Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Андрей Филозов

АВИАТОР

 

Когда появились первые многомоторные авиагиганты? Кто на самолете обогнал паровоз? Чьим учеником был автор советских “боингов” Туполев? Кто построил вертолет? И почему мы так мало об этом знаем? Тем более удивительно, что речь идет всего об одном человеке. И, как ни странно, этот супергерой - наш соотечественник.

 

Что есть стремление в небо: божественное предначертание или бесовская гордыня? Высокая печаль по грядущему и недоступному Дому, или жуткая похоть “властителя мира”, простирающаяся уже за облака, до звезд? Александр Блок, автор “Кометы”, в сентябре 1910 года прославляет “стада стальных стрекоз” - зримый символ мечты о победе над бессмысленной и злобной стихией. И тут же, в ноябре, произносит свой приговор “стальной, бесстрастной птице” – жалкому порождению косной человеческой воли, противопоставившей себя божьему миру. А еще впереди Великая война с ее бомбами и железными стрелами, как в старых сказках пронзающими всадника вместе с конем. Ну, и рыцарская романтика воздушных ристалищ, белые шарфы, “мертвые петли” и горящие нездешним светом глаза. С первых дней своего бурного существования авиация несла нам много всякого. Время все расставило по местам. Самолеты уступили место ракетам в нелегком деле массового уничтожения, и скромный военнослужащий со своей кнопкой сменил великолепного летчика на посту вершителя мировых судеб. До всего этого “рыцарям поднебесья” предстояло пройти очень длинный путь.

 

РОДОСЛОВИЕ

 

Герой нашего повествования – Игорь Иванович Сикорский – родился в мае 1889 года в Киеве. Ему было суждено стать свидетелем гибели старого мира и рождения мира нового, подобно немногим счастливчикам, не только видевшим и пережившим, но способным все это осмыслить и не сойти с ума, претворив вращательное кружение мировых сил в творческое стремление. Это уже заявка на личную святость там, где прежняя сила духа оказывается недостаточной. И в своем творчестве Игорь Сикорский ухитрился вместить оба тысячелетия европейской культуры.

Игорь Сикорский – деятель мировой известности, для которого собственное частное прошлое было чрезвычайно важно. Сохранилось множество его фотографий разного времени; некоторые из них смахивают на кадры несуществующих исторических лент. Настолько нормальным человеком он был во всех своих проявлениях, что больше похож на идеальный собирательный образ. Его отец был профессором-психиатром в Киевском Императорском университете св. князя Владимира; а вообще это была старинная духовная фамилия, дедушка нашего героя – священник. Можно искать здесь явные связи с дальнейшей деятельностью внучка, но гораздо приятнее задуматься о русской традиции, согласно которой многие известные медики и гуманитарии происходили из священнослужителей. Даже отец великолепного профессора Преображенского в культовой и программной книге Михаила Булгакова “Собачье сердце” – кафедральный протоиерей, что не случайно, поскольку автор задумывал именно типический образ. На деньги, полученные отцом за фундаментальный труд “Всеобщая психология с физиогномикой” (премия Медико-хирургической академии Санкт-Петербурга) сын построил свой первый - и первый в мире - многомоторный самолет “Гранд”. То есть это была идеальная патриархальная семья – воплощение русской мечты.

Мать Сикорского Мария Темрюк-Черкасова, тем не менее, была передовой и “развитой”, как тогда говорили, женщиной и сама получила медицинское образование. Она еще прекрасно разбиралась в искусстве и литературе, что тоже пошло в тот плавильный котел, где Господь соорудил нам будущего великого авиаконструктора Игоря Сикорского. В отличие от злосчастной советской интеллигенции – особенно 60-х годов, когда она проявила себя во всей ее силе - вполне современного ей Сикорского невозможно при жизни было отнести ни к “физикам”, ниже к “лирикам”. Это была, что называется, гармоническая личность, то есть, опять-таки (в переводе на повседневный язык), нормальный человек. Если бы он не стал тем, кем стал, он все же завоевал бы определенную известность как оригинальный православный мыслитель (большая редкость), духовный продолжатель Григория Сковороды и других христианских натурфилософов, не затруднявшийся привлекать последние сведения из области техники, естественных и точных наук для защиты своего своеобразного богословия.

Кроме того, Сикорский для нас интересен тем, что при жизни был как раз тем положительным типом русской души, какого так не хватало Гоголю и Достоевскому. Он трудился с двенадцати лет, когда построил первую свою действующую модель вертолета “на резинке”, до последнего дня; и ни одной минуты это не было рабским трудом в борьбе за существование. Чистое творчество тесно переплеталось с бизнесом и поверялось той жесткой и точной меркой, что делала крепкого русского купца так похожим на своего протестантского брата где-нибудь на Диком Западе. А все это вместе рождало в мир удивительные образцы конструкторской мысли, бывшие в то же время овеществленной молитвой божьего человека, чьей чистоте позавидовал бы иной профессиональный юродивый. Россия ли это, “которую мы потеряли”, или же просто Россия, какой должно ей быть – во всяком случае, тут есть о чем побеседовать на досуге.

 

ВОЗДУШНЫЙ ПУТЬ

 

Как уже было сказано, авиаконструированием Сикорский увлекся чрезвычайно рано. Он получил прекрасное образование в военно-морской академии, потом в Париже и, наконец, Санкт-Петербургском политехническом университете и мог бы сделать себе завидную по тем временам карьеру, но бросил все и начал с нуля на свои деньги. Первые опыты, связанные с детской мечтой – постройкой вертолета или, как его тогда называли, геликоптера – успеха не имели. Надо иметь в виду, что КПД аппаратов вертикального взлета в сравнении с классическими аэропланами весьма низок. И сегодня все держится здесь на очень точном расчете, очень мощных движках и очень легкой конструкции, обеспеченной в свою очередь все более новыми материалами. Во времена юности Сикорского ничего подобного не было и в помине. То есть, как бы ни был велик технический гений какого-нибудь конструктора, созданные им модели не могли бы летать.

В лучшем случае им удавалось оторвать от земли собственный вес в неустойчивом и кратком рывке. Подергавшись на небольшой высоте несколько минут, вертолет просто падал, когда запас топлива – и без того небольшой – стремительно истощался форсированным мотором. И это даже не описание попыток молодого Сикорского, а то положение дел, которое сохранялось в авиаконструировании уже в конце тридцатых годов. На деньги сестры Сикорский вернулся в Париж консультироваться с видными мастерами своего времени, а привез в Петербург только новый 25-сильный мотоциклетный мотор и кучу благих пожеланий “бросить все это дело”. Вертолет был построен, но летчика поднять в воздух не мог. На полгода Сикорский переключился на аэросани, тем временем изучая в Париже динамику самолетов, поскольку авиация в те годы развивалась очень бурно.

Сегодня трудно представить себе, что на некоторых участках фронта грядущей Великой войны плотность аэропланов была во много раз выше, чем в иные моменты обороны Сталинграда (когда у “бедных” немцев просто не было достаточно самолетов, а “богатые” русские очень сильно горели). Между тем, во второе десятилетие века Европа вступила со значительным парком “летательных аппаратов тяжелее воздуха”, а каждая новая удачная модель мгновенно сменялась еще более совершенной. Скажем, в одном воздушном бою многомоторный аэроплан конструкции, разумеется, Сикорского встретился с десятью (!) истребителями противника, два сжег, а от остальных успешно отбился и вернулся на базу с коллекцией дырок, сделавшей бы честь любому американскому “Ирокезу” в джунглях Вьетнама.

Концепция мощного и простого, хорошо защищенного пушечного самолета с легкой бомбовой нагрузкой, так удачно себя проявившая в знаменитых ильюшинских штурмовиках конца WW II, была вдоль и поперек проверена тридцатью годами раньше. Вообще первая четверть века стала ареной фронтовой авиации. Каждая мало-мальски пригодная “этажерка” обзавелась пулеметом, а то и двумя-тремя, и за неимением бомбового отсека пилот ставил рядом с собой ящик гранат и выбрасывал их из кабины просто руками. Что уж говорить о настоящих боевых аэропланах, полигонах технической мысли своих создателей и даже летчиков. Из них большинство были людьми образованными и не чуждались поковыряться в железе. Поэтому, раз начав, авиация развивалась тысячами путей. Мысль, родившаяся в голове пилота или инженера, почти без паузы проводилась на практике, причем удивительно мало было число явных провалов. Словом, в те времена работы в авиаконструировании был поистине непочатый край.

В 1911 году Сикорский уже бил мировые рекорды скорости на своей первой удачной модели S-5. А через год модификация следующего самолета была заказана царским правительством для русской армии; молодой инженер получил официальное признание. Это особенно важно в свете дальнейших опытов нашего персонажа. Ему пришлось временно отставить мечту об аппарате вертикального взлета, но “одним из” многих преуспевающих мастеров он все-таки не стал. По-прежнему первый в мире, Игорь Сикорский воплотил в жизнь проект тяжелого многомоторного самолета – предтечи сегодняшних авиалайнеров и бомбардировщиков. Ничего подобного до этого не было в мире, ни даже в головах знаменитых конструкторов.

 

РУССКИЕ ВИТЯЗИ

 

Надо иметь в виду, что в те времена авторы самолетов сами и пилотировали свои произведения. Институт летчиков-испытателей не существовал. В каком-то смысле все тогдашние летчики были самыми настоящими испытателями. Поднимая в воздух все новые, зачастую сырые машины, они буквально испытывали судьбу и были такими же идолами и кумирами сотен тысяч, как нынешние рок-звезды. Одна из позднейших книг Ричарда Баха называется “Бегство от безопасности”, но речь в ней идет вовсе не об адреналиновой мании экстремалов. Просто пилоты маленьких самолетиков управляли своими машинами подобно тому, как птицы перемещаются в воздухе. Это “птичье чутье”, многократно описанное самим Сикорским в его автобиографической книге “Воздушный путь”, изданной в 20-х годах за границей (тогда это еще не воспринималось русскими эмигрантами как “вторая родина”), делало летчика соприродным воздушной стихии так же точно, как мореплаватель эпохи Великого Морского Змея был сопричастен стихии морской.

Здесь ничего почти нельзя было предсказать, ничего утверждать наверное. Пилот на воздушном океане становился лицом к лицу со своими ангелами и бесами, и природными силами, которые воспринимал совершенно мифологически. Это не означает, что позднейшие дальние и высотные перелеты на мощных машинах доказали отсутствие в воздухе Бога, судьбы, стихиалей и демонов; просто правила игры изменились. Из ученика чародея пилот превратился в технического специалиста. Но это все только до той минуты, когда планы рушатся и начинаются непредвиденные обстоятельства. Во время одного из полетов Сикорского на собственном самолете в жиклер двигателя (трубочка, впрыскивающая бензин в камеру сгорания) попал комар. Произошло то, что сухим языком именуется “аварийной посадкой”. Нашего героя это необычайно разозлило. Возможно, он ощутил ту острую скуку, какая буквально придавливает временами к земле настоящего гения, заставляя взглянуть на дело своих мыслей и рук под другим углом, ощутить его слабость и даже тщету (современникам вовсе неочевидную) и начать заново совсем иначе, когда все вокруг еще упиваются достижениями и строят самые фантастические прогнозы. Должно быть много моторов; тогда, если один или несколько остановятся, другие будут работать.

Эта простая теория в те времена прозвучала громом с ясного неба. Невозможно построить такую большую летающую машину, сохранив ее главные родовые признаки: управляемость и простоту “фанеры над Парижем”. Если даже один мотор требует такого к себе внимания, увеличение их числа превратит самолет в летающий музей неисправностей. Нельзя построить достаточно большой самолет, чтобы разместить на нем все эти моторы; если же он и будет построен, невозможно создать моторы достаточно мощные, чтобы оторвать от земли этого монстра. Если же многомоторный аэроплан и взлетит, это будет настолько тонко сбалансированная система, что простое замедление работы одного из моторов вызовет потерю управления – самолет перевернется. Крохотными бипланами и монопланами управляет буквально дыхание авиатора, а вы хотите поднять в воздух дом, да еще и летать на нем. Большие многомоторные самолеты суть бред. Во всяком случае, их постройка – дело далекого будущего.

А уже в мае 1913 года “Гранд” с четырьмя двигателями поднялся в воздух; пилотировал его Игорь Сикорский – главный инженер “Авиа-Балта” – самолетостроительного отдела знаменитого “Руссо-Балта”, главного автозавода России. Руководил этим колоссальным предприятием генерал Михаил Шидловский, в прошлом моряк, впоследствии один из вернейших сотрудников Сикорского, сочетавший чудеса личного героизма с непобедимой деловой хваткой. Этот-то Шидловский, во время войны продолжавший выпуск усовершенствованных моделей многомоторных бомбардировщиков вплоть до того момента, когда рабочие по революционным соображениям прекратили производство, после октябрьского переворота пытался бежать в Финляндию вместе со своим сыном и был буквально разрезан на кусочки арестовавшими его матросами-красногвардейцами.

Следующая модель Сикорского – “Илья Муромец” – совершила перелет из Киева в Петербург вдвое быстрее курьерского поезда, поставив еще и рекорд дальности. На этом самолете с отапливаемыми пассажирскими каютами были спальни и туалет; полет проходил настолько ровно, что кофе не выплескивался из налитого доверху стакана, поставленного на столик в кают-компании. Это был в полном смысле слова “воздушный корабль”, словно бы сошедший со страниц романа Жюля Верна. А в годы войны бомбардировочная эскадрилья многомоторных “Русских Витязей” не имела себе равных в армиях мировых сверхдержав. Насколько совершенны были эти модели, ясно по тому факту, что ученик Сикорского Андрей Туполев еще долгие годы предлагал советскому правительству “подкрашенные” самолеты серии S. Таким был, в частности, знаменитый “красный гигант” АНТ-2.

 

КУРЯТНИКИ И ЛЕТАЮЩИЕ ЛОДКИ

 

Туполев не последовал в эмиграцию за своим учителем, в 1918 году бежавшим в Париж, а оттуда, еще через год, в Америку. Не стоит обманываться на этот счет и тешить себя патриотическими иллюзиями; новоиспеченный большевистский конструктор достаточно трезво предпочел неясному будущему за границей готовую карьеру на родине. Каким ударом это было для Сикорского, можно представить по тому только, что два последующих десятилетия его КБ называли не иначе как “русской фирмой”. Едва встав на ноги, Сикорскому удалось собрать многих оставшихся в живых своих бывших коллег на Западе. Некоторые уезжали для того главным образом, чтобы вместе с Сикорским продолжить начатое. Православный мыслитель, он не мог стать ни убежденным антисоветчиком, ни русофобом. Но эта же христианская картина мира наполняла его той яростной духовной непримиримостью, которая на родине, конечно, была бы контрреволюционной. Он содрогался при мыслях о красном терроре, с надеждой приветствовал “поправение” России в 20-х годах, был подчеркнуто холоден с Туполевым, явившемся в середине 30-х осматривать “русскую фирму” уже в качестве сталинского эмиссара. На большие проявления политической позиции у Сикорского не было времени. Первые американские опыты по постройке нужных тогда гидропланов проводились в курятнике на Лонг Айленд.

Потом Сергей Рахманинов в память о своем младшем брате – тоже авиаторе, погибшем во время Великой войны – купил на пять тысяч долларов акций Сикорского. По тем временам это была очень большая сумма – за десять центов без труда можно было полностью пообедать. Хорошо известная в России авиакомпания Pan American начала с закупки летающих лодок Сикорского. Великий Чарлз Линдберг летал через Атлантику на его S-37. В середине 30-х Сикорский уже снова был знаменит – достаточно, чтобы преуспевающий Туполев приехал к нему на завод. Хотя, конечно, в этом была и толика политического расчета. А не было бы ее со стороны Туполева и пославших его, будь это только искренний интерес, пусть со враждебным оттенком, может, Сикорский тоже был бы поласковей. Его гидросамолет появляется в советской комедии “Волга-Волга” под видом отечественной машины. Не могло быть тогда в России таких совершенных самолетов. Они появились позже, уже в годы войны, когда подстегиваемые страхом за судьбу своего народа конструкторы выворачивались наизнанку, рождая в муках технические решения будущего. В условиях социальной нормы, где не всегда есть место подвигу, на такие открытия способны только время и деньги, и труд сотен свободных людей. Все это Бог предоставил гению Сикорского для свершения одной очень важной работы; о ней мы сейчас и поговорим.

 

МИСТЕР ВЕРТОЛЕТ

 

Идея геликоптера – аппарата вертикального взлета с воздушным винтом – увлекала еще Леонардо да Винчи. К 1940 году, когда Игорь Сикорский доводил до ума свой VS-300, десятки КБ во всем мире вплотную занялись этим вопросом. Основную проблему вертолетостроения – нижайший КПД – мы уже упоминали. Были еще трудности с управлением (чистая абстракция с учетом того, что большинство моделей не могли поднять даже собственный вес), вопрос компенсации крутящего момента (то есть ротор вращается в одну сторону, а вся машина – в другую, как яблоко на нитке). Сикорскому удалось все эти трудности преодолеть. Более того, он нашел настолько удачное сочетание технических принципов, что навсегда остался в глазах людей “мистером Вертолетом”, а первые годы его машины существовали вовсе вне конкуренции. Именно он придумал любимую двухвинтовую схему “большой на крыше – маленький на хвосте”, самую распространенную до сих пор. Первая реально работающая модель Сикорского была просто “летающим креслом”, но уже не из-за нехватки легких материалов и мощных двигателей, а потому, что отрабатывать основные технические моменты можно было на самой простой машине.

Уже через два года полноценные XR-4 закупило правительство для ВВС США. Во время войны вертолеты использовались как уникальное средство сообщения, для доставки особо ценных грузов в труднодоступные районы. Так, в январе 1944 года, после атаки эсминцев на Санди Хук (Нью Джерси), с базы ВВС в Бруклине вертолет доставил плазму крови раненым членам экипажа USS Turner. Настоящее рождение вертолетной авиации состоялось 29 ноября 1945 года, когда пилотируемый смертельно боявшимся воды племянником Сикорского Дмитрием (Джимми) Винером R-5 снял с тонущей во время урагана нефтяной баржи двоих моряков и перенес их на берег. Места в кабине не было, поэтому пострадавшие просто болтались в воздухе, удерживаемые тросом. Так оказало себя истинное назначение вертолета. За последовавшие полвека с его помощью было спасено более миллиона людей.

В Корее машины Сикорского стали символом полевых госпиталей (M.A.S.H.), а в боевых действиях принимали участие как транспорты. Это были исключительно удачные модели. HO3S-1 послужил поводом для размышлений при создании отечественного Ми-1, а более мощный Ми-4 был, в общем-то, слизан с HRS-2 (”найдите десять отличий”). Начиная с 60-х годов, новые вертолеты Сикорского используются, в основном, в гражданской авиации (в частности, нынешний “вертолет Президента”). Еще было полтора десятка моделей самолетов, в том числе несколько экспериментальных разработок. Ну, и еще его знаменитая мягкая шляпа французского покроя, “федора”, ставшая талисманом для нескольких поколений пилотов военно-морской авиации. С надевшим ее хотя бы на минуту уже ничего не могло случиться плохого. Поэтому одна из популярных операционных систем персональных компьютеров называется именно так – Fedora. Это символизирует абсолютную техническую надежность и безотказность в любых условиях.  

Насколько важна для всего человечества работа Сикорского? Есть такая медаль Джона Фрица “за научно-технические достижения в области фундаментальных наук”. Это Нобелевская премия инженеров. За все время существования эта награда в области авиации присуждалась только два раза. Первым ее получил Орвилл Райт (да, это из тех самых братьев, изобретателей самолета). Вторым – Игорь Сикорский. В Национальном зале славы США его имя соседствует, в частности, с именем Луи Пастера. Вот настолько…

 

ЭВОЛЮЦИЯ ДУШИ

 

В начале нашей беседы речь шла о Сикорском – религиозном философе. Он оставил нам несколько коротких богословских трактатов, в том числе о Молитве Господней (“Отче наш”), читал лекции в разных религиозных обществах. “Эволюция души” - как раз одна из таких лекций; в ней Сикорский пророчествует о высшей жизни, наделяя воскресших людей чертами архангельскими. Настоящее предназначение детей Бога – управлять мириадами тварных миров, совместно с Небесным Отцом участвуя в непрерывном акте Творения. Здесь, на земле, все мы учимся в некоем “нулевом классе”; настоящая работа, настоящее творчество начнутся потом, “по прохождении срочной жизни”. Наш дар – творческая свобода; страшно разменять его на уютные закономерности человеческого муравейника. В противовес мировой традиции Сикорский пугает своих собеседников образом благополучного муравья, заплатившего за свой покой утратой способности к любви, самостоятельному восприятию информации и – что страшнее всего – крыльев. Текст лекции состоит из непрерывного потока поэтических притч, сменяющихся ссылками на последние научные достижения. Воистину киевскому инженеру удалось поверить гармонию алгеброй.  

При всем разнообразии боевой авиации самолеты и вертолеты, в общем, перестали ассоциироваться с войной. Они развозят туристов по всему свету так быстро, как это только возможно, тушат пожары, доставляют посылки и прочее. Не так было шестьдесят лет назад, когда гневный лик Марса смотрел на нас из кабины пикирующего бомбардировщика. Юношеское увлечение “играми для взрослых” прошло, или заняло подобающее ему место; страсть, толкавшая летчика в небо, осталась. “Чайка Джонатан Ливингстон” – эта Нагорная проповедь авиатора – написана в наши дни, после всех войн, человеком, водившим ракетные истребители, а пришедшим к старенькому фанерному самолетику времен Блока. Никакими экономическими законами, никаким политическим расчетом не объяснить то, что заставляет солдата подняться в атаку, матроса – на борт корабля, пилота – за облака, где и воздуха нет. Это постоянное стремление человека подняться куда-то (или над чем-то) рождает подъем в экономике, возносит народы, нации и культуры на прежде недосягаемую высоту – но все это бывает потом.

А прежде мы наблюдаем, как маленький - особенно сверху – человек самым банальным образом зашнуровывает ботинки, закусывает у подбородка нелепые ленточки или надевает смешные очки. Однако, произведя это нехитрое действие, он преображается. Какой-то нездешний свет льется из его глаз; он поднимается (!) в полный рост и занимает уже весь экран, потом картинка смещается, дергается и сменяется неожиданным общим планом. Мы видим, как скромна величественная прежде панорама нашего мира с ее домиками и деревцами, похожими на игрушки, на фоне торчащего из угла кадра лица, чье движение неумолимо раскручивает маленькую Вселенную. Это вращательное движение становится таким быстрым, что мы уже видим лишь зыбкий туманный круг там, где минуту назад все было четко и ясно. И вот это чувство изменчивости и зыбкости бытия – как в начале Творения, когда все впереди – сопровождает нас в нашем странствии с того мгновения, когда все звуки жизни заглушает один всепоглощающий крик: - От винта!

  БРЕМЯ БЕЛЫХ

 

В Индии говорят, что земные пути человека предопределены множеством поступков, совершенных его предшественниками и даже им самим в бесчисленных прошлых перерождениях. От цветущих предгорий Тераи до побережья, где мутные воды Великой реки вливаются в Бенгальский залив, вы не найдете места, где бы не услышали о судьбе, предначертанной каждому в его земном странствии, будь то гордый правитель плодородных земель или бедный поденщик, трудящийся за гроши. Вам расскажет о карме просвещенный аскет-садху или буддийский монах в алом рубище; бородатый сикх помянет кисмет и сошлется на волю Великого и Милосердного; с ним согласится оборванный христианин в доспехах из серебряных крестиков, проповедуя неколебимый замысел Божий о человеке. Десятки тысяч паломников, совершающих свой мучительный переход к древним святыням Кедарнатха и Бадринатха, ежечасно внимают гласу судьбы, ощущая всей кожей загорелых и пропыленных тел ее благодатное или губительное дыхание.

 

Далеко к Западу, где заходит солнце, белые люди дышат свободно, как небожители, кружась в нескончаемом хороводе своих дел и страстей. Играя, они принимают решения и радуются как дети; но на Востоке только плечами пожмут в уверенности, что это лишь часть великого круговорота жизни и смерти, и за опьянением вседозволенности неизбежно последует пробуждение.

Здесь – царство судьбы, и с тем, кто попадает сюда, откуда бы он ни пришел, случаются странные вещи. Врученная нам с крестного древа свобода вступает в борьбу с таинственным предопределением, рождая героев или превращая в пыль, выжженную лучами яростного солнца Востока. Лишь тот, кто, не дрогнув, примет вызов судьбы и сумеет заставить богов, духов и тайные силы играть по его правилам, выпьет до дна чашу своей ответственности за мириады чужих судеб, связывая и развязывая переплетенья их нитей властью, дарованной свыше. Таково бремя белых по здравому рассуждению тех, кто дважды «пересек черную воду» и наслаждается ныне заслуженным отдыхом от трудов или покоится с миром в тени родных крон, а прах на его холме овевается нежнейшим дыханием тиса и остролиста.

 

УСЛОВИЯ ИГРЫ

 

На севере Индии, у подножия Кумаонских Гималаев, в двухстах милях от гор лежит Найни Тал - в прошлом маленькая дорожная станция, а ныне столица Объединенных провинций на все время летнего сезона. Зимой здесь холодно и лежит снег, но к югу климат становится мягче. Если спуститься пониже на полтора десятка миль к Чоти Халдвани, вы окажетесь в месте, называемом Каладхунги. Здесь, среди цветущих манговых и персиковых деревьев открывается чудный вид на усадьбу Арондел, построенную более века назад выходцами из Англии. Сегодня это одно из наиболее почитаемых в Индии мест – мемориальный музей величайшего охотника XX столетия и настоящего благодетеля человечества, солдата Ее Величества, самозабвенного натуралиста и блестящего литератора Джима Корбетта.

Мятеж 1858 года не принес ничего, кроме бед и несчастий ни одной из противоборствующих сторон. Страна была залита кровью пришельцев, бунтовщики не щадили ни женщин, ни детей. Позже Британия ответила на жестокость сипаев еще более страшным террором. На целое столетие индийский народ был лишен многих привычных прав, включая возможность каждого человека защищать себя. Для простого индийца покупка охотничьего ружья стала почти невозможной; для приобретения нарезного оружия требовалось официальное разрешение, получить которое было ничуть не проще, чем вступить в самый фешенебельный клуб старой Англии. Миллионы крестьян, населяющих крохотные деревушки в самом сердце джунглей и вынужденных буквально отвоевывать у леса жизненное пространство для пахоты и выращивания плодов, стали заложниками колониальной политики, не способные даже прогнать стадо диких свиней со своей земли.

Возродился к жизни древний институт профессиональных охотников – счастливых владельцев дробовика или старинной винтовки, передававшейся благонамеренными предками из поколения в поколение. Этих стрелков, не всегда хорошо знавших джунгли, нанимали богатые жители больших деревень, что могли себе это позволить. Часто такие охотники сами становились жертвами раненого кабана, буйвола или медведя. Еще большую угрозу спокойствию мирных жителей представляли спортсмены – британские офицеры или чиновники, выходившие на крупного зверя с легким скорострельным оружием ради чистого удовольствия. Мягкая револьверная пуля или заряд 7, 71-мм винтовки Ли-Энфилд, пущенные неверной рукой, оставляли множество подранков, в том числе и среди таких «популярных трофеев», как тигры и леопарды. Неспособные более к самостоятельной охоте на привычную дичь, хищники вели полуголодное существование близ деревень, резали скот (что само по себе могло стать причиной гибели бедной семьи), таскали собак и, при случае, нападали на человека.

Значение этой угрозы для основной массы населения Индии трудно переоценить. Некоторые крупные кошки унесли жизни сотен и даже тысяч людей, и не только в Индии. Так, в начале XX века близ Цаво в Африке пара львов-людоедов практически парализовала строительство крупнейшей трансконтинентальной железной дороги на несколько месяцев, хотя хищникам противостояли вооруженные и обученные охотники, специально приглашенные для этой цели. В Индии беззащитные крестьяне не могли оказать тигру или леопарду почти никакого сопротивления. К реальной слабости примешивался суеверный страх, лишавший потенциальные жертвы последних надежд на спасение.

Правительство предпринимало определенные усилия для решения проблемы, но без пересмотра законов возможности ограничивались призывами добровольцев, назначением денежных премий и командировками профессиональных стрелков в области, охваченные бедствием. Военнослужащие, направляясь в отпуск, брали с собой винтовки или получали у командования специальное «спортивное» оружие, пригодное для охоты на крупного зверя. В большинстве случаев усилия десятков более или менее случайных в джунглях людей не увенчивались успехом. Кроме того, многие любители поохотиться вовсе не торопились рисковать жизнью даже за очень приличные деньги. В первые десятилетия XX века положение во многих районах стало критическим. Большую роль здесь сыграли и Великая война, и последовавшие за ней эпидемии гриппа, тифа и «окопной болезни». В традиционной Индии покойников не хоронят, но кремируют и погружают прах в воды Ганга. Когда число мертвецов становится значительным, их просто сбрасывают в долину с горных обрывов в надежде, что останки так или иначе попадут в Ганг по течению местных рек и речушек. Леопарды – природные падальщики, а также тигры, лишенные из-за ранения возможностей для охоты, находят трупы, и в их рационе появляется новый пункт. Когда приток пищи заканчивается, животные переходят к охоте на человека.

 

ПРОИСХОЖДЕНИЕ

 

Эдвард Джеймс (Джим) Корбетт, седьмой ребенок английского военного врача Кристофера Уильяма Корбетта и Мэри Джейн Дойл – вдовы доктора Чарльза Д. Дойла, убитого в рукопашной схватке с мятежниками при Агре, родился в Найни Тал 25 июля 1875 года. От первого брака у Мэри осталось четверо детей, и она все еще была очень хороша собой. Для Джима Корбетта мать до конца дней оставалась одним из самых близких людей.

Отец Кристофера, Джозеф, высокий брюнет с огромными глазами, запечатленный на одной из первых фотографических карточек, родился в 1796 году в Белфасте и был монахом, а мать Харриэт – послушницей, готовящейся принести вечные обеты. Они вместе махнули рукой на безбрачие, расстриглись и обвенчались к ужасу многочисленных родственников. С такой биографией терять Джозефу уже было нечего, и он завербовался в армию 15 июня 1814 года, а через полтора месяца отплыл с женой в Индию, где служил в конной артиллерии до самой своей гибели 28 марта 1830 года под Мирутом. В 1822 году у них родился Кристофер Уильям, шестой из девяти детей и будущий отец Джима.

В 1859 году Кристофер вышел в отставку и занял тихий пост почтмейстера в Муссури. Здесь он познакомился с Мэри Дойл, они обвенчались и вскоре перебрались в Найни Тал, в Гурни Хауз, а в год рождения Джима отец приобрел десять акров плодородной земли в Каладхунги и возвел там усадьбу Арондел, куда семья выезжала в зимние холода. Детей у Корбеттов было уже очень много даже по тогдашним меркам, они постепенно находили себе место в жизни, разбредались или объединялись, как это вышло с Джимом и его старшими братом Джоном Квинтоном и сестрой Маргарет Уинифред (Мэгги). Они стали неразлучны и заработали от матери прозвище «сэндвич с джемом». В субботу 19 сентября 1880 года трое стали свидетелями катастрофического оползня, совсем как в рассказе Киплинга, уничтожившего треть Найни Тал в какой-то сотне ярдов от их дома. После того случая семья стала проводить в Каладхунги большую часть времени.

В доме Корбеттов сохранилась почти вся обстановка, включая рояль, на котором играла Мэгги – известная пианистка своего времени. Семейная библиотека до сих пор остается в неприкосновенности под охраной государства, хотя официального статуса Гурни Хауз и не имеет. Местные жители берегут дом как память о великом человеке. В Арондел – музее Корбетта в Каладхунги – вообще ничего не изменилось. В саду можно до сих пор видеть ухоженные могилы собак Джима, в том числе и воспетого им Робина.                         

 

ДЖЕНТЛЬМЕН ДЖУНГЛЕЙ

 

Первой школой, в которой учился Джим и навсегда приобрел горячее отвращение к городскому укладу, была Дубовая Опушка в Найни Тал. Здесь командовал бывший армейский офицер, по прозвищу Дик–юферс, злобный и жестокий. В 1905 году Дубовая Опушка перешла в ведение Института Американской Миссии и была переименована в Колледж Филандера Смита. Корбетт неоднократно навещал свою старую школу и рассказывал детям охотничьи истории, подкрепляя их собственными узкопленочными фильмами и сопровождая «звуками джунглей», на разные голоса подражая лесным обитателям. В те дни книги, прославившие Корбетта по всему свету, еще не были написаны и, кроме коренного населения Индии и правительственных чиновников, никто не был в курсе захватывающих подробностей охоты на людоедов, продолжавшейся иной раз месяцами и даже годами. В каком-то смысле посиделки со школьниками стали пробой пера будущего автора бестселлеров.

  С самого детства все свободное время Джим проводил в лесу. Начав как юный охотник со старой армейской винтовкой, он быстро превратился в знатока джунглей. Природа Индии, в то время еще почти первозданная, его захватила. При этом ни малейшего налета «спортивного духа» не было в нем. Добытую на охоте дичь семья Корбеттов попросту съедала, а убийством ради убийства Джим не увлекался. В шестнадцать лет ему удалось собрать почти все лучшие книги, написанные об Индии, ее растительном и животном мире ведущими специалистами и знаменитыми охотниками прошлых лет. В джунглях он знал каждый кустик, иногда по неделям гуляя пешком среди скал в окрестностях Найни Тал. По окончании школы Корбетт поступил на службу инспектором Северо-Западных железных дорог; позже сопровождал грузы через Ганг. Все это время он совершенствовал свое искусство охотника и натуралиста, понемногу становясь знаменитым в кругу правительственных чиновников – поклонников индийской природы. Особенным уважением он пользовался как специалист по поведению крупных кошек, в том числе тигра - «джентльмена джунглей», по собственному определению Корбетта. В 1917 году собранный им отряд новобранцев отправился под его командованием во Францию, где Корбетт сражался в звании капитана. Он закончил свою войну майором в 1919 году и вернулся в Найни Тал к матери и Мэгги, откуда уже не выезжал до 1947 года, когда навсегда покинул Индию.

Первого людоеда Джим Корбетт убил в 1907 году. С этого момента началась более чем тридцатилетняя история благодеяний, оказанных им индийскому народу. Не хотелось бы сосредотачиваться на захватывающих подробностях опаснейшей охоты. В России изданы (и регулярно переиздаются) три книги Корбетта, повествующие об его лесных приключениях; недавно переведены две автобиографические повести «Моя Индия» и «Наука джунглей». Достаточно сказать о том, что Корбетт охотился, пока не погубил свое здоровье. Из-за простуд и случайных травм он почти утратил слух, приучившись обходиться чутьем и выработав у себя нечто вроде сверхчувственного восприятия. В своих книгах Корбетт описывает действие shining - незримых флюидов, воспринимаемых лесными жителями, повествует о сложных отношениях охотника и хищника - двух сильных мира сего, преследующих друг друга.

Корбетту неоднократно приходилось полагаться исключительно на свое ясновидение; он был способен в самый неожиданный момент сойти с тропы и двинуться в противоположную сторону или вовсе прекратить поединок «на самом интересном месте», чтобы из охотника не превратиться в жертву. Здесь Корбетт и крупные кошки, от природы наделенные слабым обонянием, могли понять друг друга. Его опыт сегодня изучается биологами – авторами монографий по поведению животных и исследователями феномена телепатии. Даже в затхлой атмосфере советской России ссылки на Корбетта можно встретить в таких монографиях, как «Внушение на расстоянии» Л. Васильева.

Он никогда не был особенно крепок, а годы, проведенные под открытым небом, сделали из него почти калеку. Его не убили тигры, как многих известных любителей пострелять по живым мишеням; он жил джунглями, как живут работой, выполнял свой долг перед обществом и трудился на своем необычном посту, подобно множеству безвестных служителей и солдат Британской империи – живым памятником ее былому величию, на глазах уходящему в прошлое.

 

ГОСПОДИН КОВРА

 

Корбетт как истинный британец никогда не был поклонником британской политики. Он был одним из тех англичан, кто при слове «Англия» думают о своей Индии – родине и милом доме за тысячи миль от английских холмов. И, конечно, он болезненно воспринимал происходящее в стране, стараясь изо всех сил облегчить жизнь индийского народа. Местные жители, многих из которых Джим знал по именам, прозвали его «Carpet Sahib» – буквально, «Господин ковра», тот, кто стелет ковер вам под ноги. Таким образом было увековечено то особое радушие и гостеприимство, каким отличался Корбетт на взгляд десятков тысяч индусов, буддистов и мусульман. Двери его дома всегда были открыты для просителей. Мэгги, оставив музыку, занялась хирургией и открыла небольшой лазарет в поместье. Правительство взяло в привычку звать Корбетта первым, как только в какой-либо области появлялись известия о людоедах. Однако его не интересовали премии и награды, а официальные заявки часто запаздывали и посыльный оказывался перед закрытой дверью пустующего кабинета, чей хозяин уже спешил на помощь по просьбе жителей отдаленной горной деревни, опередивших чиновника. Сам Корбетт научился оказывать медицинскую помощь при нападении диких зверей и спас немало жизней посредством ножниц, щипцов и йодной настойки. На свои деньги он приобретал перевязочные материалы для крестьян, зачастую лишенных всякой возможности ухода за ранеными. Он покупал коров семьям, остававшимся без этих единственных кормильцев после визита тигра или леопарда.

В отличие от тьмы чудаков, бегущих в леса за «романтикой дальних дорог» от проблем, связанных с жизнью среди себе подобных, Корбетта в его скитаниях люди интересовали едва не больше, чем звери. Страницы его воспоминаний хранят сотни ярчайших индийских характеров, остро очерченных рукой настоящего знатока человеческих душ. Не меньшее уважение испытывал он и к невидимому населению Индии – сонму местных божеств, духов и сверхъестественных существ, по-своему распоряжающихся судьбами лесного народа. Листая страницы, мы погружаемся вместе с автором в тайный мир охотничьих суеверий, примет и годами отточенных ритуалов. В некоторых случаях Корбетт вступал в захватывающее противостояние с запредельным миром и не всегда выходил из этой борьбы победителем. Так в повести «Храмовый тигр» он с юмором и уважением рассказывает о своем споре с невидимыми вершителями Закона Джунглей, где ставкой была жизнь гордого и умудренного опытом зверя, отравлявшего и, вместе с тем, украшавшего жизнь жителям нескольких деревень. В конечном счете, духи и тигр одержали победу.

В годы второй мировой войны Корбетт был вновь призван на службу и руководил тренировками Королевских Специальных Сил, обучая разведчиков действовать в условиях джунглей. Он перенес тиф и едва не умер, потеряв половину своего веса, но встал на ноги и продолжал командовать до конца войны, выйдя в отставку в звании подполковника. К этому моменту власть английской короны в стране начала рушиться. В 1947 году, как и многие рожденные в Индии англичане, Джим и Мэгги переехали в Африку, где поселились в Ньери, в Кении, в доме, построенном основоположником английского скаутского движения лордом Баден-Пауэлл. Здесь Корбетт умер 19 апреля 1955 года, и был похоронен в церкви св. Петра.

 

ВЛАСТИТЕЛЬ ДУМ

 

С 1946 по 1954 год вышли три книги автобиографических рассказов Корбетта: «The Man-Eaters of Kumaon», «The Man-Eating Leopard of Rudraprayag» и «Temple Tiger», переведенные на русский язык (и еще на четырнадцать европейских, одиннадцать индийских, африкаанс и японский, а также изданные для слепых). «Кумаонские людоеды» стали книгой месяца в США. Все средства от первого издания были направлены на нужды приюта св. Дунстана для индийских солдат, потерявших зрение.

К этому времени Корбетт чувствовал себя очень плохо и был вынужден спешить. По воспоминаниям Мэгги, он печатал сам, одним пальцем, на старой пишущей машинке. Копирки в Кении не было, и он просто повторял каждую страницу четырежды для издательств и литературных агентов. В 1946 году, перед отъездом в Африку, он был награжден C.I.E. (Companion of the Indian Empire) – это что-то вроде «героя индийского труда». Кроме того, ему была дарована исключительная привилегия, какой до него в истории Британской Империи пользовался только один человек – полная свобода в лесах.

В нашей стране интерес к Корбетту проявляли люди, далекие от абстрактной «любви к природе». Для российской интеллигенции он был прежде всего исполином духа, великим гуманистом XX века. Крупнейший русский писатель-фантаст И.А. Ефремов в своих письмах делится мыслями, навеянными чтением Корбетта в то самое время, когда возрождаемая в России бывшая «лженаука» кибернетика, казалось бы, представляла куда более интересную тему для медитаций. Совсем незадолго до смерти, подводя итоги, называет Корбетта одним из благороднейших людей прошедшего века, своих «учителей жизни», Виктор Астафьев, автор «Пастуха и пастушки». Вроде бы незаметные «книжки про зверей» исподволь пробуждали очень сильные чувства.   

Корбетт был первым, осознавшим исключительные возможности кинокамеры в деле охраны природы. Он выработал сложную методику съемок животных в естественной среде, получив уникальные кадры повседневной жизни семейства тигров, снятые в течение полугода без всяких телеобъективов и приспособлений с расстояния в десять ярдов и менее. Если вы думаете, что это – вчерашний день операторского искусства, не обольщайтесь. Тридцать лет спустя неподражаемый Джеральд Даррелл торжественно провозгласил полную невозможность съемки диких зверей в природе. Сегодня доступные нам материалы получены с применением электронных средств постоянного наблюдения и мощнейшей оптики, либо сделаны в павильоне. А несколько тысяч футов отснятой Корбеттом пленки хранятся в Британском Музее как ценнейший научный материал. Корбетт отстаивал преимущества камеры перед винтовкой и предлагал запретить «спортивную» охоту совсем.

Слова Джима Корбетта обладают удивительной способностью незаметно захватывать вас и проникают в самое сердце. Это такой простой, романтичный, несколько колониальный стиль XIX столетия, но, по мере того, как вы погружаетесь в текст, возникает устойчивое чувство причастности к некой тайне и уж не оставляет вас до последней страницы. Жизнь Корбетта была очень насыщенной, интересной, он прожил ее «в свое удовольствие», не имея семьи, ни детей, ни своего дома – как крестоносец; это был какой-то вечный праздник служения людям. В Индии, которую он так любил, сказали бы, что карма рода обрела в этом странном воине свое завершение. Круг земных странствий, начатый в 1811 году в Белфасте неудачливыми служителями Господа, так и не сумевшими примирить собственные желания и чувство долга, замкнулся.         

 

ДВА СТУДЕНТА

 

Если у вас голова на плечах, вы готовы провести годы за книгами, терпеть лишения и неуклонно идти к своей цели, у вас есть шанс выбиться в люди. Неважно, на какой помойке вы воспитывались. Когда на бумагу нет денег, можно палочкой чертить на песке. И не подумайте, что соседи станут смеяться над вами. Нет, они поделятся с вами последним куском в надежде, что вы не забудете их доброту, когда придет ваше время. И, когда это время настанет, самый богатый человек в городе почтет за честь выдать за вас свою дочь, наплевав на ваше низкое происхождение. Правда, для этого вам придется родиться в Китае хотя бы лет сто назад.

 

В самом деле, если вы случайно не император, все остальное неважно. Руководящая и направляющая роль в Поднебесной империи была предоставлена образованным людям, а неколебимая система классического образования, заложенная учениками Конфуция, пронизывала все слои китайского общества сверху донизу. Буквально любой человек мог посредством официальной экзаменационной системы со временем “доучиться” до самых высоких постов. При этом нельзя сказать, что от желающих пойти в академики и, в результате, в премьер-министры, отбою не было. В стране, где семь восьмых территории занимают бесплодные земли, приходится быть реалистами. Явный талант или прямо-таки сверхъестественная тяга к учению сразу бросались в глаза на фоне стотысячных толп, в поте лица своего добывающих пропитание.

Усаживая себя за письменный стол, китайский умник рисковал очень многим. По сути, он полностью лишался возможности заработать себе на хлеб. Работа в поле или на огороде, торговля и ремесло отнимали непозволительно много сил. Если на помощь богатого дяди рассчитывать не приходилось, оставалось жить чуть не подаянием. Китайские кисточки, тушь, тушечница и другие письменные принадлежности выглядят очень изящно. А попробуйте посидеть за всем этим лет пять на пустой болтушке из проса, когда жареная картошка кажется пищей богов! Какой там рис? Какая лапша? В одном кафтане и драном халате, из которого мыши таскают по ночам вату! А резкий континентальный климат? Спать на локте? В нетопленом флигеле? Долгими зимними вечерами? Согреваясь, так сказать, огнем знания?

Конечно, такой человек, если ему в конце концов удавалось убедить окружающих, что он не шутит, пользовался поистине безграничным уважением ближних. В лавочках ему в первую очередь открывали кредит. На улице прохожие улыбались, а случись бедняге добраться до рынка, он по дешевке мог купить то немногое, что сердобольные односельчане не отдали бы ему просто даром. В традиционном Китае, как и в любом тоталитарном государстве, процветал блат. “По закону нельзя пронести иголку, по знакомству проедет телега”, гласит пословица. Добрые люди, помогавшие бедному книжнику выжить, имели все основания надеяться на его благодарность по возвращении домой с экзаменов. Кроме того, спонсировать будущего государственного мужа было, как принято сейчас говорить, престижно. Тысячелетиями в народе воспитывали, зачастую не самым деликатным образом, глубочайшее уважение к культуре. Ссужая деньгами студента (а студентами в Китае было принято называть тех, кто по нашим меркам был занят практически самообразованием, рассчитывать ему было не на кого), богатенький доброхот в некотором роде купался в лучах его славы.

Образование для китайского интеллектуала и будущего политика было, прежде всего, суммой общепринятых нравственных и политических взглядов, а не практических знаний. Соответственно, выше всего ценилась способность обосновывать и отстаивать эти взгляды, переводить их из мнений в разряд аксиом, представляя высшую власть на местах в качестве судей или правителей области. Для этого было необходимо стопроцентное знание национальной гуманитарной культуры. Самые образованные и талантливые сами формировали систему взглядов, становясь императорскими советниками.

 

ЛИСЫ И БАРСУКИ

 

Все это замечательно выглядит на бумаге, хотя по размышлении наводит на некоторые исторические параллели. Как известно, из трех необходимых для достижения успеха в обществе добродетелей – ума, совести и партийности – в одном человеке никогда не соединяется более двух. Хуже всего приходится высоконравственным умникам с поражением “по партийной линии”. Они, по сути, обречены до конца дней пребывать в незавидном качестве вечных студентов. Особенно ярко проявляется эта закономерность в эпохи застоя, когда, говоря словами китайских классиков, руины былого величия делаются логовом лис и барсуков. И, если вы всей душой преданы этому былому величию (то бишь вечным ценностям вашей традиционной культуры), вам остается среди развалин перечитывать сочинения классиков. А старые добрые принципы человеческого общежития вы сможете каждую ночь обсуждать с вашими новыми пушистыми друзьями.

Величайший китайский писатель Нового времени (и, видимо, современности, поскольку после него ничего подобного в литературе Китая не появлялось) Пу Сунлин жил и творил в XVII веке под псевдонимом Ляо Чжай (это можно примерно перевести на русский язык как “по фигу”). Такое отношение к жизни было вызвано многократными безуспешными попытками нашего героя послужить отечеству. Он был большой скептик и индивидуалист, высоконравственный, да к тому же еще и гений. Поскольку решительно никому не было до Пу Сунлина никакого дела (такой безвредный придурок, вроде шестидесятников), ему посчастливилось остаться на свободе. В стране к тому времени правила новая (и последняя) династия Цин, к власти пришли манчжуры – некогда одни из самых ненавистных и презираемых иноземцев. Китайская государственность так уже прогнила, что они без особых хлопот воцарились и даже встали перед необходимостью проводить политику широкомасштабных реформ, чтобы хоть как-то свести концы с концами. Как люди восточные и дальновидные, манчжуры, естественно, опирались на традиционные китайские ценности, укрепляя моральный дух нации изо всех сил. Представьте себе такую картину. Вызывают, к примеру, Иосифа Бродского в КГБ. А там его какой-нибудь плохо говорящий по-русски сотрудник допрашивает: - А почему вы, гражданин, в своем творчестве так мало обращаетесь к Пушкину и вообще нашим классикам? Родину не любите? (Примерно так, кстати, оно и происходило).

Естественно, родные и близкие относились к этой паршивой овце с большим уважением. Пу Сунлин работал, что называется, “в стол”; книги распространялись в списках, читались и комментировались настоящими знатоками изящной словесности. Такой азиатский междусобойчик. Вскоре после смерти автора в 1715 году его уже можно было печатать, и первый же комментатор, сопроводивший текст примечаниями, ужаснулся беспросветному социальному пессимизму Ляо Чжая и трогательно пожалел такого замкнутого и неприспособленного к нормальной жизни писателя. Как говорится, “условности дворянского воспитания мешали ему понять всю необходимость мировой революции”. Всю свою жизнь Пу Сунлин развивал тему, низкую с точки зрения искусствоведов в штатском, занимался, как говорится, бульварной литературой.

Он сочинял удивительные истории про волшебников, супергероев и монстров, обольстительных и совершенно безнравственных ведьм и вампиров, ну, конечно, еще и про тех самых “лис и барсуков”, обретающих в народном сознании сверхъестественные черты хитроумных оборотней. Эти создания всегда были не прочь поживиться за чужой счет, будучи несомненными паразитами на здоровом теле китайского общества, его врагами номер один. А единственный тип, кому их антинародные и вредительские поползновения были не страшны, поскольку терять ему было нечего – это, конечно, студент-неудачник, кропающий свои безыдейные вирши на заброшенном кладбище литературы. Во-первых, с ним весело. Во-вторых, он многое знает, и может оказаться полезен. И, в-третьих, всегда можно на него положиться.

 

РАССКАЗЫ О НЕОБЫЧАЙНОМ

 

Итак, главный герой нескольких сотен волшебных историй, оставленных нам Ляо Чжаем и переведенных уже (причем неоднократно) на все мировые языки – непростой и нескромный китайский студент, мечтающий о блестящей карьере или, просто, всем сердцем “возлюбивший древность” – исконные духовные ценности своего народа. Неважно, откуда он взялся и сколько денег у него в кошельке; этот несомненный аналог английских сквайров – сельских джентльменов эпохи великих открытий – сам себе голова, принципиально ни перед кем не ломает шапку и никогда не поступается принципами. Конечно, он одинок; даже родные не понимают его или давно умерли, а пошлый свет равнодушен к его сердечным порывам и чересчур тонкой игре ума. Бедняга уже готов принять свою участь изгоя и неудачника. Тут появляется самая прекрасная девушка в мире, задирает перед ним юбку, раскрывает свою душу и протягивает нежнейшую руку помощи. Или из ниоткуда возникает верный и преданный друг, за какого и умереть не жалко, и разными невероятными способами вытаскивает студента из нищеты.

А после оказывается, что все это были вовсе не люди, а лисы-оборотни (барсуки, романтические вампиры или просто какие-нибудь добродетельные покойники), “до истоков души” тронутые благородством нашего персонажа и готовые встать на его защиту даже против всей колоссальной имперской машины – и победить или погибнуть вместе. Они, как умеют, помогают студенту: где-то воздействуют силою своих чар, или попросту подворовывают из государственной казны, а где-то не брезгуют шантажом в духе “великого комбинатора” или вообще превращаются в коварных убийц. Только что очаровательные и утонченные дамы или же мудрые и заботливые друзья становятся кровожадными монстрами во имя любви и дружбы. И не дай Бог герою “дать слабину”, пойти на поводу у молвы и попытаться избавиться от слишком опасных спутников жизни! Таинственные существа из другого мира не прощают предательства. Может, он и останется жить, но уж точно утратит все, чего усилиями своих страшных союзников еле успел добиться – богатство, должность, доброе имя. И до конца дней его будет мучить сознание собственной пошлости – самый страшный кошмар китайского интеллектуала.

Поставив любовь (причем в ее наихудшем, с патриархальной точки зрения, виде – романтическую любовь-страсть) выше общественного и семейного долга, дружбу (в самой опасной ее ипостаси – не на жизнь, а на смерть) – выше любви к отечеству, свободу духа – выше имперского трона, Пу Сунлин сам заколачивал гвозди в крышку своего гроба, обрекая себя на вынужденное молчание. Книги его считались идеологически вредными; присяжные критики обвиняли его в безвкусице и безнравственности. С течением времени все, конечно же, переменилось. К началу XX века (последние дни традиционной культуры) большинство образованных людей строило личную идеологию по Ляо Чжаю. Он стал властителем дум, чуть не воплощением истинного конфуцианства. Заигрывания с темными силами объявили глубоким мистицизмом, легкость слога – высшим проявлением творческой свободы. В общем, “Ляо Чжай – это наше все”; то, что он сам называл “книгой одинокой злобы”, есть энциклопедия китайской жизни, а впоследствии – при кратковременных демократах – зеркало китайской революции.

Оказалось, что несчастный студент-неудачник с полным на то основанием представляет китайскую литературу Нового времени. В одной из его новелл очередная лиса обращается к герою и просит поведать историю их любви Ляо Чжаю – тогда и через столетия кто-нибудь (небытие – условность) будет читать о нашей лисыньке и вздыхать по ней. Кто только эти строки не цитировал! На Западе сборники Пу Сунлина вновь и вновь издаются огромными тиражами. В самом Китае уличные рассказчики перепевают захватывающие сюжеты на свой лад. Однако, возьму на себя смелость высказать, как говорится, сужденьице: в России бедный, но гениальный студент обрел второе рождение.

 

БЕДНЫЕ ГЕНИИ

 

Величайший русский востоковед, основатель современной отечественной китаистики, мастер изящной словесности в самом высоком смысле слова академик Василий Михайлович Алексеев родился в Петербурге в 1881 году. Отец его работал на заводе и очень рано умер; семья осталась почти без средств к существованию. Каким-то непостижимым образом Алексееву удалось закончить Кронштадтскую гимназию за государственный счет, а впоследствии - и Петербургский университет. Через четыре года его отправили по Европам, затем на Восток “для подготовки к профессорскому званию” (sic!). То есть юноша буквально на пустом месте, бедный, что называется, “накрасно”, умудрился сделать себе блестящую академическую карьеру. Это породило в кругу друзей тьму легенд, забавлявших и самого ученого. Так, молва приписывала Василию Михайловичу родство со в то время уже покойным генералом Алексеевым, происходившим из царской семьи. Говорят, что в минуты хорошего настроения профессора несколько раз заставали у лампы, с зеркальцем в одной руке, а монетой – в другой. Рассматривая себя в профиль, он пытался найти черты фамильного сходства с российским самодержцем.

Так же, как Пу Сунлин не только творил свои “удивительные истории”, но и прекрасно разбирался в истории общекитайской, занимался теорией государственного управления и оставил нам сборник прекрасных стихов, В.М. Алексеев отнюдь не ограничивал круг своих интересов одним Ляо Чжаем. Трудно сказать, рассматривал ли он переложения новелл о лисицах как свое главное увлечение, или же всерьез полагал “Странные истории из кабинета неудачника” (русский перевод названия книги) делом всей жизни. Время здесь ничего не расставило по местам. Для профессиональных китаистов Алексеев – признанный вождь и учитель. Для тонких ценителей слова – несравненный переводчик несравненного автора. Во всяком случае, одно другому совсем не мешает.

В собрании Библиотеки иностранной литературы можно найти еще дореволюционные публикации научных работ Алексеева, посвященные, например, средневековым китайским поэтам. Был, скажем, такой мистик и духовицец, очень близкий к даосским кругам своего времени – Сыкун Ту. Его программное сочинение, “Поэма о поэте”, написано совершенно безумными строфами, где один титанический образ нагромождается на другой, все летит, все ширится, переходя из нашего мира в некую бесконечность. Очередная монография Алексеева, посвященная Сыкун Ту, местами по своему слогу спорит с оригиналом. Кажется, петербургский профессор изо всех сил пытается донести до зачастую неподготовленного читателя самую суть стихов, и ему даже приходится себя удерживать, чтобы не перейти на язык самого поэта. Намеревались почитать монографию филолога, а слышится какое-то пение.

Это, пожалуй, наивысший и непривычный стандарт научной работы, поэтому великий В.М. Алексеев, насколько известно, вообще не набирал себе студентов, исходя из их чисто профессиональных достоинств. Его учениками могли стать только те, кто, говоря словами Конфуция, “способны по одному углу (здесь: составной части китайского знака, состоящего обыкновенно из нескольких простейших значков; прим. автора) угадать остальные три”. Таков великий Николай Невский, возродивший к жизни немые прежде свидетельства соседней с Китаем тангутской цивилизации и расстрелянный в 1937 году вместе со своей женой-японкой, преподавательницей университета, за шпионаж. Таков и один из самых странных русских поэтов всех времен – Борис Васильев, писавший по-русски как по-китайски, буквально объединявший культуры, как монахи-волшебники в “Странных историях” объединяют два мира – реальный и призрачный, и расстрелянный в 1937 году. Юлиан Шуцкий – музыкант, художник и теософ европейской закалки - перевел нам “Книгу перемен” и создал собственное крыло комментариев к ней. В 1937 году он был арестован как “мистик-террорист” и расстрелян.

 

КИТАЙСКИЙ СВЯЗНОЙ

 

В отличие от своих менее удачливых последователей и преемников, В.М. Алексеев своему делу учился, в основном, в Китае. Ему преподавали историю и литературу весьма пристрастные к этому делу учителя – образованные китайские чиновники, прямые носители традиции. И эту традицию они зачастую понимали по-своему, а вовсе не так, как трактует ее с высоты своих кафедр западная профессура. Скажем, “любить китайскую ученость” и “быть китайским ученым”, это, как говорят в Одессе…

Собственно, на трезвый китайский взгляд, вообще непонятно, зачем человек учит язык и пытается что-то такое себе уяснить, если он не собирается изучать классический конфуцианский канон. В Китае ведь два языка: официальный - китайской учености, и повседневный - китайского простонародья, похожий на современный английский слэнг. В общенародном языке: грамматики - минимум, стиль – не бей лежачего. Если традиционные китайские знаки всегда похожи на то, что они означают, то в последние десятилетия общенародный язык использует еще и упрощенные их начертания: на взгляд образованного китайца - довольно убогий набор почти случайных черт. Чтобы хоть как-то донести до простого человека великую китайскую литературу, приходится переводить ее на общенародный язык с аршинными комментариями. Разница между классическим и общенародным китайскими языками не меньшая, чем между имперской латынью и арго парижских клошаров. Возвышенный человек по праву гордится своей причастностью к классическому китайскому языку. А тут какой-то заморский черт хочет разобраться в нашей культуре за несколько паршивых лет. Ничего хорошего не выйдет из этого.

Когда мы читаем по-русски какую-нибудь “Поэзию эпохи Тан”, мы редко задумываемся над тем, что эта литература имеет к китайскому первоисточнику очень умеренное отношение. Представим себе, как некий китаист-троечник делает для пожилого ценителя “китайской культуры” подстрочник классического стиха, переведенного до этого на общенародный язык одним или несколькими неизвестными нам китайцами. Почитатель всего китайского, член Союза писателей, с этого подстрочника делает свой, уже стихотворный, с позволения сказать, перевод. Когда за это грязное дело с голодухи берется, скажем, Анна Ахматова, остается надежда, что где-нибудь среди звезд ее и древнего автора поэтические устремления пересекутся (это случается не всегда). Не явно великий стихотворец оставит, в конечном счете, от оригинала рожки да ножки. Примерно так развалины былого величия становятся логовом лис и барсуков.

Переводы В.М. Алексеева и иже с ним принципиально отличны от вышеописанного безобразия. Здесь за удовольствие приобщиться к великой китайской культуре и приобщить к ней благодарных читателей авторы платят кровью (то же и в буквальном смысле, как явствует из предыдущей главы). Действительно, существует некое китайское волшебство - очарование чуждого мира, что ли. Индия ведь, по сути своей, страна западная; многие из нас могут блеснуть арийским происхождением. Япония даже в своем буддизме похожа, скорее, на Индию, нежели на Китай. Про Ближний Восток и говорить нечего: это, вообще - Европа. Только китайцы, не знающие алфавита, могут похвастаться тем, что у них пять стихий, а не четыре, как у всего просвещенного человечества.

Желающие все это прочувствовать хоть бы приблизительно, могут взять пару десятков уроков современного китайского языка, а потом, обложась словарями, перевести простенький текст про ушу или великого кормчего, страничек на десять. Там, кстати, непременно вам встретятся традиционные языковые вставочки – стихи, например. После можно отложить книгу и никогда больше не интересоваться Китаем. Это, скорее, мистический опыт, общение с инопланетянами и религиозная практика, нежели занятия языком. Зато вы сможете оценить по достоинству непревзойденное мастерство перевода, с каким Алексеев и прочие знатоки (их немного) доносят до нас это языковое мясо, а иногда, кажется, сами кости – объемную, графическую суть китайской литературы.

 

ИЗГНАТЕЛИ БЕСОВ

 

Здесь мы вплотную подходим к самой большой загадке творчества Пу Сунлина и В.М. Алексеева – не просто великого литератора и его великого переводчика, но людей, сыгравших очень странную роль в духовной жизни своих двух народов, в развитии традиционной и, вообще, мировой культуры. В сущности, не будь Ляо Чжая – не было бы, может статься, уж и следа классической китайской литературы; она распылилась бы, пройдя через горнило общественных катастроф последних столетий, утонула бы в летейских потоках простонародного равнодушия, была бы выброшена за ненадобностью иностранным любителям, как ненужная дрянь, старье. Уже при предшествующей династии китайское общество раздирала идеологическая вражда. Прежний, великий язык, язык конфуциевой учености, стал символом трухлявой, неподъемной системы государственного правления, чьи сущностные пороки казались особенно очевидными на фоне всеобщего благоденствия, наступившего после победы над монгольскими завоевателями.

Налоги были бредовыми, политика – никудышной. Лучшие люди в стране отправлялись в изгнание или пополняли ряды преступников. Литература пребывала в глубокой коме. Манчжуры и захватили-то эту страну, пользуясь полной продажностью местных и верховных властей - по сути, купили китайский трон. И, когда они пришли править Китаем, они окончательно превратили китайскую древность в какого-то жуткого идола, хранителя существующего порядка. Искусство, мораль, даже науки – все было тоталитарным. Это дало плоды – народ отвернулся от национальной культуры. Между выхолощенной “новой классикой” и повседневной жизнью и чаяниями миллионов и миллионов простых людей разверзлась бездна. Массы дичали и превращались в чернь, ученые сделались циниками и подлецами. Карьера, из радостного исполнения своего долга перед обществом, стала средством выживания. Что-то нам все это напоминает.

Пу Сунлин один изменил участь классического китайского языка, “развернув” его лицом к людям, насытив темами и героями, прежде считавшимися недостойными возвышенного человека. А наш Ляо Чжай был возвышенный человек, но, вопреки социальной теории, у него оказались как раз другие интересы в жизни, роднящие неудачливого студента не с жандармами и ханжами – охранниками нового старого строя, а с нормальными людьми - немножко несчастными, немножко безнравственными, все время сомневающимися и вынужденными непрерывно трудиться. А их авангард – мыслящие личности, люди очень даже благородных устремлений; они и чертей не боятся, ни нищеты, любое дело им по плечу. Девицы, понятно, их любят; да и дружить с такими кто хочешь будет рад, хоть бы и оборотень. Три столетия Ляо Чжай ненавязчиво прививает девочкам и мальчикам уважение и интерес к традиционной культуре, языку, нравственным ценностям. Эти чувства, объединяющие миллионы китайцев, пережили даже “культурную революцию”. Не будь Ляо Чжая, мы сегодня имели бы у себя под боком Европы несколько иной Китай. Не будь Алексеева…

Возможно, стоит напомнить, что в недавнем прошлом отношение к русской национальной культуре, к русскому классическому языку Пушкина и Толстого было совсем другое. Сейчас даже трудно представить себе, чему могли научить не только в какой-нибудь “р-р-революционной” школе, но и в приличном на первый взгляд ВУЗе двадцатых годов XX века (собственно, почему же двадцатых...) Я не говорю про “яти” и твердый знак – хотя весьма многозначно внимание власти к таким, в общем, частностям повседневной жизни. Шут с ней, с орфографией. А “новояз”? А непременные “три языка” советского администратора – вершителя судеб местного значения: административный, матерный и русский со словарем? Сотни тысяч строк государственного масштаба, написанных так, словно до этого в литературе не было ни Державина и никого вообще? Не говоря о Гоголе? Если “Муму” написал Тургенев, почему памятник Некрасову?

В архиве В.М. Алексеева сохранилась пародия на его перевод “Странных историй”, подаренная профессору учениками. О них мы уже говорили. Рассказ называется “Хэшан – изгнатель бесов” (хэшан – это китайский буддийский монах, один из любимых персонажей Ляо Чжая). Главный герой новеллы – сам Алексеев, изгоняющий демонов партийного контроля из своего дорогого Института востоковедения. В жизни все было гораздо круче, и насколько же выше были ставки! Пу Сунлин со своими сборниками, Алексеев со своими переводами прожили жизнь, изгоняя чудовищных бесов из сердец своих ближних – духов глухонемых, не способных к молитве, ни к благодарности, не помнящих своего рода, ни матери ни отца, превращающих молодежь – надежду нации – в идущих вместе незнамо куда Иванов Бездомных, лишенных истинного отечества.

Несравненный Василий Михайлович Алексеев не просто перевел нам, дети, китайского панка. Он принял на себя мандат Неба, выпавший из мертвых рук Ляо Чжая, совершившего в Китае свою героическую миссию. Под видом блестящего перевода он сохранил для миллионов российских читателей совершенные образцы классического русского языка Золотого века, языка Радищева и декабристов. Его слог этак вот льется-струится, чистый, прозрачный как живая вода; это ведь кастальский ключ, а стукач за стенкой подумает – кран потек. Люди читают захватывающие истории из такой чуждой им китайской жизни, и не замечают, как в подсознание впечатывается очередной речевой оборот. Так, невзначай, можно и разговаривать научиться.

КИТАЙСКАЯ ГРАМОТА

 

Есть человек, уже двадцать пять столетий почитаемый великим учителем на самом восточном Востоке. И не только на родине его – в Китае, где “все сплошь китайцы, и даже сам император – китаец”, но и в передовой демократичной Японии, разрывающейся по 38-ой параллели Стране Утреннего Спокойствия, и на островах Южных морей. Без малого три миллиарда человек в Азии считают себя верующими христианами, ищущими прибежища буддистами, в меру загадочными даосами, язычниками или вообще агностиками, а свою повседневную жизнь строят по принципам, провозглашенным незаконнорожденным уроженцем давно ушедшего царства, бродягой и неудачником.

 

Впрочем, по слухам, это был великий правитель древности, придумавший нам культ предков и запустивший стальную машину тоталитарной азиатской государственности, автор традиционной китайской культуры и даже знаменитой “Книги Перемен”, создатель теории музыки, беседовавший запросто на равных с самим Лаоцзы наставник царей земных.

Разумеется, речь пойдет о Конфуции. Так на Западе было принято произносить словосочетание Кун Фуцзы, а мы его в дальнейшем позволим себе называть просто по должности и фамилии - Кунцзы, то бишь “учитель Кун”. Нельзя сказать, что это высокое имя в наши дни у всех на слуху. Быть конфуцианцем ничуть не более модно, чем быть протестантом; для западного человека это чересчур странно, а для человека восточного, напротив того, чересчур просто. С другой стороны, конфуцианство возлагает на вас такое же бремя, как, скажем, служба в американской полиции или работа миротворца в одной из наиболее развивающихся стран. Поэтому в приличном обществе к самому Учителю и его философскому наследию относятся так же, как он рекомендовал относиться к богам и духам – с уважением и на расстоянии.  

Кунцзы жил во время, которое с легкой руки одного из европейских мыслителей принято называть “осевым”. Примерно одновременно с ним в античной Греции творили Сократ и Платон, в древней Индии – исторический Будда. Мы привыкли считать их великими предшественниками Христа; это вполне допустимо с любой из двух точек зрения: хронологической – они ведь и впрямь были его предшественниками, и собственно конфуцианской, согласно которой во всем происходящем по воле Неба наличествует великая преемственность. Понятие “мировой философии” никому так не близко, как истинным последователям великого учителя, проповедующим родственную связь всего со всем. В силу культурной специфики философия и социальное учение конфуцианства неотделимы от личности своего создателя. Что же принес нам китайский мудрец, сошедший с исторической сцены за две с половиной тысячи лет до провозглашения общечеловеческих ценностей единственно возможной идеологией общественных отношений?  

 

ОТЕЦ-ПРОДОЛЖАТЕЛЬ

 

Во-первых, ничего нового создано не было. Кунцзы просто всерьез принял то, что для его современников давно стало условиями игры. Старая социальная философия, основанная отчасти на почитании предков – как здравствующих, так и умерших, отчасти – на личных качествах и даже грубой силе, была им заново осмыслена и преподнесена вполне в духе тех новых веяний, что последние полсотни лет были “на слуху”. У Шарля де Костера, автора “Уленшпигеля”, в одной из его повестушек герой подсматривает через забор в Рай и видит, как на зеленой лужайке собрались в кружок прекрасные и мудрые дамы и господа – а среди них Спаситель – и вместе придумывают разные хорошие вещи, а потом свои мысли бросают на Землю подобно семенам; только по небрежению людскому восходят из этих семян немногие.

Эти хорошие вещи, вроде человеческого достоинства, милосердия и личной ответственности, в Поднебесной давно носились в воздухе. Кунцзы оставалось их только самоотверженно взращивать, о чем он и говорил. Куда более оригинальные учения, возникавшие в то время в Китае, вроде проповеди всеобщей любви, понятой в духе совершенно толстовском и прохладном, на поверку оказались мертворожденными и благополучно сгинули в небытие. Что до мировоззрения Кунцзы, оно до сих пор продолжает будоражить умы, рождая новые философские школы и, при том, оставаясь неколебимой основой социальных систем Юго-Восточной Азии. Мы, к примеру, привыкли связывать феномен будо (здесь: “воинских учений”, яп.), таких как дзюдо, кэндо – японское фехтование, и более экзотических, с деятельностью мастеров дзэн и прочей буддийской мистикой. А между тем воинские учения - буквально, “пути” - восходят, как узенькие тропинки, к Дао – Пути конфуцианских философов, как проселки и тропинки – к столбовой дороге.

Само понятие бусидо, воспринимаемое на Западе как некий “моральный кодекс самурая” и ассоциируемое с воинским духом, на поверку оказывается не более чем переложением традиционной нравственной философии Кунцзы на армейский язык. То же мы обнаруживаем и по рассмотрении вполне светских реалий, бытующих в среде сослуживцев какого-нибудь атомного концерна, производящего самые продвинутые на свете проигрыватели или телевизоры. Принцип взаимоотношений, построенных на иерархии “старших” и “младших”, когда начальник одновременно становится вашим учителем, а учитель почитается как отец, по сей день главенствует в Юго-Восточной Азии. Равно многочисленные коллеги и сослуживцы становятся вашими сестрами и братьями в самом полном смысле слова. Вы работаете, отдыхаете, учитесь, развлекаетесь, вообще живете и, если придется, умираете вместе.

Это правило возведено в абсолют в современной Японии, где промышленные концерны играют роль феодальных домов. Поступая на службу в какой-нибудь SONY или Mitsubishi вы, подобно средневековому “отроку”, получаете шанс последовательно пройти все дан (здесь: ступени, яп.) от старшего помощника младшего дворника до президента правления галактической корпорации. Здесь же вы обретаете и крышу над головой в одном из фирменных кондоминиумов, и возможность профессионального образования. Нечто подобное обеспечивают своим служащим такие федеральные гиганты США, как, скажем, полиция и вооруженные силы. Это – прямое заимствование японского опыта, помноженное на новейшие выкладки западных социологов, проштудировавших конфуцианские книги от корки до корки. Однако в Японии такие вот обязательства перед “своими людьми” берет на себя не мировая сверхдержава, а частная компания или торговый дом. И это оправдывается беспредельным энтузиазмом сотрудников, в полном смысле слова преданных своим работодателям и хозяевам.

Между тем, основоположник такого актуального мировоззрения считал себя ни в коей мере не гением и творцом, а лишь искренним продолжателем всего здравого и человечного, что наполняет собой жизнь людей от древности. Насколько его общественное учение было далеко от замшелого азиатского чинопочитания, явствует из государственной деятельности объединителя Китая, императора Цинь, тамошнего Сталина, прославленного наряду с постройкой Великой Стены еще и тем, что он сжигал конфуцианские книги и заживо хоронил их авторов.

Кунцзы не только не изобрел Книгу Перемен или, там, гадания по этой самой книге, но даже не был сколько-нибудь выдающимся ее комментатором, а лишь ходил перед ней на цыпочках. По-видимому, отнюдь не нашему герою принадлежит честь создания Юэцзи – Трактата о музыке, вошедшего в определенный Кунцзы канон необходимо предназначенных к прочтению книг. Вообще трогательная легенда о музыковедении как основной профессии великого учителя, столь лестная для эстетов, не выдерживает никакой критики. Кунцзы разбирался в музыке – приблизительно на уровне среднего профессионала своего времени, и мог составить о ней авторитетное суждение. Но, конечно, не он был Нерожденным Отцом мировой музыкальной теории. Из приличных человеку его положения занятий Учитель на словах отдавал предпочтение управлению колесницей перед стрельбой из лука, но, насколько известно, не прославился ни в том, ни в другом. Действительно, ему отчасти принадлежит честь создания канона национальной письменной культуры, но и здесь Кунцзы всего лишь назвал вещи своими именами, очертив вкратце круг основных идей, восприятие каковых отличает человека от бобра.

И, разумеется, он не был не только древнекитайским правителем (как наивно полагали наши европейские предки лет сто назад), но даже государственным чиновником высокого ранга. Всего раз в жизни ему пришлось занять ответственный пост в маленьком княжестве, сравнимом по размерам с современной Литвой; это продлилось недолго и ничем хорошим ни для княжества, ни для самого Кунцзы не кончилось. В своей среде он был не более популярен, нежели Егор Гайдар с его великолепным хоббитским “отнюдь”, или Андрей Дмитриевич Сахаров – покойная совесть русского народа. Ученики его обожали и страшно мучились, когда приходилось предавать своего учителя, а иные даже любили, и ушли еще прежде него – как Янь Юань, воплотивший самые дерзкие пророчества Кунцзы о человеке, и умерший молодым.

При жизни Учитель любовью правителей не пользовался – что неудивительно, поскольку со своих философских позиций большинство из них он не держал даже за людей. После смерти Кунцзы, можно сказать, пережил “смерть вторую” – чудовищное переосмысление (вернее, недоосмысление) своего учения, превратившее конфуцианство в идеологию власти и вызывавшее к его поборникам такую ненависть, какую можно сравнить лишь с ненавистью к христианскому духовенству в революционной Европе. Последний удар своему пророку нанес китайский народ, в годы так называемой культурной революции решительно “сбросивший Кунцзы с локомотива истории”.

 

МИЛОСЕРДИЕ

 

Между тем, именно ненавидимый передовой китайской молодежью учитель Кун – отец традиций, консерватор и ретроград, чуть не единственный за всю историю мировой философии простыми словами сказал, что предпочитает заранее выказывать уважение неизвестным соплякам (кто знает, что из них вырастет), нежели почитать уже известных своими качествами старых м…ков. Ему, подобно Эразму Роттердамскому ратовавшему за “исправление имен”, всякие звания и награды были по барабану. Бездарный ученый, себялюбивый правитель, продажный чиновник вызывали у Кунцзы старательно запечатленную для нас слушателями ненависть, превышающую все логические законы и идущую вразрез с его собственным миролюбивым и конструктивным подходом. Когда мы читаем у Кунцзы о том, что “…быть смуте, когда уж слишком ненавидят людей, лишенных милосердия”, из-за этих строк уж слишком явно выглядывают уши смущенного автора, в который раз осуждающего своего злейшего врага – самого себя.

Присяжный государственник и реалист, провозглашающий торжество компромисса ради высшей цели, через минуту отказывается – не от выгодной должности, нет! не от четверки коней или богато построенной шубы, очередного “садика с домиком”. Величайший теоретик управления отвергает предоставляемую ему возможность на практике осуществить хотя бы азы своего учения потому только, что личные убеждения работодателя не внушают ему, Кунцзы, доверия. На страницах “Бесед и высказываний” мы находим глубокое восхищение людьми, зажав нос бросающимися в самые внутренние дела в надежде хоть что-то отвоевать у мирового зла, добиться на своем посту простейших улучшений. Идеал послевоенного Слуцкого “…чуточек срок скостим, порядок апелляций упростим и сахара хоть по куску прибавим” встречает полное понимание и безоговорочное приятие Кунцзы-политика. Кунцзы-философ страдает, осуждает себя, даже смеется над собой, но перешагнуть через невесть откуда взявшиеся представления о добре и зле - не может.

Вполне правомерна странная на первый взгляд аналогия древнекитайского философа с одним из сильнейших советских поэтов. Для бывшего члена военного суда милосердие так же часто отступало перед высшими соображениями, а потом – задним числом – брало свое, и уже высшие соображения отступали перед милосердием, как и для опального княжеского советника. Совесть Слуцкого, это пресловутое “глухое чувство справедливости” есть ни что иное, как жэнь (здесь: “человечность”, кит.) – основа-корень учения Кунцзы, то, что лучшими исследователями переводится как “милосердие”. И это самое милосердие очень неоднозначно, оно превышает порой человеческое разумение, рождает противоречия, заставляет не только любить, но и ненавидеть. Да немилосердному человеку и ненависть-то настоящая незнакома (как и любовь); он обречен бесконечно скитаться в поисках эфемерной выгоды, пытаясь обосновать жалкими выкладками мировую несправедливость, очевидную для людей, наделенных жэнь.

“Если бы богатства и славы можно было добиваться”, говорит Кунцзы (то есть, если бы они действительно перепадали человеку за его труды, а не доставались по воле Неба кому попало; здесь и далее прим. автора), “пусть бы мне пришлось стать тем, кто держит плеть (то есть, надсмотрщиком над рабами), я и тогда бы этим занялся. Но раз достичь их нельзя, я буду делать то, что мне нравится (следовать велению сердца)”. Если бы справедливость присутствовала в мире, любое дело было бы достойным. Но зло пронизало весь мир снизу доверху, отравило источники общественного бытия. Прежде чем обустраивать это самое бытие, улучшать его и совершенствовать в который раз, надо вернуть в основание социальной постройки ее краеугольный камень – милосердие: то, без чего общество утрачивает свой смысл.

Музыка – символ и инструмент мировой гармонии для Кунцзы, и обряд (ритуал) – непременное условие человеческого общения, утрачивают смысл в отсутствие милосердия. Только оно, осуществляемое даже перед лицом гибели, способно остановить косное движение зла и преобразить жизнь людей. Часто для этого достаточно однажды принять решение и воплотить его в жизнь. “Может, и есть люди, неспособные хотя бы раз проявить милосердие, но я таких не видел”,-  делится опытом Кунцзы, не раз чудом спасавший свою шкуру перед лицом людской злобы, трусости и коварства, полжизни проведший в скитаниях. Он очень жесток в своей критике, но мы, пожалуй, не найдем среди обвинителей общества другого такого оптимиста.

 

УЧИТЕЛЬ СКАЗАЛ

 

Милосердие – надмирный, небесный принцип всеобщего бытия – не может быть выработано путем самосовершенствования или достигнуто прямым усилием воли. Конечно, требуется наше согласие, чтобы милосердие было явлено в мир, осуществив волю Неба. Тогда вся тьма вещей придет в согласие с Дао – Небесным Путем. Выказать такое согласие может лишь тот, кто готов пожертвовать своей личной цельностью, впустить в себя весь мир, предстать перед Небом за всю Землю в качестве мистического Человека – связующего звена мироздания, посредника китайской натурфилософии. До начала времен Небо вот так жертвует Собой, отпуская от Себя тьму вещей в область свободы, в надежде, что эти вещи станут двигаться в соответствии с Путем, а не по воле случая, не по злой воле, не в направлении энтропии. Человек – собиратель вещей – один способен осуществить эту волю Неба, “вернуть” Ему мироздание в своем лице. Жертвуя своими сиюминутными устремлениями, человек – благородный муж учения Кунцзы – становится проводником милосердия в мир, как большие деревья притягивают молнию.

В своей творческой миссии, Небо, по большей части, имеет дело с людьми. Их отличает любовь к учению, то есть постижению творческой воли Неба. По тем или иным причинам необучаемы сяожэнь (букв.: “людишки”, кит.), превыше всего ставящие собственную сиюминутную выгоду. С ними нельзя говорить о высшем, то есть метать бисер перед свиньями. С другой стороны человек, отдавший себя учению, следуя Пути Неба, имеет все шансы стать цзюньцзы (букв.: “благородным мужем”, кит.) – Человеком традиционной натурфилософии, своего рода вратами небесной творческой воли в мир. Никакими силами невозможно заставить людишек двигаться в этом направлении. Возможно лишь неустанно предоставлять людям возможности самим сделать правильный выбор. Именно этот аспект учения лег в основу классической системы китайского государственного управления, формировавшей просвещенных чиновников из поденщиков и крестьян. В XIX веке его заимствовала государственная система образования Британской империи, в XX веке он претерпел дальнейшее развитие в США. В фильме “Умница Уилл Хантинг” мы видим эту замечательную систему в действии, когда профессора и военные буквально за уши тянут замкнутого и неуживчивого юного уборщика в мир государственных дел.

Принцип “говоря с тем, кто не способен слышать, теряешь слова; не говоря с тем, кто способен слышать, теряешь людей” побуждал Кунцзы проповедовать самым неожиданным слушателям в самых антисанитарных условиях и, напротив того, бежать во всех отношениях полезного для дела общества и покровительства (часто искреннего) сильных мира сего. Это объясняется прежде всего абсолютной открытостью философской модели Кунцзы, предполагающей совершенную искренность ученика и постоянное его присутствие во всех своих действиях. Готовность слушающего сделать все свои действия мотивированными и осознанными, то есть превратить их в поступки и быть готовым ответить за них, определяла разношерстый состав аудитории.

Один из любимых учеников Кунцзы был довольно-таки тупым воякой – но искренним; это позволяло ему успешно усваивать сложнейшие положения учения. Другой тяжело болел и не всегда даже был способен посещать учителя – но постоянное присутствие духа превращало его простейшие повседневные действия в подвижничество. Те, кто ничем особенным не отличился, записывали то, что говорил Кунцзы в перерывах между лекциями. Так появились Лунь Юй (”Беседы и высказывания”, кит.) – единственное настоящее творение Кунцзы, пережившее его время. Это обрывки мыслей и афоризмы, поражавшие близких учителя две с половиной тысячи лет назад. Они многократно переведены на современный китайский (и, пожалуй, все мировые языки), откомментированы тысячами единомышленников и сторонних исследователей. Присутствующие в этом тексте цитаты даны по большей части в переводах И. Семененко, яркого представителя былой русской школы востоковедения, одной из лучших в мире.

Многие фрагменты текста начинаются просто словами “учитель сказал…” Некоторые представляют высказывания учеников Кунцзы или даже высказывания об его учениках. Иногда перед нами очень смешная история, чаще – трагическая, и почти всегда – грустная, как наша жизнь с точки зрения благородного мужа, наделенного милосердием. Впрочем, это не та тихая грусть, что приходит долгими зимними вечерами. Перед нами предстает рыцарь в сверкающих доспехах, готовый как мальчик броситься в бой по малейшему поводу, и как военачальник взвешивающий каждый шаг и рассчитывающий любое усилие, понимая, что их все равно не хватит. Есть классические конфуцианские сочинения, могущие составить неплохую библиотеку, но самое четкое представление о сути конфуцианства мы получим, перелистав “Беседы”, хоть это всего только тоненькая тетрадка. Если бы в одночасье все тома философских выкладок обратились бы в прах, можно было бы заново создать самое ослепительное учение, просто прожив жизнь по Лунь Юй.

 

ПРОПЛЫВАЮТ ОБЛАКА

 

“Знающему далеко до любящего, любящему далеко до радостного”, заключает учитель на основании своего богатого жизненного опыта. Больше всего в конфуцианстве ценится именно эта чистая радость самопожертвования, когда милосердие, отнимавшее прежде все силы и самое жизнь, становится не только необходимым ее условием, но даже отдыхом от мировых нестроений. “Милосердный находит в милосердии покой”, - говорит Кунцзы, а уж ему-то как никому другому была известна цена покоя, поставленного Пушкиным наряду с “волей” – духовной свободой – во главу угла человеческого бытия. В своей жизни Кунцзы ориентировался на окружающих – не какое-то абстрактное “общество” с его законами, а конкретных ближних, своими поступками формирующих законы существования общества.

Один из его слушателей на вопрос, что бы он пожелал, если бы общество предоставило ему полную свободу (в интерпретации Кунцзы – “если бы люди вас знали”), ответил, что хотел бы в конце весны с несколькими своими друзьями и детьми просто омыться в водах реки, постоять на ветру у алтаря Дождя и возвратиться с песней. Это – одно из самых известных (и загадочных) мест в “Беседах”, и Кунцзы заключает тем, что хотел бы быть вместе с этим учеником. Отголоски их беседы мы находим в стихах Бродского, в молодости хорошо знакомого со многими российскими филологами-китаистами, там, где он пишет, как “блестящие струи дождя переплетаются среди деревьев”. Для Кунцзы, пуще смерти “с трепетом остерегающегося” потерять людей, такое идеальное времяпрепровождение было как некий райский образ.

Каждую минуту своей жизни он был вынужден проводить с людьми – а они относились к Учителю очень неоднозначно. Одни обвиняли его в чистоплюйстве и бегстве от реальности (когда он из кожи вон лез, и шел на все компромиссы, чтобы добиться малого), другие – в излишней привязанности к человечеству и пустых надеждах (когда у него в глазах было темно от отчаяния). Даже мученической смерти Кунцзы не мог себе позволить из практических соображений, и всегда прилежно бежал от врагов – а ведь он был куда бесстрашнее большинства своих слушателей.

Конфуцианство, о котором нам удалось ценой героических усилий не сказать почти ни слова, чтобы не отвлекаться от сути, ныне доступно каждому. Если вы поинтересуетесь, так сказать, буквой философского наследия, вы увидите, что корни учения прорастают даже в такие отдаленные уголки китайской (и мировой) культуры, как традиционная медицина, стратегия, менеджмент и отношения в браке (исключая общение с детьми, где, по свидетельству ближайших учеников Кунцзы, никакая философия не поможет). Позволим себе на прощание еще одну цитату из “Бесед и высказываний”; в ней, как в капле воды отражается все сияние океана невыразимой экзотики загадочного Востока:

Цзыгун спросил:

- Найдется ли такое

одно речение,

чтоб можно было следовать

ему всю жизнь?

Учитель отвечал:

- Не таково ли сострадание?

Чего себе не пожелаешь,

того не делай и другим.

                   

      МОЙ МИЛЫЙ АВГУСТИН

 

В истории христианского монашества есть периоды, когда вся внешне непрерывная линия “исторического процесса” сводится в точку, откуда усилием словно бы единой личности вновь выбрасывает себя вперед, преодолевая вековую инерцию. В сравнительно недавние времена готики двое нищих – хорошо нам знакомые Франциск и Доминик – почти до неузнаваемости изменили лицо мира, а не только переменили одежды Церкви. На заре христианства такой человек тоже был, основательно в наши дни подзабытый.

 

Между выжженной пустыней бородатых богословов-аскетов первых веков христианства, стойко влачивших стезей отшельнического подвига бремя страстей человеческих, и легким, радостным миром “жонглеров Господних” – братцев святого Франциска, возлюбленных рыцарей прекрасной Дамы-Нищеты, силами одного римского интеллектуала возносится тонкий мостик. В сиянии Града Божьего он пронизывает тьму тысячелетнего варварства; по нему, взявшись за руки, цепочкой сходят на берег современной Европы граждане новой Трои, отчаянная команда матросов-философов затонувшего на мировом траверзе Золотого Корабля – древней Римской империи.

Конечно, читающие эту статью христиане со всем основанием возмутятся. Ведь речь идет о чуть не величайшем из отцов Церкви, святом (в России его считают блаженным) Аурелии Августине; кто же его не знает? Однако наш текст обращен вовсе не к выпускникам семинарии. Многие ли из тех, кто по праздникам ходит в храм, ясно представляют себе облик этого полноправного наследника великого Платона, переосмыслившего самые основания аскетической мистики? Мы тоже не ставим себе задачу соорудить очередное “введение в основы краткого курса”, а только подносим свечку к запыленному полотну кисти, скажем, Карпаччио в одном из извилистых коридоров дворца Мировой культуры. Человеческие, живые, а не какие-то иконописные и канонические черты вновь предстают перед нами; мы вглядываемся в них, и на мгновение обретаем способность увидеть этого исторического героя на фоне какого-то там времени. А хоть бы и нашего, поскольку мы сами, со своими сомнениями, страхами и соблазнами, от современников Аурелия Августина совсем недалеко ушли.

 

ТОТАЛИТАРНАЯ СЕКТА ЗОМБИРУЕТ ТЕАТРОВЕДА          

 

Августин родился в 354 году в Тагасте (сейчас это Алжир), в приличной обеспеченной семье. Отец его – преуспевающий нумидийский (берберский) землевладелец –  состоял на государственной службе и, под конец жизни, принял христианство; мать, Моника, крестилась в юности. Молодой Аурелий учился на филфаке МГУ... тьфу, в высшей школе риторов Карфагена, и был, что называется, типичным представителем “золотой молодежи”. Его очень увлекало искусство - особенно театр. Характерную специфику сценической жизни будущий отец Церкви узнал не понаслышке. Годам к двадцати пяти Августина уже тошнило от театра. Впоследствии это выразилось в прямо-таки яростном отрицании всяких таких легкомысленных штучек и здорово пришлось по античному наследию христианской Европы. Вплоть до того, как св. Фома “окрестил” Аристотеля, вся дохристианская греческая ученость с легкой руки Августина ненавязчиво сводилась к платоникам. Колоссальный корпус философских, социально-этических и даже естественнонаучных знаний оставался почти невостребованным на протяжении так называемых Темных веков.

Не перегнул ли палку наш отец Церкви, сосредоточив свою деятельную энергию почти исключительно на аскетической стороне христианской духовности и проповедуя созерцательный образ жизни? На первый взгляд, все это вполне соответствовало естественной склонности Августина, начавшего свой религиозный поиск с учения манихеев - крайних дуалистических мистиков, наследников зороастризма, отрицавших сущностное различие между добром и злом. Для одного из тогдашних “гуру” карфагенской образованщины, манихейского учителя Фавста, жизнь человеческая представлялась непрерывным духовным подвигом единоличного противостояния мировому злу на сцене космического поединка противоборствующих сил света и тьмы.

Это очень похоже на сказочную реальность компьютерных RPG-actions. Отважные манихеи – своеобразные “паладины” поздней античности – самими условиями игры были обречены на пожизненное отчаянное совершенствование своих духовных и физических skills. Это достигалось ценой отказа от “злой” материальной составляющей разделенного надвое мира, где самое Творение воспринималось как часть вселенского грехопадения, а доброе божество было чисто духовным, не омраченным никакими признаками жизни.

Такая черно-белая философия быстренько превратила бы цивилизацию в помесь монастыря с абортарием. Тому весьма способствовало распространенное среди христиан буквальное толкование библейских текстов. Мы в нашем мире Санта-Клауса и пасхальных куличиков мало задумываемся над безрадостной чередой кровавых деяний, жутких пророчеств и невыносимых проклятий, какую собой представляет Библия, понятая буквально неиспорченным общечеловеческими ценностями древнеримским Шариковым. Прочтет неподготовленный неофит про то, как у среднестатистической женщины “стопы уходят в Преисподнюю” и - хлоп! - стрелка пожизненно на полшестого. А тут уже пламенные сектанты... пардон, манихеи все ему объяснят про духовную чистоту и про воздержание. Так вот, надо отдать должное карфагенскому оратору – он не поленился лично побеседовать с Фавстом, и Фавст его не убедил. Покрутившись несколько лет в тоталитарной среде, слишком культурный для всего этого Августин навсегда утратил интерес к персидской мистике.

 

ЕПИСКОПЫ ПОНЕВОЛЕ

 

Так что зря великие гуманисты эпохи Возрождения гневно обрушивались на “церковников, веками державших свободную мысль во тьме невежества”. Они просто-таки трогательно заблуждались, представляя себе эллинистический мир далекого прошлого как сплошной Парфенон с Олимпийскими играми под управлением добродетельного римского императора вроде Марка Аурелия. На заре христианства это было безрадостное и безнадежное сонмище восточных богов – персидских, семитских, египетских, таких, о каких нынче уже никто и не помнит, во главе с Божественным Цезарем, осуществлявшим учет и контроль на местах.

Священный гнев римского народа против жуткого карфагенского божества, сотнями пожирающего младенцев, сменился усталой политкорректностью римских граждан карфагенской национальности по отношению к научившимся вести себя за столом и уже не выглядевшим столь кровожадными азиатским призракам. Выражая искреннее недоверие светской культуре поздней античности, св. Августин всего лишь отдавал должное теплохладной терпимости римского обывателя, равно естественно чувствовавшего себя в храмах Аполлона и Астарты, в театре и среди шлюх. Это простые римляне, действуя под вечным девизом “что естественно, то не безобразно”, намешали в естественное многое, противоречащее человеческому естеству, а высокообразованный карфагенский оратор просто последовательно отделял мухи от котлет.

Из родного Карфагена Августин проследовал в Рим, а затем переехал в Медиолан (тогдашний Милан), где продолжал преподавать риторику. Там он познакомился с очень своеобразным христианином, святым Амброзием Медиоланским - как принято сейчас говорить, видным политическим деятелем своего времени. Отец св. Амброзия был ни много ни мало префектом Галлии; само собой, мальчик тоже пошел по партийной линии. Он благополучно правил Эмилией и Лигурией и, что называется, “частным образом верил в бога” как, впрочем, и его отец. По ходу дела это стало настолько бросаться в глаза, что христианская общественность Милана общим голосованием выдвинула своего правителя на епископскую кафедру. Св. Амброзий, конечно, отказывался и бубнил свое “Nolo episcopari!” (”Не хочу быть епископом”, лат.), но в конце концов его все же уговорили.

Тут выяснилось одно маленькое затруднение. Прославленный христианской жизнью и пастырским служением добрый правитель из скромности до сих пор не был крещен. Пришлось в течение трех дней провести новоизбранного по всем ступеням священства, начиная с простого диакона. Так история Церкви обогатилась новым святым отцом, а просто история – очередным анекдотом. Забавно, что схожим путем прошел впоследствии и сам Августин, мечтавший о тихой монашеской жизни но, “по многочисленным просьбам”, рукоположенный в священники, а затем посвященный в епископы, кем и оставался до конца своих дней.

Как раз св. Амброзий положил начало христианской аллегории “града души”, где в образе Рая видится человеческая личность, а злосчастный Адам (разум) через Еву (чувство) искушается злом. Амброзий с высоты своего нравственного и церковного авторитета поговорил с Августином и убедил его, что в образном понимании Библии нет ничего страшного (а шесть дней Божественного Творения вполне могут предстать перед современной наукой миллионами лет последовательной эволюции). Такие непростые проблемы волновали античных философов не в меньшей степени, нежели тургеневских нигилистов. То есть за две тысячи лет люди ничуть не изменились; квартирный вопрос только испортил их. Вместе со своим новым другом и, отчасти, наставником, Августин погрузился в изучение неоплатоников – совсем как наш Бердяев на заре туманной юности от второразрядных “сектантов” материализма перешел к изучению классической немецкой философии.

Значение античной мысли для Августина, а равно и всех нас, людей доброй воли, трудно переоценить. Здесь, у Платона и его последователей-идеалистов берет свое начало учение об отсутствии собственной природы зла (отныне и навсегда – с маленькой буквы). Дьявол – “обезьяна Бога” – ничего не в состоянии создать сам, а лишь передразнивает Создателя. Творчески импотентное зло паразитирует на Божьем творении, омрачая и извращая его первоначально совершенную природу. Природа Добра – абсолютна; зло в свою очередь вовсе не существует, представляя собой порченое Добро. Поэтому мы и называем всяких там оборотней и вампиров нежитью. Человек становится в полном смысле слова жертвой злых сил, ищущих в нем доступный источник существования. Как раз деятельное противостояние злу и греху отличает нас от овец – беззащитных жертв первого встречного хищника. Но мы и не хорошо тренированные пешки в безличной игре равновесных сил света и тьмы. Сама природа вещей призывает нас бороться со злом, ибо Добро – единственная возможность существования мира и человека.

 

ЛЕГКОЕ БРЕМЯ ГОСПОДА

 

Для нашего героя как для философа зло было выражено прежде всего в умственной безответственности. Августин боролся с ересями, то есть стоял у истоков христианской мысли. Ведь эта мысль никогда не была свободна, как понимают свободу умники; она всегда за себя отвечала. Никакие гонения, никакие тюрьмы не сравнятся по разрушительной силе с той нерассуждающей наглостью, с какой спешат высказать свои точки зрения люди, привыкшие в свое удовольствие думать, но не держать ответ за свои помышления. В этой борьбе Августин создал учение о первородном грехе и о благодати, каким и сегодня пользуется богословие. Если не прояснить этот вопрос, вся история Церкви предстанет пред нашим мысленным взором забавной борьбой еретиков с фанатиками – этакой битвой локального зла со злом тотальным. О чем, собственно, спорят и по сей день наши современники, как две тысячи лет назад?

По хорошо нам знакомой теории французских просветителей, человек по своей природе добр. Всякое там грехопадение есть досужая выдумка; ни о каком первородном грехе и его последствиях не может идти речи. Свобода нашего выбора ничем не омрачена, мы всегда вправе предпочесть Добро злу – и наоборот, разумеется. А поскольку мы, по природе своей, добры и безгрешны, никакая помощь свыше не играет для нас существенной роли в деле личного спасения. Любой из нас может, а значит, обязан не грешить, не нарушать правила. Самосовершенствование, достижение личной святости без посторонней помощи есть главная задача каждого христианина. Так думали и при Августине те, кого Церковь грубо называет еретиками. Нет простительных грехов – все грехи смертные. Это настоящий hardcore, не для слабонервных. Минер ошибается один раз.

Этому мужественному подходу св. Августин противопоставляет личного Бога, создавшего человеческую личность для совершенного дружеского с Собой единения. Человек поэтому и создан совершенным, а стало быть, и свободным – иначе это был бы не человек. Эта свобода, необходимо нужная для нашего совершенства, вследствие ложного выбора проникнута злом. От начала времен человек был наделен posse non peccare (возможностью не грешить, лат.), которая по вхождении его в Царство Небесное должна была смениться на non posse peccare (невозможность грешить, лат.) После грехопадения наша свободная воля оказалась в позиции non posse non peccare (невозможности не грешить, лат.); ведь единый источник всякого блага, абсолютное Добро – Бог, а человек отпал от Бога. Значит, чтобы творить Добро, нужна помощь свыше.

Мы обращаемся к Богу, Он Своей благодатью дает нам силы бороться со злом. Каждый раз таинство покаяния сообщает нам некую новую сущность, вновь и вновь запечатлевает на нашей душе образ Божий. То есть мы не обязаны совершать добрые дела, чтобы обрести Бога, а можем призвать к себе Бога и, обретая Его, получаем возможность поступать правильно. Мы падаем и поднимаемся, чтобы продолжить. Наше дружеское единение с Богом первично, поступки – вторичны. Здесь проходит черта, навсегда отделяющая ненавязчивый, повседневный, какой-то “уютный” подвиг христианских святых, сестричек и братцев, от героической аскезы профессиональных революционеров, ничего не прощающих ни себе, ни другим. Расплата за грех в мире добрых по своей природе людей – смерть; но Бог не создавал смерть и не радуется погибели живущих. Бог спасает всех грешников, кроме тех, кто сам осудил себя. Это печальное право нашей свободы, на которую Он не может посягнуть.

 

О ГРАДЕ БОЖИЕМ

 

Конечно, трудно примириться с тем, что Господь берет на Себя грех мира – особенно, если набраться смелости и представить себе, что означают эти слова. А значат они лишь то, что в преддверии Рая трудно встретить чистеньких и опрятных, в крахмальных воротничках. Там все сплошь грязные и сопливые; там Бог падает тебе в ноги и всеми Своими силами, от всего сердца – в последний раз – умоляет плюнуть на прошлое, забыть свои многочисленные обиды и счеты, и все-таки войти в Рай. И тут, конечно, трудно представить себе такую героическую натуру, которая даже здесь не разожмет кулаки, не простит и не войдет. Трудно, но можно.

Это ведь здесь мы предъявляем себе непомерные требования, а потом от гордыни переходим к отчаянию. В минуты охрененной духовности мы представляем себе Страшный Суд, на котором в конце концов состоится решающая раздача слонов. Тут-то уж все негодяи понесут заслуженное наказание. А ну, как Бог их простил? А мы – нет? Готовы ли мы быть в одном Царствии Небесном со Сталиным и Иудой? Примиримся ли с Богом, если они примирились с Ним? И не даже они – у Господа нет никаких даже, а просто – они с Ним примирились? А мы готовы следом за ними принять этот дар, оказывается, незаслуженный нами, готовы ли перестать мнить себя лучшими, увидеть свою козью морду в зеркале? Многие всю жизнь врут себе; а Страшный Суд – он ведь потому и страшный, что на нем нам придется сказать себе правду. Для этого надо в процессе прохождения срочной жизни все время тренироваться, думать о ближнем и о себе как бы с точки зрения Бога, и даже не столько думать о Боге, сколько видеть Его, стремиться быть с Ним, а не со своими сколь угодно высоконравственными образами и теориями. В общем, речь идет о медитации или, в переводе с латинского – созерцании.

Сейчас принято много и не по делу говорить о всякого рода медитации. Мы обнаружили ее на Востоке и были страшно поражены, хотя вот уж скоро две тысячи лет, как она живет с нами на христианском Западе. Тут все дело в простой безответственности ума. Сначала мы пятьсот лет разгоняли “невежественных церковников”, монастыри переделывали в имения, а храмы – в сараи. Мы славно поработали и научились неплохо чесать языками, поскольку сильным и добрым людям нет нужды отвечать за свои слова – пусть злодеи и трусы ответят за все. Мы действительно отделили церковь от государства – Церковь Христову от царства века сего. А теперь мы стали настолько сильны, что протянули свои загребущие руки за горы и океаны, в самое сердце Азии, и обнаружили там – подумать только – традиционную цивилизацию, еще не совсем порвавшую со старой наивной привычкой умственной и духовной ответственности. Правда, цивилизация этих людей - не совсем христианская. Тысячу лет назад наши предки их называли язычниками и вели с ними длительные философские споры, торговали или дрались на мечах. Сегодня, когда агенты охранки стали священниками, простой японский или китайский боец может сделаться нашим великим учителем. Свято место пусто не бывает.

О медитации повествует Августин в своем знаменитом трактате De civitate Dei (”О граде Божием”, лат.) Он очень четко описывает сосредоточение разного рода (то, что многие по невежеству принимают за созерцание: видят, как люди в халатах сидят с руками на пузе, подсчитывая вдохи-выдохи, и думают, что перед ними медитация, а это – концентрация). Все это автор относит к деятельной области существования, все это помогает нам “пробиваться с усердием в жизни нашей, руководствуясь заповедями”. А созерцательная жизнь наша не прекратится вместе с временной и земной, но подобно мосту, проложенному над временем, приведет нас в Жизнь Вечную. Мостик этот ступенчатый, и на тернистом пути медитации Августин различает семь стадий.

 

СЕМЬ НЕБЕС АВГУСТИНА

 

Забавно, как эти стадии чисто случайно пересекаются со столь почитаемой нами чакральной системой, воспринятой европейскими антропософами у Востока, что называется, на свежую голову. Первые три отвечают за всю органику, чувства и интеллект. Это то, что расположено, грубо говоря, от промежности до солнечного сплетения, и ничем не отличает нас от зверей – так сказать, психосоматика. В самом низу чистое существование без прикрас; выше, рядом с пупком, центр чувств, отвечающих на вопрос “нравится - не нравится”. Это – чутье, или, по определению Сартра, “интуиция крысы и хулигана”. Выше – так называемый “нижний ум”, своего рода путеводитель по миру, до лучших времен заменяющий совесть. Здесь решается базовая проблема “хочу - могу”. Закон Джунглей – это как раз сбалансированный консенсус между свободными волями членов экосистемы, где каждая тварь чутьем находит нужное место. Существа с развитым нижним умом легко находят требуемые решения и набирают высокие баллы по шкале интеллектуального коэффициента. Таковы первые три ступени августиновой лестницы: поддержание существования (мы сказали бы, что проявляется это на уровне физического тела), чувства (эфирная материя) и примитивные опыты моделирования мира – удержание чувственного опыта и его воссоздание (астральный план).

Настоящее созерцание начинается на четвертой ступени, когда в дело вступает ментальная сфера, ответственная за самосознание. Здесь уже появляются мысли, здесь мы отвечаем себе на вопрос “я - не я”. Что-то такое начинает раскручиваться в середине груди и проявляется в полную силу примерно к шести годам. Медитация по Августину оперирует грудной чакрой на стадии развития добродетели, то есть очищения сердца от всякой дряни, которую мы отказываемся считать частью себя. Так мы впервые отделяем себя от своих состояний. Собственно, именно эта стадия является уникальной, отличая человека от бобра (верхние чакры присутствуют и у животных, в зачаточном состоянии). Можно сказать, что нижние области есть инструменты плоти (психофизиология), а верхние – орудия духа; чтобы не вышло ни зверя, ни ангела, существует самая середина, где, видимо, и оперирует то, что мы называем душой человеческой, а начинается все это дело с самосознания.

Выше – так, скажем, на уровне горла – творится взаимодействие нашей сложной системы с миром на самом высоком уровне. Годам этак к двенадцати мы более или менее начинаем осознавать, что для нас полезно, что вредно. Это уже настоящая интуиция, проявляющая себя на уровне казуального плана. Для Августина эта стадия характеризуется возможностями к достижению покоя, когда мы сознательно учимся умиротворять свои страсти. На шестой стадии разворачивается “третий глаз”, а в области просвещенного тела происходит ingressio in lucem (”просветление”, лат.), а мы начинаем на полном серьезе отличать зло от Добра и даже можем за это уже отвечать. Тут уж вступает совесть христианская; а на самом верху нашей пирамиды душа облекается в свое духовное тело и “вступает в обитель”, где истинный разум отделяет Любовь от всего остального, и это уже называется мудростью. Тут-то мы и обретаем возможность созерцания Бога. Система наша раскрывается полностью и обретает способность взаимодействовать со своим Создателем, как подобает. То есть, на этой ступени Бог уже может нам дать все, что Он нам уготовил. Такие вот “тайные писания первых христиан”.

Здесь можно попробовать встать на рога и прямо спросить: “Ну, у них на Востоке все просто и ясно – вот тебе дзэн, а вот “Даодэцзин”. Сейчас я каждое утро сделаю тысячу приседаний, а впоследствии получу черный пояс. А что у вас, в христианской Европе - никаких вообще упражнений, ни ката тебе, ни данов. Все разговоры да разговоры, контрреволюция одна”.

Голубчики, а где ж вы были, когда Господь творил небо и землю? Как насчет еженощного испытания совести – для начала, с ежедневным причастием из собственных ручек приходского попа? А всевозможные бдения, а молитвослов, а всякие адорации? Про крестный путь слыхали? Или, например, Розарий? Четки у нас ничуть не хуже, чем у косого Будды! И если вам так уж нравится ваш ашрам, не сходить ли для разнообразия в монастырь по соседству? А то, чего доброго, к братьям-францисканцам? В Африку не хотите отправиться с миссией мира, лечить детей от желтухи, чтобы националисты повесили вас за яйцы? Добро пожаловать в хоспис, места есть всегда. Не факт, что туда вас возьмут. А любителям помахать ножками – в гетто, на улицы. Боритесь там против наркомафии и тлетворного влияния банд. Вот тут есть где развернуться мистикам и инженерам человеческих душ.

А традиционная культура Китая – очень хорошая вещь. Когда св. Франциск Ксаверий строил свой храм в китайской столице, он построил его в виде пагоды, а святых изобразил в духе китайской старины. Так что настоящая мистическая эзотерика еще ждет своих героев. И очень нам в этом помогает, наряду с мудрецами и умниками загадочного Востока, простой богослов и великий человек Аурелий Августин.           

      

НЕ ТОТ ТОЛСТОЙ

 

Русская литература, развивавшаяся, как известно, крайне неравномерно – где густо, а где пусто – являет нам необыкновенное изобилие графов Толстых. Один из них, экранизированный впоследствии Бондарчуком землепашец, в рекламе не нуждается. Другой – “Лешка Толстой”, автор “Аэлиты”, кого, по признанию Ахматовой, ни в один приличный дом пускать было нельзя, постепенно отступает во тьму забвения. Но есть еще и третий, о ком в наше судьбоносное время не грех было бы вспомнить.

 

Алексей Константинович Толстой, сын светской красавицы от крайне неудачного брака, завершившегося разрывом, на злосчастные обстоятельства юных дней пожаловаться никак не мог. Мама нашего героя, прекрасная, добрая и умная Анна Перовская, была, к тому же, достаточно богата, чтобы своему любимому сыну дать какое угодно воспитание. Его дядя, Алексей Перовский, известный нам под псевдонимом Антона Погорельского автор несравненной “Черной курицы”, был, к тому же, ближайшим другом самого Жуковского. Так что с девяти лет мальчик играл в лошадки в компании будущего наследника престола Александра II, которого реформы. Гораздо позже Толстой подружился и с его царственной супругой, императрицей Марией, и в их доме до конца оставался желанным гостем. Еще в отроческих годах входил во дворец запросто, без доклада. Карьеру, что обещала быть блестящей, делать, однако, не стал.

Детство провел с матерью и дядей в благословенной Малороссии. С десяти лет путешествовал по заграницам; для начала в Веймаре посидел на коленях у Гете. Потом довольно долго пробыл в Италии, о чем мы можем прочесть в прелестном детском дневнике, обнаруживающем такую живость ума и такое образование, какими мало кто мог похвастать даже в то время. Через несколько лет начал службу при московском главном архиве Министерства иностранных дел, что довольно типично для мыслящих молодых людей. Впрочем, и грибоедовский Молчалин вроде бы подвизался по тому же ведомству.

В тридцать восемь лет – это уже черта новейшего времени, прежде к этим годам жизнь, в общем, заканчивалась – пошел добровольцем на фронт, в пехоту, во дни Крымской войны. Перед тем едва не стал основателем российского пиратства, пытаясь на свои средства снарядить эскадру каперов для захвата британских торговых судов по законам военного времени. Почти умер от тифа, но был буквально поднят из могилы чужой женой, будущей героиней его стихотворения, одного из известнейших образцов русской любовной лирики: “Средь шумного бала, случайно…” Через два года Софья Андреевна Бахметева получила совершенно официальный, почти неслыханный по тем временам, развод, и влюбленные соединились законным браком, в каком и прожили всю оставшуюся жизнь. На отношениях Толстого с высшим светом это вообще никак не сказалось, разве что добавило романтической привлекательности. Супруга нашего героя понимала, в его литературных занятиях, также начатых очень поздно, принимала самое живое участие, отсутствие социальных амбиций и служебного рвения полностью поддерживала. В общем, частная жизнь Толстого была по-настоящему счастливой. Все его мытарства и страсти имели характер сугубо творческий. Поскольку вся сознательная деятельность нашего героя была посвящена именно литературе, и в этом качестве Алексей Константинович Толстой явил себя вполне признанным гением.    

 

ОХОТНИК ДО ВАМПИРОВ

 

“Упырь” - это зловещее порождение юношеской фантазии Толстого - впервые явился в свет небольшим тиражом в 1841 году. Рассказ о молодом человеке из хорошей семьи, невзначай подоспевшем к последней главе истории гибели старинного рода, не оставляет, на первый взгляд, ни малейших сомнений в первоисточнике. Повесть The Vampire Джона Полидори, личного врача и наперсника лорда Байрона, так поразила читателей двумя десятилетиями ранее, что поначалу была даже приписана самому поэту (и неоднократно издавалась именно как сочинение Байрона). Позже из нее вышел целый свод вампирской литературы и драматургии; байка, сочиненная добрым доктором в ту же памятную ночь, когда Мэри Шелли задумывала своего “Франкенштейна”, была не только переведена на основные европейские языки, но и десятки раз пересказана в стихах и прозе. Даже старик Дюма отметился собственным переложением The Vampire для французской сцены, измененным почти до неузнаваемости. Детище молодого Толстого обнаруживает куда больше общего с оригиналом.

Однако, это первое впечатление – ложное. Как во сне, где привычные вещи на поверку оказываются чем-то невиданным, история, рассказанная Толстым, при очень сильном внешнем сходстве с The Vampire (тут вам и действие, размазанное по всей Европе, и беззащитная девушка, и довольно-таки пассивная позиция героя, и античные редкости; даже комната с фресками у Толстого мало чем отличается от комнаты с гобеленами у Полидори), обладает такими достоинствами, какие простодушному английскому врачу и не снились. Прежде всего, мы с начала и до конца вольны счесть происходящее бредом сумасшедшего – и это нисколько не мешает развитию захватывающего сюжета. Затем, вот эта самая тонкая грань между сном и явью, которую персонажи “Упыря” многократно пересекают, сами не замечая того, эта пресловутая альтернативная реальность совершенно отсутствует у прямолинейного Полидори. Герои Толстого совершают настоящие trips в современном смысле, с риском для жизни выходя за пределы физического плана бытия.

Причем это состояние “выхода” или “полувыхода” подано начинающим автором с таким безусловным знанием дела, как будто он с детства питался одними грибками и зарабатывает на жизнь исключительно некромантией. А “Упыря”, тем не менее, подарил миру русский православный барчук с очень здравым, в целом, взглядом на вещи. Белинский, которому своеобразные социальные теории ничуть не мешали демонстрировать безупречный художественный вкус, сразу отметил появление на нашем литературном небосклоне новой – и очень яркой – звезды. Уж если такой критик называет язык начинающего автора “иногда похожим даже на слог”, остается только ждать развития событий. Однако на деле Толстой почти на полтора десятка лет исчезает из литературы бесследно, чтобы снова войти в нее уже сразу готовым мастером – поэтом, прозаиком, драматургом. Несколько важнейших жанров общеевропейского значения вообще открыто для нас именно графом Алексеем Константиновичем Толстым, и никем иным. Об этом – отдельный разговор. Покамест, чтобы вернуться к теме вампиров и вампиризма, скажем, что “Семья вурдалака”, написанная несколько позже – чуть не единственная пьеса в репертуаре русской словесности, исполненная по канонам классического horror. Причем оригинальность ее несомненна. Очень жаль, что Голливуд до сих пор не дерзнул замахнуться на это сочинение, от которого кровь стынет в жилах. Большинство vampire movies в самых ярких сценах лишь робко приближается к ужасающему реализму толстовской страшилки.

 

СВИСТУНЫ

 

В 1859-1863 годах теплая компания холодных сатириков, куда кроме Толстого входили два его кузена – Алексей и Владимир Жемчужниковы, Добролюбов, Некрасов, Чернышевский и Салтыков-Щедрин, вовсю развлекалась в редакции “Свистка”. Это приложение к литературному журналу “Современник”, издаваемому Панаевым и Некрасовым, специализировалось на том же самом, чем в наши дни занимаются концептуалисты вроде Дмитрия Пригова и поэта-правдоруба Игоря Иртеньева, политик Виктор Шендерович, братья Пилоты, Хрюн Моржов и Степан Капуста. То есть, на пике реформ, когда народ обрел долгожданную свободу, преобразовывалось все от армии до университетов, и впервые прозвучали столь любимые нами в недавнем прошлом слова “гласность” и “перестройка”, эти легкомысленные свистуны и нарушители общественного порядка откровенно издевались над самыми важными и значительными достижениями новой российской политики. Для них не было буквально ничего святого.

Надо сказать, что Толстой стал, возможно, величайшим сатириком, земле российской просиявшим. В отличие от слишком чувствительного, и оттого несколько слишком безжалостного Добролюбова, мрачного обскурантиста Салтыкова-Щедрина и, позже, патологически депрессивного Чехова, наш граф был воплощением казенной мечты русского начальства о “правильной сатире”. Он, что называется, имел позитивную идеологическую платформу. Причем убеждения Толстого были самые что ни есть патриотические и православные. Одно время его даже чуть было не записали в славянофилы за большую любовь к древней Руси. Очень скоро, однако, выяснилось, что в древнерусской истории отечества отчаянного барина привлекают такие неудобные вещи, как вечевая демократия, торговые союзы, религиозный диалог и права человека. И без пяти минут ура-патриот на поверку оказался самым настоящим западником. Причем так подло, по-иезуитски все повернул, как будто древняя Русь – это именно и есть западное и европейское государство. А все, что приличные люди приучены со школьной скамьи считать исконно русским, обозвал “московским ханством”. И этому большому другу российского императора было плевать с высокого дерева на укрепление властной вертикали.

Вскоре в одном из писем Толстой очень четко определит границы своей исторической модели. “Скандинавы… нашли вече уже совсем установленным. Их заслуга в том, что они его подтвердили, тогда как отвратительная Москва уничтожила его, - вечный стыд Москве! Не было надобности уничтожать свободу, чтобы покорить татар. Не стоило уничтожать менее сильный деспотизм, чтобы заместить его более сильным. Собирание русской земли! Собирать – хорошо, но надо знать, что собирать? Горсточка земли лучше огромной кучи говна”.

На страницах “Свистка” соседствовали сатирики, представлявшие самые крайние, но очень разные взгляды. Всех их объединяла готовность ставить под сомнение и даже опровергать именно те идеи, что официально принято было считать наиболее передовыми и прогрессивными. Если угодно, это была сатира высшего порядка, некий мастер-класс, представленный настоящими знатоками всех “так называемых вопросов”. Эти гении острословия, молодые и не очень, блестяще подкованные в истории, философии и правоведении, при всех различиях в убеждениях и даже происхождении составляли истинную элиту российской журналистики. До таких снежных высот она не поднималась больше уже никогда. И в этой плеяде звезда графа Толстого заняла более чем достойное место. Именно им был вызван к жизни Козьма Прутков.

 

ПОЭЗИЯ ИСТИННАЯ И МНИМАЯ

 

Через полвека Михаил Зощенко в своем главном и самом пронзительном в нынешней российской литературе сочинении “Перед восходом солнца” проводит уничтожающую критику отечественной поэзии от Тютчева до наших дней, подписывая смертный приговор Серебряному веку. Оценки этого трагического гения во многом (хотя отнюдь не в главном) субъективны. Однако суть разрушительного процесса, поразившего русскую литературу с уходом со сцены последних современников Пушкина, передана верно. Тематика стихосложения становится все более вторичной, язык – “галантерейным”. По-своему яркий и, несомненно, одаренный Бенедиктов, вызвавший к жизни поэзию титулярных советников и модисток – этих предтеч будущей фабричной культуры – в те дни был еще в новинку, мгновенно превратившись в мишень для насмешек таких ценителей и критиков, как сотрудники “Свистка”. Но будущее принадлежало уже не им. В этом смысле Толстой, прежде всех почуявший, куда ветер дует, и по-английски, без лишнего шума, покинувший стан “базаровцев”, оказался куда мудрее своего тогдашнего окружения.

Сам нетленный образ Козьмы Пруткова, поэта и чиновника на жаловании, своего рода соловья генерального штаба, придуманного вместе со всеми его немудрящими виршами, дебильными баснями и заумными изречениями Толстым и братьями Жемчужниковыми (ради такого случая один из них, неплохой художник, даже написал соответствующий портрет), нуждается разве что в некотором пояснении. Во-первых, это пародия не столько на некое направление в литературе, представленное тем же Бенедиктовым, сколь на то широкое явление, какое в недавнем прошлом называли “псевдухой”, а теперь - так беззаветно предпочли всему прочему.

Это мертворожденная антикультура русского национализма, лишенная всяких действительных связей с культурой истинной и мировой, “без божества, без вдохновенья”, без будущего, в умственном плане – на грани душевной болезни (а ныне, все чаще - и за этой гранью), в плане общественном – добровольная прислужница сильной власти. По необходимости она готова рядиться в любые идеологические одежки, от крайне деспотических до либерально-гламурных. Эта чудовищная “мерзость запустения на месте святе” не только запросто сосуществует с настоящим творческим началом в жизни России, но и способна его полностью вытеснить. Вот вам правдивая история про вампиров. Поистине, мертвый хватает живого.

Затем, своеобразная и, конечно, также пародийная драматургия Пруткова, между прочим, ввела в российский театральный обиход тот самый “разговорный жанр”, что, по мнению такого мыслителя, как Владимир Соловьев, западная драма получила только с приходом Ибсена. Вообще бедняга Козьма не так прост, как кажется, и под всегда уродливой оболочкой его сочинений порою скрываются самые настоящие перлы, которые надо уметь выискивать и получать от них удовольствие. Не говоря о том, что при всей непрошибаемой глупости и идиотизме стихи Пруткова отмечены печатью той поэтической инерции, что отличает истинных певцов. Высшая степень комизма как раз и состоит в сочетании некоторого дара с полным отсутствием проявлений высшего человеческого начала, или пародией на эти проявления. Некая низменная духовность, при полном отсутствии живой души - еще один характерный признак кровожадного выходца с того света.

Наконец, грядущая действительность утвердила право на существование именно Козьмы Пруткова, как наиболее представительного деятеля российской литературы. И даже не об официальной словесности речь. Как раз поэты первых десятилетий XX века с их культом эмоций, безудержным формализмом и довольно низким уровнем образования явили собой живые, одухотворенные и страдающие воплощения бессмертного Козьмы. Падение русской культуры на рубеже времен предсказано в облике Пруткова.

 

“ПРЕЖНИХ ВРЕМЕН УСОБИЦЕ”

 

Толстой был первым поэтом, приобщившим русскую литературу к балладе. Собственно, в этом традиционном жанре пробовал перо еще всеобщий учитель Жуковский, но его сочинения были лишь переложениями западных образцов, тогда как баллады Толстого – вещь вполне самостоятельная и никоим образом не поверхностная. В преданиях киевской старины, еще живо связанной со всем европейским строем, Толстой черпал вдохновение своим песням, представляющим такой же естественный цикл, посвященный древнерусской истории, как “Dmetrius-imperator”, “Стенькин суд” и “Северовосток” Волошина – стихотворную летопись истории новой. Хотя, конечно, в поэтическом плане сравнивать эти произведения не приходится. Все-таки гений Толстого в сочетании с его сугубо аристократическим происхождением и классическим образованием, полученным легко и приятно, не оставляют никаких надежд хотя бы и всем деятелям Серебряного века вместе взятым во главе с самим Иннокентием Анненским. То есть, то был еще Золотой век российской культуры. И, наряду с безнадежно пережившим свое время и предельно озлобленным Вяземским, Толстой явился одним из последних детей этого уходящего века.

“Кстати, знаете ли вы”,- обращался Толстой в письме к своему невидимому собеседнику, - “что Григорий VII, знаменитый Гильдебранд, был признан Изяславом? И что его предшественник, папа Климент… послал посольство в Киев? Что вы на это скажете? Католический нунций на улицах Киева? Генрих IV, император германский, посылающий… посольство к Изяславу; монахи свиты нунция, чокающиеся с печерскими иноками? Византия и Рим ссорятся, но их ссоры не достигают еще народов, которые, сознавая себя одинаково недавними христианами, братаются между собою, как о том свидетельствуют бесчисленные браки между нашею и другими европейскими династиями. Графиня Матильда де-Белоозеро? А? Что вы скажете на это? Есть в этом колорит?”

Колорит, безусловно, имел место. Глубокое знание древности в ее самом буквальном виде - Толстой, как вы помните, был из “архивных юношей” - в сердце и уме автора перерастало в ее истинное понимание, каким, по-видимому, даже в чистой отечественной науке располагали лишь два-три олимпийца (Сергей Соловьев с Ключевским, да еще, пожалуй, незаслуженно забытый Болтин, отец российской исторической науки). Отсюда поистине душераздирающие картины, сообщающие балладам Толстого ту первозданную мощь, какую мы прежде встречали разве что в песнях англо-шотландского пограничья, или у каких-нибудь Сигне с Хавбором. Здесь нет и следа позднеготической романтики, так удачно переданной уже в наше время сэром Вальтером Скоттом, а только кровь, плоть и сталь и, надо всем этим, муки рождающейся из первобытного хаоса европейской славянской культуры – родной сестры и полноправной союзницы своих западных соседок.

Странноватые былины Толстого, с другой стороны, явились лебединой песнью исконно русской поэтики, завершая преемственность, роковым образом оборвавшуюся с уходом из деятельной жизни в декабре 1825 года лучших сынов старой России. Некоторые строфы “Алеши Поповича” (“…Звуки льются, звуки тают…”) заставляют вспомнить даже не славянскую, а китайскую древность, пробуждая к жизни такое очарование Востока, от какого мороз идет по коже. Поистине, в творениях графа Толстого чудесным образом соединилось то, что в русском характере сплошь и рядом вступает в роковое противоречие – западная высь с восточной глубиной в чистоте поэтического совершенства.

 

ОТ ГОСТОМЫСЛА ДО НАШИХ ДНЕЙ

 

Эта счастливая двойственность сохранила Толстому почти недостижимую в наши дни духовную свободу, давшую ему право назвать себя “случайным гостем” в стремительно формировавшихся боевых лагерях западников и славянофилов. Христианин по вере, он одним из первых в стане русской мысли поднялся над спором Рима и Византии до настоящей вселенской соборности, избежав при этом быть втянутым в богословские споры. Европеец по духу, он не вкусил горьких плодов русского верхоглядства, ко всем без изъятия общественным веяниям относясь скептически и, попросту, продолжая заниматься своим делом. Его интеллектуальная честность делала Толстого невозможным оппонентом в спорах новейших недоучек. Позднейшие, уже чисто сатирические былины и просто стихотворные отповеди разнообразным дуракам справа и слева не позволяли заподозрить поэта в малейшем пристрастии. Чего стоит одна поэтическая “Русская история от Гостомысла”, где даже обожаемый автором Петр Великий представлен так, что только руками разведешь.

Вот в программной сатире “Поток-богатырь” Толстой живописует злоключения былинного киевского витязя. Сперва в Москве времен Ивана Грозного наивный герой хватается было за меч, готовый положить предел бесчинствам странного хана “в зипуне из парчи”, но народ вовремя останавливает рыцаря объяснением: “То земной едет бог! То отец наш казнить нас изволит!” Затем, уже в Петербурге, незадачливый путешественник во времени наблюдает всяческую чепуху, сопровождаемую рассуждениями о некоем общем деле (республике), и в результате, в морге, становится свидетелем этого самого “дела”, когда стриженные под мальчиков юные ведьмы в очках потрошат какого-то несчастного покойника, разглагольствуя о правах женщин.

А, с другой стороны, в стихотворном послании к начальнику главного управления по делам печати Михаилу Лонгинову, не решавшемуся издавать “Происхождение видов”, поскольку система Дарвина будто бы очень его огорчала, Толстой взывает: “Полно, Миша, ты не сетуй: Без хвоста твоя ведь жопа, Так тебе обиды нету В том, что было до потопа”. Традиции русской общины, на которую молились за славянофилами народники, а за теми – новейшие опрощенцы во главе с автором “Воскресения”, Толстой обличает в уравниловке, и выводит из самой сокровенной глубины крестьянского обихода грядущий призыв “Все поделить!”, антиисторический и бесчеловечный. “…Я становлюсь врагом славизма, когда он делается проводником социализма и эгалитарности. Я западник с ног до головы”, пишет он, но – тут же: “и настоящий славизм – западный, а не восточный”.

В драматической трилогии, не имеющей себе равных в русской сценической литературе, и сопоставимой разве с “Борисом Годуновым” Пушкина, Толстой ничего не провозглашает и не склоняется ни на чью сторону, оставаясь ненаблюдаемым наблюдателем российской истории, где все за все пред всеми виноваты и концов уже не сыскать. Это и впрямь напоминает пушкинское: “Боже мой! Как грустна наша Россия!” Сам Толстой в одном из стихотворений сравнивает себя с античным героем, носившим на спине теленка до тех пор, пока тот не вырос в быка; только бремя, под которым поседела голова поэта – растущее “без меры и предела” горе. Это горе Ярослава, татарское, московское – вечное нестроение русской жизни, “чужое горе”, которое поэт, чувствующий в себе великие силы, способный на многое, обречен тащить до скончания века, хороня под ним свои лучшие чаяния и надежды.

 

ПРАВДА-МАТУШКА

 

Толстой покинул нас в середине 70-х годов, когда, отброшенная народническим террором и последовавшей за тем реакцией на многие десятилетия назад Россия начала свое движение к пропасти, что, по словам Черчилля, большевики попытались перепрыгнуть “в два приема”. Простое чувство благодарности побуждает нас судить человека не по злым, а по добрым его делам, певца – по его песням. Однако Толстой решительно не подпадает под пушкинские “двойные стандарты”, делающие поэта одновременно ничтожнейшим из ничтожных детей света и диким и суровым жрецом солнечного божества. В своей жизни, удивительно цельной и прекрасной, он ни в чем не поступился поэтической истиной, в искусстве – не отошел от жизни. Это редчайший, даже уникальный тип в российской действительности, и впрямь словно дошедший до нас из глубины веков.

В своем творчестве Толстой и сложен, как может быть сложна классика, и неудобен, как всякое дыхание свободы в обществе, где идеалы обезличенной массы соседствуют с кровожадным индивидуализмом. Эта истинная дихотомия нашей повседневности, во все времена едва прикрытая разного рода “восточными” или “западными” тенденциями, способна поглотить без следа любые благие намерения; только просвещенный скептицизм, неизбежный спутник личной ответственности и, в конечном счете, человеческого достоинства, остается ей неподвластен. Толстой сетует на то, что в любом положении видит бездну возможностей и не способен отдать явное предпочтение ни одной из них, не в силах безоглядно увлечься никаким направлением ума. А в одной из своих стихотворных притч рассказывает трагическую историю братьев, отправившихся на поиски правды и, в конечном счете, увидевших ее с разных сторон, а потом и погубивших друг друга “за правду за истину”, такую, какой они ее по-разному понимали. Эта грустная констатация русского разброда слишком многими восторженными почитателями Толстого не была воспринята всерьез.

Даже три десятилетия спустя, в предисловии к первому более или менее полному собранию сочинений Толстого, вышедшему в 1907 году, великолепный знаток русской литературы и один из лучших ее критиков Венгеров мягко порицает поэта за слишком уж суровую отповедь народническому движению. И это за какой-то десяток лет до того, как стало совершенно ясно, что развитие событий превзошло самые рискованные ожидания! Уже нами упомянутый Владимир Соловьев, фигура прямо библейского масштаба, настоящий пророк русского православия, что называется, заполнил паузу. Все эти печальные тридцать лет он без устали кричал о надвигающейся катастрофе, вызывая к себе почти всеобщую ненависть и, в конечном счете, сгорев как свечка на этой работе. Но ведь это было потом! А каково пришлось графу Алексею Константиновичу в его почти “вегетарианское” время, когда никто и помыслить не мог, как все обернется?

Это Соловьев смотрел богатырем на фоне ужасающего нравственного и культурного падения последней четверти XIX века. А Толстому, товарищу взорванного императора по детским играм, приходилось очень высоко держать планку умнейшего человека в России, перехватив эту грустную эстафету из рук Чаадаева! Это высокое звание во многом отделило его от тех, с кем при других обстоятельствах он наслаждался бы нежнейшей дружбой, превратив из “золотого мальчика” почти в изгоя – но и навсегда сблизило с грядущими поколениями читателей и собеседников. В числе этих счастливцев можем сегодня оказаться и мы.

САМЫЙ ПЕРВЫЙ ДОМ

 

Ничто в истории по разнообразию не сравнится со способами общественного устройства. Едва не каждый уважающий себя народ располагает собственной социальной моделью, которой и пользуется с переменным успехом. Но только в Риме, чье имя пару тысячелетий назад служило синонимом слова “цивилизация”, в основание общества была положена частная жизнь человека. Неудивительно, что наш дом, такой, каким мы его привыкли видеть, придумали и построили именно римляне.

 

Конечно, это не означает, что их соседи жили в пещерах. Были домостроители и богаче, и много изобретательней, и попросту прихотливей. Особенности их и приемы, кое-где сохранившиеся почти в неизменном виде, мы теперь перенимаем в рамках культурного диалога, украшая отдельными элементами ближневосточного, африканского и японского дизайна примерно то же самое, что набивал иноземными редкостями, награбленными на войне или купленными у заезжих торговцев, римский гражданин. Однако сами носители экзотических культурных традиций относятся к ним куда проще и, при наличии средств, предпочитают обставлять на европейский манер свои вполне стандартные и совершенно западные жилища. Чем так привлекателен древнеримский взгляд на проблему жилья, и почему именно римлянам удалось так удачно выразить то, что мы имеем в виду, говоря о доме?

Основание будущего Вечного Города, первоначально не выходившего за пределы Палатинского холма, состояло в том, что легендарные выкормыши волчицы прошлись по его периметру в белых одеждах жрецов, держась за рукояти медного плуга, который тянули, по преданию, белые бык и корова. Комья земли, вывернутые плугом на внешнюю сторону борозды, осторожно были собраны и отброшены внутрь, поскольку сама эта земля уже стала священной. Этот момент чрезвычайно важен для понимания того, как относились римляне к своему дому и городу. Говорят, что и Рем был убит Ромулом именно за то, что, подсмеиваясь над предосторожностями, несколько раз перескочил черту на глазах у брата. Там, где предполагались городские ворота, плуг приподнимали, и борозда прерывалась. Даже и место, избранное для города, было угадано по полету птиц. Эта гадательная техника была заимствована у соседей будущих римлян - этрусков, как и большинство религиозных практик вообще, особенно - на первых порах.

После очистительного обряда, состоявшего в прыжках через огонь совершенно так же, как до сих пор делают это в деревнях в Иванов вечер, все участники торжества вырыли в центре будущей застройки яму, куда каждый бросил по горсти земли, принесенной из своего родного поселения. Земля эта, в свою очередь, была смешана с золой. Понятно, что это – не просто земля, а место захоронения предков; зола же обеспечивала продолжение связей с богами домашнего очага. Вот эти три вещи: неприкосновенность прилегающей территории, кровная связь со своей землей и очаг, представляющий сакральный центр дома, составили тот уникальный стиль частной жизни, который мы все теперь в разной степени заимствуем у наших латинских предков и учителей. 

 

ОТ ЧАСТНОГО К ОБЩЕМУ

 

Самые-самые первые римские дома трудно было даже назвать хижинами. Они напоминали шалаши, которые строят дети в саду, чтобы поиграть в индейцев. Так называемые помпейские фрески (а на самом деле – настоящие картины, вполне себе развитая декоративная живопись того времени) сохранили изображения таких, с позволения сказать, домов. Это, конечно, уже очень поздняя версия, всего лишь представления состоятельных граждан времен Августа о том, как все начиналось. В общем, что-то такое под крышей из веток, без окон, и с дыркой заместо двери. Очень может быть, что там и очага-то не было, то есть, поначалу далеко не каждое жилище можно было назвать “домом” в настоящем смысле этого слова. Большинство построек не имело священной функции; в них попросту пересиживали ночь или непогоду, а домов и было-то всего ничего.

С ростом благосостояния народ переселялся из шалашей в примитивные, грубые, но уже дома – magalia. Они были лишены излишеств, но обладали теми же неотъемлемыми чертами, о которых мы уже говорили, и их жители могли отныне спокойно спать на земле своих предков, вступать в серьезные отношения с пенатами (для простоты мы поначалу можем рассматривать их, как римских домовых, хотя это далеко не так) и защищать свою территорию от посягательств. С этой, единственно существенной для римлян точки зрения, они – и богатые, и бедные – были равны. Следующим по порядку благом была власть, для достижения которой, главным образом, и нужны были деньги, позволявшие влиять на развитие событий, а в материальном плане жизнь была простая, и об излишках никто не думал. И здесь мы впервые видим зарождение привычных нам социальных слоев: бедняков, богачей и среднего класса.

Бедными были люди, не имевшие пока что возможности изменять свою жизнь по собственному желанию. То есть, домов у них не было, и, соответственно, нечего  было улучшать. Они существовали, скажем, ниже уровня нормальной жизни. Средний класс, со временем составивший основу городской общины, представляли люди, могущие изменять свою жизнь в соответствии со своими потребностями, планировать ее. То есть, они могли позволить себе жить так, как им хочется. Наконец, богатыми следует счесть тех, кто обладал возможностями влиять на чужие жизни, изменяя их сообразно своим интересам. А уровень демократии, как можно легко понять, определяется тем, насколько представители среднего класса позволяют богатым воздействовать на жизнь бедных. Это зависит от общественного мнения, а формируется это мнение средствами массовой информации. Вот так складывались социальные отношения в будущей столице Империи, и в таком виде, практически неизменном, мы все их наследуем. И все это для римлян – дела домашние, и дом – частное жилище, стоящее на собственной земле – основной определяющий фактор всего римского общежития.

Что же это был за дом, составлявший основу мировоззрения римлян? Его тоже, в общем-то, придумали этруски. Главной частью такого дома была большая комната в центре постройки, с квадратной дырой в потолке. Первоначально именно там располагался очаг, но потом это помещение – atrium – превратилось в тот самый внутренний дворик, который сегодня выступает неотъемлемой частью образа настоящей виллы. А во Франции, к примеру, даже и в центральных парижских округах (например, Фобур Монмартр) большинство многоквартирных домов построено все по тому же принципу, когда четыре жилые секции окружают центральный дворик, уже общественный. Там стоят лавочки, растут деревья и даже, порой, бьют фонтаны, но это тоже атриум, хотя изменившийся функционально почти до неузнаваемости. И наши знаменитые “дворы-колодцы” происходят из того же источника. Что касается частных домов, то в романских странах они, как правило, имеют атриум (иногда – несколько).

 

БОЛЬШАЯ СЕМЬЯ

 

Вот у римлян, в том числе и самых богатых, первоначально весь дом и был атриумом; все жили в одной комнате – кстати, вместе с рабами и даже домашними животными. Нравы были простые. В рабство тогда попадали, главным образом, военнопленные, и относились к ним их хозяева, за редкими исключениями, сносно. Этим и объясняется чрезвычайно жесткое писаное римское право касательно рабов – это были именно те самые знаменитые суровые римские законы, которые никто в здравом уме и не думал исполнять. Когда общество разложилось, и люди начали утрачивать свою свободу уже по чисто экономическим причинам, и положение рабов стало ужасающим, а законы, соответственно, начали защищать их интересы. Все собрание домочадцев, включая рабов, называлось familia (семья, лат.) – urbana (городская, лат.) или rustica (деревенская, лат.) Когда в блокбастере Антуана Фукуа “Король Артур” герои выходят на бой с северными варварами, их клич “Rus!” означает вовсе не славянское происхождение, как наивно полагал сценарист, а те идеалы, за которые они сражаются – право на свободную жизнь в собственном доме на своей земле.

Rus – это, попросту, хутор, ферма, а идеалы римлян – та самая пресловутая “сельская честь”, что позже легла в основу общественного устройства европейских стран. Отсюда и поговорка “Москва – большая деревня”, связанная косвенно с политической программой “Третьего Рима” московских князей. Тот, первый и настоящий Рим, как раз и был такой вот большой деревней. Когда это положение трагически изменилось, заговорили об упадке. Вечный Город древности был более или менее организованным сообществом совершенно деревенских по духу домов, группировавшихся вокруг немногих зданий, имевших общественное значение. Эти “фермы” строились из досок и бревен, а позже – из кирпичей. Когда отважный российский стихоплет издевался над императором Павлом, воздвигнувшим “верх кирпичный” на мраморном основании дворца и страны, заложенных его августейшей мамашей, он проявлял тем самым характерный великорусский снобизм. В XVIII – XIX веках все Соединенные Штаты, к примеру, застраивались типичными римскими виллами из кирпича; вскоре это получило название неоклассики.

Но и в самом Риме кирпич, а вовсе не мрамор, был  самым ходовым строительным материалом. Такая конструкция, обмазанная штукатуркой, приходила на смену былым магалиям по мере того, как богатели домовладельцы, и называли ее, чаще всего, уже - casa. Это серьезное, уважительное обращение, хотя перед нами все та же хижина, только чистенькая и готовая к украшению. Вот перед нами жилище рядовой римской семьи, чей глава – бывший дровосек или свинарь – уже на покое, а, возможно, и отошел в мир иной. Тогда его посмертная маска – аналог византийской иконы, своего рода врата, соединяющие здешнюю жизнь с потусторонней – хранится в ларарии, особом шкафчике, игравшем роль храма предков. Ларарий появился далеко не сразу, а поначалу статуэтки и маски, через которые и осуществлялась связь с ларами (обожествленными предками), располагались у очага или вокруг имплювия – водоема в полу атриума, куда через комплювий – то самое квадратное отверстие в крыше – стекала и потом использовалась для нужд дома дождевая вода. Вот так атриум стал вместилищем всех четырех стихий: воздуха (потолка-то нет), огня (божественный очаг), воды (божественный водоем) и земли (священная земля на алтаре предков). Больше похоже на храм, но храм – это ведь обиталище Бога или богов, а не людей.

 

СВЯЩЕННАЯ СТУДИЯ

 

А римский дом сам по себе и был богом, вернее – целым пантеоном. Когда в учебниках мы читаем о том, как римляне приносили жертвы богам домашнего очага, порога и даже брачного ложа, не следует впадать в заблуждение. Не богам всего этого они поклонялись. Именно сам очаг, порог и супружеская кровать, выставленная, кстати, на всеобщее обозрение в центре атриума, и были богами. Каждая ступенька, каждый элемент конструкции и предмет обстановки (маловажных среди них не было) являются телом того или иного божества. Части дома и мебель – это, если угодно, все те же иконы. Это воплощения богов в мире людей; надлежит со всей серьезностью к ним относиться.

В Риме степень религиозности определялась тщательностью проработки деталей в повседневных отношениях богов и людей. Отношения эти строились в каждом случае на договоре, то есть имели правовую основу. Это, священное право легло, в свою очередь, в основу права гражданского; вообще правосознание есть сознание религиозное, оно неотделимо от благочестия и прямо зависит от него. Частная собственность священна, дом и земля, на которой он стоит, неприкосновенны именно потому, а вовсе не из какого-то уважения к правам человека. Эти самые человеческие права – ни что иное, как священные обязанности человека перед богами, никто не имеет права препятствовать их исполнению. Домостроительство – священная в прямом смысле слова обязанность человека. В общественных отношениях это означает право построить дом, чтобы в этом доме вступать в глубоко личные отношения с божествами. Лишая людей прав на жилье или землю, злодеи оскорбляют богов. Вот какой грандиозный смысл несет в себе феномен частного дома, как это принято было у римлян.

В домах поменьше четырехскатная крыша атриума опиралась на вмазанные в стены бревна; такой атриум называется тосканским по месту самого широкого применения. Большие дома имели четырехколонный атриум. Тут тоже все было предельно просто. Колонны устанавливались по углам имплювия. Вокруг собственно атриума из внешних стен дома шли перегородки, но, как в современных офисах, до самого атриума они не доходили, и пространство, частично ими отгораживавшееся, не было замкнутым. Так что речь идет всего лишь о своеобразных отсеках – прообразах “функционального деления” нынешних студий, а комната все равно была одна. В нашем многоквартирном доме именно грамотно спроектированная студия – самый полный аналог римского дома, и эта близость становится еще более явной, когда речь идет о пентхаусе с настоящим атриумом, или его скромном, более угодным богам, аналоге – преобразованном в мансарду чердаке со световым колодцем на крыше. А у себя на нескольких сотках практически все могут позволить себе настоящую римскую архитектуру, не смущаясь ни величием ее, ни размерами, ибо на заре Республики славнейшие семьи вроде Фабрициев и Цинциннатов довольствовались как раз такими однокомнатными домиками.

Никакой “женской половины” римский дом не имел и, в отличие от свободолюбивых греков, римляне жен и дочерей взаперти не держали. Политических прав у них формально не было, но именно своих женщин глава семьи по-настоящему боялся, с их мнением считался и вообще ходил по струнке. Женщины, свободно расхаживавшие по римскому дому, не заседали в сенате и не имели даже имущества, но именно они чаще всего делали римскую политику. В домах влиятельных людей эта политика состояла, главным образом, в том, что любой мог зайти в атриум прямо с улицы через небольшую прихожую (в домах победнее и ее не было), и там вести частные беседы с главой семьи, обговаривая ход грядущих выборов или число солдат, выставляемых в случае чего. Это и было прообразом нынешних “бесед в кулуарах”. Поскольку для римлянина res publica, то бишь общественное дело, есть дело, прежде всего, семейное.

 

РАЗМЕР НЕ ИМЕЕТ ЗНАЧЕНИЯ

 

Входные двери, двустворчатые и открывавшиеся внутрь дома, сначала всегда были деревянными, но позже металл, который прежде также был священным и применялся лишь для украшения храмовых врат, тоже вошел в обиход. Снаружи дверь запиралась на висячий замок, имевший, главным образом, символическое значение. Зато изнутри можно было замкнуться на целый набор тяжеленных засовов, и даже выдерживать за ними небольшую осаду, если семейные дела не ладились. В общем, как вы уже поняли, римская семья была очень похожа на современную сицилийскую, и отношения в обществе были вполне мафиозными, если речь не шла о защите Вечного Города. Тут личные интересы отступали на второй план даже в очень скверные времена. Именно римляне завели обычай вешать над дверью табличку с именем домохозяина, и так, собственно, появились нынешние почтовые адреса. В адресе именно дом выступает важнейшей частью, поскольку священен, и потому до сих пор в большинстве стран с номера дома адрес и начинается.

На очаге в атриуме, конечно, ничего не готовили. Там приносили жертвы, и потому даже в беднейших домах кухню устраивали в отгороженном закутке. Также и на брачном ложе супруги спали раз в жизни, а все остальное время довольствовались отгороженной спальней. Под очагом устраивалась цистерна (не то, что у нас так называется, а настоящая – что-то вроде колодца, выложенного камнями), где хранилась вода из имплювия.Часть атриума отгораживалась и, поначалу, использовалась как столовая, но потом там разместился отец семейства со своим сундуком, который ставили всегда справа. Это помещение, или таблиний, стало современным кабинетом. По обе стороны от таблиния располагались alae (крылья, лат.); в них, отделенных от атриума только занавесями, хозяин принимал гостей. В алах не только выставлялись трофеи и вообще самые дорогие вещи, здесь со временем начали размещать маски предков в особых горках, но это были уже не ларарии, а, скорее, аналог нынешних портретных галерей.

Соответственно кухня, тоже вполне по-нашему, выполняла и функции столовой. Там помещалась также изобретенная римлянами вполне привычная нам плита с конфорками и духовым шкафом, а также кучей всякого рода приспособлений вроде нынешней встраиваемой техники, разной степени громоздкости. Однако, кухонный очаг все-таки сохранил функции алтаря, и вот именно за ним и начали устанавливать ларарий, когда бывшая однокомнатная постройка окончательно преобразилась в настоящий дом, каким мы сегодня его и знаем. К этому времени разгородки по сторонам атриума уступили место комнатам, и даже с собственными дверями; за ними, как правило, спали, если это не были совсем маленькие помещения, отводившиеся под гардеробы и кладовки.

Именно число таких вот спален и имело значение при определении вместительности дома, поскольку атриум, кухня, таблиний и алы должны были присутствовать непременно, вне зависимости от размеров постройки. И теперь в цивилизованном обществе говорят о доме или квартире со столькими-то спальнями, а не “комнатами”, как принято, скажем, в России. А вот санузел римляне, неожиданно по-советски, лепили вплотную к кухне. Это тоже вполне понятно – хотя они и придумали водопровод, к которому был “подключен” практически каждый дом, но все же в силу технических трудностей стояк в таком доме также был всего один. Эта вода и использовалась для отхожего места.

 

ПЕРЕД ЗАХОДОМ СОЛНЦА

 

Изначально все дома были одноэтажными, но позже обзавелись деревянными надстройками с балконом или световыми колодцами, где, представьте себе, жили рабы. Также именно такие комнаты сдавали и свободным людям. Это – современные спальни для гостей. На плоской крыше все без исключения оборудовали солярий, часто – с особой беседкой. Все это великолепие располагалось на площади около сотни квадратных метров.

Последним изобретением римлян до того, как у них поехали крыши от полной вседозволенности, стал так называемый греко-римский дом. Такой дом (domus) появился примерно за два столетия до Рождества Христова, и стал венцом жилого дизайна. Главной особенностью греческого жилья был перистиль с колоннадой, куда открывались все комнаты. Перистиль окружал греческий двор, и его-то римляне и заимствовали, чаще всего в виде сравнительно скромного портика. Если же это был настоящий перистиль, для которого римляне даже придумали собственный архитектурный ордер – композитный, сочетавший особенности ордеров ионического, дорического и коринфского, такая постройка уже стоила значительно дороже. Именно так выглядела, в большинстве случаев, вилла, чье удобство счастливый владелец мог предпочесть городской жизни. Со временем, греческим портикам и перистилям римляне противопоставили свою архитектурную находку – арку и, как следствие, аркаду, то есть, галерею вдоль всего здания, состоящую из многочисленных арок, опирающихся на столбы. В общем-то, это был все тот же перистиль, только латинизированный. Вместо единого внутреннего пространства с атриумом в середине поздний римский дом превратился в систему сообщающихся между собой атриума и перистиля, соединенных таблинием, который по-прежнему служил кабинетом.

В общем-то, вокруг перистиля располагалась вся “бытовая” часть дома, уже напрямую не связанная с сакральными функциями. Туда выходили спальни, столовые, библиотека и картинная галерея (такие вещи могли позволить себе даже небогатые римляне, просто комнатки и размещавшиеся в них собрания были небольшими, но оттого не становились хуже). Вообще в Империи процветал бытовой дизайн, а всякого рода господа оформители зарабатывали более чем прилично. Именно к этому, последнему периоду римского благоденствия, относится хорошо нам теперь известная методика потолочной отделки, когда пространство между балками образует своего рода перевернутые колодцы, которые кажутся очень глубокими и даже сквозными за счет искусной росписи или мозаики. Во времена упадка самые богатые и бесстыжие выкладывали эти квадраты кусками стекла, но это уже было совершенно недоступно порядочным людям.

Вот так складывался тип современного частного жилого дома, который сперва был священным местом, но постепенно приобрел все привычные нам черты. Можно сказать, что в идее дома бытовое начало соседствовало с сакральным, развиваясь, но не подавляя первоначальную идею. На пике латинской культуры человеческое измерение жизни, можно сказать, достигло максимума, но это привело лишь к тому, что дом приобрел второй, дополнительный центр. И это естественное разделение духовного и светского начал в поседневной деятельности человека и гражданина впоследствии привело к их трагическому противостоянию, составившему главную проблему городской европейской культуры.

 

ДЕДУШКА ЛУКАС

 

Он – такой великий и, вместе с тем – такой простой. Имя Джорджа Лукаса неразрывно связано с современной массовой культурой. Вернее, с массовыми представлениями о современной культуре, поскольку назвать его удачливым бизнесменом, умело управляющим эмоциями толпы, язык не поворачивается.

 

То есть, ему и впрямь удается бизнес. Даже в прямом смысле слова. Дело у него спорится. Ну, и он умеет извлекать из этого дела очень большие деньги. Личные прибыли Лукаса исчисляются миллиардами. И массы от него в восторге. И к культуре то, чем он занят, имеет прямое отношение. Но массовость этой самой культуры предполагает снижение ее статуса за счет широты охвата, количеству приносится в жертву качество. А у Джорджа Лукаса ничего такого нет.

Массовая культура – очень туманное определение. Возможно, неудачное. Культура ведь крайне персоналистична, она всегда – личное дело. В крайнем случае, дело немногих. Она оперирует ценностями, а ценности в общественном плане малополезны. Общество ищет блага и требует благ. Ценностями их не подменишь. Никому еще не удавалось доказать, что массовый подвиг самопожертвования во имя Истины, Добра и Красоты принесет обществу пользу и удовольствие. Это - абсурдное утверждение. Общество сначала погибнет от этого. Да и самопожертвование не может быть массовым. А если бы могло, оно тотчас бы стало уже не нужно. Поэтому культура, основанная на личном опыте личного творчества, который всегда кровав и всегда трагичен, не может быть массовой. Зато она может стать достоянием многих.

 

ПОЭТ И БЛАГОДАРНАЯ ТОЛПА

 

Джордж Лукас умудряется говорить о самых высоких вещах языком, понятным практически всем. Даже он обращается к совсем неподготовленной аудитории. К тем, кто, кроме комиксов, вообще ничего не читали. В этом он похож на одного из евангелистов. Четыре варианта Евангелия написаны четырьмя различными языками. Скажем, Иоанн страшно поэтичен. Матфей дико традиционен. Лука безнадежно хорошо воспитан. А вот Марк чудовищно примитивен. В смысле языка, конечно. Он как раз и оставил нам своего рода подписи к комиксам. Евангелие от Марка, в сущности, можно было бы назвать “Приключения Иисуса и Его друзей”. Если бы не кровь.

Лукас тоже крови не боится. Он в легкой, игровой форме ставит перед почтеннейшей публикой вопросы космического масштаба. Как правило, дело и происходит в космосе. Причем бесконечность, огромность этого космоса сразу же доводится до нашего сведения совсем запросто. Давным-давно, в далекой-предалекой галактике один человек должен убить другого, причем страшно мучается и не хочет этого делать. И даже он не уверен, действительно ли должен убить. За миллиарды астрономических лет в мире, чья протяженность измеряется (кем измеряется?) миллиардами лет световых, не случалось ничего более грандиозного и достойного внимания. Уничтожению целой планеты отводится в этих масштабах восемь секунд экранного времени. Тому, как двое людей не стали убивать друг друга – около десяти часов, весь фильм. Это – правильная теория арифметики.

В режиссерском дебюте юного Лукаса – короткометражке под ныне хрестоматийным названием THX 1138 – в центре внимания опять двое. Молодая пара с четырехзначными номерами в качестве имен противопоставляет свою, извините, любовь тоталитарному обществу будущего, где миром правят машины. И даже любовь эта, в общем-то, лишена особо возвышенной мотивации. Приходится начинать с малого, и герои не столько совершают подвиги во имя своей любви (это бы еще можно было принять, с нравственной точки зрения), сколь вынуждены для начала отстаивать свое право этой любовью заниматься. И за такую элементарную, пошлую вещь они готовы отдать свои невинные пока еще жизни. Большинство критиков усмотрели в пятнадцатиминутном сюжете тему антиутопии Оруэлла, хотя, на взгляд вашего покорного слуги, здесь скорее прослеживается влияние Замятина. В отличие от этих заслуженных носорогов современного пессимизма, Лукас не впадает в отчаяние и не делает роковых выводов. Его герои ему нравятся. А, главным образом ему, никому неизвестному еще щенку, очень нравится поставленная им же самим проблема: любовь двоих против общества и государства. Фильм заслужил одобрение критиков и имел успех у студентов-кинематографистов. Где именно здесь массовая культура?

Шесть лет спустя Джордж Лукас – уже солидный, серьезный человек, владелец собственной киностудии под скромным, безамбициозным названием Lucasfilm Ltd. Он снимает вполне себе взрослый фильм, American Graffiti. Лукас, можно сказать, уже мэтр. Он поработал ассистентом у Франсиса Коппола, в его активе – полнометражный вариант THX и целая куча полезных знакомств. В American Graffiti (если кто не смотрел, то это такой фильм о молодежи шестидесятых до шестидесятых) дебютируют многие будущие звезды и даже сверхзвезды. Все, как один – молодые и непрофессиональные. Харрисон Форд, к примеру, до этого позволял себе делать только что табуретки, и этим зарекомендовал себя в голливудских кругах с самой лучшей стороны. Он и не знал, что он – актер. Фильм стал событием года, получил пяток номинаций на Оскар, Золотой Глобус, премию Кинокритиков Нью Йорка и премию Национальной ассоциации кинокритиков. Однако и прибыль при бюджете в каких-то $ 780 тысяч составила что-то вроде $ 145 миллионов. Вот это – что: массовая культура, или элитарная?

В 1977 году Лукас совсем отрывается от деловой почвы. Он водит дружбу с одним из крупнейших антропологов нашего времени, несомненным авторитетом во всем, что связано с проблемой мифа, автором немножко фундаментальной, немножко массовой книги “Герой с тысячью лиц” Джозефом Кэмпбеллом. И пишет явно в стол бредовый сценарий многосерийного эпика под элементарным названием “Звездные войны”, понятным даже зрителям с легкой степенью дебильности. Пишет, причем, под несомненным влиянием Кэмпбелла и академической философской науки о человеке вообще. И еще под влиянием одной из самых эстетских, самых высокохудожественных картин несравненного Куросава Акира “Три негодяя в скрытой крепости”.

Эпический сюжет соединяется здесь с говорящими роботами, рыцари в сверкающих доспехах орудуют световыми мечами, а маленький зверек оказывается великим учителем. Ну, и еще главгерой должен, подобно Гамлету, отмстить убийце своего отца, но бездна, открывающаяся за этим, на первый взгляд, простым и невинным делом, оказывается покруче шекспировской. В общем, не будь все вышеперечисленное таким бредом, это было бы чудовищной пошлятиной. На студии XXth Century Fox сценарий и приняли в производство как очередную чушь категории B для подростков. Посочувствовали для порядка подававшему некогда такие надежды Лукасу, но приняли. И, не дрогнув, уступили сценаристу и режиссеру в одном лице все коммерческие права на фильм. Примерно так же парламент Галактической Федерации в полном составе проголосовал за несколько слишком назойливого, но милого и делового сенатора Палпатина в качестве главноуправляющего – это же, понимаете ли, чисто номинальная должность. Ну, что он там науправляет против галактики? Пусть развлечется, а заодно и не нам отвечать. Все одно толку с этого управления, как с козла молока.

 

ФИЛОСОФИЯ STAR WARS

 

По собственным словам Лукаса, он стремился “переложить” мифологию Толкиена на язык массовой культуры, не утратив при этом ее мистической глубины. Фактически Star Wars в современном общественном сознании как бы уравновешивают тексты Толкиена. Можно сказать, что перед нами в классическом смысле образцы высокого и низкого жанров. Это не качественная, а техническая оценка. Понятия “высокого” и “низкого” в данном случае лишены этической и даже эстетической окраски. Скажем, эпос и баллада. В сравнении с поэтикой Толкиена диалоги “Звездных войн” часто опрощены до бесвкусия, но кто сказал, что баллада непременно должна быть верхом эстетизма? Она бесвкусна как правило. “И он швырнул ее за борт, малютку Мэри” - далеко не вершина мировой лирики, но хуже от этого не становится.

Лукас использовал весь корпус толкиенова эпоса, не ограничиваясь общеизвестными “Хоббитом” и “Властелином колец”. Аналогии здесь так очевидны, что нет надобности тыкать пальцем. Однако, творение Лукаса не требует специальной подготовки для своего восприятия, не требует полной культурной причастности. Выкладки Толкиена настолько смелы, что принять их всерьез могут лишь читатели, чей уровень культуры тождественен или, хотя бы, сравним с уровнем автора. В этом он очень напоминает Бердяева, он также требует духовный аристократизм, требует партнера по диалогу. Мир Лукаса, мораль Star Wars интуитивно понятны среднему подростку, они не просто архетипичны, в них вовсе ничего нет, кроме основных архетипов.

Однако главные идеи Бердяева переданы языком Star Wars почти буквально. Это персональная тема: абсолютная, божественная свобода личности, явленная в ее двойственной природе. Сила действительно имеет темную сторону. Только так личность реализует право своего выбора, без этого она не была бы личностью, утратила бы свободу, превратилась в набор индивидуальных черт. И это социальная тема: противостояние духовной по природе культуры плотской по сути цивилизации, кризис новой истории и вообще гуманизма (смотрите, как приходит к власти будущий Император), переход от общества благ к обществу ценностей (неважно, хороших или плохих) или новое Средневековье.

Это какой-то мифологический скелет, чьи составные части можно считать по пальцам. Он полностью соответствует устройству души, и только. Все в душе отзывается на соответствующие ноты “Звездных войн”. Даже музыкальные темы картины архетипичны до эротизма, они с наглой прямотой озвучивают самые основные наши чувства. Что-то первобытное есть в эстетике Star Wars. Поистине можно сказать, что если они нас не трогают, это наша проблема, это в нас самих что-то так перекручено, что мы утратили способность нормальной реакции на внешние эмоциональные раздражители, утратили чистоту восприятия. И надо с радостью добавить, что огромное, абсолютное большинство жителей Земли все-таки очень любит Star Wars. Что, в некотором роде, обнадеживает.

Изначально эпизодов было девять. Они сюжетно объединялись в три связки, точно как Три Эпохи Толкиена. Лукас так именно и задумывал Star Wars – как эпизоды кинолетописи. Начать было решено с середины по двум причинам. Во-первых, Лукас все-таки сомневался в технических возможностях тогдашнего кинематографа. Первые три “песни” повествовали об ушедшем золотом веке Вселенной, о каком-то благоденствии, которое кино семидесятых с доступными ему приемами не могло бы выразить должным образом. Четвертый – шестой эпизоды куда более камерные во всех отношениях. Даже и в центре внимания трагедия, в общем-то, одной семьи. Твердь земная опустошена братоубийственной войной, обнищала, быт очень упростился. Твердь небесная отдана предельно функциональной и визуально бедной боевой технике. Перед нами некогда высочайшего полета культура, деградировавшая до уровня тоталитарной машинной цивилизации. Это проще снять.

Три заключительных эпизода – кстати, со многими новыми героями, о которых вы и не слышали – самые, может быть, сложные для экранизации. Пока что Лукас от таковой отказывается, обещая нам в качестве разминки аж два высокотехнологичных телесериала. Один из них повествует в подробностях о ходе Войны Клонов, уничтожившей мир первых трех эпизодов. Другой призван сюжетно связать события третьей и четвертой частей рассказа. Скорее всего, мы вновь встретимся здесь с великим учителем Йодой, этим символом всего, что связано в массовом сознании с сознанием традиционным, и также выясним некоторые подробности отшельнического подвига Оби-Ван Кеноби. Эта пара, так же, впрочем, как и многое другое, включая знаменитые монологи Йоды о светящемся мире и светящихся существах, взяты Лукасом из еще одного феноменального текста нашего времени - книг Карлоса Кастанеды о доне Хуане. Как и само слово “Сила” - это предельно политкорректное, но оттого не менее жесткое определение Бога. Бердяев, Толкиен, Кастанеда – три автора, оказавших исключительное формирующее влияние на мировоззрение XX века. И не случайно, что современное британское, к примеру, законодательство всерьез рассматривает учение джедаев как признанную религию.

 

ХРОНИКИ ЖЕСТОКОГО ВЕКА

 

Тема естественной, непреодолимой, непрошибаемой связи человека и Бога есть вообще самая массовая из тем. Никому еще не удавалось переплюнуть религию по части социального воздействия. Социализм – это ведь тоже религия, только для атеистов. И потому эта тема очень и очень хорошо продается. Лукас, к примеру, не долго думал перед тем, как начать зверски продюсировать тоже эпическую трилогию своего друга и коллеги Стивена Спилберга про великого и ужасного археолога Индиана Джонса. Он при этом, в отличие от простодушных мещан из XXth Century Fox, хорошо представлял себе, на что идет. И какие золотые горы обещает этот проект.

Они ведь два сапога – пара, Спилберг с Лукасом. Это они придумали слово blockbuster, ныне столь популярное, и воплотили его в жизнь. Поэтому, когда Спилберг вывел в свет собирательный образ ученого скептика, которого Бог по странной прихоти постоянно использует в роли Своего эмиссара, Лукас, после первого выпуска Star Wars навсегда ушедший из режиссуры (он доработался до потери пульса в буквальном смысле), немедленно взял проект в оборот. И потом продолжил. И так, если быть точными, сорок семь раз.

То есть сначала были три серии картины (вот только что, прямо сейчас, Спилберг снял четвертую). Но потом, почти сразу же, Лукас, со свойственным ему чутьем, понял, что младший Джонс завоевывает зрительские симпатии, в сущности, авансом. Что образ его, довольно-таки картонный, не соответствует, скажем, прямо запредельной любви, с которой ждут его зрители. Что любовь эта основана на доверии, на предчувствии, что ли... На каком-то святом массовом домысле, почти легенде. Публика оказалась мудрее художника, и отчаянно прозревает в герое такие глубины, о каких его автор даже и не догадывался. Пришлось срочно придумывать археологу достойную биографию. И Лукас нашел поистине гениальное решение. Он сделал лихого авантюриста собеседником на пиру всеблагих. В сериале “Хроники юного Индиана Джонса” простой южанин с высшим образованием становится свидетелем великой эпохи.

Каждая из сорока четырех серий посвящена какому-то знаковому эпизоду ушедшего столетия, на рубеже терпящей крушение новой истории и совсем уж труднопостижимой истории новейшей. Мальчик, подросток или уже вполне сложившийся романтический простодыра, от случая к случаю руководимый своим широко известным в узких научных кругах родителем, играет в теннис с Грейвзом, вприпрыжку сопровождает в последний путь Толстого, исповедует свои детские чувства Фрёйду и Адлеру, ссорится с Черчиллем, вместе с Нессом выслеживает Капоне, вместе с Лениным делает революцию, вместе с Дягилевым и Нижинским служит святому и немножко безнравственному искусству, дружит с Кафкой и Сассуном, спорит с Безант или Першингом, спит с Мата Хари... далее по списку.

Это, безусловно, гениальная педагогика. Сериал следует показывать детям от семи до ста семи лет вне зависимости от половых, расовых и вероисповедных различий. Но при всей познавательности цикла соплями и сантиментами там и не пахнет. Время обходится с героем так, как только оно и умеет обходиться, буквально крушит его, растирает в пыль, уничтожает. В адском огне мирового зла выковывается будущий Индиана Джонс, и закаляется в океане слез. Понятно, как ему удается через пару десятков лет победить всех фашистов, остановить на скаку коня, танк, поезд и самолет и спасти прекраснейшую из женщин с помощью одной шляпы. Только такая юность и могла быть у такого героя. Он совсем не супергерой, не сверхчеловек, он – Человек. А, поскольку он – младший, то где-то даже и Сын Человеческий. И потому у него, конечно, очень особенные отношения с Богом. И не случайно этот герой – археолог, имеющий дело с вечностью. Причем в самом осмысленном ее виде – в форме культуры.

Снятый в начале 90-х годов сериал на родине Лукаса до сих пор крутят нон-стопом. Выпуск его на DVD приурочен к началу мирового проката заключительного, четвертого эпизода большого кино, где Харрисон Форд по-прежнему блистает в роли самого прикольного ученого зануды всех времен и народов. Некоторые части “Хроник” за это время были пересняты наново, другие вообще никогда не светились в эфире, куча эффектов переделана или придумана специально для видеоверсии. Такой подход - визитная карточка Лукаса. Несколько лет назад вот так же точно перелицованные “классические” эпизоды Star Wars добавили в копилку продюсера и философа более $ 200 миллионов. Можно представить, во что нам обойдутся все составляющие “Индиана Джонса” в одной подарочной упаковке.

И мы заплатим. Ведь наведение глянца на старые добрые вещи из дедушкиного сундука – не просто коммерческая уловка. Непревзойденные ухищрения самых что ни есть высоких технологий снова и снова заставляют пялиться на экран, как в первый раз. Для этого и существует “империя Лукаса” - грандиозное объединение самых творческих на сегодняшний день коллективов, возглавляемых самыми ведущими специалистами в области картинки и звука, призванными сделать все, что в человеческих силах, чтобы мы не скучали. Именно здесь придумали, кстати, методику звуковоспроизведения, ставшую стандартом высшего качества в мировых кинотеатрах и у нас дома. 

 

НАКОНЕЦ ДАЛИ ЗВУК

 

Удачная мысль использовать в качестве названия системы аббревиатуру THX, вызывающую у всех “людей в теме” вполне определенные ассоциации, была реализована как Tom Holman's eXperiment, что только справедливо. Ведь именно Холман, ведущий инженер Lucasfilm, руководил разработками. Перед ним стояла трудная задача. Надо было, оставаясь реалистами, придумать такую штуку, чтобы она не только приблизила качество звучания рядовых кинозалов к студийному, но и использовала при этом уже работающее в этих залах акустическое оборудование. Если бы переделка кинотеатров под THX потребовала от владельцев больших затрат, идеи Лукаса просто проигнорировали бы. Да еще нужно было заставить этих людей отстегнуть хотя бы некоторую сумму за само право пользоваться THX и соответствующую сертификацию залов. Ни о каких сверхприбылях речь не шла. Все выгоды предполагались за счет массовости явления, даже поголовного перехода на THX. И теперь, по прошествии почти четверти века, можно сказать, что Лукас не ошибся в расчетах.

Как работали первые варианты THX? Стандартные широкоформатные копии демонстрировались в сопровождении аналоговой звуковой дорожки в формате Dolby Surround. При этом звук раскладывался на четыре канала: общепринятое стерео (теперь их принято обозначать как левый и правый фронт), центральный диалоговый канал, оптимизированный именно для передачи речи актеров во всем богатстве ее интонаций и тембра (ныне центральный фронт) и так называемый канал эффектов. На него сбрасывались всякие шепотки из-за плеча, рев нападающих сзади монстров и пролеты истребителей над головами публики. Этот канал был монофоническим, и особого внимания его роли никто не уделял.

А зря. По последним данным психоакустики, именно тыловая полусфера обладает наибольшими возможностями эмоционального воздействия. Это данность, заложенная в самом устройстве нашего сознания еще с тех времен, когда предки современных людей были вынуждены чутко ловить каждый шорох позади себя. Нападали-то их привычные враги именно сзади. Лукас эту особенность нашей психики учел, как мог. У него с помощью специального оборудования этот самый канал эффектов в свою очередь раскладывался на левый и правый тыл. Это создавало первое в истории развлечений истинное звуковое окружение. Да еще и все сверхнизкие звуки заранее отсекались и воспроизводились особым шестым каналом, только для этого выделенным. И если уж кто-то рычал, то зрителя это до костей пробирало. А от взрывов на экране у сидящих в зале печенки тряслись. Именно такой принцип Холмана-Лукаса лежит ныне в основе всех без исключения уже цифровых форматов многоканальной звукозаписи. Даже и попытки сколько-нибудь заметно нарастить число этих каналов (казалось бы, техника позволяет) не привели пока к очевидным успехам. THX оказался идеальным подходом.

Первоначально система THX предназначалась для адекватного воспроизведения аналоговой звуковой дорожки, записанной на широкоформатной киноленте, аналоговыми же средствами. Других в то время, попросту, не было. Вернее, они не имели отношения к кино. Оцифровка звука только вступала в свои права, и первые коммерческие опыты в этой области, породившие самый до сих пор массовый формат PCM, использующийся для записи таких привычных нам компакт-дисков CD-audio, не нашли применения в кинобизнесе. Впервые цифровой звук прозвучал в кинотеатрах двадцатью годами позже. Это произошло уже в эпоху DVD, когда владельцы недорогих залов принялись экспериментировать с бытовыми форматами многоканальной звукозаписи, пытаясь тем самым сэкономить сразу и на пленке, и на оборудовании. Они как бы применяли технику домашнего театра, в то время простую и несовершенную, в увеличенных масштабах.

 

ЦИФРОВАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

 

Дешевая узкопленочная копия фильма шла в сопровождении записанного на диск шестиканального звука в самом распространенном виде Dolby Digital. Это приводило к ужасной потере качества, и одно время было модно в России. Плакат на фасаде, гласивший что “кинозал оборудован системой Dolby Digital”, приманивал неопытных зрителей, по сути обещая изначально третьеразрядные переживания, но этого никто не понимал, и это никого не волновало. Самые отчаянные предприниматели осмеливались даже устанавливать в будке механика видеопроектор и напрямую гнать на киноэкране DVD-копии. Ну, это вообще было за гранью добра и зла. Впрочем, в нашем массовом кинопрокате, где о 72-мм пленке Kodak только рассказывали легенды, нелегко было заметить разницу. Среднего качества цифровая картинка, размазанная по плохому экрану, не так уж сильно отличалась от потертой узкопленочной портянки, которую мог бы крутить по десять раз на дню какой-нибудь полупьяный дядя Вася.

Еще позже, опять-таки по инициативе Лукаса, появились первые строго цифровые кинотеатры, где и картинка и звук воспроизводятся на большом экране именно с цифровых же источников. Сейчас такая технология еще переживает период младенчества, но будущее именно за ней. Обыкновенно бывает так, что внедрение новых технологий приводит к временной стагнации качества. Это потому, что не сразу подрастает новое поколение специалистов, владеющих новыми техниками столь же виртуозно, сколь их дедушки и отцы управлялись с техниками старыми. Учитывая обстоятельства, если кому-то и достичь успеха в нелегком деле окончательной оцифровки кино, это будет именно Лукас и его люди. Поскольку лучшие люди собрались у нашего героя, в Skywalker Sound, ILM и прочих подразделениях “империи”. Фактически, здесь мы имеем дело с самой настоящей цеховой философией, как раз и свойственной Средневековью. Тут не монополией пахнет, тут истинное мастерство получает наиболее благоприятные условия развития.

Сегодня классический Dolby Surround, этот стандарт кинозвука четвертьвековой давности, окончательно сошел со сцены. На Западе последними сдали позиции домашние театры, где DVD пришлось сначала убить VHS-кассеты, использовавшие этот формат. Ему на смену пришел общеизвестный DD, а в качестве альтернативы для знатоков – более совершенный Digital Theater Sound, или DTS, разработанный не без участия Спилберга. То есть все это одна шайка. В России, где все несколько через сами понимаете что, есть еще много недорогих театров, заточенных под четыре канала. Но им осталось недолго. Старая техника давно исчерпала резервы эксплуатации, а новое старье никто уже покупать не будет. Часть залов, очевидно, умрет. Остальные, собравшись с духом, перейдут к цифре. Это верно не только по отношению к звуку, но и к видео. Уже второй эпизод Star Wars был снят почти полностью цифровым методом, без использования химической аналоговой пленки. В избранных кинотеатрах империи Лукаса установлены новейшие видеопроекторы, позволяющие достичь эффекта, максимально приближенного к старому Kodak, а местами его и превосходящего. То есть разрешение их матриц вплотную приблизилось к физическому разрешению зерна широкоформатной пленки высшего качества. Сигнал подается на входы этих волшебных фонарей прямо из космоса, со спутников все той же вездесущей “империи”.

Самое главное, что уже с этого года, одновременно с массовым торжеством телевидения высокой четкости, те же удовольствия становятся доступны в домашнем театре. Новые проекторы предлагаются где-то на грани нижней и средней ценовой категории. То есть ни о каких десятках тысяч убитых енотов речь не идет. Через год стоимость аппарата с HD-матрицей будет сравнима с ценой, которую мы сейчас платим за качественный компьютерный монитор. А это значит, что замысел съемочной группы, воплощенный в цифровом мастере, будет реализован на большом экране кинозала и на несколько меньшем у нас в гостиной практически без потерь. Такого еще не было в истории киноискусства. И хотя к этому торжеству высоких технологий приложили руку сотни и даже тысячи величайших специалистов своего дела, идеолог и вдохновитель, да и организатор у всех был один – великий режиссер, мифотворец, продюсер и бизнесмен в одном лице, да что там! Просто - великий Лукас.

САМОПОЗНАНИЕ БЕРДЯЕВА

 

В 1949 году вышла в свет одна из самых удивительных книг XX века. Это было жизнеописание русского философа Николая Бердяева. Удивляет “Самопознание” тем, что на его страницах автор исследует в мелких подробностях самого себя с позиций стороннего наблюдателя, рассматривая собственную жизнь как антропологический этюд.

 

Такой степени отстранения мир не видел. Книга Бердяева не претендует на сомнительную интимность, это далеко не исповедь, и все же рядом с ней самые известные произведения этого жанра кажутся довольно-таки пресным чтением. Тем более, что речь идет о человеке, которого теперь не без основания считают главным философом XX века. Это при том, что Бердяев не имел правильного философского образования. Он не изучал философию, а ею занимался. Это пробуждало прямо болезненный интерес к Бердяеву в современных ученых кругах. Как если бы вам вздумалось заняться любовью в музее сексологии Академии наук. Дух слишком высокого напряжения создает такое поле вокруг этого текста, что, начав читать, остановиться уже очень трудно. Закончив – забыть нельзя. Потому лезть к Николаю Александровичу в биографы - неблагодарное занятие. Любая попытка неизбежно оборачивается пересказом избранных мест из “Самопознания”. Хотя вряд ли кому пришло бы в голову строить жизнеописание, скажем, Гитлера, основываясь на Mein Kampf.

Автопортрет Бердяева поразительно объективен. Это объясняется глубоким смирением автора. Он и сам о себе пишет: “Я – очень смиренный человек”. Чтобы сказать такое, нужно и впрямь быть лишенным гордыни. Я знаю, о чем говорю; во мне самом, может быть, еще больше смирения. Одни выставляют на свет самые привлекательные свои стороны, другие, наоборот, выносят на суд потомков наиболее темные и пугающие свои черты. Бердяев же вполне честен. Он свое существо до мельчайших подробностей продумывает и осмысляет. И пустяка не оставит без внимания. Даже в подсознании у Бердяева, похоже, ничего нет. Все переведено на сознательный уровень, все выведено на Свет Божий. Смысл каждого факта – главное для нашего героя.

Он и Бога определяет как Смысл мироздания. Это ведь единственный, быть может, мыслитель нашего времени. XX век был небогат мыслителями. Попадались третьестепенные философы и богословы. Перефразируя Ключевского, большинство на свои отношения с Истиной смотрело, как смотрят на брак женщины “ни то, ни се” - как на половую повинность. Бердяев Ее любил, и свою жизнь выстраивал и оценивал в свете этой любви. Поэтому никому из его биографов не удавалось выйти из-под обаяния “Самопознания”. Хотя очень старались. Попробуем последовать за Безумной Герцогиней, которая предлагает бежать прямо туда, откуда хочешь уйти, и назовем статью именно таким образом. Может, тогда мы почувствуем себя свободнее.

Ее и потому еще следует так назвать, что почти все, пишущие о Бердяеве, непременно дают ему какие-то определения. То он “рыцарь свободы”, то “мятежник Истины”, а то попросту враг народа. Ну, в этом, как раз, нет ничего зазорного. Любимый герой Бердяева - доктор Штокман из драмы Ибсена “Враг народа”. Бердяев такие ярлыки терпеть не мог. И, к несчастью, успел об этом поведать прямо со страниц “Самопознания”. Ему претят всякие обобщения, когда речь идет о личности. Бердяев отрицает почти всякую реальность общего перед лицом личного. Отрицает реальность обобщающих понятий вроде народа, нации или прогрессивного человечества, и связанных с этим привычных коллективных добродетелей. Он всю жизнь шел к этому, и это в его трудах непрерывно раскрывается. В этом он был настоящим иконоборцем. Поэтому и мы не станем искать места иконе Бердяева в храме цивилизации, а попробуем оценить его, как сам он себя оценивает – субъективно. Не за что мы ему благодарны, а чем он нам нравится или не нравится. Как если бы он приходился нам довольно-таки - но не самым - близким родственником. Нашим слегка иностранным дядюшкой или кузеном.

 

БЕРДЯЕВ И КЛАССОВАЯ БОРЬБА                                

 

Хотя это будет очень смело. Это кому угодно хотелось бы оказаться в родственниках Бердяева. У него с одной стороны татарские князья до седьмого колена. И не те, которые мыло продавали. А он почти по прямой происходит от Чингис-хана. А с другой стороны его фамилия Шуазель, и это врастает корнями в дела семейные французских королей. И даже норманских. И еще тут где-то примешивается польская ветвь. И там тоже сплошные Браницкие и Сапеги. В общем, кровь у него была не то, чтобы там голубая, а прямо синяя.

Нашего героя на заре туманной юности это беспокоило. С точки зрения марксизма Бердяев был самый настоящий вырождающийся аристократ. У него был тик и всякие прочие странности. И он терпеть не мог свое окружение, идеальное, в некотором роде. Его с детства тошнило от аристократии. Бердяев даже в ранней юности водил знакомства почти исключительно с евреями, потому что про них ему точно было известно, что они – не дворяне и не родственники. И его ангелоподобная мама так боялась в глазах подростка прослыть неполиткорректной, что даже никогда не говорила “еврей”, а только “эзраэлит”. Она это говорила по-французски, как и все вокруг, а Бердяев старался даже на французские темы говорить исключительно по-русски. И он выработал у себя в результате очень отчетливый, определенный русский язык. Который, надо иметь в виду, не был ему родным. Русский язык Бердяева лишен русской зыбкости и обтекаемости. Таким языком могли бы говорить немцы, если бы решили устроить у себя Французскую революцию.

Бердяев и был в молодости профессиональным революционером. Он ненавидел всякую власть. Еще в детстве, когда наш герой проходил мимо правительственного здания, ему хотелось это здание сжечь. Или, хотя бы, бросить в окно кирпич. А если на улице Бердяеву попадался военный, настроение у него сразу портилось. И потому он очень быстро примкнул к революционному движению. Он после кадетского корпуса, к ужасу родных, уехал в Киев, славный своими революционными традициями, и поступил там в самый рассадник социального нигилизма – Киевский университет. За участие в студенческой демонстрации Бердяев побывал в ссылке. Перед этим сидел в тюрьме, рядом со своими коллегами. Там с ними беседовал генерал-губернатор Драгомиров. Он сказал студентам, что общественный процесс есть процесс органический, а не логический. И что невозможно выносить здорового ребенка ранее чем за девять месяцев. А рядом с ним стоял другой генерал, от жандармерии, который тут же взял это на карандаш. То есть, власть в царской России в то время была очень разная.

Бердяев, вместе с несколькими своими знакомыми философами вроде Струве, стоял, некоторым образом, у истоков российского марксизма. И даже ездил учиться к Плеханову. Правда, тот сразу понял, с кем имеет дело, и честно предупредил, что с такими взглядами, как у Бердяева, ему ни в коем случае нельзя быть социал-демократом. Наш герой до конца этой самой демократии играл большую роль в социальном движении, он еще успел принять участие в работе Временного правительства. Но скоро это правительство ввязалось в популистскую демагогию, и тогда Бердяев, образно говоря, отрекся от революции. Революционеры показались Бердяеву еще хуже правительственных чиновников. И он не нашел с ними общего языка. Они тоже идею ставили выше свободной личности. А идеи их были даже более убогими, чем традиционная государственная идея. И самые живые из них были обречены видеть врага в Бердяеве. Так заповедала им революция. И они не нашли ничего лучше, как выдворить его из страны.

Это, конечно, был акт милосердия, своего рода. Можно представить, что сделали бы с Бердяевым те, кто пришел им на смену. Но это была и дань уважения сильному противнику. Ясно было, что Бердяева уж совсем никак не получится обратить в революционную веру. И знаменательно, что выслал нашего героя именно тот человек, который привлечение “белых спецов” к совместному государственному строительству сделал своей социальной программой. То есть такой великий практик (и великий экономист) как Железный Феликс не видел ни малейшей практической возможности использования Бердяева. И в этом была страшная трагедия “пламенных революционеров”. Они до конца дней, который был, как мы знаем, ужасен, принуждены были возиться со второсортным человеческим материалом, преодолевать роковую инерцию шкурничества в старой и, еще более, в новой – красной – буржуазии. Они зарождение этой буржуазии наблюдали, буквально, скрипя зубами. И ничего не могли сделать. Потому, что сами же выставили из России лучших людей, лишенных по определению всякой буржуазности.

Потому провалилась их экономическая программа. Дзержинский вообще умер от этого. И можно сказать, что ему очень повезло. Вы, верно, удивитесь, почему это в нашей беседе все смешано в одну кучу: и Временное правительство, и постоянное, и меньшевики, и большевики, и вообще все заодно. А это только изнутри целый век казалось, что есть большая разница между жандармом, провокатором и чекистом, или что партия одна на свете -  против мирового империализма (неважно, кто из них – хороший), а все прочие – за. На деле, как, кажется, уже слишком ясно, разницы-то никакой нет...

 

БЕРДЯЕВ И ГНИЛАЯ БУРЖУАЗИЯ

 

Бердяев, без сомнения, хорошо знал марксизм, как и его критиков. Его объективное отношение к коммунизму доходит до симпатии. И это при том, что Бердяев, как никто, осознает ложь, лежащую в основе этой доктрины. Он на себе ее испытал. Это даже не обсуждается. И все же Бердяеву то и дело приходится обсуждать и осуждать ложь и преступления коммунистов. Это для него вынужденная позиция, вызванная всеобщим непониманием причин и смысла коммунистического движения, утратой интеллектуальной честности. Общество глубоко неправо, оно грешит и не кается, и, в результате, утрачивает  высшие силы и способности, свойственные людям как духовным существам. Утрачивается оценочная способность, способность к суждению. Иисус в своей проповеди призывает не судить, чтобы в свою очередь не быть также судимыми, но тут речь идет об осуждении ближнего. О суде над злом и об осуждении зла тут нет речи.

Бердяев был плоть от плоти своего мира, он был творец и аристократ. Он обладал средствами и предпосылками действия в мире, стремящемся распространить мирскую власть, мирские интересы и ценности в область духовную, в область свободы личности. Общество предпринимательства с его конкуренцией и его диктатурой денег ежесекундно посягает на эту свободу, превращая личность в орудие индивидуалистических инстинктов. Происходит десакрализация, все больше священного утрачивает свой статус, делается товаром. Но и коммунисты с их диктатурой равенства также претендуют избавить род человеческий от духовной свободы. И они для этого распространяют совершенно мирские блага на область духа, по видимости придавая им духовные свойства, которых эти блага не имеют. У диалектических марксистов материя обладает духовными свойствами, свойствами формы. Говорят о “самодвижении”, о творческой материи. Это страшная философская бессмыслица, и это эстетически даже бесвкусно.

Бердяев от деятельности в этих формах отказывается, не принадлежит ни к одному из лагерей. По своим способностям он мог быть как предельным реакционером, так и крайним революционером. Он гениально говорит, что проблема хлеба насущного не есть духовная проблема, это проблема временная и земная, ею можно пренебречь. Но проблема хлеба насущного для ближних есть духовная проблема личности. Этого никто с такой ясностью не сказал в мировой философии. Соблазн коммунизма состоит в том, что он призывает думать о хлебе, и превращает потребность в этом хлебе в духовную потребность, подменяет ей истинную жизнь духа. Но соблазн общества в целом состоит в пренебрежении этой потребностью для других. Общество меньше всего заботится о хлебе для ближних, оно склонно пренебрегать этой заботой, и это приводит к созданию бесчеловечного общества, где властвуют законы звериные. Коммунизм эту конкуренцию отменяет, он провозглашает общую жизнь, общую причастность. В этом правда коммунизма.

Латинское слово communio означает причастие, которое мы принимаем в храме, и потому тема коммунизма есть вместе с тем и самая христианская из тем. Сам коммунизм менее всего христианский, он обращен в прошлое и является расплатой за социальную ложь. Так и Маркс не был рождественским дедушкой. Общество для того и следует улучшать, что в лучшем обществе вопрос личной свободы ставится все более остро. Общество улучшается, и отметаются частности в виде социальных проблем, и проблема личности, личной свободы становится все более очевидной. Эту идею Бердяев вынашивает всю жизнь, но только после отъезда, во Франции, она становится у него главенствующей.

Но в эмиграции Бердяев тоже не нашел себе уютную социальную нишу. Там его идеи казались слишком радикальными. Соотечественники из настоящих белых сочли, что Бердяев своим отрицанием мещанских добродетелей льет воду на мельницу коммунистов. А люди западные сперва приняли нашего героя за выразителя идей истинного православия, а когда поняли, что он имеет дерзость выражать собственные идеи, быстро от него отшатнулись. Любили Бердяева только потомки старых рыцарских родов, да университетские профессора и всякие бродячие мистики. Ни те, ни другие, как вы понимаете, в современном мире погоды не делают. Еще мать Мария, которая потом погибла в гитлеровском концлагере. У Бердяева не было союзников, зато были друзья, которые кормили обедами, упоминали в завещаниях и присудили ему степень доктора богословия honoris causa. Одна француженка оставила ему в наследство небольшой особняк в Кламаре, пригороде Парижа, где он и прожил последние годы с женой Лидией,  ее сестрой Женей, которая потом хранила его архив, двумя собаками и котом. Так что до конца дней этот борец против классовых теорий оставался сыном своего класса. Только класс этот существовал над всякими сословными рамками и, в сущности, выходил за пределы классового общества. Пользуясь терминологией самого Бердяева, определим это как аристократию духа.

 

БЕРДЯЕВ И МИРОВАЯ КУЛЬТУРА

 

Бердяев, по собственному признанию, органически неспособен к усвоению частичных истин, практических моделей. Он, как сказал один из лучших наших поэтов, не принадлежит к “людям сметки и хватки”. Ему никогда не удавалось ничего выучить. Этот будущий доктор теологии получил в кадетском корпусе по Закону Божьему кол, а там была двенадцатибалльная система. Это сделало сенсацию в тогдашней педагогике. Такое прежде никому не удавалось. Наш герой знания получал прямо из их источника, методом откровения. Поэтому в текстах Бердяева довольно много “пены”. Много спорных утверждений, высказанных в форме вдохновеного бреда по ходу раскрытия проблемы. И это позволяет иным снисходительно относиться к мировоззрению Бердяева. Хотя главные свои мысли он последовательно развивает и проносит через всю жизнь. И эти идеи как раз опровергнуть нелегко. Строго говоря, невозможно. А до Бердяева их так никто не высказывал. И это дает право западной науке считать нашего героя единственным оригинальным русским богословом. Что неизменно вызывает ужас традиционно настроенного большинства.  

Правда, при жизни нашего героя, церковь земная его не очень-то жаловала. Православные сторонились его настолько, что он не мог общаться даже с людьми вполне светскими из этого круга. Они предпочитали скорее брататься с Розановым, из коего христианин был как из говна пуля. Католики частенько обзывали еретиком, а в лучшем случае - уважительно избегали серьезных дискуссий. Тут приходилось уже малость полегче. Еще проще было с протестантами в их ученой части – всякими текстологическими критиками, археологами и прочими Индиана Джонсами. Шибко верующие гугеноты сперва пытались Бердяева обратить, а когда это у них не выходило за отсутствием интеллектуальных возможностей, шарахались, как черт от ладана. Совершенно то же происходило и с адептами всякого рода new age, учениками тибетских махатм и теософами. Скорее тут можно говорить о каких-то национальных предпочтениях. Немцы очень уважали Бердяева-философа, французы безумно обожали Бердяева-человека. Вот англичане – причем все, от англиканских священников до психов ненормальных – преклонялись перед Бердяевым как богословом.

Они-то, в основном, и создали миф истинного восточнохристианского богословия в лице Николая Александровича. Миф – не значит “ложь”. Миф – это философский термин. Скажем, англичане явили миру такой духовный прецедент. Они первые посмели назвать Бердяева богословом. И докторскую степень он получил в Кембридже. А уже потом этот миф стал историческим фактом и достоянием мировой культуры. Если бы в десятых годах кто-то осмелился бы рассуждать о богословии Бердяева, который только о Господе и говорил, боголюбивые христиане ему бы глаза выцарапали. Понадобились две мировые войны, сталинизм, Освенцим и Хиросима, чтобы немножко сбить спесь с законных детей церкви.

Бердяев – редий тип не только для русской, но и для мировой философии. Он – социальный богослов, что порой принимают у него за социализм от богословия. Но Бердяев не был каким-то особым поборником социализма. Не бывает хорошего социального строя, как не может быть симпатичных классов. Поскольку личность не обращена в социум, не направлена на него. Да и личность не предназначена для социума. Любое общество в самой деятельной фазе есть лишь маленькая действующая модель личности. Общество временно по природе, а личность бессмертна и обращена в вечность. Общество есть продукт личной жизни, и часто это продукт побочный. Прямым результатом личного творчества является культура, ее цветение.

Каждая личность возделывает свой сад, непохожий на соседские, а в итоге все цветет. Культура и означает “возделывание”, взращивание, качественный рост, интенсивное развитие. Учение о личности, поставленной Богом в центр мироздания и возделывающей свой сад, Бердяев называет персонализмом. Этим он противопоставляет себя индивидуализму общества предпринимательства, обращенному к низшим проявлениям людской природы. И в этом он един с коммунистами. Но этим он противопоставляет себя также и коммунистам с их уравниловкой, социализмом. Коммунисты из всех менее всего персоналистичны, у них настоящий культ общества.

Психологически, в душевном плане, самый умный из коммунистов бесконечно наивнее ординарного лавочника. Лавочник знает, как и что склонны думать и чувствовать люди хотя бы на элементарном уровне, от этого зависят его прибыль и выживание. Коммунист ничего этого не знает и не хочет знать. Его мораль еще ниже индивидуалистической морали торговца, еще дальше от понимания личного и связанных с личным проблем. Он не знает даже индивидуальных различий и склонен мыслить категориями толпы и управлять толпой. Ленин был очень низкого мнения об индивидуальной психологии. Но он бесконечно верил в дрессировку, посредством коллективной выучки можно создать общество нового типа. Это, в полном смысле, применимо и к нынешним общественным деятелям, хотя бы они даже были антикоммунистами. Они тоже верят в дрессировку толпы.

Все большую роль в жизни общества играют лозунги, которые несут все менее вещный, все более идеальный оттенок. В них появляется обращенность в будущее, к будущим успехам, прежде свойственная тоталитаризму. Никто не хочет совершенствовать качественно имеющиеся технологии, все хотят продвигать и воплощать новые технологии. Хотя никто и не умеет еще ими пользоваться. Современные средства масс-медиа по преимуществу идеальны, их деятельность не имеет почти никакого отношения к фактам и продолжалась бы и без них. Сами они формируют идеальную действительность. Это настоящие заклинания над бездной. Огромное значение приобретают разные формы обращения к коллективному бессознательному, программирование общества. Люди стремятся соответствовать стандартам, которые им навязывают. При этом уровень стандартов непрерывно понижается. Проповедуется глобализация экономики и унификация культуры. Но унификация не предполагает цветения культуры, она не терпит сложных форм. Культура подменяется популярной культурой. Так характеризует Бердяев идеологию современности, и так у него это заимствуют и развивают современные социологи, начиная с французских экзистенциалистов и кончая Маркузе и его последователями.

 

БЕРДЯЕВ И НОВОЕ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ

 

Он предсказывает неизбежность упадка общего культурного уровня, как это было во времена падения Рима. В завершающей фазе античный Рим именно был унитарным государством. И в Риме унифицировалась культура, был глобальный подход. В эпоху упадка это даже сопровождалось идеализацией жизни, ее выморачиванием. Хозяйство было в упадке, а процветал городской люмпен-пролетариат, который был нужен в качестве электората. Не нужен уже был народ, а была нужна толпа, которой легко управлять на выборах. И реальные признаки благосостояния отсутствовали, переходили в идеальную область, в область вещей-фетишей, вещей-лозунгов. Не было качественного товара, а были предметы первой необходимости и предметы роскоши. Рыба стоила дороже упряжного вола.

И здесь мы наблюдаем упадок культуры, приведший впоследствии к тому, что названо было Темными веками. Пришли варвары и все поделили, чтобы каждому досталось понемножку. На поверхности не было уже никакого избытка, и не было взлетов творчества, которые возможны только от избытка. Философы и ученые больше не творили культуру познания, земледельцы не творили культуру хозяйства, было не до художественной культуры, все это утрачивалось. А были отдельные представители уже нового, христианского общества, которые все это собирали и переосмысляли, и сохраняли. У них было уже новое, целостное миросозерцание, и была цель, ради которой они трудились, а в их мирском окружении еще не было такой цели. Бердяев предсказывает наступление темной, ночной эпохи мировой культуры, и называет это “новым Средневековьем”. Он предсказывает будущее прикровенное, подземное существование культуры в ожидании нового дня.

В последние сто лет принято было много говорить об “уплотнении времени”. Имелся в виду социальный прогресс. Вот Америка за два с лишним века прошла путь, который европейский Запад торил три тысячелетия. А вот Россия за полвека... Безумный XIX век сменяется кошмарным XX-м. Что будет дальше, страшно даже помыслить. Рождаются самые апокалиптические настроения. Это в наше время модно. И это, если задуматься, довольно-таки пошлая мысль. Напоминает известный анекдот о возможности конца света в отдельно взятой стране. Бердяев иначе видит грядущее. Что, если нет никакого ускорения времени? И все попытки перескочить пропасть в два приема оказываются тупиковыми? А есть все та же, единственно практически возможная, западнохристианская культура, которая просто переживает очередной кризис?

Есть лишь один известный на сегодняшний день эффективный способ культурного строительства. Так случилось, что он положен в основу именно нашей, западной и христианской, культуры, и связан с освобождением личности для ее дальнейшего творчества вместе с Богом. Этот путь тернист, и новые степени свободы осваиваются путем тяжелейших кризисов. Безудержная частная инициатива Америки с ее конкурентной борьбой – уклон вправо. Российская социальная революция с ее уравнением и поражением культуры – уклон влево. То в жар, то в холод бросает свободный мир. Так учится личность, и проходит свои круги до тех пор, пока не решится сделать правильный выбор. Это трудно, но не смертельно. Никаким апокалипсисом тут и не пахнет.

Это должно последовать видимой смерти культуры. Все, что не умрет, не принесет плода. Через внешнюю смерть должна пройти культура для своего грядущего возрождения, цветения и славы. Как в Темные века зарождалась наследственная, феодальная аристократия, так в наше время созданы предпосылки для зарождения новой аристократии – аристократии духа. Она и возможна только в условиях унификации, в условиях некоего буржуазного социализма. Цивилизация плотская, оплощенная, социальная по преимуществу, рождает аристократию духа. Когда в общественном плане все равны, личное неравенство некоторых становится тем более очевидно. В романе Петера Хёга благополучнейшее датское общество, где права человека практически торжествуют, одновременно есть игралище темных иррациональных сил, по сути, совершенно готических. Это вызывает к жизни героиню, наделенную всеми воинскими добродетелями северного фольклора. Цивилизация, удовлетворяющая плоти, приводит к духовному сну, ко сну разума. Это рождает чудовищ. А где есть драконы, там непременно появятся и герои, чтобы бороться с драконами.

 

   

                 

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова