Яков Кротов. Путешественник по времени.
Вспомогательные материалы
Новый град, вып. 4. 1932.
К вопросу о природе русской государственности в дореволюционный период
В последнем ном. «Совр. Зап.» напечатан новый отрывок из «Путей России» И. Бунакова. Печатание их — а может быть, и писание — сильно растянулось, и это затрудняет усвоение общей концепции очерков. Все же кажется, что постепенно мысль автора приобретает все большую четкость, и постепенно вырисовывается его главная задача — дать характеристику духовной структуры отошедшей в прошлое России, характеристику ее психического склада и ее нравственных устоев. Задача неимоверно трудная, но в высшей степени настоятельная. В сущности, это предел, к которому должно стремиться всякое историческое исследование. Каждый исторический объект есть своего рода individuum, и всякая научная работа над ими, покуда она не завершается формулой, которая хотя бы приблизительно давала характеристику физиономии этого individuum'а, может считаться только подготовительной работой. Но осуществление этой предельной задачи сопряжено с великими трудностями. Дело не столько в том, что «душа» коллективного индивидуума сложнее всякой единичной души — и еще вопрос, действительно ли она сложнее? — сколько в том, что это какая-то совсем иная по своей природе душа, иная по своему строению, — и в такой степени, что, называя ее душою, мы в сущности уже делаем ошибку, впадаем в грех перенесения представлений и понятий, относящихся к одному определенному роду явлений, на другие, принадлежащие к совершенно иному порядку. Уже эта терминологическая вольность, коренящаяся в том, что наше историческое понимание всецело определяется нашим самосознанием, что мы «большой мир» строим по образу и подобию «малого мира», нашего собственного, единственного который нам непосредственно дан, создает для нас соблазн психологизирования, в том смысле, что «большому миру» мы начинаем приписывать состояние сознания, эмоции, влечения, присущие малому — и это с тем большим — кажущимся — основанием, что ведь «большой мир» состоит из «малых», из отдельных личностей. Нет поэтому ничего легче, как вообразить, что, ориентируясь в «макрокосме», человеческая личность остается «той же самою», что и в сфере общения с другими, ей подобными личностями. Личность то, положим, остается «тою же самою», но ее отношение к макрокосму и ко всему, что с ним так или иначе связано, так или иначе его представляет, совершенно иное, нежели ее отношение к себе подобным, поскольку последним отношения не определяются общей связью всех этих личностей с макрокосмом. Различие природы этих двух порядков отношений я бы определил так: только отношения личности к макрокосму, «большому миру»,
84
составляют предмет исторического ведения, того, что можно было бы назвать исторической психологией; тогда как отношения между личностями, взятыми вне условий исторического момента, всегда одинаковы и, следовательно, ведению историка не подлежат. Юнона ревновала Юпитера, так же, как современная жена ревнует своего мужа, — хотя сцены ревности между гомеровскими небожителями протекали иначе, чем в современных семействах. Все это я говорю по поводу одной стороны обобщений и формул И. Бунакова, которые вызвали во мне серьезные сомнения. Бунаков считает одним из устоев русского государства, тем, что вместе и крепило и облагораживало последнее, «любовь» русского народа к царям, и потому, как он говорит об этой любви, мы вынуждены заключить, что он не проводит никакого различия между этого рода любовью и той, какую свойственно испытывать человеку, скажем, к отцу, брату, другу. По мнению автора, это было чувство такого же характера, такого же порядка. Что эта так, видно из его замечаний о ступенях любви народа к различным царям. Так, напр., русские очень любили Екатерину II, а Александра I еще больше — и автор приводит отдельные случаи проявлений этой любви, засвидетельствованные современными документами. Оставим в стороне то обстоятельство, что в александровское время о любви умели говорить «чувствительнее», нежели в екатерининское — поправка, которую необходимо делать, раз уже мы пускаемся в область исторического психологизирования: сцены народного «восторга» и «умиления» у мемуаристов и корреспондентов александровской поры, использованных Толстым в «Войне в Мире», выходили куда интимнее, трогательнее и оживленнее, чем у авторов источников 18 века: 18 век был суше, трезвее, и вместе торжественнее, официальнее. «Россам» полагалось трепетно благоговеть перед «Великою», «сердечные» же «излияния» вводились в границы. Главное дело, однако, не в этом, а кое в чем ином. Автор утверждает, что любить царей русский народ продолжал до самого конца императорского периода; и вот, не говоря уже о том, что не совсем понятно, как это можно «любить» тою любовью, какую имеет в виду автор, тех, кого и видеть то никогда не приходилось почти никому кроме чинов конвоя и фрейлин высочайшего двора, — невольно возникает вопрос: куда же девалась эта любовь на следующей день после падения царской власти? Какова была ей цена, если в «народе» ни одной слезы не было пролито о том, кого народ, по мнению автора, так любил, ни одной попытки не было сделано вернуть предмет своей любви? Поэтому мне кажется, что правильнее было бы говорить не о любви к тем или иным отдельным царям, как к конкретным эмпирическим личностям, а о том царелюбии, о котором писал Сперанский, разумевший под этим культ идеи царства, воплощавшийся в народном сознании в личности венценосца. Мне приходится сослаться на уже
85
однажды сказанное мною: 1) у «народа», т. е. простонародья, долго держатся магические представления о государстве и государственной власти, представления, свойственные «религиозной» стадии развития, простонародьем изживаемой чрезвычайно медленно. Но миф о праведном царе, который исстари творится народом, покуда Революция не совлекает покровов с его идола и не являет в нем образа обыкновенного человека, — этот мифесть явление совершенно иного порядка, нежели тот, к которому относятся чувства любви, ненависть, уважение, доверие к нашим «сочеловекам». Вскрыть психическую структуру данного государства в данный момент его истории значит, прежде всего — выяснить, каковы были в нем в этот момент соотношения отдельных слоев населения, являющихся каждый в большей или меньшей степени носителями той или иной идеологии, определенной стадиями исторического развития: насколько, напр., живучи в «простом» народе первобытные магические представления о себе самом, как коллективе, о власти, о государстве; насколько далеко зашло, в образованных слоях освобождение от пережитков этих представлений, смена их представлениями, свойственными «метафизической» или «позитивистической» стадии — и т.д. Для «царелюбия» характерно то, что оно с трудом выдерживает эксперимент, производимый над его объектом: именно потому, что царь для народа есть некая сверхъестественная, мистическая величина, падение царской власти положило конец — не «любви», в общепринятом смысле этого слова, к царю, — а вере в царя. И поэтому проблему восстановления государства, — для народных масс уничтоженного вместе с уничтожением царя, остающегося, может быть, как грубый факт, не как моральная величина, — эту проблему приходится ставить, уже совершенно устраняя из подлежащих учету факторов и элементов народной жизни и народной психики такой как «царелюбие». Революция кладет конец «религиозной» («магической») стадии развития, не давая народу на первых порах ничего взамен. Задача восстановления — подготовить народ к более рациональному восприятию государства и государственной власти, использовавши факт двенадцатилетнего участия народа в непрерывном массовом театральном действии, разыгрывании синдикалистской демократии. Не подлежит сомнению, что техника демократии — то, что как раз труднее всего дается — народом в России усвоена — и трудно представить себе, чтобы вместе с этим не было усвоено и демократическое сознание, которое, надо полагать, внедряется тем крепче, чем разительнее несоответствие между «формой» и «содержанием» государственности,как это имеет место в нынешней России.
П. Бицилли.
[1]) Эволюция нации и Революция, С. Зап. ном. 42.
86