Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Гилберт К. Честертон

Чудища и Cредние века

Кажется, я нигде не читал толкового отчета о мифических чудищах, популярных в Средние века. Попадавшиеся мне исследования грешили грубыми ошибками, которые всегда мешают нам понять чужие времена и веры.

Конечно, первая ошибка — та самая, которой дали (или одолжили) свою санкцию крупные ученые типа Фрэзера. Я говорю о нелепом предположении, что выдумки надо заимствовать. Поэмы и сказки похожи не потому, что евреи — это халдеи, христиане язычники, а потому, что люди — это люди. Что бы теперь ни говорили, люди — братья.

Каждый, кто смотрит на луну, может назвать ее девой и охотницей, ничего не зная о Диане. Каждый, кто видел солнце, может связать его с искусствами и врачеванием, не зная об Аполлоне. Влюбленный, гуляя в саду, сравнивает женщину с розой, а не с уховерткой, хотя и уховертка — Божья тварь, и кое в чем лучше розы, скажем — проворнее. Но, наслушавшись ученых бесед, нетрудно подумать, что поклонение розе — пережиток древнего обряда, а презрение к уховертке — пережиток табу.

Вторая ошибка: теперь считают, что мифы и образы, действительно заимствованные, перенимаются механически и лежат мертвым грузом. Это не так. Представьте, что в прекрасном видении вам предложили выкрасить все в синий цвет, — пробудившись, вы схватываете ту кисть и ту краску, которой пользовались и до вас, для других целей. Именно это и случается в пору великих переворотов духа. Люди используют то, что было, — но преображают.

Ученые нам говорят, что христиане заимствовали то или иное чудище у древних. Да, заимствовали — в том смысле, в каком мы заимствуем кирпич у глины, динамит — у соответствующих веществ. Они заимствовали, но — Бог свидетель! — они расплатились сторицей.

Не буду останавливаться на прочих ошибках. И этих, первых, достаточно, чтобы не понять единорога — а что, в сущности, может быть важнее? Вероятно, таинственные чудища Средневековья и впрямь старше христианской веры. Я говорю так не потому, что так говорят авторитеты. Как правильно заметил Суинберн, беседуя с Прозерпиной, я достаточно стар, чтобы знать хоть одно, и вот я знаю, что авторитеты — люди преуспевающие, а люди преуспевающие — плохие христиане.

Понятно и без авторитетов — из книг, да и просто из опыта, — что чудищ в древности знали. Помнится, еще в Ветхом Завете сказано, что единорога нелегко приручить (и верно, его не приручили до сих пор). Если еще не сказали, что единорог там — это носорог, ничего, скоро скажут; но не я. Чудищ знали и в древности — что с того? Эта избитая истина куда менее удивительна, чем другая, отнюдь не избитая.

Насколько я понимаю, у язычников чудища были связаны со злом. Они были чудищами в прямом смысле слова — монстрами, уродами, выродками. Иногда убитое чудище помогало справиться с неубитым, так помогла Медуза Персею. Но лучше они от этого не становились.

Правда, в наши дни многие восхитились бы Гидрой, которая, следуя правилам эволюции, выращивает две головы вместо одной. Но древние Гидрой не восхищались; ее убивали ко всеобщей радости. Нашим современникам понравился бы кентавр, удачно сочетавший животное с мужчиной; похвалили бы и химеру за изысканную усложненность форм.

Гидра и химера пришлись бы нам по вкусу — нам, но не древним. В древности чудище годилось только на то, чтоб его убить.

Когда Европа стала христианской, чудища явились снова, но с ними случилась странная вещь. В очень старой версии легенды о св. Георгии рыцарь не убил дракона, а окропил святой водой. Именно это и произошло с теми глубинами сознания, где рождаются дикие, диковинные образы.

Возьмем, к примеру, грифона. В наше время он годится разве что для маскарада. Всем примелькались грифон и черепаха на рисунках из "Панча". Но в прежнее время грифон не был обыденным и смешным, не был он и непременно злым.

В нем сочетались две священнейшие твари: лев Марка — символ мужества, благородства и славы — и орел Иоанна — символ истины и свободы духа. Он часто бывал эмблемой Христа — ведь лев и орел сочетались в нем неслиянно и нераздельно, как две природы в Спасителе. Грифон был связан не со злом, а с добром; но от этого его боялись не меньше. Быть может, больше.

Еще лучший пример — единорог. О нем я, собственно, и думал писать, но он куда-то делся, и я про него чуть не забыл. Страшный он зверь. По слухам, живет он в Африке, но я ничуть не удивлюсь, если встречу его на одной из белых дорог, ведущих в Биконсфилд, — белей дороги, выше колокольни.

Эти чудища были огромны, немыслимо свободны и немыслимо сильны. Поступь единорога сотрясала пустыни, крылья грифона били в небе, словно стая серафимов. И все же — от природы не уйдешь! — если бы вы спросили, что значит единорог, вам бы ответили: "Целомудрие".

Когда мы это поймем, мы поймем и многое другое, скажем — нашу собственную цивилизацию. Христианская добродетель не была для христиан тихой или безобидной. Они знали: добродетели бросают вызов, сотрясают мир, вопиют в пустыне, просят у Бога пищу себе. Пока мы этого не знаем, нам не понять и льва с единорогом на вывеске кондитера.


Примечания:

  • Данный текст воспроизведен по изданию:
    Честертон Г. К., Собр. соч.: В 5 т. Т. 5: Вечный Человек. Эссе / Пер. с англ.; Сост. и общ. ред. Н. Л. Трауберг. — СПб.: Амфора, 2000.
  • В бумажном издании этой странице соответствуют страницы: 450-452.

Грозная роза

Роза среди цветов — как собака среди зверей. Нам важно не то, что обе они приручены, а то, что они словно и не были дикими. Конечно, есть дикая роза и дикая собака. Диких собак я не видел; дикие розы прекрасны. Но никто не помыслит о них, если упомянут собаку и розу в разговоре или в стихах. Бывают ручные тигры; бывают ручные кобры, и всё же, услышав «Смотри-ка, у меня в кармане кобра!» или «А в гостиной-то тигр», мы требуем уточнений. Когда говорят о живых созданиях — о зверях ли, о цветах, — поневоле думаешь о диких разновидностях.

Однако исключения есть, их два — собака и роза. Они так прочно вошли в нашу жизнь, в наши образы и чувства, что искусственное для нас естественнее естественного. Собака принадлежит не биологии, а истории; настоящая роза растёт в саду. Слон представляется нам огромным обузданным чудищем. Многие горожане видят таким и быка. Деревья и цветы в саду — как бы лесные жители, приученные к узде.

С собакой и розой всё не так. Когда мы думаем о них, вторичное первично, первичное — случайно. Нам кажется, что дикая собака прежде была домашней, как уличная кошка, а дивная дикая роза стала живой изгородью, стремясь перелезть через ограду. Быть может, они бежали вместе. Быть может, изменница-собака тайно выползла из конуры, мятежница-роза покинула клумбу, и они когтями и шипами продрались сквозь препоны. Быть может, потому моя собака лает, увидев розы, и роет лапами землю. Быть может, потому; быть может, нет.

И всё же есть глухая, грубая правда в старинной легенде, которую я только что придумал. Когда речь идёт о розе и собаке, домашнее — сильней, даже яростней дикого. Никто не боится диких собак; они жалки, как шакалы. Грозное «cave canem» [«берегись собаки», лат.] говорит о собаке ручной, ибо только она опасна. Она тем опасней, чем прирученной, — вору грозит её верность, её добродетель, и он убегает от чудища покорности.

Готов бежать и я, глядя на крупные красные розы, которые кажутся мне храбрыми, гордыми, грозными. Спешу заверить, что о своём саде я знаю меньше, чем о чужих садах, о розах же не знаю ничего, даже их названий. Мне ведомо лишь имя «роза», поистине крестное имя. Как всё в христианстве, оно восходит к язычеству. Розу можно увидеть, что там — понюхать, читая поэтов всего христианского мира: греческих, латинских, провансальских, ренессансных, протестантских.

Слово «роза», как слово «вино» и другие прекраснейшие слова, одинаково в языках всех христианских наций; но, кроме этого названия, я других не знаю. Говорят, один из сортов зовётся «Славой Дижона»; прежде я думал, что слава его — собор. Как бы то ни было, и собор, и роза не только радуют взоры, но и бросают вызов. Они не только добры и человечны — они строги и грозны.

Вчера, гуляя по саду, я смело спросил садовника, как называется странная роза, напомнившая мне о чём-то, возмущавшем свой век и волнующем душу. Багрянец её тёмен и густ, мрачен и яростен, как бархат на сцене. Садовник ответил, что она зовётся «Виктор Гюго».

Да, розы обладают тайной силой — даже имена их связаны с их сутью, чего почти не бывает у нас, людей. Но роза и сама грозна и царственна; войдя в прекрасный дом человека, она не сложила оружия, словно вельможа кватроченто в пурпурном плаще, с острой шпагой. Ведь шпага её — шип.

У всего этого есть мораль. Чем драгоценней и спокойней лад, хранимый нами, тем живее должны быть наша смелость и наша стойкость. Гуляя по цветущему саду, я понял, почему безумные лорды в конце Средних веков обратились к образу розы как символу власти и спора. Каждый сад охраняет стража алых и белых роз.

Будем же помнить, что, возрастая, цивилизация должна не больше бороться, а лучше готовиться к борьбе.


Данный текст воспроизведен по изданию:
Неожиданный Честертон: Рассказы. Эссе. Сказки / ISBN 5-88403-039-8 / Пер. с англ.; сост., биограф. очерки и общ. ред. Н. Трауберг. — М.: Истина и Жизнь, 2002. — 368 с.
В бумажном издании этой странице соответствуют страницы: 248–250.

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова