Яков Кротов. Путешественник по времени.
Вспомогательные материалы.
Новый град, вып. 4. 1932.
В ПЛЕНУ СТИХИИ
В редакцию «Нового Града» прислана, с большим опозданием, отпечатанная на машинке большая статья, подписанная Н. Устряловым и датированная: Харбин, Февраль 1932. Мы не знаем, была ли и где именно напечатана эта статья, хотя рукопись носит пометку, что она «появилась на Д. Востоке». Статья озаглавлена «Новый Град» и посвящена критической оценке нашего журнала (на основании двух первых его номеров). Нужно признаться, статья написана блестяще, как почти все, что выходит из-под пера этого талантливого публициста, и с такой «куртуазностью», какой мы вовсе не избалованы со стороны наших критиков, Он очень остро нащупывает — признаемся и в этом — самые слабые места нашей позиции, в то же самое время обнажая и самого себя. Спор с ним, действительно, помог бы и дальнейшему уяснению основ нашей все еще не для всех ясной борьбы, и раскрытию первородного греха многих «сменовеховских» в широком смысле увлечений.
Мы вынуждены, отвечая Н. Устрялову, много цитировать и подробно излагать его статью, которая осталась неизвестной эмиграции в Европе. Надеюсь, читатели не посетуют на это, в виду действительно большого интереса его мыслей.
Н. Устрялов начинает с сочувственных выдержек из «Нового Града», — с его точки зрения, за здравие, чтобы кончить за упокой. Для него «Новый Град» грешит половинчатостью. Он путается в борьбе старого мира с новым. «Новый Град, конечно, — дитя сумерек и, вероятно, скорее вечерних, нежели утренних. Авторы мечутся, ища себя. Верные вечности, они теряются в потоках и хаосе временного. Корни их душ — в ушедшем дне. Но их великое преимущество — честное осознание: день действительно ушел. Они ищут нового творческого слова, способного двигать горы — и не находят: время шу-
8
мит не их языком, ведет к обителям вечности (!) не их дорогами». Таково последнее слово Н. Устрялова о нас. Оно вытекает из начального сделанного им выбора: не со старым миром, а с большевистской Россией. Такая позиция принципиально не допускает «третьего пути», поисков нового града, отличного от двух противостоящих. Все третье, новое, искомое кажется половинчатым, «непоследовательным». В этой непоследовательности Н. Устрялов и уличает нас.
Сначала он сочувственно цитирует нашу характеристику распада капиталистического мира. Он недоволен, однако, что «камни, из которых он построен, оказываются целы» и после катастрофы. Этими старыми камнями, из которых мы воздвигаем новый град, Н. Устрялов признает «либеральную идею политической свободы», «социалистическую идею общественно-хозяйственной справедливости» и «христианскую идею абсолютной истины». В этом Н. Устрялов прав: мы хотим строить именно на этих камнях. Мы не боги и не способны на творчество из ничего. К тому же мы знаем, что, по крайней мере, один из этих камней является краеугольным для всякого истинного града. Впрочем, из дальнейшего видно, что сам Устрялов для своего построения удерживает, по крайней мере, два из старых камней, отказавшись лишь от политической свободы.
С еще большим сочувствием Н. Устрялов цитирует те отдельные суждения новоградцев, которые могут быть истолкованы, как признание известных достижений и известной силы большевиков. Это те самые признания, за которые «Новый Град» подвергся почти всеобщему обстрелу эмигрантской прессы. Здесь и констатирование Степуном «производственно- технических успехов Советской России» и убеждение Бунакова в «прочности советской системы», в том, что «хозяйственное развитие само по себе не ведет к ее падению», в том, что она «опирается на миллионные кадры... слепо верящих в правду своего учения людей». Наконец, Бердяев со своим «парадоксом свободы», с признанием противоречивости свободы и допущением особого понимания свободы в Советской России.
В полном согласии со всеми нашими критиками, Н. Устрялов считает, что эти наши высказывания «неприличны для догма-
9
тического эмигрантского сознания». Это «вольнодумные бреши в застывших редутах зарубежной крепости. Две бреши — изнутри». Здесь уже сочувствие Н. Устрялова становится ядовитым. Он не прочь выдать нас головой нашим обвинителям, офицерам осажденной крепости, и выставить нас в качестве бессознательных изменников антибольшевистского фронта. «Как быть людям, доселе ополчавшимся на большевиков по основаниям социально-политическим? — Очевидно, им следует сложить оружие и прекратить борьбу... Как быть и тем, кто до сего времени черпал свой антибольшевизм из народолюбческого источника?.. Каково, наконец, положение тех, кто ненавидел большевиков за их недопустимое отношение к личности и свободе?»... «Конкретно политические утверждения сборника заряжены подрывною силою и чрезвычайно рискованы для традиционной атмосферы эмигрантского сознания». — «Они (т.-е. мы) стремились укрепить антисоветскую борьбу незыблемым фундаментом небесных ценностей, — на деле они подрывают земные аргументы борьбы... Они обильно питают в своей среде настроения пессимизма и катастрофизма... Они ставили своей задачей дать новую действенную программу эмигрантскому народу, оживить «безжизненные и худосочные» эмигрантские политический организации, — и наделе они им наносят еще один тяжкий удар, дезориентируя их сознание и парализуя их волю». Таков отрадный для Н. Устрялова и тяжкий для нас вывод из нашей позиции к Советской России. Мы не сомневаемся, что под этой оценкой подпишутся обеими руками большинство эмигрантских политиков. Мы понимаем, что совершаем донкихотскую неосторожность, давая им в руки такое оружие против себя. Без нас, кто прочитал бы здесь статью Н. Устрялова? Но мы принимаем вызов, и постараемся показать, почему мы считаем нашу установку антибольшевистской и при том единственно правильной.
Во всякой борьбе утешительно представлять своего врага как можно более гнусным и как можно более слабым. Для малодушных часто это единственная возможность стоять в рядах. Такая установка, несомненно, психологически облегчает борьбу. Вот почему она поддерживается всегда во вре-
10
мя войны, и никакая ложь не кажется достаточно грубой, чтобы подкрепить ею падающий дух армии. Однако, полезное психологически, субъективно, оказывается объективно вредным. Если не рядовые, а полководцы проникаются такой лубочной психологией (пример русско-японской войны), то это верный путь к поражению. Надо знать силы врага и его действительно уязвимые места. Этот лубочный примитив антибольшевистского плаката, против которого мы боремся, уже нанес и продолжает наносить страшный вред эмиграции и ее делу: он изолирует ее и от Запада и от России. Ни одно серьезное иностранное издание, даже антибольшевистского направления, не решается обращаться за информацией к эмигрантской прессе. Западный читатель требует информации из большевистских источников. Он знает о их тенденциозности, но они импонируют ему своей аутентичностью. Он надеется — быть может, слишком надеется — на свои критические способности интерпретации, но не хочет, хотя бы ради беспристрастия, выслушивать другую сторону. Это печально, и для настоящего времени даже несправедливо. В эмигрантской прессе, хотя далеко не всякой, можно сейчас почерпнуть превосходную информацию о России — по первоисточникам. Но дело сделано. Фантастический бред долгих лет скомпрометировал надолго наш голос — единственный свободный голос России.
С другой стороны, не один советский гражданин, вырвавшийся на свободу, приходил в ужас от того, что здесь пишется о России. Помимо всяких цензурных рогаток, одна эта «клюква», которая долгое время безраздельно господствовала у нас, должна была закрыть доступ нашей печати в Россию. Эта печать углубила и без того глубокий, вырытый историей ров между двумя Россиями. Но совершенно ясно, что без взаимного понимания, без самой тесной связи между коренной и зарубежной Россией, для эмиграции невозможно никакое участие в политических судьбах своей страны.
Давно пора отрешиться от военной психологии. Войны нет, и солдат надо перевоспитать в граждан. В граждан-революционеров, конечно, ибо родина не дает нам сейчас иных путей служения ей, кроме освободительной революции. Но для
11
новой борьбы, в новых условиях, прежде всего надо открыть глаза, надо уметь видеть Россию — пристально, неотступно следить за изменениями ее трагического лица.
Но это — к читателю-эмигранту. А вот к Устрялову. Вы, по-видимому, думаете, что, когда мы скажем всю правду о России, у многих не будет уже мотивов для борьбы с диктатурой. Вы ошибаетесь. Наше противление имеет не только религиозные основания. Признание частичных технических успехов пятилетки не означает ее хозяйственного успеха. Вы умышленно не делаете разницы между техникой и хозяйством. Быть может, самое ужасное явление в Советской России — это колоссальное расхождение между техникой и хозяйством. Половина государственного бюджета вкладывается в промышленность, а население раздето и разуто. Русские поля вспахиваются тракторами, а мужики идут в город за хлебом, где хлеба не хватает и на голодный паек. Мы полагаем, что строить гиганты-заводы ценой голода и разорения миллионов, ценой расстрелов и ссылок в Соловки сотен тысяч — значит платить немножко дорого за индустриализацию России. Тем более, что эта индустриализация шла уже достаточно быстро до революции, и именно коммунистическая революция оборвала ее естественный рост. Строить промышленность террором все равно, что ликвидировать безграмотность расстрелами. Мы считаем это преступлением.
Мы признаем, что большевики вознесены наверх власти волной народной революции, и что держатся они не только на штыках, но и на энтузиазме и дисциплине правящего отбора: партии, армии и молодняка. Этого не достаточно, чтобы признать их власть народной. Давно уже народные массы, и рабочие, и крестьяне, из деятелей революции стали ее жертвами. Мы не можем признать ни демократическим, ни «демотическим», ни просто человеческим тот строй, где 140 миллионов, лишенных всех прав, отданных в полное рабство 10 миллионам строителей, стали только объектом истории, орудием чуждых им целей. И, наконец, зная всю сложность понятия «свободы», всю безотрадность свободы без истины и без хлеба, мы не позволим совершенно обессмыслить свободу или свести ее только к ме-
12
тафизической, неотъемлемой реальности Н. Устрялов справедливо чувствует в защите свободы главный жизненный нерв «Нового Града» и, возвращаясь еще раз к этой теме, нападением на свободу заканчивает свою статью. Сам он принимает только метафизическую свободу, сочувственно цитируя слова Безухова в обстановке французского плена: «Связать меня, мою бессмертную душу!», — «Философское утверждение этой высшей метафизической свободы не имеет ничего общего с апологией свободы политической». Нет, имеет г. Устрялов, хотя связь политической и метафизической свободы не является непосредственной. Связью и посредством между ними является свобода исповедания, свобода исследования и проповеди истины, без которой нет человеческого достоинства, — по крайней мере, в христианстве. Великодушно уступая метафизическую свободу, вы обрекаете героев на мученичество, а массу на отступничество и предательство истины. Все обычные ссылки на классические эпохи истории, лишенные свободы, бьют мимо цели, ибо «классическая» эпохи были эпохами цельности, построенными на единстве истины. Массы имели эту свободу — исповедания общей истины. Для отщепенцев — пророков — героев оставался путь мученичества. В наши дни единство истины невозможно, и насильственное внедрение ее — или принявшей ее облик лжи — означает предательство для большинства, глубокую деморализацию народа.
Среди оснований для неприятия большевистской диктатуры Н. Устрялов не указывает этого, чисто морального момента. Мне кажется, можно признать и простить многое и в социальном разрушении и строительстве большевиков, но никогда нельзя простить того глубокого и страшного искажения народной души, какое ведет за собой их режим. В большей степени, чем проповедь материализма и безбожия, чем сознательное разрушение семьи, эта деморализация связана с необходимостью общей лжи и предательства, с проникновением политического сыска в самые недра народной жизни. Нужно лгать, чтобы жить, соучаствовать в предательстве, чтобы сохранить кусок хлеба. Сколько должно пройти лет, чтобы изгладить эти рабские морщины с лица России!
13
Н. Устрялов, думается, не случайно замалчивает в своей статье моральную тему. Это умолчание весьма характерно для его позиции. Он охотнее выдвигает тему религиозную, чтобы обличать «Новый Град» в одном тяжком политическом грехе. Это грех смешения абсолютного, религиозного, и относительного, политического, планов. Другими словами, утверждение нашей политики на христианстве.
С некоторой двусмысленностью Устрялов сам становится на христианскую точку зрения: «Попробуем (!) это сделать, признав для себя те же высокие начала христианского вне исповедного духовного единства, которые авторы («Нового Града») считают общим своим знаменем». Из этого признания, по мнению Устрялова, не вытекает «раз навсегда конкретный образ поведения в изменчивой гуще реальных жизненных, отношений». Для последнего «требуется целая сеть дополнительных — относительных и условных критериев. Историческая плоть пластична, многовидна, временно-пространственный процесс извилист и антиномичен, и в плане длящегося развития нельзя, говорить о социально-хозяйственной программе христианства». В трагических конфликтах истории нельзя сказать, где была правда: на стороне Галилея или его преследователей, на стороне короля, Робеспьера или Наполеона во время Великой Революции. «Абсолютная правда нигде и никогда в делах человека не воплощается целиком. Она странствует в мире сем». Вот почему бесполезно «апеллировать к небу и к христианству, вмешивая их непосредственно в сутолоку текущей политической борьбы».
Одно из двух: или Устрялов ставит ударение на целиком и непосредственно (подчеркнуто мною), — тогда это борьба с ветряными мельницами. Ибо, как он и сам догадывается, мы не толстовцы и хотим считаться с относительным, с исторической плотью. Или в его словах звучит невысказанный прямо отказ от всякого не только религиозного, но и этического критерия в оценке истории. Дальнейшее делает последнее понимание наиболее вероятным. Мы знаем, что многие из православных наших политиков готовы поддерживать этот тезис Устрялова. Не удивительно. Он очень облегчает полити-
14
ческого деятели, освобождая его от всякой оглядки и от всякого контроля совести. С ними «мальчики кровавые в глазах» не смеют уже являться царю Борису. Можно выбирать свой стан и свое оружие, руководясь исключительно своим «вкусом».
В противоположность этому, мы убеждены, что христианство может и должно еще сказать свое слово в истории, — значит, и в политике. Конечно, в христианстве нет раз навсегда данной программы, кроме максимальной — Царствия Божия, но если в христианстве есть (и не может не быть) этическое отношение к личной жизни (при всем различие этических норм и даже «стилей»), то есть и общая этико-религиозная установка к социальному миру — с точки зрения той «правды», о которой говорит и Устрялов. Это этическое отношение к миру имеет свои границы, очень узкие подчас; историческая плоть сопротивляется этическому ее оформлению. С ней нужно считаться. Так рождается этика наименьшего зла, или, как предлагает Устрялов, «наибольшего добра». Исторический путь действительно ведет по извилистым дорогам. Галилей и даже Робеспьер (в оценке Карлейля) могут быть действительно ближе к пути христианства, чем их церковные противники. Но вот на чем мы стоим твердо. Во-первых, наш основной выбор пути или стана в борьбе должен определяться именно религиозно-этическим критерием целей, проведенным сквозь социальную данность. Во-вторых, в нашей борьбе мы обязаны серьезно считаться с законом наибольшего добра или наименьшего зла.
И вот, переходя от обороны в наступление, я хочу показать, что несмотря на некоторые обмолвки Н. Устрялова, он отказывается «от подданства» этической идее и находит для себя совершенно иные критерии, по ту сторону добра и зла. Эти критерии он сам вскрывает с большой откровенностью и искренностью убеждения. Весь пафос его говорит о том, что здесь мы прикасаемся к самому подлинному и глубокому в Устрялове-политике. Здесь же, по нашему убеждению, ключ ко всему идейному «сменовеховству» и духовный водораздел между ним и «Новым Градом».
Н. Устрялов не все одобряет в том, что совершается в России. «Многое нам чуждо в современном облике нашей
15
родины (к чему лукавить?). Многое кажется ненормальным, досадным, противоречащим нашему интеллектуальному, моральному и эстетическому вкусу. Мы знаем, что многим дорогим для нас идеям сейчас нет места в нашей стране. Мы знаем также, что кончается самый наш тип, психологический тип старого русского интеллигента». Что самое замечательное в этой оценке, это не ее странная мягкость, но умышленное отсутствие этических категорий. «Чуждо», «ненормально», «досадно». — Почему не «жестоко», «подло», «преступно», «грешно»? С чуждым, досадным мы должны мириться. Как говорит Устрялов, нельзя быть «эгоцентристами». «Нужно взглянуть шире и выше, по ту сторону нашей собственной драмы», Да, но не по ту сторону нашей собственной истины. Мы можем и должны примириться с исчезновением «типа» интеллигента и его «строя» жизни. Но не с исчезновением жалости к человеку, совести в социальной жизни и т. д. Как будто речь идет о нас, а не о том, что выше нас, чему подчинить мы должны и себя и окружающий мир. Положительно Н. Устрялов смотрит на свою истину и свою мораль, как на свой воротничок или галстук, от которых приходится отказаться ради рабочей косоворотки.
Отказаться во имя чего? «Нужно зажить имманентной логикой совершающегося. Нужно воспринимать действительность динамически, приобщаясь к ее движущемуся разуму. И чем глубже погружаешься в ее стихию, чем пристальней всматриваешься в окружающее, тем настойчивее диктуется сочувственное внимание к огромному и страшному процессу, творящемуся перед нами. И тем насущнее задача найти критерии, методы познания и слова, способные достойно выразить смысл и сущность этого процесса. Это выражение должно быть бескорыстным в самом высшем смысле этого слова».
Какие значительные и страшные слова! В них человек отказываетсяот своего суда над действительностью, от своей свободы перед ней, от своей души, — готов раствориться в процессе, отдаться без конца во власть стихий. Что же оправдывает это духовное самоубийство? Верав имманентный раз-
16
ум, присущий процессу. Разум стихий, «огромного и страшного» процесса выше, правее моего личного разума. Откуда это? Неужели из христианства? Нет, это из Гегеля. Оптимизм Устрялова, обожествление действительности, столь изумительное в наше трагическое время, имеет свои корни в этой имманентной философской религии, которая соблазнила некогда наших юных дедов. Ну, а если процесс обманет? Если он кончится тем, чем кончается всякий процесс природного бытия — т.е. смертью? Можно ли изнутри обрушившейся на мир катастрофы — войн, революций, борьбы всех против всех — предвидеть безошибочно конец? Рождение новой культуры или гибель старой: гибель социализма, гибель России вместе с обломками старого мира? Неужели такая возможность никогда не приходила в голову Устрялову? Он скажет на это: чтобы жить, надо поверить в благой исход. Нет, чтобы жить, надо разделять силы, ведущие к спасению и к гибели. Ибо то, что представляется процессом, т.-е. движением, течением реки, есть всегда жестокая и напряженная борьба между силами разрушения и силами созидания. И что самое главное: раздел между этими скрытыми силами проходит не по линии сил социально оформленных. Устрялов сам признает, что в мировой войне «правда» не была целиком ни в одной из борющихся коалиций народов. Так и в борьбе классов и социальных систем творческое, положительное начало жизни (я говорю сейчас уже не о правде, а о жизни) не совпадает ни с буржуазией, ни с пролетариатом. Кажется, опыт наших дней с совершенной ясностью показал, что и буржуазия и пролетариат, предоставленные стихии, т.-е. слепой игре своих страстей и интересов, ведут человечество к гибели. Устрялову, чтобы спасти свой «имманентизм» в мире, расколотом антагонизмами, необходимо отожествить один из элементов борьбы с мировым процессом в целом. Практически это почти то же, что отожествление Сталина с мировым Разумом. Или вера в то, что этот Разум избирает единственным (почему?) своим рупором, громкоговорителем — говоря более современно — голоса коммунистических радиостанций. Таково, действительно, учение современной русской философской школы марксистов, которые в
17
этом отношении лишь доводят до абсурда старое, консервативное гегельянство.
Но Н. Устрялов не разлагает себя излишними рефлексами и с упоением отдается действительности. «И когда, отдав себе отчет во всей этой прихотливой изогнутости всемирно-исторического развития, вдумываешься в русские события текущих лет, в небывалую перестройку страны, в переплавку самого человека, в этот широкий, вселенский замысел, устремленный в будущее, в этот радостный взрыв народной активности, быть может, в какой-то мере «безумный» и в каком-то смысле «греховный», но в тоже время и героический, жертвенный, творческий, — проникаешься просветленным пониманием нашего революционного комплекса и созерцательным сочувствием его историческому лейтмотиву». Несмотря на кавычки и оговорки, Н. Устрялов видит сам безумие и греховность эпохи. Но он заворожен ее огромностью. Количество перевешивает для него качество. Динамизм, т.-е. голая воля, важнее самого содержания этой воли. Устрялов забывает, что спазмы сладострастия имеют разительное сходство со спазмами смерти.
Гегельянский — я бы сказал, суеверный — оптимизм Н. Устрялова подсказывает ему странные силлогизмы. «Если новоградцы правы, и старый город действительно терпит крушение, историческое явление большевизма не может не восприниматься, как закономерное и осмысленное... Совершенно очевидно (!), что именно при его посредстве, именно в СССР из пепла и пыли рождается новый мир, как и «образ нового человека»; — Почему очевидно? И откуда? Для меня этот образ «нового мира» и особенно образ «нового человека» есть образ смерти. Даже если бы замысел его и осуществился, это было бы победой смерти над жизнью: над духом; над творчеством, над человеком. Рассматриваемое вне-морально, исторически, явление русского коммунизма может быть понято, как один из моментов разложения старого мира. Что в нем присутствует воля к рождению, согласен. Но в борении с коммунистической идеей и властью, побеждаемая ею, эта воля не способна окра-
18
сить в цвета жизни смертоносный процесс. Если роды, то неудачные, кончающиеся мертворожденным выкидышем.
Устрялов рассуждает так, как будто бы, кроме русского коммунизма и капиталистического либерализма, не дано ничего третьего. Странным образом он забывает о фашизме, который сейчас является третьей силой, приблизительно одинаковой двум другим по мощности и силой экспансии не уступающей коммунизму. Грубо эмпирически фашизм скорее может быть рассматриваем, как историческая равнодействующая между двумя борющимися тенденциями, уже доказавшими, свое бесплодие. Для нас фашизм отмечен пороками того и другого мира, и имеет слишком мало подлинно творческого. Но почему «процессу» социальной революции, внутри которого мы живем, остановиться на этих уже выявившихся возможностях, когда каждый день (см. Германию) приносит новые совершенно неожиданные (хотя, увы, чаще всего мрачны») формы. «Если бы сейчас большевизм погиб, из мира бы вышел существенный и плодотворный возбудитель обнадеживающего брожения... Без русского Октября картина позднего капитализма и перезрелой демократии была бы еще более безотрадной, нежели она выглядит теперь в изображении новоградцев». А что, если наоборот? Есть все основания думать, что провалившийся опыт с коммунизмом в России оказывает реакционное давление на западный мир. О, мы знаем, конечно, что в Европе много дураков и наивных людей, которые принимают на веру московскую рекламу. Но за то осведомленные и осторожные люди связываются в своих конструктивных стремлениях. Как разоружаться перед лицом красного империализма? Как вести рабочих на борьбу за социализм, когда коммунизм перехватывает революционную энергию на дело провокации и разрушения? Партии реакции одни используют умно московский опыт, соединяя с корыстным делом защиты своего достояния защиту невинных, защиту совести, свободы, христианства. Мы убеждены: «если бы большевизм погиб», мир с несравненно большей легкостью вышел бы на путь социальных исканий. Ибо дело сегодня, ведь, именно в исканиях, в творчестве, в изобретении, а не в борьбе, не в грубом столкновении сил.
19
Каковы положение и задача «Нового Града» в современной революционной ситуации? Н. Устрялов пишет, что «за ним нельзя и некуда идти, — разве лишь в личное нравственное самоуглубление и розовое религиозное проповедничество». Насколько он прав в своем указании слабости конкретных жизненных решений, предлагаемых «Новым Градом», настолько ошибается, предполагая у нас особую склонность к личному морализму. Наша задача — участие в работе исканий нового общества. Не одни большевики заняты проблемой реконструкции. В кругах христианских церквей, социалистических и даже либеральных партий, в кабинетах ученых и экономистов-практиков зреют планы, проекты, решения. У нас за спиной нет школы практической жизни, кроме отрицательной школы России. Но собрать в нашем фокусе творческие стремления мира (из которых не исключаются и отдельный достижения фашизма и коммунизма и других опороченных систем), осветить и одухотворить их дыханием единой Истины, и предложить их прежде всего здоровым элементам зарубежной молодежи для грядущей работы по возрождению России, — такова поставленная нами цель.
В противоположность новоградской, сменовеховская, в широком смысле, позиция покоится на преклонении перед революционной и национальной стихией. Я никогда не считал сменовеховского движения простой «сдачей на милость победителя», хотя продажные и корыстные элементы с самого начала облепили идейное ядро его. В частности к смелому опыту Устрялова я отнесся с уважением и интересом. Я понимал его, как попытку вложиться в дело национально-буржуазного перерождения октябрьской революции, понятную в условиях новорожденная Нэпа. Эта смелая игра проиграна. Не Устрялов использовал большевиков для национальной России, а большевики использовали Устрялова (как и Савинкова). Оставалось честно подвести итоги. Но нет, Устрялов уже защищает социалистический и мировой аспект русской революции. Точно, в самом деле, не важно, куда держит путь русский корабль, — были бы только паруса наполнены ветром стихий.
Г. Федотов.