Яков Кротов. Путешественник по времени.- Вера. Вспомогательные материалы.
Сперанский В. Религиозно-психологические наброски современной России / Путь.— 1926.— № 5 (октябрь-ноябрь).— С. 108—114.
Справедливо сравнивают лицо живого народа с огнезарным солнцем: оно всем видно, но его нельзя разглядеть. Однако не следует желать, чтобы непроницаемое мимолетное облако смягчило бы ослепительный свет этого солнца — лучше сделать настойчивую попытку вглядеться защищенными глазами в его яркую поверхность и присмотреться терпеливо и к его высотам и к его низинам, к его светлым пространствам, и к ее пятнам. Душа великого народа есть всегда мозаичная ткань, ажурная и многоцветная. Никогда нельзя давать однородную окраску тому национально-психологическому явлению, которое представляет собою целый радужный спектр. На громадной вращающейся сцене всемирно-исторического театра народ вырисовывается то одной, то другой своей индивидуальной гранью. Исторические снимки с этого подвижного оригинала должны давать тонкую и бережную светотень. Особенно трудно соблюсти это первостепенное общественно-психологическое требование, когда народ духовно-богатый и сильный, переживает, подобно народу русскому, мучительно-кошмарную ступень своего духовного роста. Тогда трудно наблюдателю избегнуть одной нравственно-оптической ошибки: все недужное и преступное прежде всего бросается в глаза, застилает горизонт и врезывается в память.
Я позволю себе по этому поводу одно сравнение, чисто медицинское: бывает, что клиническая картина представляется неопытному взору беспросветно-удручающей; больной весь горит, бурно бредит, изможденное тело все трепещет, как будто в предсмертных содроганиях и тем не менее хороший врач уверенно говорит, что разрушительный яд уже пошел на убыль, что свершился спасительный кризис и что скоро дело пойдет, медленно, но верно, к выздоровлению...
Так именно и случилось с нашей родиной: страшные самоубийственные соблазны большевизма изведаны ею до дна; вся широта кощунственного дерзания и вся глубина нравственного падения стали горьким временным уделом многих и многих ее сынов. Суровый закаляющий опыт пережит русским народом не напрасно. Ложный коммунизм, с его людоедским террором, соглядатайствующей опекой и назойливым властолюбием выявил себя до конца в своей неприглядной наготе. «Коммунизм», доведенный до чудовищной карикатуры, пресытил дух большевизма и тем убил его. «Коммунизм» — явление совершенно чуждое душе русского народа, наносное и поверхностное. Большевизм же — исконная глубокая черта нашей национальной психологии. Эта некоторая безудержная и прямо-анархическая безмерность, это разрушительная страсть, которая загорается бурными вспышками, если не испепеляющими, то обжигающими... Когда былинный Илья Муромец в отместку за неприглашение князем Владимиром на очередной пир стреляет из лука богатырского по церковным куполам и крестам — это лютое озорство старшего и доброго витязя выражает полностью дух большевицкий. Василий Буслаев, неверующий
108
«ни в сон, ни в чох, ни в птичий грай» пророчески предваряет целиком иные советские антирелигиозные настроения. Однако, русские Савлы-гонители нередко становятся совершенно искренно Павлами-поборниками. Этот покаянный драматизм нравственного перелома, порою мучительно-болезненного, еще найдет в России своего историка, чуткого и памятливого.
***
При своем последнем посещении Ясной Поляны Тургенев сказал Толстому такие, почти пророческие слова:
— Вот лет через десять будем мы с вами Лев Николаевич, если доживем, сидеть благодушествуя за чаем на веранде здесь или у меня в Спасском — вдруг увидим, что от ворот усадьбы направляется к нам порядочная толпа крестьян. Мужички подойдут к нам вплотную и на приветливый вопрос барский: «Что вам, братцы, угодно?» ответит с некоторой заминкой, потоптавшись на месте и почесав в затылках: «Да вот вышел стало быть от схода сельского приказ, чтобы значит тебя, Иван Сергеевич, повесить, да за одно уж и господ всех энтих. Да ты не подумай, что мы безбожники какие, ты спервоначалу помолись, а потом мы всех вас и вздернем для порядку.
Таков, действительно русский мужик в его противоречивых психологических возможностях, в его добровольном рабстве перед властями, хотя бы самозваными. Тургенев — неутомимый печальник русского пахаря и знаток его быта, наметил однако опрометчиво не только времена и сроки, но оказался не совсем дальновидным и относительно очень существенных сторон крестьянской души. Автор «Записок охотника» мудро предугадал безвольную пассивность русского мужика перед пореволюционными хозяевами положения, но не учел между прочим той бестревожной легкости, с которой наш земледелец временно отвыкает от вековых религиозных традиций: молиться обреченным помещикам обычно вовсе не полагается. Так не пришлось бывшему императору и его семье пережить последнее религиозное утешение: между провозглашением нежданного приговора и самой казнью прошло лишь несколько секунд. При разгроме барских усадеб и самочинной расправе с их хозяевами в стихийно-разрушительный период русской революции как будто совсем позабылись все наследственные навыки богобоязненной совести. Достоевский говорит бесконечно горькую правду, но несомненную правду, когда рассказывает, что один крестьянин совсем не бедный, соблазненный внезапно «серебряными часами своего приятеля-односельчанина «наконец не выдержал: взял нож и, когда товарищ отвернулся, подошел к нему осторожно сзади, наметился, возвел глаза к небу, перекрестился и проговорив про себя с горькой молитвой: Господи, прости ради Христа, нанес своему другу смертельный удар в спину... Есть какой-то страшный пророческий символизм в этой неизгладимой сцене! Буквально так поступили с помещиками, и безобидными и любимыми, в аграрное движение 1905 и последующих годов — иногда молились вместе с ними и потом убивали. Революция 1917 года в своем огненном ураганом дуновении как будто низвергла и испепелила сразу тот алтарь Неведомому Богу, который признавал в душе русского народа даже К. П. Победоносцев. На первый взгляд сразу наступила психологическая полоса бестревожного неверия. Была какая-то пьянящая прелесть новизны для многих и в кощунственном задоре. На патриотическом маяке свет очень скоро погас. В наступившей на время кромешной нравственной тьме стали вспыхивать и дымить отравляющим чадом разные болотные огоньки. Огромная лавина разложившейся армии несла с собой в деревни страшный яд богоборческого озорства и дикарской анархии. Близорукий стяжательный экономизм сделался идолом дня. Грабительская тяга к чужой земле, слепая зависть к всем имущим и злопамятная мстительность к тем, кто был вчера грозным и сильным— заменили на время все религиозно-общественные устои у крестьянского большинства.
Эта кошмарная ступень общенародного духовного роста теперь уже почти полностью преодолена. Болезнь большевизма входила пудами, а выходит золотниками. Отрезвление и покаяние медленно, но неуклонно наступают. Горькое и трагическое разочарование в большевизме, принесло с собой нравственный опыт, целебный и закаляющий. Вместе с возвратом к скромному земледельческому
109
труду у крестьянства стали понемногу воскресать старые, но нестареющие религиозно-бытовые заветы. Еще далеко до стройного и целостного выявления обновленного и углубленного жизнепонимания, но разрушительные человеконенавистнические лозунги не привлекают уже людей зрелых и искушенных. Все чаще взрослые крестьяне заступаются за сельское духовенство против неистовых комсомольцев, все чаще отстаиваются представителями старшего поколения церковный формы крестин, свадеб и похорон, все чаще звучит решительный протест против распада семьи... Последняя сессия ВЦИК, смело забраковавшая законопроект правительства о половой свободе, беспримерно-красноречивый показатель коренного народно-психологического сдвига...
***
Весною 1922 года я был приглашен петроградским Политпросветом участвовать в диспуте на тему «Христос и антихрист». Уговорили меня обещанием, что все докладчики будут не-марксистского направления и что возможность высказывания религиозно-идеалистических взглядов мне обеспечивается. Обширный зал Peter-Schule был переполнен. Цензурный деспотизм чувствовался слабее, чем обыкновенно благодаря добродушно-нейтральному председателю. Публика за единичными исключениями «беспартийная» слушала всех докладчиков с большим умственным интересом. Я сделал в своей речи попытку критически сопоставить религиозно-философские воззрения В. С. Соловьева и Л. Н. Толстого, т.е. развить ту самую тему, по поводу которой два года спустя в Ростове-на-Дону областной цензор товарищ Иоффе мне внушительно молвил: «Подобная лекция вам ни в коем случае разрешена быть не может. Совершенно незачем эту благочестивую метафизику разводить. Если бы Толстой и Соловьев были теперь бы живы — мы бы их обоих повесили». На этот же раз я договорил безвозбранно до конца все, что хотел, при явном сочувствии снисходительной публики. По окончании моей речи мне была подана в числе других такая вопросительная записка: «Не антихрист ли Ленин?» Возможно, конечно, что любознательность неведомого автора была на этот раз отчасти провокационной в силу партийного долга.
12 мая 1924 в Вятском городском театре состоялась моя публичная лекция с диспутом на тему: «Христос жил или нет?» Партийный коммунистический комитет Вятки мобилизовал для сокрушения меня самых бойких речистых и язвительных сочленов. Эта сомкнутая фаланга испытанных бойцов, обязана была беспощадно расстрелять меня из словесных пулеметов. Все недочеты логического вооружения и научной тактики должны были возместиться беззаветной храбростью. Наплыв слушателей был очень велик; и настроение их большинства оказалось сразу очень приподнятым. После моего пространного вступительного слова начался церемониальный марш присяжных «антирелигиозников», вернее лихая джигитовка марксистских наездников. Около двух часов они мелькали предо мною как на кинематографическом экране.
***
Известная драматическая артистка, недавно закончившая гастрольную поездку по России, говорила мне в Берлине: «Я ни в чем не могу пожаловаться на советскую публику — она отзывчива и чутка, несмотря на то что я выступала почти исключительно в старом репертуаре. Приходилось только мне мириться с тем, что в сценах молитв непременно послышится смех одного или нескольких комсомольцев. Я к этому привыкла и не ставила такие единичные диссонансы в вину всей публике.
Добавлю от себя, что за семь лет мне при поездках по советской России случалось довольно много посещать театры, приглядываясь и прислушиваясь при этом к публике — этому чувствительнейшему барометру для всего общественно-психологического уклада страны. Мне не случилось ни разу видеть на лицах зрителей насмешливые улыбки тогда, когда воспроизводились отдельные моменты религиозного подъема или когда изображалось целое богослужебное действие — наоборот в театральном зале мне чудилось тогда наступление какой-то торжественной и словно смущенной тишины. С напряженным вниманием слушала русская публика пореволюционных годов заключительные сцены «Власти тьмы» «Грозы», «Царевича Алексея» и других излюбленных пьес. Картина покаянного экстаза, столь родственная и понят-
110
ная доныне русской душе, имеет и в советской России все тот же наглядный и захватывавший успех. Большевики позаботились о значительном сокращении в театральном обиходе морально-здорового материала, насыщенного религиозным идеализмом, тем не менее трагическая красота молитвенного воодушевления не чужда порою и пьесам новейшего происхождения. Особенно характерна в этом смысле большая обстановочная драма «Царь всея Руси», рисующая эпоху Иоанна Грозного. Я видел это, далеко не бездарное произведение в Архангельске осенью 1924 года и через три месяца в зарубежном Ревеле. Как исполнители так и публика гораздо более понравились мне в Архангельске, чем в русском театре эстонской столицы, Религиозно-психологические моменты на советской сцене были выявлены более ярко, более тепло и более художественно, чем на сцене заграничной. Когда умирала царица Анастасия Романовна в Архангельске на сцену выходили монахи и превосходно пели «со святыми упокой» по Турчанинову. Этот наивный анахронизм ни у кого не вызвал насмешливых улыбок и расхолаживающих замечаний — все зрители (а смотрел я эту пьесу в Архангельске шесть раз) сидели благоговейно — тихо и многие при том со слезами на глазах... В Ревеле как эта величаво-трагическая картина, так и некоторые другие были режиссерами выпущены, чтобы не волновать крайних монархистов — церковников...
***
На фоминой неделе 1921 года в обширном зале при 1-ой государственной типографии в Петербурге был назначен Политпросветом очередной доклад на антирелигиозную тему. Обильная публика, по преимуществу фабричная, держалась выжидательно-спокойно. Референт, молодой человек во френче защитного цвета, несколько злоупотребляющий иностранными словами, быстро и уверенно произнес вступительную речь, как хорошо напетую граммофонную пластинку. Все религии были всегда обманом жрецов и правителей, порождением экономического рабства. Наступающая в недалеком будущем всемирная пролетарская революция окончательно уничтожит этот опиум для народа, Христос никогда не существовал и пытаться теперь воскресить его наивную легенду — совершенно бесполезно. Тем, чем хотели сделать для народов фантастического Христа, тем скоро станет для них реальный Ленин. Председатель счел целесообразным «подытожить» доклад «как выраженный слишком культурно» и пересказать его тем «упрощенным» языком, которым в свое время военно-ветеринарные фельдшера объясняли солдатам ковку лошадей.
— Так что вы все видите, товарищи, что заместо Пасхи поповской все человечество станет в скорости праздновать пасху безбожную, пасху революционную. Это экстренно свершится силами пролетариата!
Раздались единичные аплодисменты. Председатель по-видимому склонен был усматривать симптом благоприятный в том, что народ безмолвствует. Должен сознаться, что и для меня, довольно опытного наблюдателя, настроение собравшихся не было ясным. На лицах иных рабочих змеилась какая-то лукаво-уклончивая ирония. Другие были сосредоточенно грустны.
— Предлагается, товарищи, всем желающим брать слово для дискуссии насчет антирелигиозности, а, кто значит еще верующий, может заявить свое направление.
— Мне разрешите выступить? — спрашивает из последнего ряда старичок-священник с бледным исхудалым лицом. В публике движение — большинство оборачивается назад и оживленно переговаривается. Волна тревожного любопытства пробегает по залу.
— Конечно, гражданин — пожалуйте на эстраду — милостиво отвечает председатель. Только прошу вас не отвлекаться от темы и говорить вообще не более десяти минут.
— Мне достаточно и двух минут.
— Так сделайте одолжение — любезно улыбается президент по назначению. Священник поднимается неторопливо на кафедру, делает поклон собранию и произносит спокойно-уверенно:
— Христос воскресе!
— Воистину воскресе! громовым аккордом отвечает ему немедленно явно-подавляющее большинство аудитории. Батюшка поворачивается последовательно направо и налево, повторяя свое пасхальное приветствие, и публика, не менее дружно, ему откликается тем же хоровым подтверждением.
111
— Я все сказал — заявляет председателю скромный оппонент и к великому смущению растерянного президиума, возвращается на свое место.
Минутная пауза. Аудитория вдруг разражается бурными рукоплесканиями. Оживление умственной игры начинает у многих светиться в глазах. Атмосфера быстро насыщается грозовым электричеством. Председатель, чтобы парализовать убийственное для партийных целей впечатление, спешит выпустить самого надежного пропагандиста.
Этот неграненый алмаз оказывается более твердым, чем острым, когда идет решительно напролом.
— Товарищи! Вполне даже это натурально, что промеж вас находятся многие такие несознательные элементы, которые отрубают зазубренные ответы, как былые царские солдаты свое холопское «так точно!» Дурман религиозный в том и заключается, что человек с давнего перепугу держит руки по швам, и повторяет только то, что в него вдолбили. Пролетарская же революция раскрепощает, так сказать, человечески мозги досконально...
— Знаем как вы мозги раскрепощаете, как вы их пулями у стенок из голов вышибаете — несутся из разных мест аудитории дерзновенные возгласы, они вспыхивают и гаснут, как вещие зарницы. Хочется думать, что эти разрозненные искорки когда-нибудь сольются в одно очистительное пламя. Хочется верить, что Россия незлопамятная и великодушная, тогда «вся простит воскресением»...
***
Моя ученица по высшим женским курсам, служившая воспитательницей в одном из детдомов, рассказывала чрезвычайно характерные подробности переезда их заведения на новоселье... Реквизированный барский особняк сохранял немало предметов дореволюционного религиозного быта. Обширные хоромы были украшены, если не подлинниками, то хорошими копиями с различных шедевров христианского искусства. Было приказано в первый же день произвести во всем помещении коренную антирелигиозную дезинфекцию при участии всех воспитанников. Человек в кожаной куртке собственноручно расплющил каким-то особым молотом драгоценную серебряную лампаду тончайшей ажурной работы, выбросил из киота и растоптал пальмовую «ветку Палестины», разорвал в мелкие клочья роскошное издание Требника и велел пустить на обертку большие гравюры Дорэ... Старшие дети угрюмо молчали. Малыши повторяли шепотом, заливаясь слезами: «Боженька не обижайся, Боженька прости»...
***
В 1919 году управлением «государственных академических театров» был поднят вопрос о постановке на Александрийской сцене трагедии Д. Айзмана «Светлый бог». Это лубочно-тенденциозная пьеса из арабской жизни IV века совершенно недостойна такого талантливого писателя, как покойный Айзман.
Была образована особая комиссия, которая и обсуждала взволновано и страстно вопрос о том «ставить или не ставить» ударную антирелигиозную пьесу, основная мысль которой в том, что легенду о воскресении великого пророка, создают и распространяют обычно галлюцинизирующие его поклонницы. Старые присяжные театралы предсказывали, что пьеса, имеющая все данные для внешнего сценического успеха, окажет на широкие круги неподготовленной публики влияние самое растлевающее. Сторонники новых материалистических течений уверяли, что по революционный зритель—не дитя малое, нуждающееся для правильного умственного питания в постоянной указке ворчливой нянюшки. Ошиблись и те и другие.
На первом же представлении «Светлый бог» провалился так недвусмысленно и так скандально, что ее пришлось немедленно снять с репертуара. Большевицкие клакеры при всем своем продажном усердии ничего не смогли смягчить и загладить. Между тем роли были распределены среди лучших представителей александрийской труппы.
***
Мученическая судьба митрополита Вениамина и трех его достойных сподвижников много способствовала прояснению религиозного сознания у русского народа.
Истинный священномученик XX века митрополит Вениамин доныне, как
112
живой стоит передо мной. Как и у патриарха Тихона, у него не было внешней величественности и ослепительного блеска — ничего яркого и показного, ничего рассчитанного и преднамеренного — все спокойно и просто, вдумчиво и бесшумно. Митрополит Вениамин был замечательно-цельный и гармонически последовательный человек без позы и фразы. Первый раз мне пришлось видеть этого замечательного архипастыря на праздновании столетнего юбилея Петербургского Университета 8 февраля 1919 года. Университетский домовый храм тогда еще не был уничтожен, но религиозный элемент торжества пришлось свести почти к нулю: ни провозгласить вечную память императору-основателю Александру Первому, ни отслужить торжественный молебен было невозможно. Однако, старые, но нестареющие идеалы христианской культуры много раз напоминали о себе во все время юбилейной программы. Нежным и целомудренным ароматом подлинного религиозного идеализма веяло от некоторых грустно-праздничных приветствий, обращенных к Университету, так адрес одного родственного учреждения заканчивался очень смелыми строками: «без свободного слова нет просвещения, нет научного творчества — недаром и в Евангелии сказано: в начале было Слово.»
Печальную картину представлял собою актовый зал, наполненный зваными и незваными посетителями. Унылый серый фон голодного безвременья и запуганного бесправия отражался и на тусклых изможденных лицах, на убогих невзрачных костюмах. Горьким прозаическим диссонансом прозвучало уже вступительное слово ректора: «Трудно отдаться праздничному настроению тогда, когда каждый думает прежде всего о продовольствии...» Сумрачно и неуютно было в обширном актовом зале несмотря на обилие ярких декорирующих тканей у его стен, несмотря на блистательный транспарант с изображением университетского фасада в 1819 году, заместивший царские портреты.
В первом ряду почетных посетителей рельефно выделялась скромно-величавая фигура митрополита Вениамина в белом клобуке. Весь его, единственный в своем роде четкий облик сразу приковывал внимание и напоминал наглядно о мире ценностей совершенно иных, нерушимых и нетленных. Через проход от митрополита сидел его полный антипод Анатолий Луначарский. Когда большевицкий министр просвещения поднялся на кафедру для произнесения своей, льстиво-угодливой по адресу профессуры, речи — владыка Вениамин смотрел на него с каким-то кротким и незлобивым презрением. Точно Христос Иуде он безмолвно говорил ему: «То, что делаешь, делай скорее». Так стояли друг против друга гений света и гений тьмы, один спокойный, молчаливый и беззлобный — другой тревожный, многоречивый и язвительный...
— Мне кажется, что на лице митрополита Вениамина написана какая-то мученическая обреченность — он уже ничему не удивляется и ни против чего не кипит ненавистью, сказал я моему соседу по креслу на эстраде профессору.
— Нет, отчего же, возразил мне профессор, Вениамин уверенно сознает, что будущее принадлежит его Богу, а не богу Луначарского. Его сдержанность гораздо красноречивее и убедительнее, чем суетливая болтовня «наркомпроса». Митрополит с законной гордостью сознает, что на академическом празднике он неизмеримо уместнее, чем этот арлекин от марксизма...
Второй раз мне пришлось пережить светлое морально-эстетическое впечатление от встречи с праведным святителем Вениамином в Царском Селе 13 сентября 1921 года. Он служил торжественную крестопоклонную всенощную в обширном красивом соборе. Празднично сияли великолепные паникадила. Животворящий крест Христов был украшен розами «осенними, грустными, последними розами». Митрополит в царственно-роскошном кованном облачении медленно обходил иконы с кадилом, издававшим какой-то особенный печально-мелодичный звон при каждом тихом взмахе. Поспешно и почтительно расступалась перед архипастырем толпа, в которой было много и красноармейцев и людей «комиссаровского вида». Превосходно, умилительно – художественно пел огромный хор. Я стоял в последнем ряду и думал, что, точно по слову Гете, Бог всегда являлся русским людям в ризах печали, что только пережитое страдание обращало сердца их к небу. Царскосельский собор в этот поэтически-целебный вечер был истинным живительным оазисом среди рус-
113
ской нравственной пустыни одичания, отупения и оскудения...
15 сентября утром митрополит в сопровождении духовенства пришел пешком к утреннему поезду на Петербург. Вокзал был совершенно переполнен. Места в убогих вагонах третьего класса брались с боя. Бледное утомленное лицо владыки Вениамина было безропотно-спокойно. Подошел поезд, уже в Павловске достигали предельной перенагрузки. Бурливая толпа расступилась, как Чермное море, и пропустила митрополита с его спутниками к вагону. Я так засмотрелся на эту беспримерную сцену, что сам в поезд совсем не попал.
Последний раз мне посчастливилось взглянуть на обаятельного архипастыря уже незадолго до его ареста, когда он служил на Радонице обедню в соборной Церкви Смоленского кладбища. Никогда не забуду той пленительной ласковой улыбки, с которой митрополит взглянул на пестрый цветник жизнерадостной детворы, теснившейся на левом клиросе. Малыши своим робким щебетанием не помешали взрослым слушать безыскусную, но глубокую проповедь владыки. Говорил он, задушевно и просто, о том, что людям верующим необходимо поддерживать и совершенствовать в душе неразрывную связь религиозно-нравственную с дорогими умершими, а не только ухаживать за их могилками, что эта благодатная связь является наилучшим залогом для нас того, что священное прошлое не умрет, не померкнет и не утратит своей живоносной возрождающей силы.
Особенно отрадно вспомнить этот завет святителя теперь, когда терновый путь пройден им бестрепетно до конца. Могилы священномученика Вениамина нам не найти и ей не поклониться — тем важнее сохранить навсегда в памяти отчетливым и не тускнеющим его истинно-христианский духовный облик. Он бесконечно нужен нам для нашего покаяния и очищения.
***
Только что получил драгоценное письмо с оказией от старого друга в Петербурге. Этот, далеко не увлекающийся и зорко-наблюдательный человек еще недавно был настроен довольно пессимистически и повторял уныло, что «пока солнце взойдет — роса глаза выест». Теперь он пишет мне в страстной понедельник 13/20 апреля: «Только 12 лет тому назад встречал я Пасху в таком светлом жизнерадостном настроении, как нынешнюю. Вы знаете мою трезвую осторожность и мое предубеждение против всяких быстрых и упоительных предсказаний. И вот теперь я первый вам убежденно скажу, что на безбожном фронте наши властители бьют поспешно и испуганно отбой. Переговоры о советизации церкви окончились жесточайшим крахом. Живоцерковники провалились везде так позорно и так безнадежно, что внушают мне даже некоторую брезгливую жалость — злорадно хохотать над ними мне более не хочется. Здоровое и искреннее религиозное чувство повсеместно растет и крепнет. Верующие не только забойкотировали на смерть всех обновленцев, но очень хорошо и крепко объединились сами. Большевики не закрывают глаз на эту смертельную для себя опасность и впадают в тон такого отчаяния, какого у них до сих пор никогда не было... Вы, может быть, скажете из Парижа, что это пятый акт революционной драмы, который, как у Ибсена, может еще сам растянуться на целых пять актов, а я вам отвечу отсюда, что это — по меньшей мере предпоследняя картина пятого акта... Велик Бог земли русской и превозмогает. Наконец-то мы становимся достойны Его милости...»
Валентин Сперанский
Париж
7 мая 1926 года.
114