Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Генри Дэвид Торо

УОЛДЕН

 

К оглавлению

ФЕРМА БЕЙКЕР

Иногда я ходил в сосновые рощи, похожие на храмы или на эскадры кораблей с распущенными парусами, полные переливов света и качания ветвей, такие свежие, зеленые и тенистые, что друиды оставили бы свои дубы, чтобы там молиться; или в кедровый лес за Флинтовым прудом, где высокие деревья, усыпанные синими ягодами, могли бы украшать вход в Валгаллу (*200), а ползучий можжевельник устилает землю гирляндами, полными плодов; или на болота, где древесные мхи фестонами свисают с белых елей, где стоят огромные поганки - круглые столы болотных богов, - а пни изукрашены великолепными грибами, похожими на бабочек или на ракушки, своего рода растительные устрицы; где растут хелониас и дерен; где красные ягоды ольхи горят, точно глаза болотных чертенят, а вьющийся древогубец душит в своих объятиях самые твердые породы деревьев; где ягоды остролиста так хороши, что, глядя на них, забываешь о доме; где тебя соблазняет еще столько других неведомых и запретных лесных плодов, слишком прекрасных для смертных уст. Вместо того, чтобы ходить к ученым людям, я навещал некоторые деревья редкой в наших краях породы, одиноко стоявшие среди луга или в глубине леса, или болота, или на вершине холма, - скажем, черную березу, которая иногда попадается у нас двух футов в диаметре; или ее родственницу, такую же душистую желтую березу в просторной золотой одежде; или бук, безукоризненный сверху донизу, с гладким стволом, красиво расписанным лишайниками, от которого, кроме отдельных деревьев, уцелела одна только маленькая рощица, - говорят, ее насадили голуби, привлеченные буковыми орешками, - а когда рубишь это дерево, от него летят серебряные искры; американскую липу; граб; celtis occidentalis, или каменное дерево, представленное у нас одним-единственным экземпляром; или особо высокую сосну, годную на мачту или на кровельную дранку; или особо красивый хэмлок (*201), стоящий среди леса, как пагода, и еще много других я мог бы назвать. Вот к каким алтарям я ходил летом и зимою.

Однажды я оказался у самого края радуги, которая заполнила нижние слои воздуха, окрасила траву и листья и ослепила меня, точно я смотрел сквозь цветной хрусталь. В этом озере радужного света я некоторое время купался, как дельфин. Продлись это дальше, он мог бы окрасить все мои дела и дни. Идя по железнодорожному полотну, я удивлялся светлому нимбу вокруг своей тени и воображал себя одним из избранных. Кто-то из моих посетителей уверял, что вокруг теней ирландцев он этого нимба не видел и что им отмечены лишь уроженцы здешних мест. Бенвенуто Челлини (*202) в своих мемуарах рассказывает, что после страшного сна или видения, посетившего его во время заключения в замке св.Ангела, над тенью его головы появлялся ослепительный свет, и так бывало по утрам и по вечерам, в Италии и во Франции, и особенно было заметно, когда трава была мокрой от росы. То же явление, вероятно, наблюдал и я; его легче видеть утром, но можно и в другое время и даже при луне. Оно не редко, но обычно никем не замечается, а пылкому воображению Челлини могло представиться чем-то сверхъестественным. Он сообщает, к тому же, что показывал это чудо очень немногим. Но разве это не отличие - сознавать, что на тебя вообще обратили внимание?

Однажды я после полудня отправился через лес рыбачить на Фейр-Хэвен, чтобы пополнить чем-нибудь мою скудную растительную пищу. Путь мой лежал через Плезант Мэдоу, примыкающий к ферме Бейкер, - уголку, воспетому с тех пор поэтом:

Луг привольный и душистый,

Между старых яблонь мшистых

Синева ручья блестит,

Ондатра робкая скользит,

И форель под водой

Пролетает стрелой (*203).

Я подумывал поселиться там, прежде чем выбрал Уолден. Я рвал яблоки и прыгал через ручей, распугивая ондатр и форель. Это был один из тех дней, которые обещают быть бесконечными, в которые многое может случиться, в которые может вместиться большая часть жизни, хотя, когда я вышел, он уже был во второй своей половине. В пути меня застиг ливень, вынудивший меня полчаса простоять под сосной, укрывая голову ветками и используя носовой платок в качестве навеса; когда я, наконец, отважился шагнуть через заросли понтедерии, где воды было по пояс, набежала туча, и гром загремел так грозно, что пришлось к нему прислушаться. "О кичливые боги, - подумал я, - тратить столько ветвистых молний, чтобы обратить в бегство бедного безоружного рыболова!" И я поспешил укрыться в ближайшей хижине, стоявшей в полумиле от какой бы то ни было дороги, но зато близко к пруду, и давно уже необитаемой:

Конечно, строил здесь поэт,

И жалкое строенье

Заброшено уж много лет

И отдано на разрушенье.

Так говорит Муза. Но оказалось, что в хижине поселился ирландец Джон Филд с женой и множеством детей - от широколицего мальчишки, помогавшего отцу в работе, а сейчас прибежавшего вместе с ним болота, спасаясь от дождя, до сморщенного младенца с удлиненной головой, похожего на вещую сивиллу, который в сырой и голодной лачуге восседал на отцовских коленях, точно на княжеском троне, с любопытством разглядывая незнакомца, и в своем младенческом неведении мог считать себя наследником знатного рода и надеждой человечества, а не бедным голодным пащенком Джона Филда. Пока снаружи бушевала гроза, мы сидели все вместе под той частью крыши, где меньше текло. Я сиживал там и прежде, еще до того как построили корабль, доставивший это семейство в Америку. Джон Филд явно был честным и трудолюбивым, но неумелым человеком, а жене его тоже много надо было мужества, чтобы сварить столько обедов в глубинах огромной печи; с обнаженной грудью и круглым лоснящимся лицом, она все еще надеялась на лучшее; она не выпускала из рук тряпки, но следов уборки я что-то не замечал. Куры, тоже спасавшиеся от дождя, расхаживали по комнате, как члены семьи, и, казалось, слишком очеловечились, чтобы хорошо зажариться. Они заглядывали мне в глаза или настойчиво клевали мой башмак. Тем временем хозяин рассказывал о себе, о том, как тяжело работать на соседнего фермера, как он роет на лугу канавы лопатой или болотной цапкой, получая за это по десять долларов за акр и пользование землей и удобрениями на один год; рядом с ним весело работал его круглолицый сынишка, не зная, за какую невыгодную работу они взялись. Я попытался поделиться с ним моим опытом, сказав, что мы с ним близкие соседи и что я тоже, хоть и пришел рыбачить словно какой-нибудь бездельник, работаю в поте лица; но живу в крепком, светлом и чистом доме, который едва ли обошелся дороже, чем ему стоит в год аренда его развалины; что он мог бы, если бы захотел, за месяц-два выстроить себе собственный дворец; что я не употребляю ни чаю, ни кофе, ни масла, ни молока, ни свежего мяса, и поэтому мне не надо на все это зарабатывать; или, иначе говоря, я работаю меньше, поэтому мне не требуется много еды, и я расходую на нее сущие пустяки; а он, непременно желая иметь и чай, и кофе, и масло, и молоко, и говядину, вынужден зарабатывать их тяжким трудом, а после такой работы снова должен как следует наедаться, чтобы возмещать затраченные силы; так что он ничего не выигрывает, даже наоборот, потому что он при этом недоволен и губит свою жизнь; а ведь отправляясь в Америку, он считал, что выиграет, именно потому, что здесь можно ежедневно иметь и чай, и кофе, и мясо. Но единственная подлинная Америка - это страна, где вы вольны так устроить свою жизнь, чтобы обойтись без всех этих продуктов, и где государство не пытается принудить вас оплачивать рабство, войну и другие лишние издержки, прямо или косвенно вытекающие из потребления всего этого. Я намеренно говорил с ним так, словно он был философом или хотел им быть. Я был бы рад оставить нераспаханными все луга на земле, если бы это означало освобождение человека. Человеку не обязательно изучать историю, чтобы понять, как лучше возделывать самого себя. Но к ирландцу, увы! для этого не подойдешь иначе как с некой моральной болотной цапкой. Я сказал ему, что его тяжкая работа на болоте требует крепких сапог и плотной одежды, которые, однако же, быстро снашиваются; а мне достаточно легких башмаков и легкой одежды, стоящей вдвое дешевле, хотя он, может быть, думает, что это костюм джентльмена (на самом-то деле это не так), и я за час-два, в виде развлечения, могу наловить себе рыбы на два дня или заработать денег на неделю. Если бы он и его семья решили жить просто, они летом могли бы все ходить по чернику, ради удовольствия. Тут Джон испустил вздох, а жена его, подбоченившись, уставилась на меня, и оба, казалось, стали прикидывать, достаточно ли у них капитала, чтобы начать такую жизнь, и достаточно ли познаний в арифметике, чтобы ее вести. Это было для них плаванием вслепую, и они не видели гавани; вероятно, они до сих пор по-своему борются с жизнью, борются храбро и изо всех сил; не умея расшатывать ее массивные опоры тонкими клиньями и одолевать ее по частям, они думают, что тут надо рубить сплеча, как рубят чертополох. Но положение их на редкость невыгодное - без арифметики, увы! Джон Филд далеко не уйдет.

"Вы когда-нибудь ловите рыбу?" - спросил я. "Случается, когда в работе бывают простои; ловлю окуней", "А на что ловите?" "Сперва ловлю плотву на червя, а на нее - окуня". "Тебе бы и сейчас пойти, Джон", - сказала жена, и лицо ее залоснилось надеждой; но Джон не спешил.

Ливень кончился, радуга на востоке предвещала погожий вечер, и я собрался уходить. Выйдя из хижины, я попросил напиться, надеясь увидеть дно колодца и этим завершить осмотр усадьбы; но увы! с колодцем у них прямо беда - то плывуны, а то рвется веревка и тонет ведро. Наконец сыскали подходящую посудину, вода, по-видимому, подверглась какой-то очистке и после долгих совещаний и промедлений была подана жаждущему - прежде чем она охладилась или хотя бы отстоялась. "И эту жижу они пьют", - подумал я; закрыв глаза и стараясь искусными дуновениями отгонять ото рта сор, я выпил, сколько мог, за гостеприимных хозяев. Если надо проявить учтивость, я обычно не привередничаю.

Когда я покинул после дождя хижину ирландца и снова направился к пруду, мне на миг показалось, что спешить на ловлю щук, идти вброд по лугам и болотам, по глухим и диким местам - пустое занятие для человека, обучавшегося в школе и колледже; но вот я сбежал с холма к алеющему закату; за плечами у меня сияла радуга, а в ушах стоял нежный звон, неведомо откуда доносившийся в чистом воздухе, - и мой добрый гений, казалось, говорил мне: Иди, куда глаза глядят, рыбачь и охоться - каждый день все дальше и дальше - и беспечно отдыхай у всех ручьев и всех очагов. В дни молодости помни своего Создателя (*204). Беззаботно вставай с зарею и иди навстречу приключениям. Пусть полдень застает тебя всякий раз у иного озера, а ночью пусть ты повсюду будешь дома. Нигде нет полей просторнее этих, и нигде нельзя затеять лучших игр. Расти на воле, согласно своей природе, как растут осока и папоротник, которые никогда не пойдут на сено. Пусть грохочет гром; что из того, что он угрожает полям фермеров? Тебе он говорит совсем другое. Укрывайся под сенью тучи, а они пусть бегут к телегам и навесам. Добывай пропитание так, чтобы это было не тяжким трудом, а радостью. Наслаждайся землей, но не владей ею. Людям не хватает веры и мужества - вот они и стали такими: покупают, продают и проводят всю жизнь в рабстве.

О, ферма Бейкер!

Скромный вид, богатый лишь одним -

Солнечным сияньем золотым.

Никто не приходит резвиться

На твой огороженный луг.

Ты в спор ни с кем не вступаешь,

Проблем не решаешь туманных.

Невинно на мир ты взираешь

В одежде своей домотканой.

Придите, кто кроток,

И кто злобой пылает,

Кто невинен как голубь,

И кто зло замышляет.

Злые умыслы мы повесим

На верхушках высоких сосен.

Люди, как домашние животные, уходят на день не дальше ближайшего поля или улицы, куда доносятся отзвуки дома, и чахнут, потому что дышат все одним и тем же воздухом; утром и вечером их тени шагают дальше их самих. А надо приходить домой издалека, пережив приключения и опасности, сделав какие-то открытия, чтобы каждый день приносил новый опыт и духовно укреплял нас.

Не успел я дойти до пруда, как Джон Филд надумал ко мне присоединиться, оставив на этот вечер работу на болоте. Но бедняге удалось поймать всего пару рыб, а я за это время нанизал их целую веревку; такая уж ему удача, сказал он; а когда я пересел на его место в лодке, удача тоже пересела. Бедный Джон Филд! Надеюсь, что он не прочтет этих строк, разве только, чтобы извлечь из них пользу; он думает в нашей новой, первозданной стране жить по старинке, - ловить окуней на плотву. Я допускаю, что иногда такая наживка годится. Перед ним открыт горизонт, а он остается бедняком, он родился для бедности, унаследовал ирландскую нищету, Адамову бабушку и болотные привычки, и ни ему, ни его отпрыскам не суждено выйти в люди, пока на их перепончатых лапах, привычных брести по болоту, не отрастут talaria (*205).

ВЫСШИЕ ЗАКОНЫ (*207)

Возвращаясь в темноте домой со связкой рыбы и удочками, я увидел сурка, пересекавшего мне путь, и ощутил странную, свирепую радость - мне захотелось схватить его и съесть живьем; не то чтобы я был тогда голоден, но меня повлекло к тому первобытному, что в нем воплощалось. Правда, пока я жил на пруду, мне случилось раз или два рыскать по лесу, как голодной собаке, позабыв все на свете в поисках дичи, и никакая добыча не показалась бы мне чересчур дикой. Зрелище дикой природы стало удивительно привычным. Я ощущал и доныне ощущаю, как и большинство людей, стремление к высшей или, как ее называют, духовной жизни и одновременно тягу к первобытному, и я чту оба эти стремления. Я люблю дикое начало не менее чем нравственное. Мне до сих пор нравится рыбная ловля за присущий ей вольный дух приключений. Я люблю иногда грубо ухватиться за жизнь и прожить день, как животное Быть может, рыболовству и охоте я обязан с ранней юности моим близким знакомством с Природой. Они приводят нас в такие места, с которыми в этом возрасте мы иначе не познакомились бы. Рыболовы, охотники, лесорубы и другие, проводящие жизнь в полях и лесах, где они как бы составляют часть Природы, лучше могут ее наблюдать, в перерывах между работой, чем философы или даже поэты, которые чего-то заранее ждут от нее. Им она не боится показываться. В прериях путник должен быть охотником, в верховьях Миссури и Колумбии - траппером, а у водопада Сент-Мери (*208) - рыболовом. Кто остается только путешественником, узнает все из вторых рук и только наполовину, и на него полагаться нельзя. Особенно интересно бывает, когда наука подтверждает то, что эти люди уже знали практически или инстинктивно - ибо только человеческий опыт можно назвать подлинной _гуманитарной_ наукой.

Ошибаются те, кто утверждает, будто у янки мало развлечений, потому что у него меньше праздников, и мужчины и мальчишки меньше играют в разные игры, чем в Англии; просто здесь игры еще не вытеснили более древних развлечений, которым предаются в одиночку: охоты, рыбной ловли и тому подобного. Почти все мои сверстники в Новой Англии в возрасте от 10 до 14 лет держали в руках охотничье ружье, и места для охоты и рыбной ловли не были у них ограничены, как заповедники английских помещиков; они были обширнее, чем даже у дикарей. Неудивительно, что они редко выходили играть на деревенскую лужайку. Впрочем, в этом уже замечается перемена и не потому, что увеличилось население, а потому, что все меньше становится дичи; ведь охотник - лучший друг дичи, чем даже член Общества охраны животных.

К тому же, живя на пруду, я иногда добывал рыбу, чтобы разнообразить свой стол. Я удил из той же потребности, что и первые рыболовы на земле. Доводы гуманности, какие можно было бы привести, казались искусственными и касались больше моей философии, чем чувств. Я говорю сейчас только о рыбной ловле, потому что об охоте давно уже имею другое мнение и продал свое ружье раньше, чем поселился в лесу. Не то чтобы я был менее человечен, чем другие; просто чувства мои не были задеты. Я не испытывал жалости к рыбам и червям. Это вошло в привычку. Что касается охоты, то под конец оправданием для нее стали мои занятия орнитологией, и я якобы выискивал только новых и редких птиц. Но сейчас, должен признаться, я считаю, что есть лучший способ изучения орнитологии. Он требует настолько пристального внимания к повадкам птиц, что уж по одной этой причине я готов обходиться без ружья. И все же, несмотря на соображения гуманности, я не знаю, какой равноценный спорт можно предложить взамен; и когда мои друзья с тревогой спрашивают меня, разрешать ли сыновьям охоту, я отвечаю, вспоминая, какую важную роль она сыграла в моем собственном воспитании; да, делайте из них охотников, сначала хотя бы ради спорта, а потом, если возможно, пусть они будут могучими охотниками, для которых ни здесь, ни в других заповедниках не найдется достаточно крупной дичи, - пусть будут ловцами человеческих душ. Я разделяю мнение чосеровой монахини, недовольной уставом:

...устарел суровый сей устав:

Охоту запрещает он к чему-то

И поучает нас не в меру круто (*209).

В жизни отдельного человека, как и человечества, бывает время, когда охотники - это "лучшие люди", как они называются у племени алгонквинов (*210). Можно только пожалеть мальчика, которому ни разу не пришлось выстрелить; он не стал от этого человечнее; это просто важный пробел в его образовании. Так я отвечал, когда видел, что у юноши есть склонность к охоте, надеясь, что с возрастом она пройдет сама собой. Ни один гуманный человек, вышедший из бездумного мальчишеского возраста, не станет напрасно убивать живое существо, которому дарована та же жизнь, что и ему самому. Затравленный заяц кричит, как ребенок. Предупреждаю вас, матери, что я в своих симпатиях не всегда соблюдаю обычное филантропическое различие.

Таково чаще всего первое знакомство юноши с лесом и с основой собственной личности. Он идет в лес сперва как охотник и рыболов, а уж потом, если он носит в себе семена лучшей жизни, он находит свое призвание поэта или естествоиспытателя и расстается с ружьем и удочкой. Большинство людей в этом отношении так и не выходит из детского возраста. В некоторых странах не редкость встретить пастора-охотника. Из такого вышел бы добрый пастуший пес, но едва ли выйдет Добрый пастырь (*211). Я с удивлением убедился, что, кроме рубки леса или льда и тому подобного, единственным занятием, привлекавшим моих сограждан на Уолден, будь то отцы или дети, была рыбная ловля - за одним-единственным исключением. Обычно, если они не добывали целой связки рыбы, они не считали день удачным, хотя все это время могли любоваться прудом. Иные могли побывать на нем тысячу раз, пока жадность к рыбе не оседала, так сказать, на дно, и побуждения их не становились чистыми; но этот процесс очищения, несомненно, происходил все время. Губернатор и его совет смутно помнят пруд, потому что мальчиками удили там рыбу, но сейчас они слишком стары и важны для такого занятия, и пруд им больше не знаком. Однако даже они надеются в конце концов попасть на небо. Законодатели интересуются прудом только, чтобы решать, сколько рыболовных крючков там дозволить, но ничего не знают о том главном крючке, на который можно было бы поймать самый пруд, насадив вместо наживки законодателей. Так, даже в цивилизованных обществах человеческий эмбрион проходит охотничью стадию развития.

В последние годы я не раз обнаруживал, что уженье рыбы несколько роняет меня в собственных глазах. Я брался за него много раз. У меня есть уменье и, как у многих моих собратьев, некоторое чутье, которое время от времени обостряется, и все же всякий раз после этого я чувствую, что лучше было бы не удить. Мне кажется, это верное чувство. Оно смутно, но таковы первые проблески утренней зари. Во мне, несомненно, живет инстинкт, свойственный низшим животным, но с каждым годом я все менее чувствую себя рыболовом, хотя и не делаюсь от этого ни гуманнее, ни даже мудрее; сейчас я совсем не рыболов. Но я знаю, что, если бы мне пришлось жить в глуши, меня снова сильно потянуло бы к рыбной ловле и охоте. Во всякой животной пище есть нечто крайне нечистое, и я стал понимать, что такое домашняя работа и откуда берется стремление, стоящее стольких трудов, постоянно содержать себя в чистоте и не допускать в доме неприятных запахов и зрелищ. Я был не только джентльменом, которому подаются блюда, но и сам себе мясником, судомойкой и поваром, поэтому я говорю на основании весьма разностороннего опыта. Главным моим возражением против животной пищи была именно нечистота; к тому же, поймав, вычистив, приготовив и съев рыбу, я не чувствовал подлинного насыщения. Она казалась ничтожной, ненужной и не стоящей стольких трудов. Ее вполне можно было бы заменить куском хлеба или несколькими картофелинами, а грязи и хлопот было бы меньше. Как и многие мои современники, я иногда годами почти не употреблял животной пищи, чаю, кофе и т.п. - не столько из-за вредных последствий, сколько потому, что они мало меня привлекали. Отвращение к животной пище не является результатом опыта, а скорее инстинктом. Мне казалось прекраснее вести суровую жизнь, и хотя я по-настоящему не испытал ее, я заходил достаточно далеко, чтобы удовлетворить свое воображение. Мне кажется, что всякий, кто старается сохранить в себе духовные силы или поэтическое чувство, склонен воздерживаться от животной пищи и вообще есть поменьше. Энтомологи отмечают знаменательный факт - я прочел об этом у Керби и Спенса (*212): "некоторые насекомые, достигшие полного развития, хотя и снабжены органами питания, но не пользуются ими"; авторы выводят как "общий закон, что почти все насекомые, достигшие зрелости, едят гораздо меньше, чем их личинки. Прожорливая гусеница, ставшая бабочкой", и "жадная личинка, превратившаяся в муху", довольствуются каплей меда или иной сладкой жидкости. Напоминанием о личинке остается брюшко, расположенное под крыльями бабочки. Это - тот лакомый кусочек, которым она испытывает свою насекомоядную судьбу. Обжоры - это люди в стадии личинок; в этой стадии находятся целые народы, народы без воображения и фантазии, которых выдает их толстое брюхо.

Трудно придумать и приготовить такую простую и чистую пищу, которая не оскорбляла бы нашего воображения; но я полагаю, что его следует питать одновременно с телом; обоих надо сажать за один стол. Быть может, это и возможно. Если питаться фруктами в умеренном количестве, нам не придется стыдиться своего аппетита или прерывать ради еды более важные занятия. Но достаточно добавить что-то лишнее к нашему столу, и обед становится отравой. Право же, не стоит питаться обильной и жирной пищей. Большинство людей постеснялось бы своими руками приготовить тот обед, какой ежедневно приготовляют для них другие, будь то животная пища или растительная. Пока это так, мы не можем считать себя цивилизованными; пусть мы леди и джентльмены, но мы недостойны называться истинными людьми. Что тут надо изменить - всем ясно. Не к чему спрашивать, почему мясо и жир вызывают у нас отвращение. Достаточно того, что оно так. Разве это к чести человека, что он - хищное животное? Правда, он может жить, да и живет, в значительной мере охотой на других животных; но это - жалкая жизнь; в этом можно убедиться, стоит поставить силки на кроликов или забить ягненка; и тот, кто научит человека довольствоваться более невинной и здоровой пищей, может считаться благодетелем человечества. Что бы я ни ел сам, я не сомневаюсь, что человечеству суждено, при его дальнейшем совершенствовании, отказаться от животной пищи, как дикие племена отказались от людоедства, соприкоснувшись с племенами более цивилизованными.

Если повиноваться чуть слышному, но неумолчному правдивому голосу нашего духа, неизвестно к каким крайностям или даже безумствам это может привести; и все же именно этим путем надо идти, но только набравшись решимости и стойкости. Ощущения одного здорового человека в конце концов возьмут верх над доводами и обычаями человечества. Никто еще не следовал внушениям своего внутреннего голоса настолько, чтобы заблудиться. Пусть даже результатом будет ослабление тела, сожалеть об этом нечего, потому что такая жизнь находится в согласии с высшими принципами. Если день и ночь таковы, что ты с радостью их встречаешь, если жизнь благоухает подобно цветам и душистым травам, если она стала радостнее, ближе к звездам и бессмертию, - в этом твоя победа. Тебя поздравляет вся природа, и ты можешь благословлять судьбу. Величайшие достижения обычно ценятся всего меньше. Мы легко начинаем сомневаться в их существовании. Мы скоро о них забываем. Между тем они-то и есть высочайшая реальность. Может быть, человек никогда не сообщает человеку самых поразительных и самых реальных фактов. Истинная жатва каждого моего дня столь же неуловима и неописуема, как краски утренней и вечерней зари. Это - горсть звездной пыли, кусочек радуги, который мне удалось схватить.

Впрочем, сам я никогда не был чрезмерно брезглив. Иной раз, если нужно, я мог с аппетитом съесть жареную крысу. Я рад, что до сих пор пил одну лишь воду, по той же причине, по какой предпочитаю настоящее небо искусственному раю курильщика опиума. Я хотел бы всегда быть трезвым, а степеней опьянения бесконечно много. Я убежден, что единственным напитком мудреца должна быть вода, вино - куда менее благородная жидкость; а можно ведь утопить все утренние надежды в чашке кофе или вечерние - в стакане чая. Как низко я падаю, когда прельщаюсь ими! Опьянять может даже музыка. Эти, по-видимости пустяшные, причины погубили Грецию и Рим и погубят Англию и Америку. Если уж опьяняться, то лучше всего воздухом. Главным моим возражением против длительной грубой работы было то, что она вынуждала меня к грубой пище. Но сейчас, по правде говоря, я стал менее чувствителен к этим вещам. Я не молюсь за столом и не испрашиваю благословения на свою трапезу, - не потому, что стал мудрее, а потому что с годами, как это ни прискорбно, стал более безразличным и толстокожим. Быть может, только юность терзается этими вопросами, как, по мнению многих, только ей свойственно увлечение поэзией. Но дело не в моей практике, а в убеждениях, а их я изложил. Однако я далеко не склонен причислять себя к тем избранным, о которых говорится в Ведах: "Имеющий истинную веру в Вездесущее Верховное Существо может употреблять в пищу все", иначе говоря, он не должен заботиться о том, какова его пища и кто ее приготовил; но даже и для них, как замечает один из индусских комментаторов, Веды допускают такое преимущество только "в голодный год".

Кому не случалось порой получать от своей пищи несказанное удовлетворение, не зависевшее от аппетита? Мне радостно было сознавать, что я обязан духовными озарениями такому низменному чувству, как вкус, что я мог вдохновляться через его посредство, что моя муза питалась ягодами, собранными на холме. "Когда душа не властна над собой, - говорит Цзэн Цзы, - мы смотрим, но не видим, слушаем, но не слышим, едим и не ощущаем вкуса пищи" (*213). Кто различает истинный вкус свой пищи, не может быть обжорой; а кто не различает, того не назовешь иначе. Пуританин может съесть корку черного хлеба с той же жадностью, что олдермен - свой черепаховый суп. Не то, что входит в уста, оскверняет человека (*214), но аппетит, с каким поглощается пища. Дело не в качестве и не в количестве, а в смаковании пищи, когда человек ест не ради поддержания своей физической и духовной жизни, а только питает червей, которым мы достанемся. Если охотник любит черепах, ондатр и иные дикие лакомства, то знатная леди любит заливное из телячьих ножек или заморские сардины - одно другого стоит. Он ходит за ними на пруд, она - в кладовую. Удивительно, как они могут - и как мы с вами может - жить этой мерзкой, животной жизнью, жить ради того, чтобы есть и пить.

Нравственное начало пронизывает всю нашу жизнь. Между добродетелью и пороком не бывает даже самого краткого перемирия. Добро - вот единственный надежный вклад. В музыке незримой арфы, поющей над миром, нас восхищает именно эта настойчиво звучащая нота. Арфа убеждает нас страховаться в Страховом обществе Вселенной, а все взносы, какие с нас требуются, это наши маленькие добродетели. Пусть юноша с годами становится равнодушен; всемирные законы не равнодушны; они неизменно на стороне тех, кто чувствует наиболее тонко. Слушай же упрек, ясно различимый в каждом дуновении ветерка; горе тому, кто не способен его услышать. Стоит только тронуть струну или изменить лад - и гармоническая мораль поражает наш слух. Немало назойливого шума на отдалении становится музыкой, великолепной сатирой на нашу жалкую жизнь.

Мы ощущаем в себе животное, которое тем сильнее, чем крепче спит наша духовная природа. Это - чувственное пресмыкающееся, и его, по-видимому, нельзя всецело изгнать, как и тех червей, которые водятся даже в здоровом человеческом теле. Мы, вероятно, можем держать его на отдалении, но не в силах изменить его природу. Я боюсь, что он живуч и по-своему здоров; и мы, значит, можем быть здоровы, но не чисты. Недавно я нашел нижнюю челюсть кабана с крепкими белыми зубами и клыками, говорившими о животной силе и мощи, независимой от духовного начала. Это создание преуспело в жизни любыми путями, только не воздержанием и чистотой. "Отличие человека от животного, - говорит Мэнций (*215), - весьма незначительно; люди заурядные скоро его утрачивают, люди высшей породы тщательно его сохраняют". Кто знает, как изменилась бы жизнь, если бы мы достигли чистоты? Если бы я знал человека, который мог бы научить меня этой чистой жизни, я тотчас же отправился бы к нему. Власть над страстями, над органами чувств и над добрыми делами Веды считают необходимой для того, чтобы наш дух мог приблизиться к богу. Однако дух способен на время побеждать и подчинять себе все органы и все функции тела и претворять самую грубую чувственность в чистое чувство любви и преданности. Половая энергия оскверняет и расслабляет нас, когда мы ведем распутную жизнь, но при воздержании является источником силы и вдохновения. Целомудрие есть высшее цветение человека и то, что зовется Гениальностью, Героизмом. Святостью, - все это является его плодами. Путями целомудрия человек тотчас устремляется к богу. Мы то возвышаемся, благодаря целомудрию, то падаем, поддавшись чувственности. Блажен человек, уверенный, что в нем изо дня в день слабеет животное начало и воцаряется божественное. Но нет, должно быть, никого без постыдной примеси низменного и животного. Боюсь, что мы являемся богами и полубогами лишь наподобие фавнов и сатиров, в которых божество сочеталось со зверем; что мы - рабы своих аппетитов и что сама жизнь наша в известном смысле оскверняет нас:

Стократ блажен, кто покорил зверей

И дикие леса срубил в душе своей.

Кто обуздал коня, и волка, и козла,

Не обратившись сам при том в осла.

Иначе в нем живет свиное стадо скверны

И даже нечто худшее безмерно -

Те бесы, что вселилися в свиней (*216).

Чувственность едина, хоть и имеет много форм; и чистота тоже едина. Неважно, что делает человек - ест, пьет, совокупляется или наслаждается сном. Все это - аппетиты, и достаточно увидеть человека за одним из этих занятий, чтобы узнать, насколько он чувствен. Кто нечист, тот ничего не делает чисто. Если ловить гадину с одного конца ее норы, она высунется из другого. Если хочешь быть целомудренным, будь воздержан в еде. Что же такое целомудрие? Как человеку узнать, целомудрен ли он? Этого ему знать не дано. Мы слыхали о такой добродетели, но не знаем, в чем ее суть. Мы судим о ней понаслышке. Труд рождает мудрость и чистоту; леность рождает невежество и чувственность. У ученого чувственность выражается в умственной лени. Человек нечистый - это всегда ленивец, любитель посидеть у печи, развалиться на солнышке, отдохнуть, не успевши устать. Чтобы достичь чистоты и отдалиться от греха, работай без устали любую работу, хотя бы то была чистка конюшни. Победить природу трудно, но победить ее необходимо. Какой прок в том, что ты христианин, если ты не чище язычника, если ты не превосходишь его воздержанием и набожностью? Я знаю многие религии, считающиеся языческими, но их правила устыдили бы читателей и подали бы им пример, хотя бы в отношении выполнения обрядов.

Я с трудом решаюсь это говорить, но не из-за темы - непристойных слов я не опасаюсь, - а потому, что, говоря о них, выдаю свою скверну. Мы свободно и не стыдясь говорим об одной форме чувственности, но умалчиваем о другой. Мы так развращены, что не можем просто говорить о необходимых отправлениях тела. А в древние времена были страны, где каждая такая функция уважалась и регулировалась законом. Ничто не казалось ничтожным индусскому законодателю (*217), как бы оно ни оскорбляло современный вкус. У него были правила насчет еды, питья, половых сношений, опорожнения кишечника и мочевого пузыря и прочего; он возвышал низменное и не пытался лицемерно оправдываться, называя эти вещи пустяками.

Каждый из нас является строителем храма, имя которому - тело, и каждый по-своему служит в нем своему богу, и никому не дано от этого отделаться и вместо этого обтесывать мрамор. Все мы - скульпторы и художники, а материалом нам служит собственное тело, кровь и кости. Все благородные помыслы тотчас облагораживают и черты человека, все низкое и чувственное придает им грубость.

Однажды сентябрьским вечером Джон Фермер уселся на пороге после тяжелого трудового дня, и мысли его все еще были заняты этим дневным трудом. Умывшись, он сел, чтобы дать отдых также и душе. Вечер был прохладный, и соседи опасались заморозков. Он недолго просидел так, когда услышал звуки флейты, и звуки эти удивительно гармонировали с его настроением. Он все еще думал о своей работе и невольно что-то в ней обдумывал и подсчитывал, но главным образом в его мыслях было другое: он понял, как мало эта работа его касается. Это была не более, чем верхняя кожица, которая непрестанно шелушится и отпадает. А вот звуки флейты доносились к нему из иного мира, чем тот, где он трудился, и будили в нем какие-то дремлющие способности. Они тихо отстраняли от него и улицу, и штат, где он жил. Некий голос говорил ему: зачем ты живешь здесь убогой и бестолковой жизнью, когда перед тобой открыты великолепные возможности? Те же звезды сияют и над другими полями. Но как уйти от своей жизни, как переселиться туда? И он сумел придумать только одно: жить еще строже и воздержнее, снизойти духом до тела и очистить его и преисполниться к себе уважения.

БЕССЛОВЕСНЫЕ СОСЕДИ

Иногда на рыбной ловле мне составлял компанию один из наших горожан, приходивший ко мне через весь город, и тогда добывание обеда становилось таким же светским развлечением, как и самый обед.

Отшельник (*218). Что-то делается сейчас на свете? Вот уже часа три, как не слышно даже цикад в папоротнике. Голуби тоже уснули - даже крылом не взмахнут. А что это послышалось из-за леса - кажется, на ферме трубят к обеду? Батраки собираются приняться за солонину, сидр и кукурузные лепешки. К чему люди так себя утруждают? Кто не ест, тому и работать не надо. Хотел бы я знать, сколько они успели сжать. Как там жить, когда одна собака не даст тебе покоя лаем? А хозяйство? В такой благодатный день начищать черту дверные ручки и выскребать его кадки! Не захочешь иметь дом. Чем хуже дупло? Ни утренних визитов, ни званых обедов. Никто не постучит к тебе, кроме дятла. А там народ так и кишит. И солнце слишком уж припекает. И все слишком глубоко погрязли в житейском. У меня есть вода из источника и краюха черного хлеба на полке. Чу! Кто-то шуршит листвой. Должно быть, некормленый деревенский пес пришел поохотиться, или свинья, которая, говорят, где-то здесь заблудилась, - я видел ее следы после дождя. Все ближе и ближе - раскачивает мои сумахи и шиповник. А, это вы, господин поэт. Как вам нравится нынче жизнь?

Поэт: Взгляните на тучи - как они нависли. Ничего прекраснее я сегодня не видел. Вы не увидите подобного даже на картинах старых мастеров, и за границей тоже не увидите - разве что у побережья Испании. Настоящее средиземноморское небо. Я сегодня еще ничего не ел и должен добыть себе пропитание, вот я и решил поудить. Самое подходящее занятие для поэтов. Единственное ремесло, которому я обучен. Ну как, пойдем вместе?

Отшельник: Не могу устоять против такого искушения. Моего черного хлеба хватит ненадолго. Я скоро с удовольствием отправлюсь с вами, но мне надо сперва додумать одну серьезную мысль. Кажется, я уже близок к завершению. Поэтому оставьте меня покамест одного. А чтобы нам не терять время, займитесь пока делом - накопайте червей. Черви в этих местах редки - земля никогда здесь не удобрялась, и они перевелись. Копать червей почти так же интересно, как удить рыбу, если нет особого аппетита, а сегодня она вся достанется вам. Советую копать вон там, среди земляных орехов, где качается зверобой. Думаю, что могу гарантировать вам по одному червю на каждые три удара лопатой; надо только хорошенько осматривать корни трав, как при прополке. А если хотите пойти подальше, тоже будет неплохо; я заметил, что количество наживки увеличивается пропорционально квадрату расстояния.

Отшельник (оставшись один): Итак, на чем я остановился? Кажется, дело было так: мир представлялся мне под таким углом... Куда направиться - на небо или на рыбную ловлю? Если довести мои размышления до конца, представится ли еще такой отличный случай? Я, как никогда, был близок к тому, чтобы раствориться в сущности вещей. Боюсь, что мысли ускользнули от меня. Я посвистал бы их назад, если б это могло помочь. Когда нам что-нибудь предлагают, разумно ли отвечать: мы подумаем? А теперь мысли мои разбежались, и я никак не могу отыскать их след. О чем же я думал? Какой-то смутный нынче день. Попробую эти три фразы из Конфуция, быть может, они вернут мне прежнее состояние духа. Не знаю, что это было: хандра или зарождение экстаза. Mem [не забыть (лат.)]. Каждый случай представляется нам лишь однажды.

Поэт: Ну как, Отшельник, я не слишком поспешил вернуться? Я набрал тринадцать червей, не считая нескольких поврежденных и мелких, но для мелкой рыбы и эти годятся; они не закрывают всего крючка. А деревенские черви чересчур велики; плотва может закусить таким червем и не добраться до крючка.

Отшельник: Что ж, отправимся. Куда же мы пойдем - на реку Конкорд? Там неплохой клев, если только вода не стоит слишком высоко.

Отчего мир состоит именно из этих вот предметов, видимых нам? Отчего человек соседствует именно с этими животными, словно вот эта щель предназначена именно для мыши? Я полагаю, что Пилпай и Кь (*219) лучше всего использовали животных; ведь в некотором смысле все они - вьючные и несут какую-то часть наших мыслей.

Мыши, появлявшиеся у меня в доме, не были той обычной породы, которую, говорят, к нам завезли; это дикая местная порода, какая не водится в поселке. Я послал одну такую мышь известному натуралисту (*220), и она его очень заинтересовала. Когда я начал строиться, одна из них гнездилась под домом, и пока я не настлал пол и не вымел стружки, она всегда являлась к завтраку и подбирала крошки у моих ног. Должно быть, она никогда прежде не видела человека и скоро совсем ко мне привыкла: влезала мне на башмаки и забиралась по одежде. Она легко взбиралась на стены короткими прыжками, как белка, которую напоминала движениями. Однажды, когда я облокотился на верстак, она взобралась по моей одежде и по рукаву и забегала вокруг свертка с едой, который я держал; а когда я взял двумя пальцами кусок сыра, она уселась мне на руку и стала его грызть, потом умыла мордочку и лапки, как муха, и ушла.

Скоро у меня в сарае появилось гнездо чибиса, а на сосне возле дома поселилась малиновка. В июне куропатка (Tetrao umbellus), вообще очень пугливая птица, вышла из лесу за домом и провела мимо моих окон свой выводок; сзывая птенцов, она клохтала по-куриному и во всем показала себя лесной курицей. Птенцы при вашем приближении бросаются врассыпную по сигналу матери, точно их уносит вихрь, и так походят на сухие листья и сучки, что многие путники ступали прямо на выводок, слышали шум крыльев матери и ее тревожный зов или видели, как она волочила крылья по земле, стараясь отвлечь их внимание на себя, но так и не замечали птенцов. Наседка иногда вертится и вспархивает перед вами в таком взъерошенном виде, что вы не сразу распознаете, что это за существо. Птенцы замирают, прижавшись к земле и часто пряча голову под лист, и слушаются только указаний матери, которые она дает издалека; при вашем приближении они не убегают, чтобы не выдать себя. Вы можете даже наступить на них или целую минуту смотреть прямо на них и не увидеть их. Мне случалось держать их на ладони, но и тут они лежали спокойно и неподвижно, послушные только голосу матери и своему инстинкту. Этот инстинкт так в них силен, что когда я однажды положил их обратно на листья и один из них случайно перевернулся на бок, я через десять минут обнаружил его в том же положении. Большинство птенцов бывает вначале неоперившимися, а эти вылупляются более оформленными и развиваются быстрее, чем даже цыплята. Вам очень запоминается удивительно осмысленное и вместе с тем невинное выражение их широко раскрытых, спокойных глаз. В них словно отразился весь их ум. В них не только детская чистота, но и мудрость, проясненная опытом. Такие глаза не рождаются вместе с птицей - они одного возраста с небом, которое в них отражается. В лесах не сыщешь другой подобной драгоценности. Путнику не часто случается заглядывать в такой чистый источник. Невежественный или опрометчивый охотник часто подстреливает наседку, а птенчики достаются какому-нибудь зверю или птице или постепенно смешиваются с опавшими листьями, на которые они так похожи. Говорят, что едва вылупившись из яиц, они при первой тревоге разбегаются и часто гибнут, потому что не слышат голоса матери, которая их сзывает. Вот какие наседки и цыплята были на моей ферме.

Удивительно, сколько разных созданий живет в лесу свободно и дико, хотя и тайно, и добывает себе пропитание вблизи городов, никем не обнаруженные, кроме охотников. Выдра, например, ведет весьма скрытый образ жизни. Она вырастает до четырех футов в длину, т.е. с небольшого мальчика, и ухитряется не попасться на глаза ни одному человеку. Раньше в лесу, что позади моего дома, мне случалось видеть енота, и потом еще я слышал по ночам его ржание. В полдень, после работы на посадках, я обычно отдыхал час или два в тени, завтракал и немного читал у источника, из которого начинается болото и ручей, сочащийся из-под холма Бристер, в полумиле от моего поля. Путь туда лежал по лощинам, заросшим травой и молодым сосняком, а дальше, у болота, начинался уже настоящий лес. Там, в уединенном и тенистом месте, под раскидистой белой сосной, был отличный дерн и было удобно сидеть. Я выкопал там чистый колодец, где можно было зачерпнуть воды, не замутив ее, и для этого ходил туда летом почти каждый день, когда вода в пруду становилась слишком теплой. Туда же приводил свой выводок вальдшнеп, искать в грязи червей; он летел над ними вдоль берега ручья на высоте не более фута, а они гурьбой бежали по земле; увидев меня, он оставлял птенцов и начинал описывать вокруг меня круги, все ближе и ближе, до четырех-пяти футов, притворяясь подбитым, чтобы отвлечь на себя мое внимание и увести птенцов, которые, повинуясь приказам матери, гуськом уходили по болоту с тонким писком. Иногда я слышал писк птенцов, не видя матери. Горлицы тоже сидели над источником или порхали с сосны на сосну над моей головой; особенно смела и любопытна была рыжая белка, сбегавшая с ближайшего сука. Стоит достаточно долго посидеть в каком-нибудь привлекательном лесном уголке, как все его обитатели поочередно покажутся вам.

Приходилось мне наблюдать и не столь мирные сцены. Однажды, направляясь к своему дровяному складу, вернее, куче выкорчеванных пней, я увидел ожесточенную драку двух больших муравьев; один был рыжий, другой - черный, огромный, длиной почти в полдюйма. Они накрепко сцепились и катались по щепе, не отпуская друг друга. Осмотревшись, я увидел, что щепки всюду усеяны сражающимися, что это не duellum, а bellum [дуэль (лат.), война (лат.)] - война двух муравьиных племен, рыжих против черных, и часто на одного черного приходилось по два рыжих. Полчища этих мирмидонян (*221) покрывали все горы и долы моего дровяного склада, и земля была уже усеяна множеством мертвых и умирающих, и рыжих и черных. То была единственная битва, какую мне довелось видеть, единственное поле боя, по которому я ступал в разгар схватки, - гражданская война между красными республиканцами и черными монархистами. Бой шел не на жизнь, а на смерть, но совершенно не слышно для меня, и никогда еще солдаты не дрались с такой решимостью. Я стал наблюдать за двумя крепко сцепившимися бойцами в маленькой солнечной долине между двух щепок; был полдень, а они готовы были биться до ночи или до смерти. Маленький красный боец обхватил противника точно тисками и, падая и перекатываясь вместе с ним по полю битвы, все время старался отгрызть ему второй усик - с одним он уже разделался; а его более сильный черный противник кидал его из стороны в сторону, и, приглядевшись, я увидел, что он уже откусил ему несколько конечностей. Они сражались с большим упорством, чем бульдоги. Ни один не собирался отступать. Их девизом явно было "Победить или умереть" (*222). Тем временем на склоне холма появился одинокий красный муравей, очень возбужденный, который или расправился с противником, или еще не вступал в битву - скорее последнее, потому что все ноги были у него целы, - должно быть, мать наказала ему вернуться на щите иль со щитом (*223). Или, быть может, то был какой-нибудь Ахиллес, который пребывал наедине со своим гневом, а сейчас шел отмстить за Патрокла или спасти его. Он издали увидел неравный бой - ибо черные были почти вдвое крупнее красных - быстро приблизился, пока не оказался в полудюйме от сражавшихся, а тогда, улучив момент, кинулся на черного бойца и начал операции над его правой передней ногой, предоставив ему выбирать любой из собственных членов; и вот их было уже трое, навеки соединенных какой-то особой силой, что крепче всех замков и всякого цемента. Сейчас я уже не удивился бы, если бы на одной из высоко лежащих щепок оказались военные оркестры, исполнявшие национальные гимны, чтобы ободрить бойцов и утешить умирающих. Я тоже чувствовал волнение, словно передо мной были люди. Чем больше над этим думаешь, тем разница кажется меньше. Во всяком случае, в истории Конкорда, если не в истории Америки, не записано сражения, которое могло бы сравниться с этим как числом бойцов, так и их патриотизмом и геройством. По грандиозности и кровопролитности то был настоящий Аустерлиц или Дрезден (*224). Что в сравнении с этим битва при Конкорде! Со стороны патриотов двое убитых и один раненый - Лютер Бланшар! Да здесь каждый муравей был Баттриком (*225). "Огонь, огонь, во имя бога!" - и тысячи бойцов разделяют судьбу Дэвиса и Хосмера. И ни одного наемного солдата. Я убежден, что они дрались из принципа, как и наши предки, а не ради отмены трехпенсовой пошлины на чай, и результаты этой битвы будут важны и памятны всем причастным к ней не меньше, чем следствия битвы при Банкер Хилле (*226).

Я поднял щепку, на которой сражались трое описанных мною бойцов, отнес ее в дом и положил на подоконник, прикрыв стаканом, чтобы наблюдать исход боя. Поглядев в лупу на первого из красных муравьев, я увидел, что он отгрызает переднюю ножку врага и уже откусил ему второй усик; но собственная его грудь была вся растерзана челюстями черного воина, чью толстую броню он, очевидно, не в силах был прокусить; темные глаза страдальца горели свирепостью, какую рождает только война. Они еще полчаса сражались под стаканом, а когда я взглянул снова, черный воин успел откусить головы обоим своим противникам, и эти головы, еще живые, висели как жуткие трофеи на луке его седла, вцепившись в него той же мертвой хваткой; а он слабыми движениями пытался от них освободиться, ибо сам был без усиков, с одной половинкой ноги и бессчетными ранениями; еще через полчаса это ему, наконец, удалось. Я перевернул стакан, и калека уполз с подоконника. Не знаю, выжил ли он и провел ли остаток своих дней в каком-нибудь Hotel des Invalides (*227), но было ясно, что он уже мало на что годился. Я так и не узнал, кому досталась победа и что послужило причиной войны, но весь день я был взволнован так, словно у моего порога разыгралась настоящая людская битва, со всей ее кровавой жестокостью.

Керби и Спенс сообщают, что муравьи издавна известны своими войнами, и даты многих этих войн записаны очевидцами, хотя из современных авторов единственным их свидетелем был Юбер (*228). "Эней Сильвий (*229), - пишут они, - подробно описав одну такую упорную битву между мелкой и крупной разновидностями, разыгравшуюся на стволе груши", добавляет, что она "произошла во время понтификата Евгения IV, и присутствовал при ней известный адвокат Николай из Пистойи, рассказавший о ней с величайшей точностью". Подобное сражение между мелкими и крупными муравьями описано у Олауса Магнуса (*230); победившие в нем мелкие муравьи, как говорят, схоронили тела своих убитых, а гигантские тела своих врагов оставили на съедение птицам. Это произошло незадолго до изгнания из Швеции тирана Христиана II. Наблюдавшееся мною сражение произошло в президентство Полка, за пять лет до проведения закона Вебстера о беглых рабах (*231).

Не один деревенский пес, способный разве только изловить черепаху в погребе, тяжело прыгал по лесу без ведома хозяина и безуспешно вынюхивал старые лисьи и сурковые норы; увязавшись за какой-нибудь юркой маленькой собачонкой, проворно шнырявшей по лесу и способной внушать страх его обитателям, он далеко отставал от своего вожака и с бычьим упрямством облаивал маленькую белку, занявшую наблюдательный пункт на дереве, или, ломая своей тяжестью кусты, воображал, что выслеживает какого-нибудь отбившегося от стаи тушканчика. Однажды я с изумлением увидел на каменистом берегу пруда кошку - они редко уходят так далеко от дома. Удивление было взаимным. Но даже самая домашняя кошка, весь свой век пролежавшая на ковре, чувствует себя в лесу, как дома, и крадется искуснее и осторожнее, чем его коренные жители. Однажды, собирая в лесу ягоды, я повстречал кошку с котятами, совершенно одичавшими; все они, по примеру матери, выгнули спины и свирепо зафыркали на меня. За несколько лет до того, как я поселился в лесу, на ферме м-ра Джилиана Бейкера в Линкольне - той, что ближе всего к пруду, - жила так называемая "крылатая кошка". Когда в июле 1842 г. я зашел взглянуть на нее, она, по своему обыкновению, охотилась в лесу (не знаю, был ли то кот, или кошка, а потому употребляю более обычное местоимение), а хозяйка рассказала, что она появилась возле дома за год с лишком до этого, в апреле, и они в конце концов взяли ее в дом; что цвет ее был темный, коричневато-серый, на груди и на концах лап белые пятна, и пушистый, как у лисы, хвост; что зимой ее мех становится гуще и образует на боках полосы длиной в 10-12 дюймов, шириной - в два с половиной, а под горлом - нечто вроде муфты, сверху отстающей, а снизу плотно свалявшейся, как войлок; весной эти придатки отваливаются. Мне дали пару ее "крыльев", которые я храню до сих пор. Никаких перепонок на них нет. Некоторые считали, что она была помесью с летягой или другим лесным зверьком, и это вполне вероятно, потому что натуралисты сообщают о гибридах куницы и домашней кошки, способных производить потомство. Это была бы подходящая для меня кошка, если бы я решил обзавестись кошкой - отчего бы поэту не иметь крылатой кошки впридачу к крылатому коню? (*232)

Осенью, как обычно прилетела полярная гагара (Colymbus glacialis); она линяла и купалась в пруду и до света оглашала лес диким хохотом. Прослышав о ней, все охотники с Мельничной плотины суетятся и прибывают, пешком и в шарабанах, по двое, и по трое, с шумом листопада, вооружившись патентованными ружьями, коническими пулями и биноклями, не менее чем по десять человек на каждую гагару. Одни занимают позиции на этом берегу, другие - на противоположном; не может же несчастная птица быть вездесущей - если она нырнет здесь, то должна вынырнуть там. Но вот подымается милосердный октябрьский ветер, шелестя листвой и морща поверхность воды, так что гагары не видно и не слышно, хотя ее враги озирают пруд в бинокли и сотрясают лес выстрелами. Волны вздымаются и сердито бьют о берег, великодушно беря под свою защиту всех водоплавающих птиц, и нашим охотникам приходится отступить в город, вернуться в свои лавки и к своим неоконченным делам. Но слишком часто у них бывают и удачи. Идя рано утром по воду, я часто видел, как величавая птица выплывала из моей бухты совсем близко от меня. Если я пытался догнать ее в лодке, чтобы посмотреть, как она будет маневрировать, она ныряла и скрывалась из виду, так что я ее больше не видел, иногда до конца дня. Но на поверхности воды я мог ее догнать. Во время дождя ей обычно удавалось уйти.

Однажды я греб вдоль северного берега в очень тихий октябрьский день, именно в такой день, когда они особенно любят садиться на озера, точно пушок молокана, и долго напрасно оглядывал пруд в поисках гагары, как вдруг одна из них выплыла на середину прямо впереди меня и выдала себя диким хохотом. Я пустился за ней, и она нырнула, но когда вынырнула, оказалась еще ближе ко мне. Она нырнула снова, но тут я не сумел рассчитать направление, и теперь между нами, когда она поднялась на поверхность, было более 600 футов, ибо я сам помог увеличить это расстояние; и она снова захохотала громко и длительно, на этот раз с большим основанием, чем прежде. Она маневрировала так искусно, что не подпускала меня даже на сотню футов. Каждый раз, показываясь на поверхности, она поворачивала голову во все стороны, хладнокровно осматривала воду и сушу и, видимо, выбирала направление, чтобы вынырнуть там, где водный простор был всего шире, а лодка - всего дальше. Удивительно, как быстро она принимала решение и осуществляла его. Она сразу завела меня на самую широкую часть пруда, и выманить ее оттуда никак не удавалось. Пока она обдумывала свой ход, я старался его разгадать. На гладкой поверхности пруда разыгралась интересная партия - человек против гагары. Шашка противника неожиданно ныряет под доску, а тебе надо сделать такой ход, чтобы очутиться возможно ближе к месту, где она вынырнет. Иногда она вдруг появлялась с другой стороны, и было ясно, что она ныряла под лодку. Она была так неутомима и так долго могла оставаться под водой, что сколько бы она ни плыла, она тотчас же могла снова погрузиться в воду, и тогда никто не сумел бы угадать, в каком месте глубокого пруда, под гладкой поверхностью она скользит, как рыба, потому что у нее хватало времени и способности нырнуть до дна в самом глубоком месте. Говорят, что в озерах штата Нью-Йорк случалось ловить гагар на глубине 80 футов на крючки для форели - правда, Уолден еще глубже. Как должны удивляться рыбы при виде этого нескладного посетителя из другого мира, плывущего среди их стай! Однако же она, как видно, так же хорошо знала дорогу под водой, как и на поверхности, а плыла там гораздо быстрей. Раз или два я увидел рябь там, где она приближалась к поверхности, на миг высовывала голову для разведки и тотчас ныряла снова. Оказалось, что мне лучше класть весла и ждать ее появления, чем пытаться рассчитать, где она вынырнет; много раз, когда я напряженно высматривал ее впереди себя, ее дьявольский хохот раздавался у меня за спиной. Но отчего, проявив столько хитрости, она всякий раз, появляясь над водой, выдавала себя этим громким хохотом? Ее и без того выдавала издали ее белая грудь. Я решил, что это глупая гагара. Кроме того, когда она всплывала, я слышал плеск воды, и это тоже ее выдавало. Но спустя час она была все так же свежа, ныряла так же проворно и уплывала еще дальше. Удивительно, как спокойно она уплывала, когда выходила на поверхность, работая под водой перепончатыми лапами. Чаще всего она издавала свой демонический хохот, чем-то все же похожий на крик водяных птиц; но изредка, когда ей удавалось надуть меня особенно успешно и выплыть подальше, она испускала долгий вой, больше похожий на волчий, чем на птичий - точно волк прильнул мордой к земле и нарочно завыл. Это и есть ее настоящий крик - быть может, самый дикий из всех здешних звуков, далеко разносящийся по лесу. Я решил, что она смеется над моими, стараниями, до того она уверена в своих силах. Небо к тому времени затянуло тучами, но пруд был так спокоен, что я видел, где она разбивает водную гладь, даже когда не слышал ее. Ее белая грудь и тишина в воздухе и на воде - все было против нее. Наконец, вынырнув футах в шестистах, она испустила вой, точно взывая к богу всех гагар, - и тотчас же подул ветер с востока, по воде пошла рябь, все затянуло сеткой мелкого дождя; я решил, что молитва гагары услышана и ее бог разгневан на меня, и я дал ей скрыться на взволнованной поверхности.

Осенью я часами следил за хитроумными галсами и поворотами уток, державшихся на середине пруда, подальше от охотников, - эти трюки не понадобились бы им в заболоченных речных заливах Луизианы. Если их вынуждали взлетать, они делали над прудом круги на значительной высоте, где они казались черными точками и могли обозревать другие пруды и реку, а когда я уже думал, что они давно улетели, они наискось опускались на дальнюю, безопасную часть пруда; но что, кроме безопасности, они находили на середине Уолдена, я не знаю - разве что они любят его воду по той же причине, что и я.

Далее

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова