведь и не говорю. Помалкиваю себе в травку, в зеленую. А небо какого цвета? Вообще, какое оно, небо? Большое, маленькое или размером со спичечную головку? Нет, это слишком много мыслей сразу. “А, Б, В...” Алфавит. Откуда мне это известно?

Ничего я не знаю! И не говорите мне, что это птица и что она поет, пока я сам не проверю. У меня позади – земля, на которой я лежу, впереди – небо. И все. Ни понятий. Ни цветов. Ни условностей. Ни разделения на “добро” и “зло”. Ни запаха, ни вкуса, ни зрительного образа. Я – белое полотно.

Приподнялся на локтях и увидел – бумага, кисти и краски лежат на траве. Это еще зачем? Рисовать? А что именно? Вот это, с лепестками? Кажется “цветок”, так это называется. Весьма симпатично. Только чего-то ему не хватает... Разнообразия, вот чего, оттенок скучноватый. Добавлю из своей палитры вот этот, светленький. Прямо здесь, сбоку и намажу.

Ужас! Уродство какое. Зачем я это сделал, так красиво было. Живое растение и вдруг – краска на боку... Сейчас вытру. А, так ты с шипами? Такой красивый и колючий? Не хочешь, не надо. У меня на бумаге этот светленький цвет прекрасно будет смотреться, назову его “желтый”. На бумаге – лучше, чем в реальности. А ты, цветок, расти, качайся и защищайся, сколько тебе вздумается. Мне идти надо.

Столько цветов – глаза разбегаются. Вот этот алый сейчас сорву. Только платком замотаю руку. Не отрывается стебель – слишком толстый. А где шипы? Странно. Запах отвратительный, а шипов почему-то нет... Оставлю его расти, зачем мне с собой вонь? Да и белого цвета ему явно не хватает. Пачкать цветок на этот раз не буду, а своему, на бумаге, добавлю белой краски – мечта!

Выбирай любое направление – черты нет. Кошмар, как же без нее угадать в какой стороне опасность? Палец, шипом порезанный, болит... Может, пока не поздно вернуться? Там все понятно было, обеды готовые. Правда, от них изжога... Нет, изжогу больше не хочу.

Трава высоченная, лес вдалеке, по полю кто-то идет. Не ко мне, прочь. И, видимо, куда нужно двигаться, идущий знает отлично. Полы одежды по ветру вьются от уверенной походки. Догнать бы его и за эту развивающуюся полу ухватиться.

Догнал и уцепился, отчего он пошел медленней, потом повернулся: смотрит на меня, я на него. Он вынимает из кармана какой-то предмет, отрывает от себя мою вцепившуюся руку и в нее что-то прячет. Я сжимаю кулак. Он уходит, в руке у меня – тяжелый компас с одним делением, без обозначений сторон света. Стрелка уставилась на лес как зачарованная.

Теперь я знаю, куда надо идти. А делать что? Делать ведь всегда что-нибудь нужно. Нельзя же только на траве валяться. Ну-ну. Чем можно заниматься на поле? Лежать, птиц слушать, ни о чем не думать. Это все уже сделано... Цветы собирать! Цветы здесь неподходящие... Еще что? Пахать, копать, сажать и сеять…

Обнаружил на траве лопату и действительно стал копать. Но надо же было прокопать большую часть поляны, чтобы обнаружить, что земля совершенно негодная. Камни, песок. Пришлось искать новое место.

Вслед за мной стали подтягиваться бывшие “дружки”. Конечно, ведь дверь тюрьмы я оставил открытой… Один сокамерник еще в траве не навалялся, а уже похватал все цветы, которые я оставил расти. И алый, и синий, и еще коричневый какой-то, какого я и не видал. Вон у него их теперь сколько, а у меня... Хотя... зачем мне такие? Это я так, из зависти. Из них ведь даже веника приличного не сделать, а о том, чтобы такие на свое поле сажать и речи быть не может.

Нашел я землю помягче и опять копаю, копаю. На плохой почве натренировался, теперь дело пошло. Мышцы так и звенят, земля сама вверх порхает... люблю копать.

Что это? Опять идущая фигура, развивающаяся мантия, и несколько человек следом семенят, вцепившись в нее. Зачем они бегают за ним трусцой? Может, у него компасы кончились? Ладно. Дело стынет.

Делаю последний взмах лопатой и вижу, что вкопался в болото, а там... Человек на кочке сидит. Болотный житель? Весь мокрый и тиной порос.

– Ты кто?..

Молчит. Жалкий такой, съежился весь. Очень увлечен: что-то подносит к уху, слушает, трясет. У него в руке – компас.

– Сломался что ли? – спрашиваю.

В ответ – только детски испуганный взгляд. Он протягивает мне маленькую ручку и показывает: стрелка компаса безвольно качается вправо-влево, как маятник. Похоже, что ей уже – все равно, куда хозяин компаса отправится.

– Дай попробую починить.

Чего он так боится? Прижал компас к груди, как любимую игрушку, а сам раскачивается взад-вперед.

– Дай.

Он отрицательно крутит головой:

– Не-а.

Какой-то пеликан. Леший болотный. Оборачивается, смотрит на меня хитренько так и в воду компас перед собой булькает. И смотрит тупо на качающуюся поверхность болота – нету компаса. Надо держаться от него подальше, не люблю неадекватных поступков. А он мне протягивает открытую ладонь и умоляет глазами о помощи. Тогда я тоже протягиваю ему руку и чувствую вцепившиеся в меня маленькие пальчики.

– Держись крепче.

И вдруг... у этой хрупкой ручки оказывается необыкновенная сила, она начинает тянуть меня вниз, прямо в гибельную мокрую слизь. Губы человечка дрожат, маленькое лицо сжимается в ужасную гримасу, он смеется, просто заливается тоненьким смехом…

– Пусти!

– Не-а, – снова упрямое движение головой. Он тянется к моей левой руке, и я понимаю, что он задумал отнять у меня мой компас, действующий. (А потом может так же преспокойно выбросить его в воду.) Он пытается достать мою руку, которую я инстинктивно завожу за спину.

– У тебя же свой был, дурак ты этакий.

И тут он начинает плакать, хлюпать, прямо трясется весь. Я, мокрый, грязный, в тине, уже рад отдать ему этот злосчастный компас, из-за которого он так расстроился, но я уже – наполовину в трясине, вот-вот в болото съеду. Утону ведь в результате я, не компас! Хватит. Он погубит себя, меня, и совершенно бесполезно. Я отпускаю его руку и вижу в ответ полные страха глаза. Бегу. А сзади нагоняет визг. Еще быстрей перебираю ногами, хотя они уже не слушаются…

…Одежда моя порвана, компас поврежден в борьбе: стрелка начала качаться как пьяная. Надо срочно искать человека в мантии. Он мне этот компас дал, наверное, может и починить. Река. Окуну голову в воду, чтобы придти в себя...

Надо же, как хорошо начиналась моя свобода: светло, весело – цветочки, птички, ветерок... Ничего себе “ветерок” – шквал. Похоже, начинается ураган. Что это за вода? Кисло-горько-соленая – гадость! На противоположном берегу тоже кто-то припал к воде. Почему же он спокойно глотает, и у него такое блаженство на лице?

“Не буду пить вашу горькую воду, не хочу!”, – кричу я: “Пейте сами эту гадость, закусывая песком, собирайте свои цветочки вонюче-колючие, считая, что утоляете жажду и нюхаете ароматы!”

Человек на другой стороне реки приподнимается, машет мне, мол “привет, не заметил, извини”, а потом продолжает хлебать. Как вкусно он пьет! Может, нужно заставить себя глотнуть? Попробую еще раз… Ну гадость же! Лучше уж умереть от жажды!

Наслаждающийся гадостью отрывает губы от поверхности реки, взгляд его становится строгим и осуждающим:

– Чего тебе не хватает, не понимаю? – значит, все-таки слышал мою речь. – Смотри, какая красота, –

вытаскивает он из-под себя руку, показывая мне смятый букетик – тот же стандартный набор.

– Да уж... “красота”!

Надо подниматься, несмотря на усталость. Тучи изменили свет, травы стали красно-коричневыми.

Вот он, человек в развивающейся мантии. Он сам меня нашел и что-то кричит. Но ветер такой, что я ничего не могу разобрать, он забирает звуки прямо изо рта.

Мы оказались по разные стороны оврага. Я уже хотел спуститься на дно разделяющего нас рва, но

поскользнулся, покатился по мокрой обжигающей траве и какое-то время пролежал без сознания.

…Открываю глаза – компас валяется разбитый. Голова болит, ничего не помню, катился как во сне.

Вылезаю из оврага и снова попадаю на поле – около человека в мантии толпится народ. Ничего себе очередь. Это что же, все на починку? А нет ли еще кого-нибудь, кто понимает в компасах? “Нет, – говорит мне последний в очереди, за которым я пристроился, – только один умеет приводить в порядок, остальные все больше ломают”.

Я вижу, как кто-то отходит спокойно, а кто-то сразу же разбивает то, что было починено. Один взял камень и бил по стеклу так долго и упорно, пока от компаса ничего не осталось, после чего схватился за полу того, кто ближе всех к нему стоял. Другой – маленький и коленопреклоненный – вцепился в грузного соседа, отчего стрелка на его циферблате завертелась в разные стороны. Все они почему-то цепляются друг за друга как репейник.

…А я, отстояв очередь, снова иду по полю и сияю как новый пятак. Компас починен, только есть хочется.

Очень кстати я вижу перед собой дикий сад, лезу на дерево, срываю спелое, красивое яблоко, кусаю – кислятина. Что же мне так не везет, ну просто фатально! Может, что-то не так делаю? Может, надо было, вместо того, чтобы лезть на дерево, найти что-нибудь подоступней? Я машинально отрываю от яблони несколько веточек и тереблю их в руках...

Слышу смех. Кто-то неприятно громко хохочет. Несколько человек под яблоней тоже старательно хрустят,

пережевывают, смеются. Один протягивает мне большущее яблоко, на что я отрицательно качаю головой, мол, сыт. Тогда все затихают. “Ешь”. “Не хочу”. Один, видимо главный, встает и подходит совсем близко: “Ешь”. Понятно, сейчас они меня будут бить и все из-за того, что я не хочу давиться их кислыми яблоками. Потом заставят есть и говорить, что сладко.

И тут я сам начинаю смеяться, просто покатываюсь со смеху. Они не ожидали такой реакции и замерли, удивленные. А мне весело смотреть на их застывшие перекошенные физиономии.

Чего же я веселюсь? Я ведь вышел в поле, не зная ни цветов, ни названий. Ведь ни одного яблочка не съедено, ни одного деревца не посажено. Все только выплевывал, выбрасывал, отталкивал... Успел навсегда разлюбить яблоки и цветы. Я ничего не собрал! Я пуст! Но почему-то мне хорошо. Пусть я голоден, устал, умираю от жажды, зато теперь точно знаю, какие они должны быть, цветы, какая может быть вкусная вода и никогда, слышите, никогда не сорву чужих кислых яблок. А это уже кое-что!

Почти незаметно для себя, я легко вскопал большой участок земли. Веточки от яблони я посадил тут же, авось привьются на моем поле.

И вдруг... Радости моей – как не бывало. Я вижу человека в мантии и рядом с ним ползающих на коленях рыдающих существ. Теперь эти безумцы, разбивая свои компасы, режут себе осколками стекла пятки, обматывают шеи веревками и пытаются закинуть такие же веревки на голову человеку в мантии. Они хватаются руками за эту мантию, отталкивают друг друга, царапаются, скребут ногтями по его телу.

Человек тщетно пытается им объяснить, что ему надо идти, иначе они замерзнут, что надо складывать на поле костры. Но рыдающие глухи. Кому-то, наконец, удается закинуть конец своего ошейника, превратившийся в петлю, ему на шею.

Крикнуть что ли, чтоб отошли? Нет, криком не поможешь. Наверное, не набрасывать еще один ошейник и с компасом своим, который все время барахлит, справиться самостоятельно – это и есть помощь.

Как чинят компас?.. Передо мной возникает просящая рука, и я отвожу ее в сторону – не отдам. С другой стороны – рука с чужим компасом – предлагающая. И эту – прочь. Еще одна хватается за мой ботинок, но я вырываюсь. И после этого стрелка вдруг перестает колыхаться. А мне уже и не надо смотреть на компас, я чувствую нужное направление интуитивно.

Машинально я вынимаю из кармана сложенный вчетверо лист. На нем – цветок. Откуда? Я же его не

рисовал, просто добавлял на бумагу те цвета, которых мне

не доставало в реальности. Видимо, от этого и сложилась сама собой картинка: колодец и прямо на воде – цветок.

(иллюстрация)

За ближайшей рощей я вижу свой рисунок воплощенным в реальности. Передо мной – бездонное, необыкновенной чистоты и прозрачности, озеро. Над поверхностью воды возвышается стебель прекрасного цветка. Как мне удалось все это предугадать?..

Я наклоняюсь к воде, прикасаюсь к ее поверхности губами и делаю глоток. Но не чувствую вкуса, – ничего, кроме необыкновенного покоя, который наполняет меня и уносит прочь от земли. Глаза закрываются сами, перед ними возникает человек в мантии. Множество рук не раздирают его, а обнимают за плечи. Значит, он все-таки вырвался и больше ничего не должен тем, в ошейниках. Не должен... Свободен... Я мысленно пытаюсь его достать, остановить, уцепиться за него, и вдруг вздрагиваю от резкой боли в шее, открываю глаза. Рука сама собой ложится на воротник, а в ней – кусок поводка и порванная цепь ошейника...

Снова догоняют сокамерники, и я радуюсь тому, что наконец-то есть, с кем поделиться. Счастье, оно ведь всем нужно. Но они проходят мимо.

– Вы посмотрите...

Один лениво глядит на меня через плечо:

– Ну?..

– Вот, посмотри!

– Да... ничего себе... Я сорвал бы, но видишь у меня их сколько, – он показывает мне невероятно громоздкий букет, который обеими руками еле удерживает. И чего там только не понапихано! – Мне больше не нужно. Да ты не обижайся. Может, твой и лучше. Но эти-то куда девать?

Другой бывший заключенный, весь нашпигованный яблоками, – из кармана, из-за пазухи, разве что не из ушей вываливаются – набитым ртом что-то шамкает так, что я ничего не могу разобрать и прошу повторить. Но в ответ – только брызги и куски яблока изо рта, которые он старательно впихивает обратно. Я машу рукой, указывая туда, где простирается неизвестная и уже не нужная мне даль: “Иди”.

Третий останавливается, наклоняется ко мне и спрашивает:

– Ты, что же, здесь остаешься? А как же дух исканий, вечный выбор? Там впереди еще знаешь сколько цветов. Может – и не такие как твой, зато сколько хочешь. Там – свобода.

Что он сказал? До меня доходит не сразу. И вдруг: сами вырываются изо рта слова. Все уже ушли, но что-то начинает клокотать во мне, я кричу, хотя знаю, что меня никто не услышит:

– Свобода? Какая же это свобода?! Неужели я столько скитался по мокрым полям, чтобы уйти, когда нашел то единственное, что было мне нужно!

…Да нет, мне ничего не стоит пойти с ними и бесконечно выбирать. Пусть он всегда останется – выбор. Но как объяснить... После этой воды и цвета – что будет не горьким, не блеклым? После “лучшего”, к чему мне “хорошее”?

Я окунаю ладонь в воду, зачерпываю ее из маленького озера, делаю несколько глотков. И только теперь чувствую жажду, которая, кажется, не пройдет никогда. Хочется пить и пить, не останавливаясь, эту вкусную, прохладную, ароматную синеву…

Но перед глазами – компас, на котором стрелка сошла с прежней отметки. Теперь с не меньшим упрямством она глядит в противоположную сторону.

Не может быть... Куда, назад?! Что ты имеешь в виду, компас? Куда мне держать путь – в рощу с яблоками, к горькой речке, к раскрашенным растениям? Или... неужели в тюрьму?!

Я вдыхаю аромат цветка, он успокаивает и точно подсказывает: “Сорви цветок, возьми его с собой, набери флягу воды, захвати яблок (они поспели на твоем поле) и сейчас же отправляйся обратно”.

...Конечно же “обратно” – в тюрьму. Как я сразу не понял! Ведь про поле, цветы и компасы те, кто так боятся свободы, не знают – никто не рассказывал. Да что говорить! Им бы – глоток моей воды, хоть бы каплю одну.

Отдать то, что с таким трудом было найдено?! Конечно. Можно больше не уговаривать... Иду.


Глава 8

Т В О Р Ч Е С Т В О

Есть, стоит картина на подрамнике!

Есть, отстукано четыре копии!

Есть, магнитофон системы “Яуза”!

Этого достаточно!

А.Галич

В этот мой благословенный вечер

Собрались ко мне мои друзья,

Все, которых я очеловечил,

Выведя их из небытия.

Н.Гумилев

Вдохновенный процесс был в полном разгаре, когда в доме завелись крысы. По ночам они портили холст, нотную тетрадь и исписанные страницы.

Для борьбы с вредителями художник нарисовал несколько человечков и оживил их. Но крысы – эти распространители всяческой заразы – передали новосозданным вирус материализма.

И ожившие существа вместо того, чтобы помогать мастеру, решили, что на свете не существует ничего кроме лесов, льдов, цифр, вычислений, рабочих кабинетов, денежных знаков, и занялись посторонними делами.

А когда хозяин мастерской вышел, они объявили хозяевами себя. Что тут началось!..

* * *

Я уверен в том, что родился бездарным... (Не надо спорить. А... вы и не спорите. Жаль.)

Так вот, за что ни возьмусь, сразу останавливаю себя словами: “ничего не получится”. Действительность представляется мне серой, как залежавшийся снег. Кстати, не поверите, снег бывает не холодный. К чему это я?.. А вот к чему: случилась тут со мной история.

В один из выходных я выехал погулять за город и набрел на невиданной красоты белое поле. Мне захотелось его нарисовать, но я себя остановил: “Ничего у тебя не выйдет, и не пытайся”.

Поле, будто усыпанное россыпью алмазов, было таким ровным, что мне пришло на ум поэтическое сравнение: оно похоже на гигантский пол в гигантской квартире. (Правда, хорошее сравнение? Или бездарное?..)

Когда я нагнулся зачерпнуть ладонью сверкающей белизны, то обнаружил, что снег в ладонях не тает. (Кстати, не таящий снег лучше мокрого, гуляешь, сколько хочешь и не замерзаешь.) Я и пошел гулять по полю, которое простиралось почти до горизонта. Я говорю “почти”, потому что горизонт от меня заслонили домики, стоявшие вдали. Несколько домов было и на опушке леса, вдоль которого тянулся не очень высокий деревянный забор. Когда я оглянулся, то увидел, что цепь моих следов превратилась в затейливый узор.

И тут я обнаружил, что я в поле не один. Со стороны ближайших домиков пришли какие-то люди, которые стали из ведер что-то выливать на снег прямо на мои следы. Сначала мне показалось, что это “что-то” – помои, очень уж скверно запахло. Но потом увидел, что жидкость была разноцветная! Вокруг одного из домов от белоснежной красоты в момент ничего не осталось.

– Прекратите, сию минуту, не хулиганьте! – я погрозил кулаком. – Не загрязняйте окружающую среду!

Хулиганы не обратили внимания на мой окрик, и тогда я, не желая становиться свидетелем экологического преступления, отошел от них подальше, вглубь поля, чтоб продолжать любоваться белизной...

Но не тут-то было. Вторая часть поля была разделена на полосы. (Такой вид имеет распаханная земля, когда смотришь на нее из самолета. Но я точно помню, что была зима, так что вряд ли в ту пору кто-нибудь мог пахать или сеять.)

Белые полосы земли чередовались с ровными черными, на которых не было снега. И тут я провалился вниз вместе с одной из этих полос, отчего раздался жуткий звук, похожий на гром. Природа шутила: сначала выпал этот снег, не холодный и не мокрый, потом куски земли ни с того, ни с сего стали продавливаться под моей тяжестью, да еще посреди зимы собирался пойти дождь…

Но с неба не упало ни одной капли, гром оказался мелодичным, а провалившаяся полоса поля поднялась вместе со мной. Мне расхотелось гулять, но попытка покинуть загадочное поле, не удалась, потому как следующая полоса проделала прежнюю операцию: опустила меня, потом подняла. (Если бы это и был “гигантский пол”, как я подумал вначале, то очень старый и гнилой.)

Вдоль леса поле было срезано канавой, в которую я и спрыгнул. Дно канавы оказалось твердым. Будь на моем месте какой-нибудь гениальный геоморфолог, он бы обязательно укрепил почву, сделав подпорки и уперев их в дно этой канавы. (Но я не геоморфолог, тем более не гениальный.)

С мыслями о собственной бездарности, проявляющейся сразу во многих областях, и спеша убраться восвояси, я добрался до забора, за которым рос необычный лес. Еще одна шутка природы: деревья в лесу были перекрещены и переплетены так, что образовывали подобие гигантских букв.

В этот лес прибежали ряженые. (Я подумал, может, это не природа виновата, а дело в моем бездарном ее восприятии. А, может, я просто перепутал числа, и

начались святки.) Лица ряженых были размалеваны.

В шутовских одеяниях, с запрокинутыми головами, они что-то беззвучно выговаривали своими чересчур выписанными и преувеличенно большими ртами.

“Клоуны” убежали так быстро, что я не успел справиться о том, как выбраться из диковинного леса и сел в безвольном отчаянии возле пня, с неестественно-идеальной окружностью среза. Оставалось только ждать, чтобы события сами себя прояснили. Наконец я дождался того, что в лесу появился некто серый. Это был блеклый субъект: в костюме с галстуком, с бесцветными глазами, с серовато-пепельными волосами и кожей цвета размытой грязи. Больше всего меня впечатлил большущий мышиный хвост, совершенно нелепо торчавший из-под строгой тройки. Я испугался и спрятался.

“Некто” достал из кармана метр и стал измерять огромную букву “о” в обхвате. После чего из того же кармана он достал маленькую пилу и принялся спиливать узорчатые смыкания ветвей. Потом он спилил два дерева целиком и, довольный своей “работой”, удалился (вредитель).

– Я так пилить не умею, – меланхолично выговорил я.

И тут передо мной появился еще один человек, не разряженный и не блеклый, а нормальный и с саженцами. Найдя три спиленных дерева, он огорчился, но сразу же выправил испорченный ряд, добавив в него несколько молодых берез. Теперь посаженых деревьев было в два раза больше, чем погубленных, и новые прямо у меня на глазах стали расти и свиваться. Я бросился вслед за этим “садовником”, который вывел меня из леса, но почему-то обратно к забору.

На подпрыгивающих “гигантских паркетинах” танцевала балерина. Быстро, ловко перебегая с одной полосы на другую, она извлекала на свет дробные звуки, подкручивалась и делала в воздухе шпагат. Казалось, что ее движения опережали волну звуков, доносившихся из-под земли.

– Я так не умею! – воскликнул я и обиженно и восторженно.

Тем не менее, попробовал покрутиться… Шея и позвоночник оказались крепкие, но все же я чуть себя не искалечил... (Будучи верен себе, я, конечно, подумал, что я – такой же бездарный танцор, как и художник.)

Вдруг балерина постучала пуантами, села и закрыла лицо руками от горя: пол перестал проваливаться. Я бы на ее месте обрадовался. Что тут же и сделал, и, расхрабрившись, разбежался и пролетел, как по катку несколько полос сразу. Доскользив до канавы, я увидел, что геоморфолог-рационализатор все-таки нашелся. Он разобрал забор и из штакетника сделал укрепление, которое теперь поддерживало шатающиеся пласты почвы.

Умельцем, укравшим мою идею, оказалось уже знакомое мне существо с мышиным хвостом. Я было хотел его поблагодарить, как вдруг тот, что сажал деревья в лесу, подпрыгнул, отчего полоса поля опять пошла вниз, а шест, ее подпиравший, то ли сломался, то ли отскочил.

Белый снег, которым я восхищался, был совсем испачкан настолько, что казалось – раньше срока пришла весна, и появились прогалины. И только субъект с серым хвостом стал зачерпывать из сугробов свежий снег и засыпать разноцветные куски поля.

– Какой молодец! И я за то, чтобы в природе был порядок: зима, так зима, – произнес я, решив задержаться и помочь ему в благом деле.

И все было бы хорошо, если бы не этот “садовник”, все время действовавший невпопад. Он подошел к

сбившимся в кучку замызганным хулиганам и подмешал что-то в ведра. Все дальнейшие усилия мыши в костюме оказались напрасными – снег стал таять, точно на углях.

Природа никак не хотела успокаиваться: с неба вместо снега, или, на худой конец, дождя, появилась огромная метла. Она стала развозить по полю многоцветные лужи, пустые ведра и попадающихся под щетину людей отбрасывая в сторону.

Инстинктивно, желая спасти человеческие жизни и остановить движение этого “неопознанного объекта”, я бросился на него грудью. Но тот сердито отшвырнул

меня, и я полетел, как ракета, выбрасывая руки вертикально вверх, а потом так же – вниз, после чего приземлился, как мне показалось, на другой планете...

* * *

Но планета оказалась той же самой. Просто, спасая другим жизнь, я вырос в собственных глазах. Теперь я находился на поверхности большого стола, которому приходился по размеру чем-то вроде кувшина или подсвечника.

Перед столом стоял стул, показавшийся мне нелепо огромным, а на нем – человек, который, как и я, по своим размерам не соответствовал мебели. И тут я узнал в нем того, кто только что подмешивал в ведра растворитель снега. (Должно быть, и его вышвырнула с поля метла.) Теперь, стоя на стуле и на этот раз исполняя роль художника, он аккуратно водил в огромном альбоме огромной же кистью.

Тут же стояли баночки с краской, а по поверхности листа прохаживались знакомые мне “хулиганы”. Кисть-метла сбивала их с ног и переворачивала, но жаль мне стало не их, а рисунок, который они портили ногами.

И вдруг откуда-то из-за спины стоящего на стуле художника явилась кисть, вдвое больше прежней, и сделала на листе широкий мазок, нарисовав то ли реку, то ли дорогу, потом замазала белой краской беспорядочные кляксы, которые остались от маленьких ног.

Две кисти – огромная и поменьше, рисовали прекрасно.

– Я так не умею! – сработал во мне в очередной раз комплекс неполноценности.

Только я так подумал, как тут же уменьшился, и из человека, глядевшего на лист бумаги, превратился в человечка, угодившего в сугроб. “Хулиганы, испачкавшие поле” окружили меня толпой, решив, что я возвратился с небес, покатавшись на летающей тарелке (хотя, скорее, кисть можно было принять за “летающую вилку”).

– Знаете ли вы, что мы находимся на листе?! – запыхаясь и выпучив глаза, выпалил я.

– Как это?

– Да, да. Снег – альбомный лист. Грязь – краска, а то, что вы топчете – картина!

Они со скептическим видом начали рассматривать собственные галоши:

– Грязь, чавкающая под ногами – краска? То, что кругом наляпано – рисунок?!..

Кто-то высказался в невежливом тоне:

– О чем он нам толкует, этот сумасшедший?! Живешь как собака, весь мокрый, измазанный, напуганный до смерти пролетающими мимо НЛО, а тебе рассказывают басни о каких-то художествах!

– Зачем же вы краску на бумагу льете?

– Чего? Какая краска! Это же удобрение.

Теперь пришел мой черед удивиться:

– Какие удобрения – зимой?

Один попробовал краску и округлил глаза:

– Нет, не удобрения... Это – вкусно.

Тут они стали толпиться у ведер, потому что оказалось, что разные цвета краски имели и разный вкус.

Среди человечков нашелся лишь один сообразительный, который, пока другие ели, взял меня под локоть:

– Не затруднит ли вас рассказать, что именно вы оттуда, – он указал на небо, – видели? Что на рисунке?

– Церковь, представляете! Ну... купола, кресты... здание…

– Давайте с вами так договоримся, – он прервал меня, понизив голос и заговорив покровительственно и ласково, – вы никому здесь об этом не скажете. Вас не так поймут... Храм – это святое, вы меня понимаете?

И мы, грешные, не станем трогать святыню грязными галошами. Храм, я вас уверяю, – он снова кивнул наверх, – нарисуют без нашего участия. Вы только полюбуйтесь на этих чумазых. Ведь чем только им ни приходится рисовать. Ногами ходить по зданию храма!.. Нет, нет. Эти неприятности нам не нужны. Потому ничего рисовать и не будем, – заключил он и добавил, еще больше понизив голос:

– Я-то знаю, что “краска” обладает необыкновенным воздействием на души.

(иллюстрация)

Тут он, не дождавшись моего одобрения, стал громко и театрально, по-видимому, изображая некоего импресарио небесного посланника (то есть, меня) говорить стоявшим на четвереньках и долизывавшим цветные лужи, человечкам:

– Люди, опомнитесь! Это же не еда, а священная влага. Небесный посланник хочет вам сказать: соберите все обратно в ведра, – он без всякого стеснения отдавал от моего имени приказы, – и становитесь ко мне в очередь. Всем достанется поровну.

Те, к которым было обращено сие воззвание, и которые должны были опомниться, дружно попадали на колени, и то, что раньше слизывали с земли, стали принимать из рук моего “импресарио” по капле, размазывая благоговейно по лбу.

Странные поступки этих людей очень гармонировали со странностями природы, но все эти затянувшиеся приключения начинали меня донимать. Не желая больше общаться с недалекими низкорослыми людьми, я дождался, пока мимо меня снова пролетит большая кисть – мое средство передвижения – и на этот раз намеренно за нее ухватился. А когда кисть готова была окунуться в баночку с желтой краской, спрыгнул, успев-таки испачкать одну ногу. И не удержался от того, чтобы ни снять ботинок и ни облизнуть подошву. Оказалась краска действительно вкусной, только не сладкой, а соленой и похожей на грибной соус.

Сверху мышиный расчет стал мне понятен – цветные мазки были в беспорядке засыпаны снегом, отчего стены рисующейся церкви оказались точно прогрызенными в некоторых местах. Здание храма теперь напоминало не величественное творение, а какой-то полуразрушенный сарай.

А художник, который стоял на стуле, почему-то раздвоился. Он, в отличие от меня, остался на листе, но в то же время был и в комнате. Рядом со мной он рисовал кистью, а на листе делал то же самое ногами – прохаживаясь по полю.

– Вот здорово! Мне бы так суметь!.. – с этими словами я наклонил голову и расслышал снизу нечто визгливое: “Как он смеет переводить ценный продукт? Где его благоговение перед белизной?”

Глядя на то, как уверенно, не слушая писклявые возгласы, художник продолжал творить, я и сам почувствовал в себе прилив творческих сил, отчего снова вырос.

Гигантская комната уменьшилась, я смог сесть на вертящийся табурет перед раскрытым пианино. На пюпитре стояли ноты, на которых были сплошные исправления. Когда появилась миниатюрная балерина, меня осенило, что это клавиши имели сверху вид шатающегося паркета.

Половина клавиш была подперта палками, и на ней стояли хижины. Между черными клавишами были натянуты веревки, на которых красовалось стираное белье. Очевидно, они и воду сумели к пианино подвести, если кто-то стирал. Тот, кого я принял за акробата, сооружал крышу на доме. Не знаю, как им удалось, но пока я летал на кисти, они успели обзавестись и детьми, потому что здесь же стояли коляски с погремушками.

– Я так не умею!.. – на этот раз я сказал это, сомневаясь в том, что хочу “уметь” делать так, как они. – Дети – это прекрасно, конечно... но почему на клавишах?! Ничего остроумней не придумали, как устроить на пианино общежитие и прачечную!

Я наклонился: “Дорогие мои, это клавиши! Вы хоть догадываетесь об этом?..”

Балерина, вынув из таза белье и встряхнув его как следует, сказала, обращаясь к кому-то, кто должен был, вероятно, являться ее мужем, но находился внутри хижины и не был видим:

– Какой сильный ветер. Слышишь, как сердится? Дорогой, затвори, пожалуйста, окно.

“Сама ты ветер”, – сердито буркнул я и решил спуститься на “шаткий паркет”, чтоб объясниться с ними на их языке. И как только ступил на клавишу, сразу же уменьшился и расстроился, так как привык ощущать себя величественным. (Может быть, не надо было снисходить до их уровня?..)

– Я говорю: на клавишах мы, – повторил я, намеренно усиливая голос, как для иностранцев или глухих. Но хоть они больше и не обзывали меня ветром, я подумал, что, скорее, не клавиши, а уши забиты у них дубинками.

– Что вы говорите, почва?.. Да, почва здесь совсем плохая, дома просаживаются. Но ничего, видите нас сколько. Мужчины у нас работящие, скоро построят дома на сваях.

Я спорить не стал, а с чувством собственного достоинства замолчал, расправил плечи, увеличился в размерах и ушел с клавиш на табурет. И сыграл несколько аккордов, надеясь, что это будет самым весомым аргументом... От моей игры посыпались дома, подпрыгнули в воздух перины и подушки, завопили дети и взрослые...

– Землетрясение, землетрясение! – вопили они.

Я играл на одной половине инструмента (потому что другая была заблокирована), преодолевая неуверенность в себе и уверенность в том, что ничего не умею. Но музыка получалась какая-то мрачная – вся на басах.

Тогда я стал играть по нотам, половина из которых была кем-то перечеркнута. В нотной тетради остались только аккорды, занимавшие нижний ряд линеечек и уходившие под них... Я все басил и басил, отчего получалась какая-то “музыка грозы”.

Наконец, они меня разглядели, схватили обломки разрушенных домов и начали колотить ими по моим пальцам, которые я, разумеется, тут же отдернул.

А какая-то женщина-мать, взяв в руки что-то красное – то ли флаг, то ли мужскую еще не стираную рубаху – стала размахивать ею и возглашать:

– Как вам не стыдно?! Здесь люди живут! Не смейте больше, не смейте никогда!

– Ничего себе, это мне еще должно быть стыдно... Клавиши предназначены для того, чтобы на них играть. Дома свои размещайте в других местах! – я был выведен из себя, но хоть и чувствовал себя правым, крик ее подействовал на нервы, вдохновение пропало, играть расхотелось.

В очередной раз убедившись в своей бездарности, я хотел с досады захлопнуть крышку пианино, но пожалел головы маленьких людей.

А женщина с рубахой все не унималась:

– Это что еще такое? Что за сюрреализм?! Почему вы позволяете себе смотреть на нас из другого измерения?.. Самомнение обуяло? Превозноситесь над уровнем сограждан?

– Какой “сюрреализм”?! Скажете тоже... Отделили мир от Создателя, да еще умудрились назвать его “реальностью”...

– Ты поговори у меня! Сию же секунду перестань вырастать, ты нам полнеба загородил! – почему-то эта лилипутка-домохозяйка начала мне “тыкать”. – Этого “Создателя”, как ты говоришь, по твоей вине и не видно!

– Кого-кого вам не видно?! Да вы что, считаете, Он – такой маленький, что Его можно загородить?! Может, у вас глаза мелковаты?

Ругаться дальше не имело смысла. Да и стало мне не до нее. Тип с хвостом, облокотясь на пюпитр, перечеркивал ноты. (Вот кто испортил мою музыку. А я-то уже готов был расписаться в собственной бездарности!) Мне захотелось вмешаться в его диверсионные действия, объявив во всеуслышанье, что “вредитель” пойман с поличным, но я испугался, что меня снова обвинят в сюрреализме.

К пианино подошел рисовавший за столом художник, зазвучала веселая плясовая. Карандашом дописав вверху нотной строки аккорды, он вынул запиравшие клавиши палки, чего я сделать не догадался. (Но я –бездарь, чего от меня требовать!)

Он играл, причем дома на клавиатуре почему-то не рушились, а трели прекрасно исполняли дети, поочередно и быстро подпрыгивая на левой стороне пианино.

– Я не умею так играть! – кричал я и уменьшался. Сознание собственной неполноценности прямо пропорционально влияло на рост.

Рядом с пианино на тумбочке стоял кукольный театр. Это был склеенный из картона шестигранник, где одной стороны не хватало, вместо нее висели голубые шторы. Крохотный, угнетаемый низостью положения, но подходящий к этому “театру для лилипутов” по размеру, я распахнул голубой занавес и ступил на сцену.

Вокруг меня стали сновать актеры, разряженные и размалеванные, создавая некое броуновское движение и говоря все разом. В руках они держали листы с текстом ролей.

По витиеватым буквам, отпечатанным на бумаге, я угадал, что это – диковинный лес, а по размалеванным лицам актеров, что это – пробегавшие мимо меня “клоуны”.

Мне захотелось забиться куда-нибудь в угол, чтоб не затолкали – “лесные ряженые” слишком активно сопровождали мелодекламацию вычурными театральными жестами. Забравшись в угол сцены, я вслушался и понял, что каждый из них играл свою отдельную пьесу.

Один все время выкрикивал: “Подлецы!” Причем страшно таращил глаза, сдвигал брови и свирепо сжимал крючковатые пальцы на невидимом горле невидимых врагов. Я осмелился подойти к нему и из любопытства заглянул в текст роли, где, среди прочего стояла фраза: “Не все в этом мире подлецы”. Актерской памяти, почему-то, хватило на одно слово, которым ее обладатель и заигрывался в неизбывном мрачном упоении.

Другой артист изображал собаку и, встав на четвереньки, тянул подбородок вверх, завывая на разные лады. Виляя несуществующим хвостом, он исполнял роль герцога. На самом деле герцог должен был сидеть в замке и слушать доносящийся из окна тоскливый собачий вой. В скобках, в виде ремарки, так и было помечено: “(вой собаки)”. Только эта фраза, вынутая из контекста, пришлась по вкусу старательному исполнителю.

“Может они все тут – поголовно неграмотные?” – промелькнула у меня в голове не слишком вежливая мысль.

Из-за кулис явилась женщина, исполнявшая мужскую роль, красивая, изящная, она старательно пыталась сделать свою походку тяжелой. В тексте роли, наверху листа, было помечено: “Королева”. Не разобравшись, что к чему, женщина играла солдата королевской стражи.

Жеманный господин в юбке, разукрашенный наподобие китайской клумбы, оказался не состоявшимся “воином-рыцарем”. Исполнитель роли злодея, растолкав всех и выйдя на авансцену, страшно и громко хохотал. Даже вой собаки был заглушен взрывами “сатанинского” смеха...

Я уже хотел и отсюда сбежать, как вдруг посреди фальшиво-выспренных завываний раздался красивый, мелодичный голос, говорящий громко, точно в рупор:

– Артист без роли, поднимитесь в режиссерскую.

Голос звучал откуда-то сверху, и когда никто из актеров не отреагировал, я решил, что обратились ко мне.

– Это вы мне?.. – так я и спросил.

В этом бессмысленном представлении только у меня не было роли. Я повиновался: в глубине сцены, прислоненная к задней стене, находилась деревянная лестница, а в потолке – приоткрытый люк. Это было единственное отверстие, через которое можно было куда-то “подняться”, я протолкался через сцену и вылез на крышу театральной коробки. Отсюда оставалось только спрыгнуть на тумбу, а с нее на пол.

Так я и сделал, однако не нашел ни режиссера, ни кого-либо другого, а увидел лишь недописанную картину в пустой комнате, нотный черновик на пианино и маленький кукольный театр на тумбе. Я обрадовался, что некому было заставить меня участвовать в этом бессмысленном действии, и подумал, что лучше уж оставаться совсем без роли, чем стать клоуном в непристойном и откровенно-бездарном балагане.

От этой мысли я вырос. И, увидев около сцены какую-то книгу, раскрыл ее, оказалась, что это – вся пьеса целиком. Она была в стихах. Я проглядел последнюю страницу и увидел, что конец пьесы – счастливый.

Выбрав одну страницу наугад, я прочитал ее вслух, но начал сбиваться, не улавливая ритма. На листах какими-то гадко пахнувшими, зелеными чернилами были зачеркнуты концы слов, державшие на себе основу стиха – рифму. А в середине слов буквы были замазаны, что полностью меняло смысл написанного.

В конце роли одного из главных героев в ремарке были зачеркнуты буквы “о” и “т”, а “р” была переставлена на место “е”; так что вместо слова “смотреть” получалось “смерть”. И благополучный конец превращался в трагический и непоправимый, потому что за ремаркой ничего больше не было написано.

Ощущая свой гигантский рост, и на этот раз не собираясь спорить, я немного наклонился, чтобы объяснить человечкам, кто они такие, где находятся на самом деле и как смотрятся сверху. Но вместо того, чтобы обрадоваться своему участию в творческом процессе, они разозлились. Я угодил под град писклявой брани:

– Какой невиданной силы эгоизм, – пищали мне, – какая чудовищная гордыня! Почему ты смотришь на нас свысока?!

Рискуя снова уменьшиться в размерах, я не удержался от оправданий: “Я смотрю не свысока, а со стороны”.

Но они не унялись, теперь направив стрелы своего гнева выше моей головы:

– Режиссера! Тре-бу-ем! – закричали “клоуны”, заблудившиеся в лесу из слов. – Покажите сочинителя!

В конце концов, есть у этой пошлой пьесы автор?!

“Ничего себе, читать не умеют, играют не свои роли, а свалить ответственность хотят на сценариста или режиссера, которые, кстати, еще непонятно, есть ли”. Они точно услышали мою мысль:

– Да тут вообще режиссурой не пахнет! – сказал нараспев какой-то театральный бас. – Предлагаю ничего не играть. Бастовать!

Свой призыв он тут же и осуществил: достал бутафорский пистолет, открыл рот и изобразил, будто застрелился. Но так как что нужно делать после смерти этот актер не знал, то, немного полежав бездвижным, он и “застреленный” продолжал ругаться.

...Бедный музыкальный инструмент был окончательно расстроен. Занимаясь домостроительством, человечки так топали, перетаскивая ящики, из которых что-то рассыпалось и разливалось, что музыкальное сопровождение ко всем этим действиям стало невозможным для восприятия. Теперь их переживания можно было понять:

– Пригласите настройщика! Должен же кто-то следить за чистотой звука, – сгибаясь под тяжестью огромных ящиков, они злобно иронизировали, – посмотреть бы в лицо этому “композитору”!

Жители клавиатуры воевали за право поселиться на левой стороне клавиш. Им не нравилось трагическое звучание, постоянно сотрясавшее их жизни, тела и стены домов.

Громче всех кричала, расхаживая взад-вперед, мышь в костюме, будто она и была здесь самая главная. Ступая по белым и черным полоскам клавиш огромными сапожищами, со своей зловонной баночкой в руках, она пыталась спихнуть с клавиатуры одного из танцоров:

– Расплясались! То же мне, балеруны, Лиепы! Мы вас как класс выведем. Людям, понимаешь ли, жить негде, а они пляски устроили. Какая это жизнь – проваливаться в клавиши! Пространство надо использовать рационально, закрыть крышку пианино, разместить на ней как можно больше домов. ...Танцоры-дилетанты, поэты-психи, музыканты-недоучки!

Подхватывая мышиную ругань, на листе требовали художника, причем стало видно, что те, кто выливали краску из ведер сами – глиняные. Отлепляясь от листа и становясь на ноги, человечки оставались плоскими. Ощупывая себя, они, конечно же, возмущались:

– Скульптора дайте! Мы не можем оставаться такими неполноценными!

А кто-то выразился прямо, грубо и безапелляционно:

– Да какое там... Укатыватель асфальта он, а не скульптор! Он делает людей плоскими, чтоб их удобней было в штабеля складывать. Плоских на листе больше помещается, а это – экономия жилья.

Возмущение, как и следовало ожидать, закончилось дракой. Оказалось, что людей на пианино, листе и подмостках больше того, в чем они нуждались.

Актеры стали отнимать друг у друга роли, причем исполнители эпизодических ролей захотели играть роли главные, а исполнители главных, как ни странно, мечтали стать статистами.

Тут еще “оказалось”, что нот всего семь. И этого количества стало не хватать:

– Как мы можем играть что-либо стройное при таком примитивизме? Какого разнообразия от нас можно требовать, какой фантазии, если через каждые семь шагов надо все повторять заново?!

На листе делили не только краску, а людей. Вокруг одного глиняного человечка собиралось множество особ противоположного пола, которые пытались разорвать его на части…

* * *

Очень приятный громкий голос, прозвучавший у меня за спиной, перекрыл все крики разом:

– Ну, как тебе это нравится?

Я вздрогнул и оглянулся.

– Это вы мне?..

Ответа не последовало. Тогда ответил я:

– Если честно, совсем не нравится.

– Мне тоже, – согласился голос и предложил, – Присаживайся.

– Спасибо, сказал я, но мне пора…

– Садись, будешь зрителем, – это был голос, не терпящий возражений, и я послушался.

Из-за моей головы появилась огромная ручка, которая в тексте у одного актера что-то дописала, а у другого вычеркнула.

– Какой я несчастный, о, злая судьба! – трагически прореагировал исполнитель.

– Какое везенье! – запрыгал другой.

– А я вообще не желаю это играть, – отказался, обидевшись, третий, которому ничего не дописали и не вычеркнули.

Когда ручка исчезла, я оглянулся, но не увидел ни ее, ни обладателя голоса.

– Не подсматривай.

– Я же так не умею. Мне надо понять, как вы это делаете, – сказал я, на этот раз не оборачиваясь.

– Ты думаешь, это – исполнители главных ролей? – спросил меня голос и сразу же ответил сам, – ничего

подобного. В конце пьесы окажется, что у них – только незначительные эпизоды.

– Как это? – я спрашивал неизвестно у кого.

– Такова особенность пьесы. Злые в ней со временем отойдут на второй план, хотя пока им кажется, что они-то здесь все и решают. Ты хочешь знать, кто настоящие герои? Угадай.

– Да как это возможно! Они все тут “главные”, хотя, по-моему, способностей у них хватит только на то, чтоб встать в массовку.

– Действие пьесы заключается в том, что главные исполнители находят друг друга среди огромного множества статистов. Лишние постепенно уйдут за кулисы.

Один из актеров, который страшно вращал глазами и всех расталкивал, нас перебил. Он стал рычать и умудрился занять собой всю авансцену.

– Может, его угомонить, как думаешь? – прозвучало за моей спиной.

– ...Вы что, со мной советуетесь?! – поразился и потому не сразу среагировал я (ведь с самого мне стало понятно, что этот величественный голос здесь – решающий).

– С тобой, с кем же еще. Разве здесь есть кто-то, кроме нас двоих?

Никого, во всяком случае, близкого мне по размеру, в комнате не было. Но почему кроме “двоих”, а не “одного”? “Второго” мне увидеть так не удалось.

Гигантская ручка возникла, чтобы перечеркнуть роль разошедшегося “злодея”, от чего тот растерялся и лихорадочно начал откидывать одну за другой страницы, ища текст. Перечеркнув все, ему написали слова на обороте последнего листа.

– Мне надо уехать, – прочитал оторопевший артист, но не сдвинулся с места.

Ручка поспешила добавить:

– Срочно.

Еще одно быстрое прикосновение к бумаге, и удрученному исполнителю пришлось выговорить:

– Мне надо уехать. Срочно. Навсегда.

После этого ему ничего не осталось, как только покинуть действие. И хотя на сцене остались другие крикуны, накал страстей поутих.

...Шум как ураганный ветер все больше нарастал со стороны листа, на котором толкались глиняные человечки, бесформенные и страшные, с лицами без конкретных очертаний.

– Зачем заставлять их драться? Неужели каждому нельзя было вылепить пару? – я рассудил здраво, но голос из-за моей спины не согласился:

– Они дерутся потому, что недовылеплены. Видишь, пока что все они – одинаковы. Это первые этюды пластического выражения образа.

– Чего этюды?..

– Неважно... Их мужчины и женщины пока многим подходят. Когда же будут проработаны все детали и тонкости, каждый из них будет уникален настолько, что драться будет незачем, каждый сможет найти единственно возможную пару, они будут подходить только таким же уникальным, как сами.

Как бы в подтверждение своих слов, голос материализовался в руку, которая, миновав мое ухо, вылепила несколько лиц. Самые мелкие их части – крылья носа и ресницы – человечки долепливали сами, помогая большой руке, вымазанной в глине. Готовые человечки мне очень понравились.

По клавишам проскользнул мышиный хвост.

– Скажите, – поспешил спросить я у того, кто был невидим и периодически показывался мне в виде руки то скульптора, то режиссера, то композитора, – нельзя ли поскорее исправить то, что натворил этот хвостатый? Закрасить дырки в нарисованном храме, восстановить зачеркнутый ряд на нотной линейке, наконец, вывести на сцену главных героев и заставить их прогнать второстепенных?

– А мы сделаем иначе, смотри...

Зачеркнутые ноты ручка не восстановила, но после них на бумаге появились вверху линеек веселые, быстрые восьмые и шестнадцатые.

– Они еще лучше прозвучат после трагических и печальных, – пояснил голос.

Кисть прикоснулась к стене, словно пробитой снарядами, отчего на ней стали появляться узоры. Дырки превратились в окна – храм украсил резной орнамент.

– Смотри, это – главный герой, окруженный статистами-недоброжелателями. Если ты наберешься терпения, то увидишь, как мы их будем постепенно уводить со сцены. Пусть они доиграют свое. Ты скажешь: они вытеснили главную героиню, она должна их сейчас же прогнать. Но разве героиня должна заниматься такими мелочами как борьба со случайными персонажами, как разъяснение их дурного влияния на жизнь героя? Пусть они сами докажут свою зловредность и ненужность в действии – в этом ведь и заключается их роль.

Тут голос перестал обращаться ко мне. Я оказался невольным свидетелем обсуждения того, как и по какому руслу лучше направить сюжет, как расставить актеров и оформить сцену. Два голоса были приглушены: говорившие советовались, явно не желая включать в диалог посторонних. Не сумев преодолеть любопытства, я обернулся, но снова никого не увидел, а когда посмотрел на сцену, она была пуста.

Я захлопал в ладоши, как бы торопя начало “теат-рального действия”, и на авансцену вышли актеры в старинных костюмах. На этот раз все было стройно и едино: исполнители заговорили стихами. Незнакомая мне рука – гораздо меньше прежней – перелистнула стопку страниц возле сцены и на последней написала “У.Шекспир”. Рука расписалась под фамилией, после чего занавес закрылся.

– Батюшки мои... Откуда здесь Шекспир?! Разве он не умер? – поразился я.

Снова послышался громкий шепот, но больше я не вертел головой, это было бесполезно.

– Начали, – скомандовал незнакомый мне голос.

По сцене забегали человечки в сопровождении легкомысленной, как их костюмы и жесты, музыки. Незнакомая рука, обозначив на последнем листе пьесы после слова “конец”: “Ж.Б.Мольер”, подписалась.

– И Мольер тут собственной персоной! Как?! Разве он до сих пор пишет?.. Сколь же ему лет?! Около четырехсот? – ко всем сюрпризам, которые преподнесла мне природа в этот странный день, прибавлялось теперь еще и это фантастическое долголетие.

На пианино произошли перемены: никаких домов и пеленок там больше не было, а стояли придворные, одетые в старинные парадные костюмы. Взявшись за руки и растянувшись по клавишам, они танцевали менуэт. На нотах, стоявших на пюпитре, еще не успели просохнуть чернила. Музыка завораживала и уносила прочь от земли. Новая рука при мне расписалась: “И.С.Бах”.

– Как он здорово справился с этими прачками и водопроводчиками! Впрочем, на то он и гений – Бах. Что еще скажешь...

Музыканты почти по-хулигански запрыгали. Быстро и стремительно так, что, казалось, надпись возникла сама, на листе отпечаталось: “В.А.Моцарт”.

– И Моцарт еще работает, ты подумай! Дай ему Бог здоровья и долгих лет!.. – за Моцарта я самым искренним образом порадовался.

Лилипуты, которые раньше беспорядочно копошились на листе, наряженные как на праздник, были расставлены большой кистью, и замерли в красивых позах. “Рафаэль”, – появилась надпись.

– Да… Неплохая компания. Однако, что смотреть на гениев, – говоря вслух, я все пытался вызвать на диалог замолчавший голос, – когда сам я так никогда не смогу, – я выждал еще немного, желая услышать ответ на свое заявление. Но, увы, никто мне не возражал. – Ведь гениальность – это чудо. Ей научиться-то нельзя.

Голос не ответил, действие на сцене началось заново. Теперь актеры действовали внутри собственных сценариев: сами взращивали для себя слова, а, вылезая на сцену, играли по “вновь посаженному”. На клавишах десятки композиторов тянулись к пюпитру, рисовали ноты и тут же сами принимались их исполнять. Из-за кулис вышла толпа персонажей (у которых, видимо, не осталось добрых слов и поступков, за что они были исключены из действия). Милостивая ручка, которой они свои листы подставили, написала им по фразе, и бывшие статисты включились в действие.

Под нотами, под картиной и возле сцены возникла, повторяясь оба раза, неизвестная мне короткая фамилия – А.Мень.

Я вспомнил руку... Вернее, узнал по руке художника, который замазывал лишние пятна в альбоме; садовника, сажавшего новые деревья на место вырубленных; музыканта, ломавшего палки под клавишами; композитора, дописывавшего ноты и научившего играть детей... И я поинтересовался у своего невидимого собеседника:

– Кто это такой – великий композитор, гениальный художник, знаменитый скульптор? Вроде, я среди них такого не припоминаю...

– Да, это композитор, – наконец, отозвался прежний величественный голос, потеплев, – сочиняющий композиторов. Художник, рисующий художников. Поэт, пишущий поэтов; скульптор, лепящий скульпторов. Это творец, который помогает Мне сочинять, как музыку и стихи, других творцов.

– Ну!.. – протянул я на одной ноте, – так я точно не умею. Порисовать, там... поиграть – еще туда-сюда, а еще и жизнь перересовывать...

Я шумно вздохнул, как бы подводя итог увиденному:

– Ну что?.. – уже начал я подниматься, чтобы покинуть “зрительный зал”. – Все?

– Еще нет.

На сцене снова произошла смена декораций. Двое вывели под руки человека, беспомощно шарившего вокруг себя руками. Другой Человек, одетый в хитон и сандалии, провел рукой по его глазам. В это время возникла кисть, которая подрисовала слепому глаза. Нарисованные глаза ожили – слепой заморгал.

На смену группе во главе с прозревшим, вышла траурная процессия. Человек в хитоне дотронулся до мертвого, и огромная кисть, помогая Ему, нарисовала человека, точь-в-точь похожего на мертвеца, но стоявшего с радостно поднятыми руками. Мертвец исчез, а нарисованный человек ожил.

Из-за кулис вышли рыбаки с сетями, торговцы, несколько разодетых женщин. Когда кисть прикоснулась к ним, они расселись вокруг Человека в хитоне. На белых листах перед сценой появилось тщательно выведенное: “Евангелие от Матфея”.

Я сразу сообразил, что передо мной разыгрывали евангельские сюжеты, но куда девался слепой человек, которого заменил здоровый, просмотрел – все слишком быстро произошло. Я, конечно, помнил, что в Новом Завете описываются чудеса, но никак не мог понять, как затесалась в произошедшее кисть.

– Что значит как? – голос удивился, хотя я вслух ни о чем не спросил. – Разве можно сделать из мертвых живых, из больных здоровых, из развратников подвижников?.. Поди попробуй!

– Но это же было чудо! Хотя... конечно, эти люди – материал абсолютно негодный...

– Ну, не более негодный, чем деревянные клавиши, глина, холст, краски и буквы.

– Так это, – я кивнул на апостолов, – не “исправленные”, а “новые” люди? И тот тоже? – я указал на человека, весело хлопавшего глазами.

– Ну, да. Он же был абсолютно слепой – от рождения, понимаешь? Какое уж тут “исправление”. А три дня лежавший в гробу брат Марии и Марфы?.. “Уже смердит”, – говорили. То есть, начался невосстановимый процесс распада. Потому у воскресшего все новое – и кровь, и сердце. Из старого тела ничего нельзя было сделать. Творчество – и есть чудо.

– Создание “из ничего”?

– Конечно. Новый человек сделан из материала прежнего. Но неужели ты можешь подумать, что музыка – из клавиш, гениальная картина – из красок, а великая пьеса – из букв, ее составляющих? Также и воскресший – “не из мертвого”.

– Чудо – творчество...

* * *

...Мой взгляд упал на альбомный лист и то, что я увидел там, было уже не просто шуткой природы, а чем-то даже оскорбительным.

На клавишах я увидел самого себя! Да, я пытался растянуть ноги и сесть на шпагат, дабы сыграть октаву.

– Я не умею! – пищал я, пытаясь растопырить

ноги.

Растяжки действительно не хватало – спортивная подготовка была негодная.

– Чего ты не умеешь-то?! – прикрикнул я на себя. Кричал я потому, что когда он растопыривал ноги, у меня болели мышцы.

– Игра-а-ть! – это был не просто лилипут, а лилипут-зануда, мямля, заливавший слезами клавиатуру. Я, большой, все больше гневался – мало того, что это было не по-мужски, этот младенец мог серьезно повредить инструмент.

Глянув в ноты, я огорчился: энергичные октавы следовали одна за другой, и их надо было исполнять. Конечно, сидя на стуле, я бы мог вычеркнуть половину сложных аккордов и облегчить жизнь бедному человечку, но ведь от этого пострадала бы музыка.

И я решил помочь делу иначе – сыграть пальцами – их я спокойно растягивал на семь клавиш. И сыграл.

– Не умеет он! – неуместно-бурное проявление эмоций и страдания из-за пустяка были смешны.

Тут я увидел себя в еще более комичной ситуации: на листе. Бедняга был такой маленький, бесформенный, с головой, то ли оторванной, то ли недовылепленной. Держась за нее, он ходил, причитал и жаловался на судьбу.

И тут сзади вовремя подоспело:

– Помочь? – прежний голос интересовался участливо.

– Ой... пожалуйста! Если не трудно… А то я сам-то не умею...

В один взмах кисть дорисовала нужную форму моей голове. Большая ладонь вылепила в деталях глиняную, подходящую мне пару. А ручка не только написала

между октавами простые аккорды: секунды и терции, но подхватила, зацепив за шиворот, сидящего в полу-шпагате человечка и помогла ему перелететь с верхнего на нижнее “до” как воздушному гимнасту.

Я снова опустился на стул и от восхищения даже зааплодировал. А через минуту заерзал и зааплодировал вновь, как нетерпеливый зритель в конце антракта. Но себя я больше не видел, на клавишах, на бумаге и на сцене человечки исчезли. Голос замолчал, развлекать меня, как видно, больше никто не собирался.

На пюпитре стояла чистая нотная страница, клавиши замерли неподвижно, точно зовя к ним прикоснуться. Занавес открылся, предоставляя актерам пространство незаполненной и неоформленной сцены.

Я почувствовал, что еще секунда, и произойдет чудо: зазвучит возвышенная музыка, разыграется увлекательное действие, строго и стройно ляжет на полотно краска... Белая бумага... чистые кисти... нетронутые краски...

Но актеры не выходили, ручки и кисти не появлялись, шепота за спиной не слышалось... – пауза явно затянулась.

“Почему не начинают?!” – я начал нервничать и даже приготовился свистеть.

И тут:

– Прошу, – попросил меня прежний голос почему-то шепотом.

Через мгновение он же, но громче, спросил:

– Как ты думаешь, с чего лучше начать?..

Никто не отвечал – советовались со мной. Я точно примерз к стулу: мне, судя по всему, на этот раз и надо было “начинать”.

– Да ну что вы! Я не буду, я не могу...

– Давай-давай. Ну, же, смелей...

Появился серый. Еще ничего не было сделано, а он заранее изготовился мешать: палки подмышкой, испускавшие зловония чернила в склянке... короче, он вооружился до зубов. У меня сразу руки опустились, еще и не поднявшись.

– Я ничего не сумею сделать, он мешает... – пожаловался я голосу.

– Но ведь это и есть главная задача – создать то, что нельзя разрушить.

Когда я поднял свою руку, и рука большая подхватила ее и направила вниз, стремительно погрузив мои пальцы в лакированный ряд клавиатуры, я ожидал услышать звуки... Но вместо этого почувствовал тыльной стороной руки прикосновение снежинки. Другие сыгранные аккорды подняли целую снежную бурю... Снег падал на клавиши, мне на волосы, засыпал пианино... Главная рука, руководя моей, заполнила несколько страниц в нотной тетради. И от этого на занесенной снегом верхней части инструмента возникли домики, в окошках зажглись огоньки. Мне даже показалось, что один дом мне знаком, что я там жил... Я писал вступление к пьесе, отчего почему-то на настоящем паркете, в комнате, застучала пуантами балерина. А рядом с пианино закачалась люлька, в которой кто-то захныкал.

Я подошел к столу, взял кисть, обмакнул ее в краску и хотел нарисовать кувшин. Но краска с бумаги испарилась, а настоящий фарфоровый кувшин явился на столе. Кисть винограда, бутылка с вином, ваза с яблоками на бумаге исчезали, но появлялись на столе.

Моя рука слилась с управляющей ею, так что уже нельзя было разграничить работу по авторству. Не понятно было, кто все это творил – тот, кто находился за моей спиной, или я сам...

И вдруг посреди творческой гармонии, в комнате раздались беспорядочные, грубые голоса. Не обращая внимания на мои старания, на клавиши вышли человечки с тюками и строительными материалами. А в дверь комнаты с шумом ввалились актеры нормального человеческого роста. За ними следовали маляры, такие же огромные.

С досады, что мне помешали, я захлопнул крышку пианино (которую тут же открыл, спохватившись, строители, потирая затылки, грозили мне кулаками), встал и захлопал в ладоши, перекрикивая беспорядочный гам:

– По местам!

Преодолевая прирожденное неверие в свои способности, я пытался навести порядок. Балерина, оказавшаяся выше меня ростом, выгибая, как лебедь, шею, жестом пыталась мне что-то сказать.

– Вы что, мадам?

– Хочу танцевать, – так я понял ее жест.

Из вежливости я прошел с балериной в танце один круг и легким движением подтолкнул ее в спину. Воздушная, она перелетела несколько черных клавиш и встала на одной из них в первую позицию.

Актеры вели себя чересчур непосредственно, рассевшись, кто на полу, кто на столе. Когда я к ним повернулся, они повскакали, окружили меня и заговорили хором.

– А вам что, простите?.. – спросил я у всех сразу.

Они были эмоциональны и, как я понял из выкриков, хотели съесть то, что стояло на столе. Стоило из-за этого так кричать... Я сунул им в руки – кому яблоко, кому кисть винограда, и прежним быстрым движением отправил на сцену одного за другим.

– Поставить к ним на сцену столы? Пусть изображают пир... И шум станет упорядоченным. Остались, правда, еще эти маляры...

– Вам?.. – спросил я, развернувшись на каблуках.

Они хором жаловались, что кисти у них повылезли, и все тыкали этими редкими ежиками мне в лицо.

Я указал им на кисть-метлу, которая стояла в углу комнаты – из нее можно было наделать сотню маленьких кисточек.

– Поскорее, пожалуйста, начинаем.

Маляры ушли к себе на бумагу.

– Приготовились!.. И... начали! – осмелился скомандовать я.

...На пианино прямо с тюками в руках затанцевали рабочие. Через них стала стремительно перелетать балерина. Маляры, вцепившись все вместе в одну метлу, в такт музыке, принялись подметать снег, отчего на бумаге получалось что-то вроде новогодней елки. На сцене было в меру шумно: там чокались, смеялись, пели...

В общем, моя пьеса шла вовсю.

...Только один нерасторопный артист все портил. Завис, болван, где-то между правой кулисой и столами, не решаясь сдвинуться с места, и будто в рот воды набрал. Слова, что ли забыл?

Я растерялся – что предпринять: подсказать слова, обрушиться на него с руганью, остановить действие?..

И тут в спину толкнули меня самого:

– Иди быстрее, разве не видишь, без тебя ничего не клеится.

– Как же меня загримировали – не узнать! Неужели растерявшийся болван – я сам? Ну, знаете ли, я всегда сомневался в своем таланте, но не в уме!

– Сейчас, сейчас... – изгрызая себя сомнениями, будучи абсолютно не уверен в своих способностях, дописывал я себе слова и отчетливо слышал шепот, который становился все настойчивее и громче:

– Надо же – талантливый, а бестолковый! Ну, что же вы, господин артист?!.. Опаздываете... Ваш выход!


Глава 8

Л Ю Б О В Ь

Эта тема придет,

прикажет:

– Истина! –

Эта тема придет,

велит:

– Красота! –

И пускай

перекладиной кисти раскистены –

только вальс под нос мурлычешь с креста.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Эта тема день истемнила, в темень

колотись – велела – строчками лбов.

Имя

этой

теме:

. . . . . . !

В.Маяковский

Все ухищрения и все уловки

Не дали ничего взамен любви –

Сто раз я нажимал курок винтовки,

А вылетали только соловьи.

Б.Окуджава

Она собрала вещи и ушла. Не потому ушла, что решила показать характер; не оттого, что разыгралась семейная драма, и не мучимая ревностью подозрительного мужа, ведь она – не жена, не подруга и не соседка. И речь вообще не об этом – не о семейных конфликтах.

Она ушла не с работы, не из квартиры, а с Неба. Она – Любовь. А вещи, которые она взяла с собой: труба, флейта, фиалки, белые кружева, костюм шута, детская юбка и три платья: траурное, кроваво-красное и самое обычное, ее “домашнее” – свадебное.

Она спускалась по небесной лестнице и думала о том, что люди не хотят и боятся любить, они все время пытаются разделить ее на любовь платоническую и физическую; трагическую и радостную; обогащающую и аскетическую; детски беззаботную и беспощадно требовательную.

Но ведь это потому, что они никогда не видели ее живой – разнообразной. Теперь, увидев, они обязательно примут ее такой, какая она есть.

С этими приятными мыслями она и постучалась в окно – чтоб дальше не спускаться – верхнего этажа первого попавшегося дома, предвкушая радушный прием...

* * *

Уйди, слышишь. Не трогай. И не светись – я не могу разглядеть твоего лица. Но знаю кто ты. Не подходи!

Зачем ты приходишь? Что тебе нужно? Я жить хочу, а ты мешаешь – являешься. У тебя страшное имя из шести букв. Оно начинается на “л”, в конце “ь”, а посередине одни прочерки загадочные... Только я не хочу играть в эту игру, она ведь называется “виселица”, не “кроссворд”. Проиграешь – петля на шею. Потому что чем заполнить прочерки, кто же это может знать?

Мне завтра вставать на работу, а ты не даешь уснуть, поешь. Совершенно игнорируешь правила общежития. Если разбудишь соседей, они милицию вызовут. Правда, посадят меня. Наша милиция тебя не увидит. Ладно, спать. Завтра я придумаю, что с тобой делать.

Я справлюсь с этим несчастьем – твоим явлением.

У меня есть ум, талант, энергия. Вот я их на борьбу с тобой и потрачу. Проснулся, про тебя даже не вспомнив, и не помнил целых две минуты.

Что ты – реальность? Сон?.. Что на тебе надето такое белое?.. Подожди, подойду к телефону. Ура. Сегодня

вечером я отправляюсь в гости, а тебя оставляю здесь, и пой одна, сколько тебе вздумается, хоть все песни земли перемурлычь. Вечер обещает быть прекрасным: вино, женщины, музыка и, главное, никаких мыслей. Думать устал. Напиться бы, забыться и в лужу упасть. Где бы найти такую лужу – поглубже?..

…Что это – лужа или диван? Ничего не соображаю. Что я пил? Кто меня обнимал? Не помню. Смех дурацкий, это не мой смех... Кружится все…

...Ты?! Как ты попала сюда? Как выбралась из-под замка? На чем ты там играешь? На флейте!.. Да у тебя же слуха нет. Убирайся. Эй, официант, выведи ее!

…Ну, скажи, чего ты хочешь? Чтоб мы отсюда ушли, ты и я?! Глупости. Мне тут нравится. Это от тебя мне плохо, понимаешь, от тебя!

Сейчас, я надену кому-нибудь на голову скатерть. Посуда разбилась?.. Замечательно! Полюбуйся, как ты выглядишь.

Не смей меня “прощать”, я этого не люблю. И гладить по голове не обязательно, обойдусь без телячьих нежностей. Да как ты не можешь понять, что мне совершенно все равно – чьи руки, губы, глаза и плечи! Ясно?!

Дайте что-нибудь тяжелое, я в нее швырну. Кажется, победил... Разобрала флейту и удалилась. Эй, таперы, вы что, уснули? Играйте громче!

...Идет время, месяц за месяцем. Я ем, сплю, работаю, зарабатываю, трачу, снова работаю и снова трачу, и что?..

Это все ты виновата. Ты привила мне эту дурацкую привычку задаваться пошлыми вопросами. Никакого покоя, с тех пор как явилась. Молчишь?

Кстати, куда ты подевалась? Почему не приходишь, не надоедаешь, не являешься в неурочный час, не теребишь, не занудствуешь? Скучно. Снег идет... Давно. Несколько месяцев идет снег. Это длится так же долго, как твое исчезновение. Каждый день еду в метро, расталкивая пассажиров. Куда-то все прорываюсь, стремлюсь, тупо перебирая ногами и бормоча: “Приветствую вас, слившиеся в толпы, мы с вами одной крови! Я ненавижу вас, вы меня. Только это нас и роднит”.

Нет, зря я ищу тебя в толпе. Ты в ней не бываешь...

Почему я не захотел тогда, чтобы ты меня погладила по голове? Сколько с тех пор к моей глупой башке чужих ладоней прикасалось – все не то! Мне сейчас нужно твое тепло.

Надо зайти сегодня в храм, чтобы почувствовать себя невинным, как в детстве, и расслабиться, раскрыться как майский мак. Пусть у меня не получается измениться, в церкви меня и такого примут. “Не надо, не меняйся”, – так мне песнопения пропоют. Она ведь добрая, музыка церковная, она пожалеет меня.

…Появилась! Так я и знал, что найду тебя здесь. Что-то новенькое у тебя... труба?! Да ты что?! Так ведь инфаркт получить можно! Все испортила. Нашел тебя на свою голову...

Может, объяснишь, почему ты все всегда делаешь наоборот?! Когда мне хотелось буйства, ты мурлыкала детские песенки, а теперь этот горн... Не гармонирует громогласный походный марш с утихомиривающим духовным песнопением, не слышишь? Я на все согласен, даже стать пожизненно христианином, только чтобы тебя тут не было. Я не понимаю религиозных требований, но ведь можно притвориться: чуть-чуть слащавости в голосе, походить в больницы, пораздавать милостыню, попринимать “странников”... Найти дома последнюю рубашку и кому-нибудь ее отдать... Все это “не достаточно искренне”, тебе не нравится! “Мало”? Тебе всегда всего мало! Ну и хорошо, и убирайся. Иди вон из моей церкви!

…Невозможно каждый день просыпаться под трубный звук. Почему ты поселилась в моей квартире, как у себя дома и нарушаешь порядок? До твоего появления все было на своих местах. Даже с религией я совладал. Молитвы и псалмы у меня были для того, чтоб бормотать их как заклинанья; храм, чтобы ставить свечки и бить поклоны; святые, чтобы рассортировать их по определенной “специализации” – кто от какой болезни будет лечить. Евангелие, чтобы тыкать им в лицо “неверным”, вбивая в них кувалдой прочные основания христианской морали. Священник – чтобы с его помощью устраивать дела семейные и бытовые, так, чтоб все было тихо, мирно, шито-крыто-гладко. Это соблюсти, сюда поклониться, там перекрестить – все! А тебе это не нравится. Я запоминаю все, что тебе неприятно, ты учти...

...Спой что-нибудь, а? Ну, где ты? Ну, не молчи! Опять исчезла. Меня тошнит от “правильности”, от какого-то запланированного “зубоврачебного” милосердия.

Знаешь, я на днях купил трубу и повесил ее на стену. Смешно, да? Ну, появись!

Хорошо, не приходи. Презираешь меня, да? А без тебя спокойней. Только мелодия эта дурацкая привязывается... Ля, ля-ля... ту-ту-ту... Твоя? Не помню как дальше.

Да я тебя вообще могу заменить, куплю белый тюль, из которого занавески шьют, разрежу его на куски, повешу на окна – вот и вся твоя красота!

…Лучше бы я тебя не звал. Неожиданно ночью проснулся и подсмотрел, притворившись, что сплю, как ты с факелом вошла. Трубу забрала, купленную, между прочим, на мои деньги. Вот, значит, когда ты орудуешь – ночью. Пользуешься тем, что я, сонный, не могу сопротивляться?

Тюль, которым я тебя “заменил”, вспыхнул как бензин. Мой диван и твое платье запылали разом. Но ты ведь не можешь сгореть, а диван – новый.

Спасаясь от огня, я вырвался на воздух, запыхавшийся, полуголый... А во дворе загорелась трава. “Сгорев” она почему-то осталась зеленой. Идиотское пламя, не сжигающее предметов... Но ведь я не предмет, меня-то жжет насквозь!

Всю ночь я проскитался по улицам. А утром зашел в кинотеатр отвлечься. Кто-то там женился по сценарию – на экране появилось платье, похожее на твое, и от фаты загорелся экран. Кресло, на котором я сидел, тоже запылало. Мне сзади: “Не вертитесь, молодой человек”. Как же, “не вертитесь”! Без меня почему-то ничего не горит. Когда я выходил из зала, заметил, что экран и кресло погасли.

Потом зашел в какую-то забегаловку пива попить. Взял стакан – кипяток. Руку отдернул, стакан – вдребезги. Выходя из пивной, удостоверился: все сидят, пьют из холодных стаканов. Я зло пнул дверь ногой: ладно, приходи! (Как можно, чтоб все горело?!) Ну, не бойся. Я буду мирным.

…Явилась. Вся в каких-то бантиках! Комнату мою обвешала гирляндами, конфетами, набросала цветков. Сижу как дурак – с фиалками на голове.

Теперь, когда хожу по улицам, замечаю дурацкие улыбки, и все потому, что ты стала меня всюду сопровождать. Кажется, ты становишься заметна не только мне, я подпустил тебя к себе слишком близко...

Что их смешит?.. А ну-ка, покажись. Конечно! Что ты надела? Шляпа, мантия... Это старомодно, такое давно не носят. Немедленно переоденься. Мантия – кошмар! Перья хотя бы спрячь.

Пока я ходил с тобой рядом всего один раз встретил взгляд без насмешки: один парень долго смотрел куда-то за мою голову как зачарованный.

Чего его так привлекло? Понравилась ты ему, наверное. Вот к нему и иди, его преследуй.

Перестань меня сзади обнимать. Щекотно. Ну!.. Люди же кругом. Они не поймут, почему я стою-разговариваю и дергаюсь. Обидно, честное слово. Решат, что у меня нервное заболевание (до этого, кстати, недалеко). Ну, отойди. Пожалуйста!

Еще одно новшество – изобретательница! – приноровилась пришивать рюшки к моему деловому костюму. Комедия – я на работе при галстуке, в тройке, в лакированных ботинках, одет с иголочки, а на рукавах эти кружева дурацкие. В первый раз, придя на службу, обнаружив их, я стал отрывать манжеты прямо у кабинета директора. Тот вышел, высоко поднял бровь, а я поспешил спрятать руки за спину. Когда он уставился на мою грудь, я опустил глаза и обмер: на ней красовалось широкое кружевное жабо. (Замечательно! Что будет следующим? – пижама сверху брюк?!..)

Как-то утром в сумерках рассвета я разглядел, как ты сидишь и старательно пришиваешь эти манжеты.

Я начал вещи прятать, но не тут-то было. Для тебя ведь нет замков!

…Послушай, давай поговорим серьезно.

Я – взрослый, уважаемый человек. Ты пойми, у нас это не принято. Я не должен показывать, что ты где-то там у меня за спиной витаешь. Кружева... что удумала! Еще бы бантик к уху приторочила! Дурака из меня делаешь? Так ведь работу не долго потерять. Где-нибудь тайно можно все эти бантики... даже фиалки. Только не на людях, прошу тебя. К внутренней стороне пиджака, пожалуйста, лепи манжеты, если уж тебе неймется и так сильно хочется что-нибудь пришить.

...Никакого эффекта своими внушениями я не достиг. Пришлось заворачивать манжеты в рукава. Отрывать их смысла не было (все равно ты бы обратно пришила какими-нибудь не рвущимися нитками).

С жабо дело обстояло сложнее, я его запихивал под застегнутую доверху рубашку, а оно на горло давило и душило. Из зеркала на меня смотрел какой-то шут гороховый с бугром на груди.

…Ох, мамочка! Даже не верится, что жил когда-то спокойно, был уверен в себе... Теперь заикаюсь, краснею, слова подбираю с трудом. Катастрофа!

– Я не хочу любить, отстань ты от меня. Я жить хо-чу! – эту фразу я уже устал повторять.

Чтоб избавиться от видения, стал водить к себе женщин, меняя их с виртуозностью жонглера. В этом деле самое главное и трудноосуществимое – никогда их больше потом не видеть. Пришлось сменить режим, просыпаться ни свет, ни заря, чтоб выдворять посетительницу, не видя ее лица. Думал, нет лучше лекарства от тебя...

Я лежал, развлекался, а ты сидела себе в углу, отвернувшись, и читала книжку – завернувшись в плед и заняв мое кресло. Мне опостылел этот внеурочный шелест страниц в самые интимные моменты, я вырвал у тебя книгу, взглянул на обложку... Философия, богословие – тоска!

По мере того как в квартире скапливались мои пустые бутылки, множился твой книжный хлам. Я спрашивал, не нужна ли кому макулатура, но сейчас с этим – проблема.

Однажды ты схватилась за живот рукой, сквозь которую проступила кровь. Зрелище было жуткое. Но как раз вовремя подоспел летний отпуск, и, греясь на солнышке, я позабыл кровавое видение. Однако когда я вернулся, загоревшего и поправившегося, меня ждал дома сюрприз – труп, и, что самое невероятное, разрезанный на две части. Я занервничал (не оттого, что тебя пожалел, просто испугался: вдруг в убийстве обвинят, посадят). Стал метаться: куда деть тело – спрятать под кровать, выбросить в окно, зарыть ночью во дворе?..

Но пока я метался, верхняя часть твоего тела исчезла. На ковре остались только безжизненные, почти кукольные ноги в белой юбке и туфлях с бантами. Ничего не соображая, я стал запихивать их в шкаф и закидывать тряпками...

А на утро встал обновленный, отдохнувший, посвежевший, приготовил себе замечательный завтрак, комнату убрал, открыл окно, выветривая вечерние страхи... Я ел, посмеиваясь над “галлюцинациями”, жевал котлету и подавился, увидев, что ты сидишь, как ни в чем не бывало, в кресле, что-то напеваешь и шелестишь страницами.

Я откашлялся, залез в шкаф, достал кукольные ноги и свирепо швырнул их в окно: “Надувательство!” Сел и продолжил завтракать.

Ты же встала, отложила свою книгу, вынула из моей руки вилку, свернула скатерть с посудой и невозмутимо отправила ее вслед за кукольными ногами. Потом, вытерев мои руки салфеткой, вложила в них книжку, сама взяла другую и так же безмятежно углубилась в чтение.

“Ах, так? Так, да?! Ну, держись!”, – я бросился к стопкам книг, которыми успело зарасти и без того не просторное мое жилище, и с ожесточением стал наваливать их на кровать. А дальше было вот что: сев в позу лотоса, я погрузился в чтение, надолго – на месяцы.

Я забывал есть, перестал причесываться и мыться. Мне говорили, что я “пропадаю”: посередине разговора могу унестись мысленно в неизвестном направлении и продолжать глядеть на собеседника ничего не выражающим взором.

Но когда вдруг неизвестно почему – видимо, из вечного своего самодурства – ты стала у меня отнимать свои книги, я взбесился:

– Нет уж! Не отдам. Пусть я хожу в мятом и рваном, пусть перестал обращать внимание не только на женщин, но на все, к чему прикасаюсь; пусть чуть не потерял престижную работу, два раза едва не оказался под колесами машины, зато сообразил, что в философских книгах – секрет моего освобождения. В них, хоть и очень заумно, все – о тебе. И знаешь, что я придумал?

Я тебя “пойму”! Одолею логикой, разложу по полочкам, раздроблю мыслью. Хватит играть в загадочность, прочь дымчатые вуали! – произнеся эту речь, я ушел на улицу, а, вернувшись, застал тебя за уборкой квартиры.

– Что это ты? С чего вдруг решила заняться домашним хозяйством?

Выглядело это нелепо: подвернув рукава бального платья, подогнув одну из легких юбок, словно фартук, ты своеобразно “наводила чистоту”, отправляя книги в окно. Потом, вычистив комнату до блеска, накрыла на стол и пригласила меня к обеду.

– Разве сегодня праздник? – спросил я, но вместо ответа получил зеркало, бритву и теплую воду.

– Да!.. Я столько тебя изучал... и, видимо, совершенно напрасно. Нет, я не знаю, что ты выкинешь в следующее мгновение!

Следующая минута была, как и положено ей было быть, поразительной: ты начала обнимать и целовать... вещи (вот для чего, должно быть, предварительно их помыла), прижималась щекой к столу и табуреткам, целовала тапочки, гладила руками ковер...

– Сумасшедший дом!

Тапочки стали последней каплей, я рассвирепел и перевернул сервированный стол.

– Что же это делается, а?! Ведь ты сама дала мне

читать все эти книжки. Помилуй. Ну что стряслось? По-че-му?!

Я швырнул в тебя нож, разгромил все, что попалось под руку, и ушел, хлопнув дверью. Конечно, вернулся, не на улице же жить. …На столе лежала разрезанная пополам, окровавленная кукла с тряпкой в руках, с раскиданными руками и распахнутыми глазами, на этот раз – верхняя часть туловища... Я эту куклу выбросил. А ты... ну, разумеется, ты ожила и запела!

– Давно что-то я не слыхал твоего ангельского голоса! Эврика: “Я тебя не-дос-то-ин!” Смотри: дотрагиваюсь до платья и пачкаю его. Я же говорил, что мне надо держаться от тебя подальше...

Когда же ты исчезнешь? Слышишь, я не боюсь больше этого ужасного имени, я могу тысячу раз повторить: люблю-люблю-люблю-люблю-люблю! Всюду буду писать – на бумаге, на стенах, на потолке…

Не помогает? Не уходишь?! Тогда так: не люблю-не люблю-не люблю-не люблю! Тоже не реагируешь? Тогда вот как: ты мне НЕ НУЖНА.

Да разве только мне? Никому! Послушай, думаешь, я один такой жестокий, тебя прогоняю, а с другими тебе повезет? Как же! За последние месяцы я насмотрелся на то, как люди прятали стыдливо твои манжетики, как трубы со стен снимали, краснея, когда кто-нибудь к ним входил.

…Вдруг я почувствовал силу, которая стала обращать мои слова в гвозди: “Я прибью тебя к стене, и все дела. И ты никогда больше не будешь никого преследовать. Договорились?”

“Не нужна!” Громче, еще громче: “Никому не нужна!” – прекрасно, одна рука готова. Я тебе покажу, как не давать мирным обывателям спокойно проводить их краткое земное существование. “Все что угодно, только не ты...” – вторая рука прибилась хуже. Что бы еще такое придумать?..

– Все этим занимаются, слышишь?! Все только и делают всю жизнь, что убивают тебя в себе! Не участвуют в этом азартном процессе безумцы, так называемые “избранные”, которые не в счет. Тебя ведь ни к чему нельзя применить. Из тебя нельзя извлечь никакой выгоды. Убирайся, слышишь! Не из комнаты, не с работы, не из жизни, не из церкви – вообще! Иди вон с моей планеты!

А... больно? Так тебе и надо. Мне тоже больно... любить. Виси, виси. А я спать пойду.

Думал, хоть во сне от тебя отвяжусь. Но начали мучить кошмары. Приснилось, что ты вырвала кусок из стены по форме своего тела – крестом – и повисла над полом.

– Зачем ты ломаешь стену, знаешь, сколько сейчас стоит ремонт?

В ответ – какие-то потусторонние голоса: “Савл, Савл, что ты гонишь Меня?”...

– Какой Савл? С ума я сойду, этим кончится.

На кресте вместо тебя вдруг появился какой-то мужчина с измученным лицом... Потом ты опять...

А когда я проснулся, ты стояла в углу, живая и невредимая, что, впрочем, уже стало привычным.

– Не надо подходить так близко. Зачем ты в меня влезла? Руки не мои – манжеты? Твои это руки! Перестаньте, зачем вы меня прибиваете, что за шутки? Я так и знал, что этим кончится, догадывался, предчувствовал! Не даром прятался, не даром убегал. Я же никому жизнь не портил, как вы со своими видениями. Бедные мои ноги, были такие хорошие, я ими ходил... Откуда взялись в моей квартире такие громадные гвозди? Вы их с собой принесли? Но кто “вы”, если нет никого? Это она меня прибила, ее рук дело. Не стой там, сними меня. Манишь?.. Куда же я пойду, когда ты меня прибила. Кошмар – то надо было сидеть на месте, когда я был свободен, а теперь идти, когда весь в гвоздях!..

Ну, ладно, все. Сдаюсь, слышишь? С тобой ведь бесполезно бороться. Чего ты хочешь? Чтоб я тоже стал сумасшедшим?! Идти в трубы трубить, глупые бантики пришивать?! Да, пожалуйста, мне все равно! Какая разница мертвому – висеть, идти или банты вязать? Бедные гвозди, как покорежились об мои ноги...

Стой там. Я сам к тебе подойду.

...Начал подходить и как будто вступил в тропическую полосу, от шагов погрузившись в тепло.

– Зачем я так долго сопротивлялся? Мучался... Дурак... Ведь не больно, совсем, ни капельки...

* * *

Он шел по дороге в Дамаск и был остановлен: “Савл, Савл, что ты гонишь Меня?” “Кто Ты”... “Я Иисус, которого ты гонишь”. “Трудно тебе идти против рожна”, – это ты мне прочитала из Евангелия. А потом открыла окно…

Я прожил в своей квартире больше десяти лет, но никогда не видел этой белой лестницы, которая была реальной, начиналась у самого подоконника и уходила куда-то в небеса. Я смог прикоснуться ладонью к белому мрамору, охлажденному ночным ветром. Когда ты поднялась на несколько ступеней, то оглянулась и поманила меня.

– Куда я пойду. Сейчас ночь. Какие ночью могут быть прогулки?

По моему лицу скользнул белый шелк. Это ветер теребил твою длинную накидку, похожую на фату.

– Может, ты хочешь, чтоб я ее нес? Разве мы на свадьбе?

И все-таки я нагнулся, чтоб поднять край “фаты”, который тут же выскользнул из рук. Оглянувшись, я с удивлением увидел далеко внизу горящее окно собственного дома… Вроде всего на один шаг поднялся... Когда я снова посмотрел на тебя, ты была не одна. Красивый мужчина, одетый в белоснежный фрак, держал тебя под руку.

С порывом ветра прилетел вальс, ты сделала реверанс и пригласила своего спутника на танец. А я замер, очарованный тем, как вы кружились, перелетая через ступени. Я не представлял себе, что можно танцевать вальс на лестнице (если это и возможно, то должно быть очень трудно, а ваши движение были легки, как дыхание).

Под музыку, как на балу или на брачной церемонии, вы взялись за руки и стали подниматься по лестнице.

– Я не хочу и не умею любить. И по воздуху ходить не желаю, – с этими словами я поднимался, не чувствуя тяжести тела, но не мог догнать стремительную пару. Мне это удалось лишь тогда, когда вы остановились.

Люди в сером рваном тряпье не давали вам пройти. Лица у них были худые, тощие руки тянулись за подаянием.

В твоих руках раскрылся белоснежный веер из страусовых перьев. Повинуясь волшебному движению, веером расположились на лестнице столы, богато и празднично накрытые, а на стульях возле них появились роскошные бальные наряды. Нищие переоделись из серых обносков в белые платья. Торжественные звуки вальса сменились разудалым пением цыган, гости расселись, пир начался.

Я тоже присел за столик, хотя на мне оставались мои любимые джинсы, свитер и кроссовки. Но переодеваться в костюм, фасон которого был в моде разве что в прошлом веке, я не собирался.

Когда ты станцевала “цыганочку” раздался гром аплодисментов, но главным событием праздника стала игра “Выполнение желаний”. Каждый из твоих гостей имел возможность подойти к тебе с просьбой и получить все, что ему хотелось. Заветные желания и мечты исполнялись мгновенно. Но мечты были вполне реальные, поэтому через несколько минут лестница была уже завалена дорогими вещами.

Лилась и лилась нескончаемая река удовольствий… Лилось на столах шампанское...

Я опьянел и подобрел:

– Смотри-ка... оказывается, ты можешь, когда захочешь, делать людям приятное. Среди твоих безумных поступков попадаются и неглупые.

Пока я переживал внезапный “приступ доброты”, праздник перешел ту черту, за которой он мог превратиться в скандал. Пьяные голоса, перекрикивая друг друга, бранили тебя, требуя новых подарков. Руки гостей уже не тянулись за подаянием, они сорвали с твоих плеч дорогую накидку и начали раздирать ее на части.

На лестнице валялись обноски, сброшенные нищими. Ты и твой спутник переоделись в них и в рваном тряпье стали танцевать вальс. Ты положила в котомку несколько бутылок вина, фрукты и приготовленные для них ножи, и стала увлекать своего спутника наверх.

В тот же миг я почувствовал, что рот набит какой-то слипшейся горькой кашей. Желая ее запить, я отхлебнул вина, но оно оказалось кислым. Пирог, который только что таял на языке, стал черствым, а куски разорванной, расшитой золотом накидки, превратились в дырявые тряпки.

– Ну, ни в чем не можешь быть последовательной. Зачем портить людям праздник? Сделала доброе дело, так нет, надо все испортить!..

Вы поднялись так высоко, что я еле различил два силуэта, но узнал твой манящий жест.

– Отстань, я не могу идти.

У меня скрутило желудок от кислоты и горечи, которые я успел проглотить.

– Я люблю праздники, удовольствия. Разве этого недостаточно? Куда еще надо подниматься?

Не желая уходить ни с чем, я стал хвататься за все, что попадалось под руку, бросаясь от одной вещи к другой. Но смог ухватить только большой кожаный чемодан, дорогую шубу и шкатулку с бриллиантами.

Однако в следующее мгновение я уже бежал наверх по ступеням, бросив все и осуждая самого себя:

– Зачем я это делаю? Какая непрактичность. Неужели я стал таким же сумасшедшим, как ты?!

Что-то непривычно удобное облегло ступни. Посмотрев вниз, я обнаружил на своих ногах лакированные белые ботинки, и проговорил с иронией:

– Спасибо за подарок! – я был просто уверен в том, что это – очередная издевка. Ведь все, что находилось выше ступней, теперь стало выглядеть чудовищно нелепо.

Мне захотелось скинуть с ног “эту гадость”, и я уже нагнулся, чтобы это сделать, как вдруг мое внимание привлекли странные звуки. Кто-то рыдал. Я увидел несколько человек, спускавшихся нам навстречу. Все лица были заплаканы. Тонким кружевным платком ты вытерла каждому слезы и превратилась в клоуна в шутовском наряде, раскрашенном в красную шашечку. Нарочито нелепо двигаясь и жонглируя апельсинами, ты специально по одному роняла их, кувыркалась, делала потешное подобие сальто.

Твои заплаканные “зрители” рассмеялись. Через мгновение они хохотали уже в голос, с какими-то взвизгиваниями и похрюкиваниями. Я заразился общей атмосферой и захихикал. К общему хору присоединился твой тоненький смех, заливистый и звонкий, как колокольчик. Когда в звучной смеховой симфонии появились режущие слух визгливо-истерические звуки, “колокольчик” стих.

Ты раскрыла черный веер... Все, что на тебе раньше было белым, стало траурным, без единого “светлого

пятна”.

– Как тебе к лицу черный цвет!

И тут я посмотрел вниз и вздрогнул: веером на лестнице теперь стояли гробы. Черная красавица, переходя от одного гроба к другому, ты целовала руки мертвых. Куда меньше, чем твой наряд, мне понравился траурный марш, который так подействовал на психику, что я истошно завопил:

– Ты что? Зачем на балу – гробы? Не мешай людям веселиться! Я хочу смеяться, я жизнь люблю! Не могу я любить страдание!

Тогда ты повесила мне на шею траурный венок, так что я стал похож на коня в оглобле, молча взяла своего спутника под руку и увела его наверх.

– Почему я – не такой как все? Ведь они все правильно делают: чтобы не бояться смерти надо о ней забыть!

Намереваясь поддержать атмосферу бездумности, я хотел отправиться вниз с веселой компанией, но смех застрял в горле, а гробовое видение потянуло к себе, как магнит.

– Что это за любовь такая?! – воскликнул я с досадой и почему-то бросился вниз и стал трясти за плечи одного из весельчаков, чтоб привести его в чувства. Из полуоткрытого рта вырывался звук, похожий на кудахтанье.

Мои действия и я сам вызвали бурную реакцию: новый взрыв глупого смеха. Один из хохотавших тыкал пальцем в мои лакированные ботинки, рядом с которыми действительно нелепо смотрелись джинсы и еще нелепее траурный венок.

– Почему ты меня бросила, зачем сделала посмешищем? – кричал я сквозь слезы, взбегая по ступеням, – я, видите ли, должен рыдать, когда все остальные смеются.

После траурного марша без всякого музыкального перехода и объявления начался следующий танец: менуэт. Танцуя, на ходу ты черным кружевным платком вытерла мне глаза. Повинуясь движению черного веера, лестница внизу превратилась в гладкую горку, а гробы покатились по ней, догоняя спускавшихся и наезжая на них.

– Оставь ты людей в покое! Ну, какая это любовь?! Их ведь надо пожалеть!

– Ты со мной будешь спорить о том, что такое любовь? – вдруг, словно музыка прозвучало у меня в ушах. Мне даже показалось, что кто-то включил радио, и я услышал песню со словами “что тако-о-е лю-бо-о-о-вь”...

– Конечно, буду.

– Со мной?!

– Ну, хорошо, – сказал я, уступая, – тогда скажи: почему они все делают тебе наперекор?

Ты не ответила, но ко мне повернулся твой спутник:

– Разве ты не видишь – они идут в обратную сторону.

– Зачем?

На этот вопрос ответа не последовало. Вы поднимались молча. А я шел следом, с удивлением разглядывая элегантные белые брюки, появившиеся на моих ногах и прикрытые черным свитером.

На верхних ступенях показались четверо, одетые в какие-то странные серые короткие юбочки и в пиджачки с рукавами до локтей. Они топтались на одном месте: с трудом взбирались на одну ступень, а потом спускались с нее же. Вид у них был усталый, наверное, уже не раз и не два эти четверо совершили свое бессмысленное “восхождение”.

Ты стала танцевать польку в короткой плиссированной юбке и кофте с кружевными рукавами-фонариками, и я смутился, хотя уже успел привыкнуть к переодеваниям и странностям на твоем фантасмагорическом балу. Если честно, мне понравилось, как ты по-детски вертелась и прыгала, но кругом были чужие люди, и я зашептал нервно и зло:

– Что ты себе позволяешь, где твоя величественность? Подумай о своей репутации.

В твоих руках сложился и раскрылся маленький пластмассовый веер и так же, как до этого столы и гробы, неизвестно откуда на ступенях появились детские кроватки. “Дети”, расталкивая друг друга, побежали их занимать и попытались завернуться в крошечные одеяльца.

А ты запела им колыбельную (так прекрасно пела когда-то моя мать) и стала кружиться вместе со своим партнером, проходя в арку из двух сомкнутых рук.

Под успокаивающую мелодию колыбельной я подремывал, сидя на лестнице, и бормотал в полусне:

– Мне ты, конечно, поспать не дашь? Я у тебя на отдельном счету, “осчастливлен особым расположением”, – никакого сарказма в моих словах не было, я слишком устал взбираться неизвестно куда и зачем, чтобы продолжать иронизировать, – почему я обязан стеречь сон незнакомых мне людей, вместо того, чтобы отдохнуть самому?..

Великовозрастные дети безмятежно посапывали во сне, смешно чмокая губами. Но скоро их сон стал опасно-глубоким. Из дремы, в которую я провалился, меня вызволила внезапно ворвавшаяся в подсознание тишина.

Тут же я услышал боевой марш. Ты заиграла на трубе, а мне велела бить в барабан, хотя я никогда не владел ни одним музыкальным инструментом. Когда “мертвые” повскакали, я невольно разжал пальцы и уронил барабанные палочки: на нас смотрели старики и старухи, морщинистые и согбенные.

Четверо стариков поплелись вниз, спасаясь от звуков. А я, все больше чувствуя усталость от бессонного восхождения по лестнице, решил прилечь в пустую детскую кроватку, но ты испуганно стала трясти меня за плечи.

– Оставь. Мне тоже нужно выспаться, – я сделал шаг вниз, чтоб догнать старичков с маленькими одеяльцами в руках, но чем ниже спускался, тем больше уставал. – Все у тебя не как у людей... Что за лестница?! Вниз должно быть идти легче, чем наверх.

Но все-таки я повернул. Зачем? Сам себя не понимая, я снова поднимался по лестнице, и движения мои становились изысканно-элегантными. После того, как я обнаружил на себе белый пиджак, они стали почти такими же легкими, как у тебя.

На одной из ступеней ты задержалась, и вдруг повернулась ко мне и протянула какие-то рисунки. Я посмотрел вопросительно...

(иллюстрация)

– Это – мои любимые люди.

Я нехотя просмотрел все:

– Да я знаю этих людей...

Я действительно их знал, каждого, хотя стопка рисунков была довольно толстая. На них были изображены всемирно известные музыканты, поэты, писатели, великие артисты и художники, духовные и общественные деятели разных времен. На каждом рисунке была и ты: кого-то нежно обнимала за плечи, кого-то держала под руку, кому-то протягивала для поцелуя изящную руку. На последнем портрете я узнал человека, который сейчас был твоим спутником и партнером. Своего лица я там, конечно, не нашел...

...Снова нам навстречу шли люди в сером. Я пригляделся: это были живые манекены с резиновыми масками вместо лиц и рубленными, неестественно резкими, движениями.

Троих из них ты остановила, окликнув по имени, показала мне три портрета, на которых были не известные мне, но очень милые и жизнерадостные молодые люди.

– Смотри внимательно. Это – они, – ты кивнула на три застывшие силуэта.

– Не может быть... совсем не похоже.

Забрав у меня рисунки, ты раздала их “манекенам”, каждому из них приветливо улыбаясь. Они всмотрелись, ощупали свои нос, губы и глаза, и их резиновые лица исказились изумлением и подобием улыбок. Один попытался отодрать от лица резину, но сморщился от боли.

Пока трое манекенов разглядывали самих себя, ты успела сделать и раздать им эскизы новых портретов. Сопоставление двух собственных изображений их настолько напугало, что они порвали рисунки в клочки и помчались вниз.

...Теперь на нас шла нескончаемая серая толпа. И я не удержался, чтобы спросить тебя:

– Кто эти люди?

– Не знаю...

– Как, разве ты можешь что-нибудь “не знать”?!

– Я не знаю этих людей... Не помню их лиц, имен.

Я не помню!

По лестнице стекал серый поток... Запомнить тех, из кого он состоял, было действительно невозможно.

– Мы стремимся вверх, они вниз. Нам надо тратить силы на восхождение, но не меньше сил и они тратят – на борьбу с тобой. Мы умрем, и они… Зачем же идти вниз, какой смысл? – говорил я, хотя на самом деле больше всего на свете хотел бы стать таким, как эти манекены и таким, каким был сам до встречи с тобой.

Внешне своих тайных желаний я ничем не выдал, но ты вдруг резко обернулась:

– Хочешь спуститься?..

Вместо ответа я взглянул туда, куда шла толпа: ступени круто уходили в темноту – в пропасть. У меня в голове промелькнула шальная мысль:

“А что если не штурмовать “вершину”? Что если сесть на корточки и съехать прямо в небытие, чтоб никогда не вспомнить твоего лица?..” У меня перехватило дыхание, то ли от глубины пропасти, то ли от пронзительности мысли:

“…Можно. Конечно, можно съехать вниз, как те гробы, и забыть о тебе... Но если… я забуду твое лицо, кто вспомнит мое?! Как уйду я из массы, что течет сверху и ползет по мне – полупрозрачная, серая, прилипающая жижа? Она не замечает меня – равнодушная, бессмысленная толпа, устремленная вниз, борющаяся во всю силу за право поскорей превратиться в песок под ногами следующих безымянных... В глубине пропасти я наверняка смогу освободиться от тебя. Только... есть ли что-нибудь на свете страшнее этого “освобождения”?!

Кем я был раньше? Обыкновенным человеком. Да я и сейчас – обыкновенный. Это ты пришла, заставила собою заболеть. Ты! Вот все, что отличает меня от серого липкого потока. Пока, во всяком случае, все...”

Я отпрянул от края мраморной ступени. Твои глаза сквозь прозрачную вуаль внимательно смотрели на меня и изучали, а рука в кружевной перчатке рисовала портрет – мой портрет. Пока только набросок...

…Лестница сузилась, как будто превратилась в вершину горы, и стала настолько узкой, что разойтись с теми, кто спускался, стало невозможно. Шедшие сверху пытались столкнуть нас, а мы – протиснуться сквозь их ряды.

Разозлившись на то, что ты мешала им спускаться, они вытащили пистолеты и стали стрелять. Но ты раскрыла веер, пули полетели обратно и “серые” стали падать от собственных выстрелов. Но вместо падающих тел без всякого твоего повеления стали появляться на ступенях мраморные надгробья с одинаковыми изображениями людей с резиновыми лицами.

– Гробы, надгробья!.. Может, придумаешь что-нибудь поновей? – злобствовал я, хотя прекрасно видел, что на этот раз ты не делала никаких жестов.

“Серые” падали во множестве, но такое же их множество все еще кишело на лестнице. Выстрелы не умолкали. В давке кто-то сорвал с твоего плеча котомку и, остановившись через несколько ступеней, вытряс ее содержимое: на ступени со звоном посыпались бутылки и фруктовые ножи.

Серые манекены расхватали их, и стали протыкать себе животы. Эти зверские действия почему-то не причинили им ни малейшего вреда, осколки бутылок и ножи входили в тела как в хлеб. Но, протыкая самих себя, “серые” убивали тебя: ты схватилась за руку, потом за живот и за сердце. На белом платье проступили красные пятна. Кровь впитывалась в шелк, круги быстро расширялись... Ты пошатнулась и упала, а манекены подставили гроб и быстро запихнули в него твои многослойные воздушные юбки.

Встав вокруг “тела”, держа в руках вместо свечей, как это положено в таких случаях, окровавленные фруктовые ножи, они заговорили металлическими голосами. Из немигающих, неподвижных глаз потекли глицериновые слезы.

– Какие пиршества она нам закатывала...

– Как хорошо танцевала...

– Как замечательно смеялась...

– Как мы любили ее...

Выслушав эти фразы без интонаций, ты открыла глаза, разомкнула скрещенные на груди руки, одну подложила для удобства себе под голову и стала смотреть на тех, которые тебя “убили”, долгим изучающим взором.

Я наклонился ко гробу:

– Зачем они лгут? Разве они умеют любить?

– А они не лгут. Я им действительно нужна – теперь. Они меня обожают, мертвую, – с этими словами ты заговорщически подмигнула мне: “Смотри!”

Вокруг гроба собралась большая толпа, народ сверху и снизу прибывал. В одинаковых физиономиях невозможно было узнать всех, кто спускался за время нашего пути, но то фигура старика, то детские платьица, то десяток разноцветных пиджаков, надетых один поверх другого, выдавали их...

Сквозь серую толпу протиснулся твой спутник:

– Вставай, по-моему, они тебя не замечают...

Ты сделала повелительный жест веером, и толпа превратилась в стаю серых облезлых кошек.

– Брысь! – вырвалось у меня почему-то, и кошки, испугавшись, пулей слетели вниз.

Когда они исчезли в пропасти, твой партнер помог тебе выбраться из ящика и, чуть склонив голову, снова пригласил танцевать. Ты с отвращением пнула опустевший гроб мыском белоснежной туфли, и он покатился по ступеням, скрываясь в пропасти, гулко громыхая и переворачиваясь, а вы закружились в вальсе.

Когда он закончился, снизу снова появились “серые” и, воспользовавшись тем, что вы остановились, стали целиться в твоего партнера. В этот момент в руках у тебя появился щит. На тебе засверкали кольчуга и шлем. В следующий миг град пуль застучал о железную поверхность щита.

Откуда-то донеслась тоскливая, щемящая мелодия, и скорбные тихие скрипичные звуки переросли в строгие и мощные – органные.

Твой спутник обернулся, и хотя он улыбался тебе, лицо его показалось мне изможденным: тени под глазами, резко обозначенные морщины возле рта... И тут ты убрала щит, хотя “серые” продолжали стрелять.

– Что ты делаешь?! Его же могут убить. Нет, это не любовь, это – безумие!

Ты подтолкнула своего партнера вперед, тонкие руки на несколько мгновений остались вытянутыми: они то ли направляли его, то ли провожали, то ли благословляли...

Как только он стал подниматься не защищенный щитом, раздался громкий выстрел, и музыка оборвалась...

Я увидел нож, торчащий в спине. Раненый стал падать, оборачиваясь к нам. Я хорошо запомнил лицо того, кто с тобой танцевал, но к нам обернулся другой человек. Он упал на лестницу, а музыка возникла с новой силой.

Тогда “мертвый” встал. Послышался второй выстрел – я снова увидел спину в белом фраке, на которой было несколько рваных пулевых ранений. Человек посмотрел вниз через плечо и стал оседать – лицо было другое. И второй убитый тоже поднялся.

Грохнул третий выстрел – вокруг вставшего запылал костер. Это были разные люди, те самые, “твои любимые”, которые точно сошли с карандашных портретов. Это они падали и вставали один за другим.

Наконец крещендо в музыке достигло кульминации, и с последним выстрелом звуки органа оборвались… Последний обернувшийся оказался твоим спутником. У него был рассечен затылок, по лицу текла кровь. Он упал и больше не поднимался...

Наблюдая эту мрачно-торжественную картину, я словно примерз к ступеням, не смея и не имея сил шевельнуться. Меня никто не трогал: моя персона “серых” не интересовала…

…А ты сидела на лестнице и плакала. Звучал вальс, но тебе не с кем было больше танцевать. Я тебя пригласить не решался. На бездвижном теле, которое ты держала на коленях, фрак из белого превратился в красный.

И твое платье, пропитавшись кровью, стало пурпурным.

Когда ты встала, в руках у тебя я увидел...

– Пистолет? Зачем? Ведь это не в твоем стиле, я знаю, что ты никогда не признавала оружия! – еле

выговорил я от страха. – Где он был раньше, твой дамский пистолетик, когда надо было защищать живых людей? “Любимые, любимые”, слова одни, пустые слова!

Мои слова оборвал выстрел, громкий как взрыв, и я упал, закрывая голову руками. Мимо меня полетел сноп огня, казалось, что стреляли из десяти пулеметов. Я посмотрел из-под руки вниз и не поверил глазам... Казалось, что виденное мной сотни раз за время жизни на земле, было заснято на пленку, а теперь прокручивается в обратном направлении.

Прозвучал один выстрел из твоего пистолета – надгробия над могилами “серых” раскололись надвое и на белую ступень выскочили гробы, обшитые в разноцветный ситец с рюшками.

Второй – от гробов отлетели крышки.

Третий выстрел – умершие вздрогнули, встали, и украшавшие их могилы цветы сложили в букеты и подарили друг другу.

Все это происходило рывками, словно киномеханик ритмично крутил в обратную сторону ручку киноаппарата. Ты расстреляла все могилы внизу, но продолжала сжимать рукоять единственного пистолета, вызвавшего такой невероятный эффект. Тело твоего спутника исчезло, вместо него появился деревянный крест и могильный холм, в который ты сделала последний выстрел, после чего, наконец, отбросила на ступени дымящийся пистолет.

...Вы снова были вдвоем и кружились в танце. На плечи твоего партнера, который легко вел тебя по ступеням наверх, был наброшен такой же красный, как твое платье, плащ. Вы стали похожи.

– Я понял, что ожидает меня, если я перестану убивать тебя в себе… Убьют меня. Скорее всего, так и будет... Я так много о тебе говорил там, на земле, а ведь все давно уже сказано – множеством людей, шепотом и в голос, в стихах и в прозе, толстыми научными трактатами и громадными живописными полотнами. Другие все сказали за меня, оставив мне одну возможность – стать тобой...

На этом мои размышления прервались, потому что я увидел, что ты будто раздвоилась... Дама и ее спутник, одетые во все красное, уходили наверх; и точно такая же дама, облаченная в белое, в одиночестве неспешно поднималась снизу с пистолетом в руке.

Когда белая дама подняла вуаль, я увидел не лицо, а зеленый безглазый череп. Это была не ты, а какой-то монстр, ходячий скелет. Гнилые зубы содрали с кисти перчатку, костлявый палец лег на курок. Скелет прицелился, его мишенью стала твоя спина, открытая глубоким вырезом на платье. И тут я испугался, что это страшилище может тебя убить по-настоящему, испугался, как за самого любимого человека...

Костлявая рука, раскрыв веер, повторила твой жест, и я все понял:

– Вот кто бросал гробы на лестницу так легко, точно это – карты, а мы, непременное содержимое этих ящиков, – обреченные заложники шулерской игры без правил.

Задыхаясь от ненависти к этому пугалу, я поднял твой маленький остывающий пистолет, и стал крутить его в руке. Я никогда в жизни не стрелял – даже в тире. Но, пытаясь не думать об этом, прицелился глазами в желто-зеленое лицо черепа, нелепо прикрытое шляпой, и палец нажал на курок сам. Раздался грохот – и черная дама разлетелась на множество гробов, которые превратились в один громадный расшитый черным бархатом ящик.

После двух выстрелов в него вонзились сотни гвоздей.

Три выстрела подряд – и разбросанные точно скорлупки орехов, осколки надгробий, соединились в одну мраморную плиту. На ней появилось изображение убитой зеленой страшилищи, которое превратилось в перекрещенные череп и кости, какие бывают на предупреждающих щитах.

...Представилось мне все это или я действительно чудесным образом попал в цель несколько раз подряд? Не могу сказать – пространство вокруг заволокло дымом, стало невозможно толком что-либо разглядеть.

…А когда дым рассеялся, лестница была пуста. Птицы щебетали, встречая рассвет. И под звуки вальса ты спустилась мне навстречу в белом бальном одеянии, с красным шелковым шарфом в руках.

Только теперь ты подняла вуаль, в первый раз не скрывая от меня свое необыкновенно красивое лицо, улыбнулась и сделала свой – то ли манящий, то ли приглашающий – жест.

– Неужели на вальс любви ты приглашаешь меня, не умеющего любить?!.. – с этими словами, задыхаясь от волнения, я потянулся к белой руке... и… чуть не выпал из окна... Хорошо, что вовремя успел схватиться за подоконник, на котором сидел.

…В комнате орал телевизор, из динамика доносился какой-то вальс, кажется, Штрауса. Я выключил телевизор, провел рукой по лбу, отгоняя безумные видения. Слез с подоконника, лег на диван... и сразу вскочил как ошпаренный. На мне были сверкающие белизной – костюм, ботинки, рубашка и бабочка... Валяясь на диване, столь шикарный наряд можно было помять!

Я заглянул в календарь и убедился в том, что впереди меня ждал обычный будний день. Однако в костюме, в который я был одет, отправляться впору было только на бал. И вместо того, чтобы идти на работу, я пошел умываться, причесываться и бриться.

– Куда ты собираешься, – мысленно спрашивал я у себя, – ведь ее нет на самом деле, она – абстрактный, собирательный образ, который никогда не станет конкретным, это только фантазия. Она не может придти, позвонив в дверь, как приходит, к примеру, соседка… – и тут же добавлял вслух:

– Ну, где ты? Пригласила меня на танец и исчезла. Мы же опоздаем на бал!

И вдруг... я услышал звонок в дверь. Посмотрев в глазок, увидел белую вуаль…

Но вместо того чтобы сказать нежно:

– Я всегда знал, я верил, я чувствовал, что ты придешь, я ждал тебя всю жизнь!..

Со слезами и неожиданной ноткой угрозы в голосе, распахивая дверь, я выпалил:

– Как можно позволять себе так опаздывать?..

А пораньше нельзя было придти?!

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова