ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. РЕЛИГИОЗНОЕ НАЧАЛО В
НРАВСТВЕННОСТИ
I
Нравственные правила справедливости
и милосердия, психологически опирающиеся на чувство жалости, хотя включают в свой
объем всю область живых существ, но содержание этих правил не покрывает
всех нравственных отношений даже между человеческими лицами. Прежде всего: каким
должно быть нормальное отношение малолетних, но уже способных понимать нравственные
требования детей к их родителям? Несомненно, здесь есть нечто особенное, специфическое,
несводимое к справедливости и человеколюбию и невыводимое из жалости. Ребенок
непосредственно признает превосходство родителей над собою, свою зависимость
от них, он чувствует к ним благоговение, и отсюда вытекает практическая
обязанность послушания. Все это выходит из пределов простого альтруизма,
логическая сущность которого состоит в том, что я признаю другого подобным и равным
с собою, утверждаю за ним то же самое значение, которое приписываю самому себе.
Нравственное отношение детей к родителям, напротив, не только не определяется
равенством, но имеет даже прямо обратное значение – оно основывается на признании
того, в чем эти существа неравны между собою. И психологическою осиновой
нравственного отношения здесь первоначально не может быть участие в чужом
страдании (жалость), так как родители непосредственно являются для ребенка не
со стороны их нужды в чужой помощи, а со стороны их собственной помогающей силы
в его нуждах.
Это отношение не противоречит,
конечно, справедливости, однако сверх нее заключает в себе нечто особенное. Общий
принцип справедливости требует, чтобы мы относились к другим так, как желаем,
чтобы они относились к нам самим. Под это можно логически подвести и нравственное
отношение детей к родителям: любя свою мать или отца, ребенок, конечно, желает,
чтобы и они любили его. Но эти две формы любви – та, которую испытывает ребенок
к родителям, и та, которой он желает себе от них, – имеют между собою естественное
отличие, не вытекающее из общего начала: в первом отношении господствует чувство
преклонения перед высшим и долг послушания ему, причем вовсе не предполагается,
что ребенок требует и себе от родителей, такого же почтения и повиновения. Можно,
конечно, идти дальше по пути формальных соображений и утверждать, что дети (разумеется,
в сознательном возрасте), почитая и слушаясь своих родителей, желают такого же
отношения к себе со стороны своих будущих детей. Но этим только установляется
отвлеченная связь между общим понятием справедливости и сыновнею любовью, а никак
не дается основание этой любви в ее особенности. Помимо всякой проблематической
мысли о будущих детях нравственное чувство настоящего ребенка к его родителям
имеет вполне достаточное основание в действительном взаимоотношении между
этим ребенком и его родителями, именно в его всецелой зависимости от них
как от своего Провидения – с этим неизбежно связывается признание их существенного
превосходства, а отсюда логически вытекает обязанность послушания; таким образом,
сыновняя любовь получает свой совершенно особый характер почтения или благоговения
(pietas erga parentes), выводящий ее за общие пределы простого альтруизма.
Можно заметить, что и родительская
(особенно материнская) любовь, или жалость, представляющая первое коренное проявление
альтруистических отношений, предполагает тоже неравенство, только в обратную сторону.
Но здесь это неравенство не имеет существенного значения. Родители, жалея своих
беспомощных детей и заботясь о них, сами знают по собственному опыту те
страдания голода, холода и т.д., которые вызывают их жалость, так что здесь в
сущности есть сравнение или уравнение между состояниями другого и такими же своими;
напротив того, ребенок вовсе не испытал, как свои собственные, те преимущества
зрелого возраста, которые вызывают в нем чувство почтения или благоговения к родителям,
заставляя видеть в них высшие существа. Родители жалеют детей по подобию
с собою, как однородных, хотя фактически неравных с собою, – это неравенство здесь
лишь привходящее; тогда как специфическое чувство детей к родителям по существу
определяется превосходством последних, следовательно, прямо основано на неравенстве.
Если внимательно наблюдать
ребенка, старающегося защитить свою мать от действительной или мнимой обиды, то
легко заметить, что в его чувствах преобладает гнев и негодование на оскорбителя
святыни. Он не столько жалеет обиженную, сколько сердится на обидчика. Чувства
этого ребенка существенно сходны с теми, которые одушевляют толпу, защищающую
своего идола. «Велика Артемида Ефесская! Смерть нечестивцам!» [i]
Все проявления жалости и вытекающего
из нее альтруизма существенно обусловлены равенством, а неравенство является
в них лишь случайным и преходящим моментом. Жалея другого, я во всяком случае
уподобляюсь ему, мысленно ставлю себя на его место, вхожу, так сказать, в его
кожу; этим уже предполагается мое равенство с ним как с однородным. Признавая
другого равным себе, сострадающий сравнивает его состояние с такими же своими
и из их одинаковости выводит нравственную обязанность участия и помощи.
Non ignara mali miseris succurere
discor [1] . Чтобы
жалеть другого, нужно приравнять его к себе или себя к нему, тогда как
предполагаемое существенное неравенство, или инородность, исключая мысль об одинаковых
состояниях, в корне подрывает жалость и всякое альтруистическое отношение.
«Дважды рожденный» индус безжалостен к судрам и париям; основывая свое отношение
к ним на неравенстве, т.е. именно на невозможности приравнять себя к ним, он не
может ставить себя на их место, уподоблять их состояния своим, – не может, следовательно,
принимать в них участие. В этом случае, так же как и во взглядах белых плантаторов
на негров или наших старинных крепостников на «хамово отродье» [ii] , фактически образовавшаяся жестокость отношений
искала себе оправдания в мысли о существенном неравенстве, или разнородности.
Здесь признание неравенства есть чисто отрицательное,
разрывающее связь существ, порождающее или оправдывающее всякие безнравственные
отношения. Другой характер имеет то положительное неравенство, которым определяется
сыновняя любовь или благочестие. Неравенство брамина с парией или плантатора с
негром упраздняет солидарность чувств и интересов между ними; преимущество родителей
перед детьми обусловливает, напротив, их солидарность, служит основанием
особого рода нравственных отношений. Здесь естественный корень религиозной
нравственности, которая представляет особую, важную область в духовной природе
человека, независимо от положительных религий и метафизических систем.
II
С прошлого столетия, когда
появилась книга Де-Бросса [iii] о «богах-фетишах», стало распространяться мнение,
получившее большую популярность особенно в недавнее время под влиянием позитивной
философии Огюста Конта. Первоначальною формой религии, согласно этому мнению,
признается фетишизм, т.е. обоготворение случайно обративших на себя внимание
или произвольно выбранных вещественных предметов, частию натуральных (камни, деревья),
частию даже искусственных. Зачатки или же остатки такого вещественного культа,
несомненно, замечаются всегда и во всех религиях, но признание этого фетишизма
(могущего, впрочем, иметь более глубокий смысл, о котором сам основатель позитивизма
стал догадываться во вторую эпоху своей деятельности) за основную и первоначальную
религию человечества помимо несогласия с историческими свидетельствами и показателями
о верованиях дикарей заключает в себе и логическую несообразность.
Чтобы признать камень, кусок
дерева или раковину за бога, т.е. за существо высшего значения и могущества, необходимо
уже в своем сознании иметь понятие о высшем существе. Я не мог бы по ошибке принять
канат за змею, если бы у меня не было предварительно представления о змее. Откуда
же получается понятие божества? Те вещественные предметы, которые делаются фетишами
и идолами, сами по себе – в своей наличной, чувственной действительности – не
имеют признаков высшего существа. Значит, это понятие взято не от них. Утверждать,
что оно врожденно, не значит отвечать на вопрос. Все, что происходит в человеке,
врожденно ему в известном смысле, и несомненно, что человек по природе своей способен
иметь понятие о высшем существе, так как иначе он и не имел бы его; но спрашивается
не об этой способности, а о первоначальном ее применении, которое должно
иметь свое ближайшее достаточное основание. Всякое понятие, хотя бы и присущее
потенциально человеческому разуму и в этом смысле врожденное, для своего перехода
в действительное сознание требует известных ощутительных впечатлений или
восприятий, которые вызывают это потенциальное понятие к проявлению и дают ему
его живую, конкретную форму, подвергающуюся затем дальнейшему умственному процессу
расширения и углубления, осложнения и очищения. Но действительные впечатления
от куска дерева или грубо сделанного болвана не представляют достаточного основания,
чтобы впервые вызвать в уме понятие о высшем существе или служить к его первоначальному
образованию. Более подходящими в этом отношении можно признать впечатления от
солнца и луны, звездного неба, грозы, моря, рек и т.д. Но еще прежде, чем сознание
способно остановиться на этих явлениях и оценить их значительность, ему уже даны
были, для зарождения в нем понятия о высшем существе, впечатления другого рода,
более близкие и могущественные. Когда дело идет о первоначальном образовании
какого-нибудь основного понятия в человеческом сознании, нужно иметь в виду не
взрослого человека, а ребенка. Но совершенно несомненно, что для ребенка гораздо
ощутительнее его зависимость от питающей и оберегающей его матери (а потом отца),
чем от солнца, грозы или реки, орошающей поля его родины. Впечатления, изначала
получаемые им от родителей, содержат в себе достаточное основание, чтобы вызвать
в нем понятие о высшем существе и те чувства благоговейной любви, а также страха
перед несоизмеримой силой, которые связаны с этим понятием и составляют основу
религиозного отношения. Фактически несомненно и совершенно понятно, что дети до
известного возраста вовсе не обращают внимания на самые крупные
явления природы: солнце для них не более замечательно, чем простая лампа, и гром
небесный производит на них не больше впечатления, чем стук домашней посуды. В
моих воспоминаниях первое сохранившееся впечатление от звездного неба относится
к шестилетнему возрасту, и то оно было вызвано особою причиною (комета 1859 г.),
тогда как ряд ясных и связных воспоминаний семейных начался с четырех лет от роду.
Ни в жизни, ни в литературе я не встречал указаний на обратный ход развития у
детей; и я думаю, что если бы на наших глазах какой-нибудь трехлетний младенец
проявил особый интерес к небесным явлениям, то нам стало бы прямо жутко.
Не в виде случайных фетишей
и рукодельных идолов, а тактике и не в виде величественных или грозных явлений
природы, а в живом образе родителей впервые воплощается для младенствующего
человека идея Божества. Поэтому, вопреки господствующему мнению, с самого начала
в религии нравственный элемент имеет хотя не исключительное, но весьма важное
значение. По своей первоначальной идее божество имеет преобладающий характер Провидения.
Сперва Провидение воплощается
в матери. При беспорядке брачных отношений на низших степенях общественного
развития значение матери и культ материнства остается преобладающим; различные
народы, как и отдельный человек, пережили эпоху матриархальную, или гинекократическую,
следы которой сохраняются и доселе в исторических свидетельствах, в переживших
обычаях, а также и в современном быту некоторых дикарей [2] . Но с установлением патриархального
родового быта роль Провидения сохраняется для матери лишь во время материальной
зависимости детей от нее как от своей кормилицы и первой воспитательницы. Тут
для ребенка мать есть единственное высшее существо; но, достигая сознательного
возраста, он видит, что сама мать находится в зависимости от другого высшего существа
– его отца, кормителя и защитника всей семьи; он есть настоящее провидение, и
на него естественно переносится религиозное почитание.
III
Религиозное отношение детей
к родителям как к своему живому Провидению, естественно возникающее в первобытном
человечестве, проявляется с полной ясностью и силою, когда дети становятся взрослыми,
а родители умирают. Почитание умерших отцов и предков занимает, бесспорно,
первостепенное место в развитии религиозно-нравственных и общественных отношений
человечества. Огромная китайская нация до сил пор живет этою религией предков,
на которой основан весь социальный, государственный и семейный строй Срединного
царства, из прочих народов земного шара – диких, варварских и образованных, до
современных парижан включительно, – нет ни одного, у которого не сохранялось бы
почитание умерших в той или другой форме. Отношение к живым родителям, хотя и
есть первое основание религии, не может, однако, сохранять чисто религиозный характер:
этому мешает повседневная близость и взаимодействие. К тому же, когда ребенок
подрастает, он от своего живого отца узнает об умершем предке и предках как о
предмете уже установившегося религиозного почитания, и, таким образом, религия
наличных родителей естественно поглощается культом родителей отшедших, возвышенных
над всем окружающим, облеченных в таинственное величие. Отец при жизни становится
только кандидатом в боги, а пока лишь посредником и жрецом действительного бога
– умершего предка. Не страх, а смерть дает человечеству первых богов. Как чувство
зависимости и понятие Провидения от матери переносятся на отца, так затем они
связываются с представлением предков, когда ребенок узнает, что сами эти родители,
от которых он зависит, находятся в гораздо более полной зависимости от умерших,
которых могущество не связано условиями вещественно-телесного существования. На
них, таким образом, переносится понятие Провидения и вытекающие из него для человека
нравственные обязанности – почитания, служения, повиновения. Чтобы повиноваться
воле отшедших, нужно узнать ее. Иногда они сообщают ее прямо, являясь в видении
– во сне или и наяву, в других случаях она узнается посредством гадания. Посредниками
между этою высшею божественною силой и простыми людьми служат сначала живые отцы,
или старейшины рода, потом, с осложнением общественных отношений, возникает особый
класс жрецов, гадателей, колдунов и пророков.
Только субъективное, мизантропическое
настроение может сводить сыновние чувства, хотя бы даже в первобытном человечестве,
к одному страху, исключая из них благодарность и бескорыстное признание превосходства.
Если эти нравственные элементы замечаются несомненно уже в отношениях собаки
к ее господину, в котором она видит свое живое Провидение, то тем более должны
они присутствовать в чувствах человека к его Провидению, первоначально воплощенному
для него в родителях. И когда это значение переносится на умерших предков, то
с их культом связываются, разумеется, и нравственные элементы сыновней любви,
которая здесь уже с полною ясностью выделяется из простого альтруизма, получая
преобладающий религиозный характер.
Известная теория, главный представитель
которой есть Герберт Спенсер, из почитания умерших предков выводит всю религию [iv] ; эта теория хотя и не представляет собою полной
истины, однако она гораздо вернее и содержательнее как теории первоначального
фетишизма, так и тех, которые сводят все к обоготворению солнца, грозы или других
явлений природы. Предметом религии всегда были деятельные человекообразные существа,
или духи. Едва ли можно сомневаться, что первообразом духов были души умерших
предков [v] (в Литве и Польше общее имя для всяких духов
есть деды – dziady; у нас стихийные духи – дедушка водяной,
дедушка леший, также хозяин домовой; Овидиевы «Метаморфозы», большею
частью заимствованные из народных верований греков и римлян, полны примерами перехода
умерших или умирающих людей в стихийные, зооморфические и фитоморфические (растительные)
божества и духи). Самая распространенная форма фетишизма – поклонение камням
– находится в несомненной зависимости от культа умерших. У лопарей, бурят
и других народов сохраняются иногда и собственные имена тех дедов или колдунов,
которые по смерти превратились в священные камни [3] . Это превращение невозможно
понимать в том смысле, что дух умершего сделался камнем, т.е. бездушною вещью;
напротив, он сохраняет, и даже в усиленной степени, то могущество, которое имел
при жизни, – так, у лопарей окаменевшие колдуны и предсказывают и посылают на
всю округу бури и непогоду. Здесь камень только видимое местопребывание духа или
орудие его действия. У семитов священные камни так и назывались: бет-элями
или бет-илями, т.е. домами божьими. То же должно сказать и о священных
деревьях.
Известно, что колдунам у африканских
и других народов приписывается, как их главное отличие, власть над атмосферическими
явлениями, способность производить дурную и хорошую погоду. Такая власть, по представлению
этих народов, принадлежит еще в большей степени и более прямым образом духам
колдунов умерших, для которых их живые преемники служат только заклинателями
и посредниками. Но чем же такой могущественный дух умершего колдуна, производящий
по своему произволу грозу и бурю, – чем отличается он от бога-громовника? И где
разумная необходимость искать иного происхождения для отца – Зевса или
деда – Перкунаса? [vi]
Не имея в виду излагать и объяснять
здесь историю религиозного развития, я не стану решать вопроса, в какой мере можно
установить генетическую связь между культом умерших и солнечною, лунною и звездною
мифологиею. Напомню лишь для пояснения о некоторых фактах. В Египте солнечное
божество Озирис царствовало над невидимым миром умерших. В классической мифологии
луна – Геката принадлежала к богам преисподней. По древнему верованию, сохранившемуся
в манихействе, луна есть промежуточная станция для душ умерших. Замечу
при этом, что и конец этого теогонического процесса не изменяет своему началу,
что высшая степень религиозного сознания представляет лишь углубление и расширение
того содержания, которое мы находим на ступенях первоначальных. Религия первобытной
семьи человеческой определяется представлением отца, или ближайшего предка, сначала
живого, потом умершего. Этот свой, частный родитель есть высшее начало для семьи,
источник ее жизни и благополучия, предмет почитания, благодарности и послушания,
одним словом, ее Провидение. Естественным историческим ростом образуются боги
общинные, племенные, народные, пока, наконец, религиозное сознание объединенного
в мысли, если не на деле, человечества не достигло идеи всеобщего Отца небесного
с Его всеобъемлющим Провидением.
IV
Процесс развития религиозной
идеи касается ее объема, а также свойства тех умственных представлений и практических
предписаний, которые с нею связаны, а не нравственного ее содержания, т.е. основного
отношения человека к тому, что он признает как высшее над собою, в чем он видит
свое Провидение. Это отношение остается неизменным во всех формах и на всех степенях
религиозного развития. Представление ребенка о своих родителях, членов
рода о духе предка-родоначальника, представление целых народов о богах национальных,
наконец, общечеловеческое понятие о едином и всеблагом Отце всего существующего
весьма различны между собою; так же различаются и формы культа. Реальная
связь отца с детьми не нуждается ни в каких особых установлениях и посредствах;
но связь с невидимым духом предка должна быть поддерживаема чрезвычайными
способами: так как он не может разделять обыкновенного стола человеческого, а
питается испарениями крови, то его нужно кормить жертвами. Жертвы домашние родовому
духу, естественно, отличаются от жертв всенародных богам национальным, «бог браней»
требует другого и большего, нежели дух-покровитель очага, а всеобъемлющий и вездесущий
Отец вселенной вовсе не требует никаких вещественных жертв, а только поклонения
в духе и истине. Но при всем том сыновнее отношение к высшему существу на всех
этих различных степенях остается в сущности одно и то же. Самый грубый каннибал,
как и самый совершенный праведник, поскольку оба они религиозны, сходятся в том,
что и тот, и другой одинаково хотят творить не свою волю, а волю отца. Это
одинаковое и всегда себе равное сыновнее отношение к высшему (в чем бы это высшее
ни полагалось) и составляет тот принцип истинного пиэтизма, который связывает
религию с нравственностью и может безразлично называться как религиозным началом
в нравственности, так и нравственным началом в религии [4] .
Можно ли, однако, утверждать
это начало как общеобязательное нравственное правило наряду с принципами аскетизма
и альтруизма? По-видимому, сыновнее отношение к высшей воле зависит от веры в
эту волю, а этой веры нельзя требовать от того, у кого ее не имеется: на нет и
суда нет. Но тут есть недоразумение. Признание высшего над собою не зависит ни
от каких определенных представлений ума и, следовательно, ни от каких положительных
верований, а в общности своей оно несомненно обязательно для всякого разумно-нравственного
существа. Ибо всякое такое существо, стремясь к своей жизненной цели, необходимо
убеждается, что ее достижение, или окончательное удовлетворение воли, не находится
во власти человеческой, т.е. всякое разумное существо приходит к признанию своей
зависимости от чего-то невидимого и неведомого. Отрицать такую зависимость
невозможно. Спрашивается только: то, от чего я завишу, имеет смысл или нет? Если
не имеет, то, значит, и мое существование, как зависящее от бессмыслицы, тоже
бессмысленно, и в таком случае вовсе не приходится говорить о каких бы то ни было
разумно-нравственных принципах и целях, ибо они могут иметь значение только при
уверенности в смысле моего существования, только под условием разумности мировой
связи, или преобладания смысла над бессмыслицею во вселенной. Если нет целесообразности
в общем ходе мировых явлений, то не может быть целесообразной и та часть этого
процесса, которую составляют человеческие поступки, определяемые нравственными
правилами; а в таком случае не могут устоять и эти правила, как ни к чему не ведущие,
ничем не оправдываемые. Если моя высшая духовная природа есть только случайное
явление, то аскетическая борьба с плотью вместо усиления моего духовного существа
может привести к его уничтожению, а в таком случае зачем буду я следовать правилам
воздержания и лишать себя реальных удовольствий для пустого призрака? Точно так
же если при отсутствии осмысленного нравственного порядка в мире наша деятельность
на благо ближних может приносить этим самым ближним вместо желанной пользы только
вред, то нравственный принцип альтруизма упраздняется внутренним противоречием;
предполагая, например, вместе с Шопенгауэром, что сущность мира есть слепая и
бессмысленная воля и что всякое бытие по существу своему есть страдание, с какой
стати буду я усиливаться помогать своим ближним в деле поддержания их существования,
т.е. в деле увековечения их страдания, – при таком предположении логичнее будет
из чувства жалости приложить все старания к тому, чтобы умертвить возможно большее
число живых существ.
Сознательно и разумно делать
добро я могу только тогда, когда верю в добро, в его объективное, самостоятельное
значение в мире, т.е., другими словами, верю в нравственный порядок, в Провидение,
в Бога. Эта вера логически первее всех положительных религиозных воззрений и установлений,
равно как и метафизических учений, и она в этом смысле составляет то, что называется
естественною религией.
V
От естественной религии получают
свою разумную санкцию все требования нравственности. Положим, разум прямо говорит
нам, что хорошо подчинять плоть духу, хорошо помогать ближним, признавать права
других как свои собственные; но для того, чтобы слушаться этих внушений разума,
нужно верить в него, верить, что добро, которого он от нас требует, не
есть субъективная иллюзия, что оно имеет действительные основания, или выражает
истину, и что эта «истина велика и превозмогает» [vii] . Не иметь этой веры – значит не верить в смысл
собственной жизни, значит отказаться от достоинства разумного существа.
Отсутствие естественной религии
нередко бывает мнимое. Отрицательное отношение к той или другой в данное время
и в данном месте господствующей форме или степени религиозного сознания легко
принимается за полное отрицание. Так, язычники Римской империи признавали христиан
безбожными (¨Jeoi), и со своей точки зрения они были правы, так
как все их боги действительно отвергались христианством. Но помимо этого существуют,
конечно, и действительные случаи безбожия, или неверия, т.е. принципиального отрицания
чего бы то ни было высшего над собою – добра, разума, истины. Но факт такого отрицания,
совпадающего с отрицанием нравственности вообще, не может служить возражением
против общеобязательности религиозно-нравственного принципа, как существование
людей бесстыдных и преданных плоти или людей безжалостных и жестоких ничего не
говорит против нравственной обязательности воздержания и милосердия.
Религиозная нравственность,
как и нравственность вообще, не есть подтверждение всего бывающего, а предписание
одного, должного. Независимо от каких бы то ни было положительных верований и
какого бы то ни было неверия, всякий человек, как разумное существо, должен
признавать, что жизнь мира вообще и его собственная в частности имеет смысл, что,
следовательно, все зависит от высшего разумного начала, силою которого этот смысл
держится и осуществляется, а признавая это, он должен себя ставить в сыновнее
положение относительно высшего начала жизни, т.е. благодарно предаваться его провидению
и подчинять все свои действия «воле отца» [viii] , говорящей через разум и совесть.
Как умственные представления
о родителях и внешние, практические отношения к ним изменяются сообразно возрасту
детей, но сыновняя любовь должна пребывать неизменно, так и теологические представления
и способы почитания Небесного Отца многообразно видоизменяются по мере духовного
роста человечества, но религиозно-нравственное отношение – свободное подчинение
своей воли требованиям высшего начала – должно оставаться всегда и везде безусловно
одинаковым.
VI
В нравственности вообще высшие
требования не отменяют низшие, а предполагают их и включают в себя. Казалось бы,
это само собою разумеется; между тем многие не понимали и не понимают этой простой
и ясной истины. Так, по учению некоторых христианских сект, древних и новых, высшее
правило безбрачия отменяет седьмую заповедь, как низшую, вследствие чего эти сектанты,
отрицая брак, охотно допускают все виды блуда. Очевидно, они заблудились [ix] . Подобным образом многие думают, что высшее
правило жалеть все живые существа освобождает их от низшей обязанности жалеть
своих родных и домашних, хотя казалось бы несомненным, что и эти последние принадлежат
также к живым существам.
Еще чаще встречаются такого
рода заблуждения в области религиозной нравственности. Высшие ступени религиозного
сознания, будучи достигнуты, подчиняют себе и этим видоизменяют, но никак не упраздняют
те требования, которые имели силу на степенях низших. Конечно, человек, имеющий
понятие об Отце Небесном, не может относиться к своему земному отцу так, как младенец,
для которого этот последний есть единственное высшее существо; из этого не следует,
однако, что первая и вторая заповеди упраздняют пятую. Мы не можем теперь оказывать
умершим предкам того религиозного почитания, каким они были окружены во времена
родового быта, но это не значит, что у нас нет никаких обязанностей к умершим.
Пусть мы сознаем свою зависимость от единого Отца вселенной, но ведь эта зависимость
не есть непосредственная; наше существование несомненно определяется ближайшим
образом наследственностью и окружающей средою. Наследственность – это предки,
а окружающая среда создана ими же. Высшая воля определила наше существование чрез
предков, и, преклоняясь перед ее действием, мы не можем относиться безразлично
к орудиям этого действия. Я знаю, что если бы я родился среди каннибалов, то и
сам был бы каннибалом, и я не могу не чувствовать благодарности и благоговения
к тем людям, которые своими трудами и подвигами вывели мой народ из дикого состояния
и довели его до той степени культуры, на которой он теперь находиться. Это сделано
Провидением через призванных людей, которых нельзя отделить от их провиденциального
дела. Если для меня важно и дорого, что моей родине, с которою так тесно связано
мое существование, дано быть христианскою и европейскою страною, то я не могу
отказать в благочестивой памяти ни тому киевскому князю, который окрестил Русь,
ни тому северному исполину, который разбил могучими ударами московско-монгольскую
замкнутость и ввел Россию в круг образованных народов, ни всем тем, которые в
разных областях жизни и духа двигали нас по пути, открытому этими двумя историческими
родоначальниками России. Иногда утверждают, что личность сама по себе ничего не
значит в истории, что сделанное этими людьми все равно было бы сделано другими.
Отвлеченно говоря, конечно, мы могли бы быть рождены другими родителями, помимо
наших настоящих отца и матери, но эта праздная мысль о возможных родителях не
упраздняет наших обязанностей к действительным.
Провиденциальные люди, приобщившие нас к высшей религии
и человеческому просвещению, не были первоначальными созидателями этих благ. То,
что они нам дали, они сами приняли от прежних всемирно-исторических гениев, героев
и подвижников, на которых и мы должны распространять свою благодарную память.
Мы должны с наибольшею полнотою восстановить всю вереницу и духовных своих предков,
людей, через которых Провидение двигало человечество по пути к совершенству. Благочестивая
память о предках обязывает нас к деятельному служению им. Сущность этого служения,
обусловленного сущностью всемирного бытия вообще, предполагает для своего понимания
и теоретическую философию и эстетику. А здесь можно было только указать нравственную
основу и принцип этого дела – благочестивое и благодарное почитание предков.
Такой культ человеческих предков
в духе и истине не умаляет религии единого Отца Небесного, а, напротив, дает ей
определенность и реальность. В этих «избранных сосудах» [x] почитается и то, что Он вложил в них;
в этих видимых образах невидимого Божества познается и прославляется оно само.
В ком определенные образы воплощенного в истории провиденциального действия не
вызывают благодарности, благоговения и преклонения, тот еще менее будет отзывчив
на чистую мысль о Провидении. Действительное религиозное отношение к высшему невозможно
для того, кто никогда не испытал чувств, выраженных поэтом:
Когда от хмеля преступлений
Толпа развратная буйна
И рад влачить в грязи злой гений
Мужей великих имена,
Мои сгибаются колени
И голова преклонена, –
Зову властительные тени
И их читаю письмена.
В тени таинственного храма
Учусь сквозь волны фимиама
Словам наставников внимать
И, забывая гул народный,
Вверяясь думе благородной,
Могучим вздохом их дышать [xi] .