Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Георгий Шавельский

ВОСПОМИНАНИЯ ПОСЛЕДНЕГО ПРОТОПРЕСВИТЕРА РУССКОЙ АРМИИ И ФЛОТА.

К оглавлению

 

ТОМ 1. ГЛАВА 1.


До войны. Мое назначение на должность Протопресвитера. Первые встречи с высочайшими особами.

В начале 1911 г. я, состоя священником Суворовской церкви при Императорской военной академии (Генерального Штаба), занимал еще должность профессора богословия в Историко-филологическом институте и члена Духовного правления при Протопресвитере военного и морского духовенства, каковым был тогда о. Е. П. Аквилонов.

Тяжкая болезнь (саркома), необыкновенно прогрессировавшая, быстрыми шагами, видимо для всех, вела к могиле этого могучего и духом и телом, совсем еще не старого человека (он умер 47 лет). Дни его были сочтены. «Кандидаты» на протопресвитерство, — а их было несколько, — уже подготовляли чрез сильных мира каждый для себя почву. Как один из молодых священников столицы, (мне в январе 1911 г. минуло 40 лет), в их глазах я не был конкурентом им; сам же я еще менее мог думать о своей кандидатуре.

21 или 22 марта 1911 г. больной протопресвитер уехал в свою родную Тамбовскую губернию, в г. Козлов, «чтобы лечиться», как он говорил — чтобы умирать, как думали другие.

25 марта я, — по принятому мною обычаю в праздничные вечера беседовать со своими ученицами, — вечером был в Смольном институте (Николаевская половина) и там беседовал со смолянками. В 9 ч. вечера я неожиданно был вызван из класса моим братом Василием, тогда студентом Академии, сообщившим мне, что дома меня ждет посланец от военного министра, прибывший ко мне по какому-то чрезвычайно спешному делу. Посланцем оказался протодиакон церкви Кавалергардского полка Николай Константинович Тервинский. Его [16] направил ко мне командир лейб-гвардии Гусарского полка, ген. В. Н. Воейков, по приказанию великого князя Николая Николаевича и военного министра, только что, по словам Тервинского, совещавшихся в Яхт-Клубе. Тервинский объявил мне, что мне предлагают, в виду неизлечимой болезни протопресвитера, стать его помощником и, в случае согласия, просят меня завтра в 9 ч. утра быть в Царском Селе у ген. Воейкова.

В этом предложении для меня всё было странно. Почему-то посылается ко мне протодиакон, которого я почти и не знал. Мне предлагают стать помощником протопресвитера без ведома и согласия последнего; предлагают лица, с которыми я не имел никаких дел, и которые едва ли могли хорошо знать меня: великого князя Николая Николаевича и военного министра я раз или два видел издали, а ген. Воейкова и совсем не видел. Мне, наконец, предлагают должность, обходя многих старейших и более заслуженных. Я готов был усомниться — правду ли говорит протодиакон.

Но настойчиво повторенное сообщение и совершенно нормальный вид посланца заставили меня серьезно отнестись к делу. 26 марта с 8-ми часовым утренним поездом я выехал в Царское Село. Там на вокзале меня уже ждал прекрасный экипаж ген. Воейкова, быстро доставивший меня на квартиру последнего.

Ген. Воейков после небольшого, очень дипломатично проведенного экзамена насчет моих взглядов на работу военного священника и вообще на духовно-военное дело, повторил мне с некоторыми добавлениями уже известное мне от протодиакона Тервинского. В виду тяжкой, безнадежной болезни протопресвитера Аквилонова, необходимо немедленно назначить ему помощника, который, в случае его смерти, заместил бы его. Великий князь Николай Николаевич и военный министр остановили свой выбор на мне. Если я согласен на назначение, то сейчас же будет дан ход делу, в принципе уже решенному, ибо и Государь на это назначение согласен. Я возразил, что в [17] отсутствие протопресвитера и без его ведома нельзя решать вопрос об его помощнике, что таким решением можно его обидеть и восстановить против меня. Ген. Воейков заверил меня, что протопресвитер Аквилонов уже намекал ему на меня, как на самого желательного помощника, и что они — военные — уладят этот вопрос, если бы протопресвитер вернулся к службе.

26 марта великий князь направил рескрипт к военному министру о назначении меня на должность помощника протопресвитера (При выборе нового протопресвитера голос Главнокомандующего Петербургского Округа (обыкновенно, великого князя) имел решающее значение. Процедура назначения была такова. Главнокомандующий, осведомив предварительно Государя и получив его одобрение, рескриптом на имя военного министра просил последнего ходатайствовать перед Св. Синодом о назначении такого-то на должность протопресвитера. Военный министр сносился с Св. Синодом. Последний делал назначение, которое утверждалось Государем.).

30 марта соответствующее ходатайство военного министра поступило в Святейший Синод. Утром же этого дня была получена из г. Козлова телеграмма о смерти о. Е. П. Аквилонова (Кончина была трогательно-христианской. Почувствовав приближение смерти, протопр. Е. П. Аквилонов приказал подать ему зажженную свечу, а присутствовавшего тут священника попросил читать отходную (особый чин «на исход души»). Во время чтения отходной умирающий, держа свечу в руках, всё время повторял: «упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего протопресвитера Евгения». Не успел священник окончить молитвы, как о. Евгений с этими словами на устах отошел в вечность.). Ходатайство военного министра поэтому в Синоде не рассматривалось, тем более, что через два дня поступило его новое ходатайство о назначении меня на должность протопресвитера.

Не могу не отметить тут одного совпадения. В октябре 1910 г. я убедил симбирскую помещицу Варвару Александровну Веретенникову пожертвовать свое [18] огромное имение в Симбирской губернии (1340 дес.) со всеми постройками и инвентарем Скобелевскому комитету, для устройства в нем раненых и увечных воинов. Дело тянулось около полугода иногда с большими трениями и опасностями для благополучного завершения. 30-го же марта 1911 года оно завершилось заключением у одного из петербургских нотариусов купчей крепости на имя Скобелевского комитета. Представление министра, сделанное в этот же день, было как бы наградой мне за хлопоты и заботы о несчастных наших воинах. Но видимой связи между этими двумя фактами не было.

Второе ходатайство о назначении меня на должность протопресвитера военного министра поступило в Синод в пятницу или в субботу Вербной недели, когда Синод заканчивал свои предпасхальные занятия. Послепасхальные заседания должны были начаться лишь во вторник Фоминой недели.

Претенденты на протопресвитерство воспользовались двухнедельным перерывом для устройства своих дел и для интриг против меня. Больше всех старался епископ Владимир (Путята), склонивший на свою сторону императрицу Марию Федоровну и великого князя Константина Константиновича; затем настоятель Преображенского (всей гвардии) собора, митрофорный протоиерей Сергий Голубев, за которого ратовал салон графини Игнатьевой; престарелый (80 л.) настоятель Адмиралтейского собора, митроф. прот. Алексий Ставровский подал морскому министру, адм. Н. К. Григоровичу, докладную записку, в которой доказывал, что именно он должен быть назначен протопресвитером, и эта записка была представлена в Синод; настоятель Сергиевского собора, председатель Духовного правления, прот. И. Морев, которому протежировал командир Конвоя его величества, князь Юрий Трубецкой, и др.

По достоверным сообщениям, на Государя делался большой натиск, чтобы назначить не меня, а другого. Не меньший натиск делался и на обер-прокурора [19] Св. Синода С. М. Лукьянова. Между прочим, Императрица Мария Федоровна очень настаивала на назначении еп. Владимира. Но Государь устоял.

20 или 21 апреля, точно не помню, — Св. Синод назначил меня на должность протопресвитера, а 22 апреля Государь утвердил доклад Синода.

Я и доселе не знаю, кто провел мою кандидатуру. Думаю, что более всего я обязан Е. П. Аквилонову, весьма внимательно относившемуся ко мне и прекрасно аттестовавшему меня. Мне самому и в голову не приходило, что на мне могут остановиться. В высшие сферы я не был вхож и не стремился к ним. Как Император Вильгельм сказал о своей жене, что она интересовалась только тремя «К» — Kirche, Kinder, Kueche{*1}, так и я могу сказать о себе: меня тоже интересовали только три «К»; кафедра церковная, кафедра школьная и кабинет, и ими я был совершенно удовлетворен.

По возрасту я был одним из самых молодых петербургских священников военного ведомства. О протопресвитерстве я и не думал, ибо считал себя и не достаточно заслуженным и не подготовленным: мне только что исполнилось 40 л., на штатном военном месте я состоял с конца января 1902 г., в данный момент в управлении ведомства я являлся последней спицей в колеснице — нештатным членом Духовного правления при Протопресвитере военного и морского духовенства. Моими плюсами были: степень магистра богословия (в ведомстве было всего три магистра), кафедра богословия в высшем учебном заведении и, обратившая на себя внимание и общества, и властей, моя работа на Русско-японской войне в должности сначала полкового священника, а потом (с 1 декабря 1904 г. по март 1906 г.) главного священника первой Маньчжурской армии. Но все эти плюсы не давали мне основания помышлять о протопресвитерской должности, которую следовало бы предоставлять лицам, заранее всесторонне подготовленным. Назначение, поэтому, явилось для меня полною неожиданностью. [20] На 5 мая мне был назначен прием у Государя и Государыни. Последнюю я до того времени ни разу не видел. Государю же раньше представлялся два раза.

В 1-ый раз — 8 марта 1903 года, при посещении им Военной Академии и Суворовской церкви; во второй раз — в марте 1906 года, по возвращении из Манчжурии с театра военных действий. В последний раз всех нас представлявшихся (до 20 человек) выстроили в ряд и Государь, обходя ряд, беседовал с каждым из нас. Я впивался в каждое слово, в каждое движение Государя, искал в его словах особый смысл и значение; мне хотелось уйти от Государя очарованным, подавленным царским величием и мудростью. Но... Государь удивил меня скромностью, застенчивостью, совсем не царскою простотою. Он точно стеснялся каждого; подходил к нему осторожно; смущаясь, задавал вопросы; иногда как будто искал вопросов; самые вопросы были просты, однообразны, шаблонны: «где служили?», «в каких боях были?», «ранены ли?» и т. п. Впрочем, иногда он удивлял своею памятью. В числе представлявшихся был лейтенант Иванов, кажется 14-ый. Государь вспомнил, что этот Иванов 14-ый служил на таком-то миноносце, такого-то числа ходил в бой и совершил такой-то подвиг,

Теперь Государь принял меня в кабинете, наедине. Первыми его словами были:

— Вот, как вы шагнули.

— Так угодно было повелеть вашему величеству, — ответил я.

Аудиенция продолжалась более 20 минут. Говорил больше я, развивая план своей работы, требовавшей больших перемен и в системе управления военным духовенством, и в системе духовного делания военного священника. Государь всё время поддакивал: «именно, так», «ну, конечно» и т. п. Когда я в заключение спросил: — «Моя работа потребует, может быть, решительных действий. Могу ли я рассчитывать на поддержку вашего [21] величества?» — Государь ответил: «Непременно, вполне рассчитывайте».

От Государя меня провели к Императрице. Она приняла меня стоя, начав говорить о важной роли военного священника и огромном значении предстоящей мне работы. Императрица говорила с акцентом, но грамматически правильно и умно. Когда она кончила речь о предстоящей мне работе, я сказал:

— Я, ваше величество, не царедворец и не дипломат и, вступив на указанную мне его величеством дорогу, считаю первым своим долгом всегда говорить правду своему Государю, не только тогда, когда она ему приятна, но и когда неприятна. Что Государь любит Родину, — в это все мы должны верить, а что он, как человек, может ошибаться, это все мы должны помнить и каждый по силе обязан оберегать его от невольных ошибок.

— О, если бы все у нас так рассуждали, как вы теперь говорите, — заметила Государыня, — а то большинство думает не о благе Родины и не о Государе, а о себе, о своей выгоде.

Лицо Императрицы при этих словах было скорбно, разочарованность в людях звучала в ее голосе.

9 мая я вступил в исполнение «парадной» стороны своей службы. В этот день в Гатчине был высочайший парад лейб-гвардии Кирасирскому ее величества полку. Никогда раньше я не был на подобном торжестве. Картина парада буквально потрясла, ошеломила меня. Стройные ряды кирасир в блестящих латах и шлемах; нарядная толпа полковых и придворных дам во главе с Императрицей-матерью; масса увешанных всевозможными знаками отличия высших военных чинов; блестящая царская свита, наконец, сам царь, кроткий и вместе величественный, в полковом блестящем мундире с голубой лентой. Склоняются знамена, гремит музыка, а за нею — громовое «ура»... Государь обходит фронт, за ним тянется пестрая, разноцветная лента свиты и [22] начальствующих... Во всем этом чувствовалось величие, мощь России, чувствовалось что-то необъяснимое, невыразимое словами.

После того я множество раз присутствовал на таких торжествах. Я обязан был, раз Государь принимает полковой парад, совершать при этом молебствие. И всё-таки я не приучил себя к хладнокровию. Всякий раз, когда входил Государь, когда опускались знамена, начинала греметь музыка, — какой-то торжественный трепет охватывал меня (Какой духовный подъем я испытывал во время величественных царских парадов, может показать следующий факт. Это было в 1913 г. Пасхальную утреню и литургию я совершал в этом году в Государевом Федоровском соборе (в Царском Селе). По окончании службы я со всем сослужившим мне духовенством разговлялся во дворце. После строгого семинедельного поста я имел неосторожность теперь съесть кусок жирной ветчины и выпить бокал холодного шампанского. Сейчас же после разговенья я почувствовал острую боль в животе, которая быстро усиливалась, и я еле добрался до дому. У меня началась сильнейшая дизентерия, сопровождавшаяся мучительными болями. Врачи уложили меня в кровать, запретив всякое движение. Между тем на следующий день предстоял высочайший парад в Царском Селе, на котором я обязан был присутствовать. Врачи и слышать не хотели о моей поездке. Домашние со слезами умоляли меня не ехать. Но я всё же поехал, несмотря на невероятную слабость. Вышедши с духовенством к аналою перед приездом Государя, я вынужден был держаться за стоявший возле аналоя столик, чтобы не упасть. Но вот приехал Государь: заиграла музыка, загремело «ура», склонились знамена, и я забыл про свою болезнь. Откуда-то явились силы, — я бодро отслужил молебен, обошел с Государем фронт, окропляя св. водой, и затем отсидел весь высочайший завтрак, не отказываясь ни от одного из предложенных яств. К удивлению и врачей и домашних, я вернулся домой совершенно бодрым и здоровым.).

Итак, обошедши фронт, Государь вошел в ложу, против которой стоял аналой с крестом и евангелием, и почтительно поздоровался с матерью. Начался молебен.

Богослужение в высочайшем присутствии соединялось с особыми церемониями, в которых я еще не мог [23] разобраться. Государь понял это. И вот, прикладываясь ко кресту, он вполголоса сказал мне: «Вы же матушке поднесите крест». Меня очень тронула предупредительность Государя, без которой я мог бы погрешить против этикета. Но удивило меня другое. После молебна Государь спросил командира полка ген. Бернова: «Кто это совершал молебен»? — «Новый протопресвитер», — ответил Бернов. — «Как же это я не узнал его, — он мне на днях представлялся», — удивился Государь.

Кажется, в конце мая в Аничковом дворце я представлялся вдовствующей Императрице. От начальницы Смольного института, светл. княжны Ел. Ал. Ливен, очень близкой к Императрице Марии Феодоровне, я очень много слышал как о большой доброте Императрицы-матери и горячей любви ее к Родине, так и о больших неладах ее с молодою Императрицей.

Приняла меня Императрица просто и приветливо. В уме она, конечно, уступала молодой Императрице. Замечательно, что хоть она прожила в России около 50 лет, но она не умела правильно говорить по-русски... Это, впрочем, не умаляло ее самой искренней и глубокой любви к нашей Родине.

На 19 июня (воскресенье) мне был назначен прием у Главнокомандующего великого князя Николая Николаевича в его имении Отрадное, в 6 в. от Стрельны. Как я уже сказал, я ни разу не видел его вблизи. О характере великого князя ходили самые невероятные слухи. Резкий, часто грубый и даже жестокий, взбалмошный и неуравновешенный — таким рисовался, по слухам, великий князь. Я ехал не без смущения: как-то он меня примет? На станции Лигово в купе, где я сидел, вошел ген.-майор И. Е. Эрдели, бывший в то время не то генерал-квартирмейстером Петербургского округа не то командиром лейб-гвардии Драгунского полка. На его вопрос: «куда вы едете»? — я совсем не дипломатично ответил: «К великому князю Николаю Николаевичу. Как-то он меня примет? О нем ведь рассказывают невозможное: что он [24] резкий, грубый и т. п.» — «Всё неправда, — сказал Эрдели. — Будете очарованы, — это удивительно сердечный, внимательный, радушный человек».

На станции Стрельна меня ждал автомобиль великого князя. Около 10 ч. утра я подъехал к крыльцу дома великого князя, напоминающего среднюю помещичью усадьбу. Последний встретил меня у порога своего кабинета, приняв благословение, словами: «Очень рад с вами познакомиться. После вашего назначения я внимательно следил за всеми газетами. Ни одна не отозвалась о вас худо». Разговор между нами продолжался не долго, так как я должен был совершать литургию в церкви великого князя. Мне сослужил иеромонах Сергиевой пустыни, обычно совершающий тут богослужение. Церковка, в парке, выстроена в стиле XVI века, очень уютная, украшена множеством древних (XV-XVII в.) икон.

После литургии я был приглашен к завтраку. Мне указали место между великим князем и великой княгиней. Простота поразила меня. Великий князь сам, из поданной на стол миски разливал в тарелку уху, сам несколько раз подкладывал мне икру и пр. Беседа велась задушевно и непринужденно. Говорили о многом; конечно, и о деятельности военного духовенства. Между прочим, великий князь спросил меня, где должен находиться протопресвитер во время войны — в Петербурге или на фронте?

— По положению, в Петербурге, но думаю, что не оказалось бы препятствий быть протопресвитеру и на фронте, если бы во главе действующей армии стояли вы, — ответил я.

— Да, я тоже так думаю, — согласился великий князь.

— Это великолепно! — воскликнула великая княгиня. — Запомните это, и не оставляйте великого князя, если он окажется главнокомандующим на фронте.

Весь завтрак прошел очень оживленно, с сердечной простотой. Несмотря на совершенно новую для меня [25] обстановку, я чувствовал себя как дома и совсем забыл про смутившие меня слухи о вспыльчивом и неуравновешенном князе. После кофе, который пили в гостиной, я откланялся.

С того времени до самой войны я не переставал чувствовать сердечное отношение ко мне великого князя, которое он старался подчеркнуть при каждом удобном случае. Встречаться с ним мне приходилось очень часто на высочайших парадах. Тут он всякий раз подходил ко мне принять благословение, справлялся о моем здоровье, задавал мне вопросы, свидетельствовавшие, что он живо интересуется моей работой. Несколько раз он приглашал меня к себе, чтобы посоветоваться со мною по разным делам.

Между прочим, однажды, после выхода пьесы великого князя Константина Константиновича «Царь Иудейский», он вызвал меня, чтобы узнать мое мнение об этой пьесе. Мне она не понравилась.

По прочтении у меня получилось впечатление: к святыне прикоснулись неосторожными руками. Особенно не понравился мне любовный элемент, сцена во дворе Пилата, где воины ухаживают за служанкой, внесенный в пьесу. Я чистосердечно высказал свое мнение великому князю.

— Очень рад, что вы думаете так же, как и я, — сказал Николай Николаевич.

Из тона его речи и из отдельных выражений, нельзя было не заключить, что вообще он очень сдержанно относился к своему двоюродному брату, великому князю Константину Константиновичу.

Через несколько дней после этого разговора пьеса «Царь Иудейский» была поставлена капитаном лейб-гвардии Измайловского полка Данильченко на сцене в офицерском собрании этого полка. Присутствовал Государь, великий князь Константин Константинович и много других высочайших особ. Был приглашен и великий князь Николай Николаевич с супругой. Но он не принял предложения. [26] Закончу о своем первом визите к великому князю Николаю Николаевичу. Вместе со мной выехал из Отрадного пасынок великого князя, герцог Сергей Георгиевич Лейхтенбергский. На вокзале он любезно спросил меня, не буду ли я против того, чтобы он сел со мною в одном купе. На любезность я мог ответить только любезностью. Мы поместились в отдельном купе первого класса.

Когда поезд тронулся, и разговор наш за шумом не мог быть слышен ни в коридоре, ни в соседнем купе, — герцог вдруг спросил меня:

— Батюшка, что вы думаете об императорской фамилии?

Вопрос был слишком прямолинеен, остр и неожидан, так что я смутился.

— Я только начинаю знакомиться с высочайшими особами; большинство из них я лишь мельком видел... Трудно мне ответить на ваш вопрос, — сказал я, с удивлением посмотрев на него.

— Я буду с вами откровенен, — продолжал герцог, — познакомитесь с ними, — убедитесь, что я прав. Среди всей фамилии только и есть честные, любящие Россию и Государя и верой служащие им — это дядя (великий князь Николай Николаевич) и его брат Петр Николаевич. А прочие... Владимировичи — шалопаи и кутилы; Михайловичи — стяжатели, Константиновичи — в большинстве, какие-то несуразные (Я сильно смягчаю фактические выражения герцога.). Все они обманывают Государя и прокучивают российское добро. Они не подозревают о той опасности, которая собирается над ними. Я, переодевшись, бываю на петербургских фабриках и заводах, забираюсь в толпу, беседую с рабочими, я знаю их настроение. Там ненависть всё распространяется. Вспомните меня: недалеко время, когда так махнут всю эту шушеру (то есть великих князей), что многие из них и ног из России не унесут... [27]

Я с удивлением и с ужасом слушал эти речи, лившиеся из уст всё же члена императорской фамилии.

«Что это такое? — думал я. — Чистосердечная ли откровенность человека, которому я внушил доверие? Подвох ли какой? Или экзамен мне?»

Сознаюсь, что я был очень рад, когда поезд подкатил к Петербургу, и мы должны были прекратить этот революционный разговор.

В январе 1917 года этот же герцог явился к командовавшему запасным батальоном лейб-гвардии Преображенского полка, полковнику Павленко (в Петербурге) для конфиденциального разговора. Полковник Павленко пригласил, однако, своего помощника полковника Приклонского. Не стесняясь присутствием третьего лица, герцог задал полковнику Павленко вопрос:

— Как отнесутся чины его батальона к дворцовому перевороту?

— Что вы разумеете под дворцовым переворотом? — спросил его полковник Павленко.

— Ну... если на царский престол будет возведен вместо нынешнего Государя один из великих князей, — ответил герцог.

Полковник Павленко отказался продолжать разговор, а по уходе герцога он и Приклонский составили протокол, оставшийся, однако, без движения.

* * *

Заняв пост военно-морского протопресвитера, я достиг высшего звания, доступного для белого священника. По рангу чинов протопресвитер приравнивался к архиепископу в духовном мире, к генералу-лейтенанту — в военном. Он мог иметь личные доклады у Государя. Положение его было более независимым, чем всякого епархиального архиерея, а его влияние могло простираться на всю Россию. Честолюбец в таком назначении мог бы найти большое удовлетворение.

Меня же мое [28] положение с властвованием и почетом совсем не прельщало. Единственное, что в моем новом положении увлекало меня — это возможность широкой работы. Но за этой перспективой виднелось много всякой горечи: расширение работы требовало нажима на военно-морское духовенство, а нажим всегда вызывает нарекания, обиды, обвинения и пр. Тут же всему этому в особенности надлежало случиться, ибо духовенство не было приучено к интенсивной и широкой работе. А так как недовольных моим назначением и без того было много, — к ним принадлежали все обойденные и их сторонники, — то я не мог сомневаться, что меня на новом пути ожидает не мало трений. Всё же я, — можно сказать, с первого дня, — начал проводить решительно и отважно свой принцип: мы для дела, а не дело для нас. Пришлось несколько раз прибегнуть к самым крутым мерам, как, например, к расформированию целых причтов (Троицкого собора в Петербурге и Колпинского в Колпине) и всего управления Свечным заводом военного духовенства.

Обиженные и обойденные составили большой кадр моих противников, не стеснявшихся в средствах борьбы и по временам отравлявших мне существование. Первые три года управления своего ведомством я часто называл каторгой, которой я мог бы и не снести, если бы не встречал неизменной поддержки со стороны Государя, великого князя Николая Николаевича и военного министра. За эти три года Петербургское высшее общество, весь военный и морской мир, как и лучшая часть военно-морского духовенства, успели оценить мои стремления. Мне открывалось поле для более спокойной работы. Но в это время разразилась война.

Более подробное описание первых трех лет моей работы дало бы много интересных бытовых картин и фактов. Но я не хочу заниматься описаниями, где я оказывался центральной фигурой, и коснусь лишь одного эпизода, участником которого были высочайшие особы. [29]

* * *

Митрополит Петербургский Антоний (Вадковский) как-то обмолвился:

— Я в своей епархии, Петербурге, — не могу самостоятельно назначить не только священника, но и просфорни. Лишь только открывается место, как меня засыпают просьбами, требованиями разные сиятельные лица, не исключая и высочайших особ. И устоять против таких требований часто не хватает сил.

Это отчасти испытал и я в первый же год управления ведомством военного духовенства.

В 1911 году заканчивался постройкой в Петербурге на Николаевской набережной храм в память моряков, погибших в Русско-японскую войну{*2}. Мне предстояло назначить священника к этому храму. Не успел я выбрать кандидата, как прибывший ко мне сенатор П. Н. Огарев сообщил от имени королевы эллинов Ольги Константиновны, что королева, председательница комитета по постройке храма, и ее брат, великий князь Константин Константинович желают, чтобы священником к этому храму был назначен иеромонах Алексей, ранее служивший на крейсере «Рюрик», бывший затем в плену у японцев и вывезший из плена знамя, за что он был награжден Государем наперсным крестом на Георгиевской ленте{*3}.

Ни видом, ни удельным весом иеромонах Алексей не годился для этой церкви. С лицом калмыка, безусый, косоглазый — его нельзя было отличить от японца. До принятия монашества он был сельским учителем. Затрудняюсь сказать, закончил ли он курс учительской семинарии, но среднего образования он не имел.

Я заявил сенатору Огареву, что считаю иеромонаха Алексея совершенно неподходящим кандидатом для столичной церкви, ибо он не получил высшего образования и совсем не обладает качествами, нужными для столичного священника. Кроме того, я считаю неудобным в [30] церковь, посвященную памяти убитых моряков, назначать священника, которого не отличить от японца. Я просил мои соображения доложить королеве (эллинов, Ольги Константиновны ) и великому князю и затем известить меня об их решении.

На следующий день сенатор Огарев сообщил мне, что и королева и великий князь настаивают на назначении иеромонаха Алексея.

— Что же делать, — ответил я, — приходится назначить... Но вспомните мои слова: через два-три месяца будете просить меня о замене иеромонаха Алексея другим.

Разговор этот происходил, насколько помню, 30 июня. В тот же день я назначил иеромонаха Алексея к церкви в память моряков. 1 июля я вышел на транспорте «Океан», любезно предоставленном мне морским министром, адмиралом И. К. Григоровичем, в плавание для ознакомления со службой морского священника.

Вернулся я в Петербург 11 июля. Оказалось, что сенатор Огарев уже несколько раз осведомлялся о времени моего возвращения. Извещенный о моем приезде, он немедленно явился ко мне.

— А вы, отец протопресвитер, ошиблись, — сказал он, здороваясь со мной. — Вы сказали, что через 2-3 месяца будем мы просить о замене отца Алексея другим, а вот пришлось просить об этом через 10 дней. И тут он рассказал мне недобрую историю. Иеромонах Алексей, только что вступив в должность и осматривая заканчивавшуюся постройку, встретился в конторе строительного комитета с работавшей там барышней, которая приглянулась ему. Не задумываясь над последствиями, он начал приставать к ней... Та подняла скандал, а инженер-строитель С. Н. Смирнов составил протокол, который затем был представлен королеве.

Конечно, после визита сенатора Огарева, я возвратил отца Алексея на прежнее место, а к храму-памятнику [31] назначил достойнейшего пастыря, кандидата богословия Владимира Рыбакова.

Интересно дальнейшее поведение иеромонаха Алексея.

Недовольный возвращением на прежнее место, он подал прошение о снятии сана, потребовав, чтобы его желание было немедленно исполнено. Синод снял с него сан.

А мне был прислан указ об этом для объявления бывшему иеромонаху Алексею. Но бывший иеромонах Алексей отказался расписаться в чтении указа и возбудил дело об аннулировании решения Синода.

Всесильный обер-прокурор В. К. Саблер «поправил» дело: Синод вновь решил: «Так как иеромонах Алексей не расписался в чтении указа, то прежнее решение Синода считать недействительным». Остался открытым вопрос: что же снимает сан — воля Синода или подпись лишаемого сана? [35]

 

ГЛАВА 2.
Сибирь, Туркестан, Кавказ, Ставрополь, Кубань. Наблюдения и впечатления.

У протопресвитера военного и морского ведомства было одно завидное преимущество, которым он не только мог, но и обязан был пользоваться: для обозрения подчиненных ему церквей и посещения воинских частей, он должен был объезжать всю Россию, ибо войска наши были разбросаны по всем углам необъятной русской земли. Такие поездки давали ему возможность наблюдать весь рост и достижения русской жизни. К этому представлялась тем большая возможность, что начальствующие лица всех ведомств охотно знакомили протопресвитера со всем новым и заслуживающим внимания, — стоило лишь ему проявить некоторый интерес.

За три года до войны я успел объехать: Кавказ, Туркестан, Сибирь, Западный Край и побывал во многих центральных городах: Москве, Киеве, Одессе, Харькове, Костроме, Смоленске, Могилеве, Минске, Вильне, Ковно, Гродно, Варшаве и др. Сибирь я проезжал во второй раз, — в первый раз я наблюдал ее при поездке в Манчжурию в 1904-1906 гг. Особенный интерес представляло посещение окраин — Сибири, Тукестана и Кавказа. Там жизнь кипела ключом, чрезвычайный прогресс виднелся во всем. Там можно было воочию убедиться, как быстро шел вперед культурный рост России, обещавший стране величие, а народу благоденствие.

После Русско-японской войны началось усиленное переселение крестьян из разных губерний Европейской России в Сибирь. Скоро Сибирь стала неузнаваема. В 1904 году, когда я, едучи на войну, впервые увидел Сибирь, там даже прилегающие к железной дороге места не были заселены. Вдоль железнодорожного пути тянулась бесконечная тайга, и только изредка встречались поселки. Проезжая в августе 1913 г. Сибирь, я не узнавал ее: везде виднелись обширные поля и сенокосы; уборка хлебов и сена всюду производилась машинами, поля обрабатывались пароконными плугами, — [36] одноконных плугов не было видно. В этом отношении Сибирь опередила не только северную и западную, но и центральную Россию, где в то время еще не вывелась соха, а серпы и косы оставались в крестьянских хозяйствах единственными орудиями при жатве и косьбе.

Прежние маленькие Сибирские городишки теперь разрослись в большие города. Новониколаевск на Оби, в 1904 г. имевший, кажется, не более 15 тысяч жителей, в 1913 г. насчитывал 130 тысяч жителей. Девственная сибирская земля щедро вознаграждала всякого, кто отдавал ей свой труд. В Красноярске, Томске и Омске мне много рассказывали: об удивительных урожаях пшеницы — сам 40, о бесконечных богатейших пастбищах для скота, об обилии дичи в лесах, о кишевших рыбой Сибирских реках, о чудовищных минеральных богатствах Алтая, о беспредельных лесных пространствах, о целебнейших минерально-водных источниках Алтая.

Алтайская минеральная вода и Ямаровка — забайкальская — не уступали нашим Боржому и Нарзану, но почему-то не получили распространения дальше Сибири.

Океанское побережье нашего Дальнего Востока меня в особенности поразило своим рыбным богатством.

Приблизительно в десяти километрах от Владивостока находится так называемый Русский Остров, на котором в 1913 году квартировала 9 Сибирская стрелковая дивизия с 9 Сибирской артиллерийской бригадой. 20 августа этого года 33 Сибирский полк, в котором я служил во время Русско-японской войны, угощал меня ужином. Когда подали огромную рыбу, командир полка пояснил мне:

— Это рыба собственного улова. Купил я солдатам сети, — думал: пусть развлекутся. А они этими сетями в течение двух недель наловили что-то около 2.000 пудов рыбы. Мы ее варили и жарили, и раздавали, и впрок насолили, — и всё же много пришлось выбросить.

А накануне этого дня я был в заливе Посьет, куда меня доставил военный корабль под командой капитана [37] I ранга Иванова. Последний, узнав от кого-то, что я любитель рыбной ловли, захватил с собою сети. И вот на моих глазах сеть была заброшена. Одна тоня дала 35 пудов самой разнообразной рыбы. Возвращаясь из Посьета, мы ели чудную уху из рыбы собственного улова.

Приамурский край удивил меня разнообразием климата, флоры и фауны. В Хабаровском арсенале (в нескольких верстах от города) я видел столб-памятник с надписью: «На этом месте в 1885 году — такого-то числа и месяца — был убит тигр». И этот край изобиловал всякого рода богатствами.

Знавшие Сибирь предсказывали ей величайшую будущность. И Сибирь шла к ней быстрыми шагами.

Туркестан перед Великой войной представлял не менее интересную картину. Там можно было наблюдать и остатки древнейшей культуры — в многочисленных памятниках старины, в укладе жизни туземцев, в способах обработки ими земли, — и пышный расцвет новой, превращавшей голодную степь в текущую молоком и медом землю. В расцвете Туркестан не уступал Сибири, а ввиду необыкновенного плодородия своей земли должен был опередить ее.

В апреле-мае 1914 года я, перерезав Туркестан по линии Ташкент — Скобелев — Самарканд — Ашхабад — Красноводск — Кушка — Мерв, всюду наблюдал удивительные результаты производившейся там в последнее время колоссальной культурной работы. Рядом с огромными еще пространствами голой, выжженной солнцем степи особенно рельефно выделялись оазисы с пышной, как роскошнейший сад, растительностью, — эти искусственно орошенные местности с каждым годом всё увеличивались. На полях насаждались, всё размножаясь, ценнейшие культуры: хлопка (В г. Скобелеве Ферганский губернатор рассказывал мне, что в 1913 г. одна Ферганская область продала хлопка на 40 милл. рублей, когда раньше тут хлопок совсем не производился.), риса; развивалось садоводство: [38] в 1914 году насчитывали до 120 сортов винограда; яблоки, груши, сливы и вишни чудного качества производились в невероятном количестве. Быстро развивалось виноделие, обещавшее выбросить на рынок огромное количество новых десертных вин весьма высокого качества. Разрасталось шелководство и пчеловодство и т. д.

Одним из замечательнейших достижений Туркестана было облесение песчаной степи, в особенности на участке железной дороги Ашхабад-Красноводск, обратившее на себя внимание специалистов-ученых чуть ли не всего мира.

Выстроенная ген. Анненковым Закаспийская железная дорога встретилась со страшным врагом — сыпучими песками, беспрестанно заносившими железнодорожный путь. Очистка пути от этих песков стоила огромных средств, не говоря о том, что заносы постоянно расстраивали железнодорожное движение. Предотвратить бедствие можно было только облесением прилегающего к железнодорожному пути пространства. Но почва была такова, что на ней не принималось никакое растение. Одному инженеру (к сожалению, из памяти совершенно улетучилась фамилия этого замечательного человека, хотя образ его, как живой, стоит перед моими глазами) удалось найти одно примитивное растение, которое не погнушалось закаспийскими песками, но было столь слабо, что ни в какой степени не могло защитить железнодорожный путь. Инженер нашел другое, более сильное растение, которое под покровом первого смогло осесть на песке, и затем на закрепленной этими двумя растениями почве, он насадил особое туркестанское дерево — саксаул, которое совсем оградило железную дорогу от песков. Французские и английские инженеры, мечтавшие об облесении Сахары, специально приезжали в Закаспийскую область, чтобы ознакомиться со способом облесения Закаспийских песков.

Но закаспийский опыт, — объяснял мне инженер, — может быть не приложим к Сахаре, ибо пески бывают разной породы. В Астраханских [39] степях, например, различалось восемь пород песков, для каждой из которых требовались особые растения.

Говоря о Туркестане, нельзя не упомянуть об одном, весьма оригинальном, но, несомненно, благодетельном культуртрегере этого края, великом князе Николае Константиновиче. Сосланный императором Александром III за какую-то несоответствующую его званию проделку, в Туркестан, он поселился в Ташкенте и там проводил жизнь, дававшую обильный материал для всевозможных разговоров. Великий князь жил уединенно, замкнувшись в своем, огороженном стеной, дворце, а от времени до времени удивлял своими эксцентричностями. Прибыв однажды к настоятелю Ташкентского военного собора, прот. Константину Богородицкому, он в категорической форме потребовал, чтобы его немедленно обвенчали с 17-летней гимназисткой. Прот. Богородицкий отказался исполнить просьбу, ибо великий князь состоял в браке. Великий князь ушел от него возмущенный «оказанной ему несправедливостью». 23 апреля 1914 года ген.-губернатор А. В. Самсонов рассказывал мне, что незадолго перед тем великий князь Николай Константинович вызвал 500 человек, чтобы перемостить одну из главных ташкентских улиц, почему-то ему не понравившуюся. Чтобы предотвратить нашествие, ген. Самсонов должен был лично убедить великого князя, что этот ремонт надо отложить на некоторое время.

И, однако, этот великий князь оказался несомненным благодетелем Туркестана, когда не пожалел больших средств, чтобы оросить так называемую Голодную степь, ранее бывшую бесплодной пустыней, а потом ставшую одним из благословенных уголков богатейшего Туркестана.

В апреле 1914 года, будучи в Ташкенте, я сделал визит великому князю, на который он ответил немедленной присылкой своей карточки. Проезжая затем через цветущую Голодную степь, я отправил ему телеграмму с выражением своего восторга перед совершенным им [40] великим делом. Вернувшись затем в Ташкент, я нашел целую папку присланных мне великим князем прекрасных акварелей, представляющих Голодную степь в ее прежнем виде и преображенную его заботами.

Поездку по Туркестану я представляю теперь, как какой-то волшебный сон, где мне рисовалось величественнейшее будущее этого края, неотделимое от величия всей России. И только Красноводск, — конечный пункт Закаспийской железной дороги, — город на берегу Каспийского моря, окруженный высокими, лишенными всякой растительности, горами, в летнее жаркое время напоминал тот ад, в котором будут жариться и париться души неисправимых грешников, способствующих устроению вместо рая ада на земле.

Кавказ я проехал в 1911 и 1916 гг., когда побывал в городах Баку, Тифлисе, Кутаисе, Батуме, Александрополе, Карсе. Кавказ воспет поэтами. Он не мог не поражать наблюдателя несравненной красотой природы, разнообразием народностей, оригинальнейшим кавказским гостеприимством, совершенно особым укладом всей кавказской жизни. Незнающий кавказских нравов и обычаев мог удивляться на каждом шагу.

Прибыв в первый раз в Тифлис 2 или 3 октября 1911 г., я счел обязательным посетить все воинские части, расквартированные в этом городе. Меня неотлучно сопровождал командир кавказского корпуса, генерал А. З. Мышлаевский, бывший талантливый профессор Академии Генерального Штаба и мой сослуживец. В 17 драгунском Нижегородском полку, считавшемся Кавказской гвардией, нас чествовали завтраком. Речи и тосты, — это больное место кавказцев, — они для них «слаще меда и сота», — начались с первой чаши. Выступил старший полковник полка князь Медиков. Он говорил о радости полка, увидевшего в своей среде протопресвитера, молодого, энергичного, зарекомендовавшего себя на Русско-японской войне и т. д. и т. д. Комплиментам там не было конца. «Итак, выпьем за [41] здоровье ген. Мышлаевского», — закончил свой тост полк. Медиков. — «А я-то тут причем?» — отозвался ген. Мышлаевский. И я тогда был удивлен заключением тоста. После же я узнал, что заключение было вызовом ген. Мышлаевскому, чтобы тот продолжил речь.

В своем расцвете Кавказ не отставал от Сибири и Туркестана. С каждым годом разраставшиеся там чайные плантации, апельсинные, мандариновые и лимонные рощи, рисовые поля и новые, легко прививавшиеся культуры разных южных фруктов обещали всё большие и большие блага краю, а через него и России.

После, во время Гражданской войны, мне пришлось познакомиться со Ставропольской губернией и Кубанской областью, землями, по библейскому выражению (Исх. III, 8), текущими медом и молоком. И та и другая поразили меня своим богатством: баснословное плодородие земли, множество скота, рыбы, дичи, всяких плодов земных, «вина и елея» — создавали жителям их чрезвычайное благоденствие. Дом каждого хозяина был — чаша полная. Великолепнейшие храмы, с богатейшей утварью, драгоценными иконами и иконостасами, — были храмы, где иконостас стоил свыше 200.000 руб., — свидетельствовали о богатстве и щедрости жителей. Духовенство утопало в изобилии благ земных. Священник с годовым бюджетом в 10 тысяч руб. на Кубани представлял явление не исключительное (A ординарный профессор Дух. Академии получал 3000 р. в год, бюджет же Новгородского священника часто не превышал 400-500 руб. в год.). Мне называли одного кубанского священника, который получал до 25.000 руб. в год. Такое обеспечение, однако, не способствовало ни подъему духовного уровня, ни повышению работоспособности Ставропольского и Кубанского духовенства. Благоденствие этого края обещало возрасти еще более. Помимо с каждым годом улучшавшегося земледелия, скотоводства, овцеводства, виноделия — там, в Кубанской области, начала развиваться нефтяная промышленность и [42] были найдены изобиловавшие огромным количеством марганца озера. В 1919 году американцы усиленно пытались заарендовать эти озера, заявляя, что за них они готовы будут кормить всю Кубань.

Стоило побывать на описанных мною выше трех окраинах и на Кубани, присмотреться к тамошним достижениям самых последних лет, чтобы убедиться, как быстро залечивались раны, нанесенные несчастной Русско-японской войной, и как быстро неслась Россия вперед, развивая и умножая свои природные богатства. Была не только надежда, но и уверенность, что вскоре наша Родина станет богатейшей и счастливейшей в мире страной.

Эта уверенность подкреплялась еще тем, что прогресс наблюдался почти во всех областях жизни и внутренней России — в торговле, промышленности, земледелии, в развитии школьного дела и, в частности, женского образования.

Кому Россия была обязана таким быстрым, всё прогрессирующим расцветом? На этот вопрос затрудняюсь ответить. Думаю, что блестящие министры последнего царствования — Столыпин, Витте, Кривошеин, Коковцов и другие — своими настойчивыми и талантливыми мероприятиями способствовали всероссийскому прогрессу. Но было бы большой несправедливостью не отдать должное и личности Императора Николая II, всегда и всей душой откликавшегося на клонившиеся к народному благу разные реформы, если только эти реформы предлагались соответствующими министрами или иными начальниками. Всякий начальник мог быть совершенно уверен в поддержке Императора, если только он сумеет представить ему необходимость и полезность нового начинания. Государь неподдельно и безгранично любил Родину, не страшился новизны и очень ценил смелые порывы вперед своих сотрудников. Это были драгоценные его, как правителя, качества, которым, к великому несчастью, не суждено было проявиться до конца и во всей силе. [45]

 

 

III. Распутинщина при дворе

Круг деятельности протопресвитера военного и морского духовенства ограничивался только армией и флотом, не простираясь на придворные сферы. Хотя и Государь и все великие князья носили военную форму, числились в полках, многие из великих князей стояли во главе воинских частей или воинских учреждений и все, таким образом, были прежде всего военными, но входили они в паству протопресвитера придворного духовенства, духовные их нужды обслуживались придворным духовенством. В частности, царская семья имела своего духовника, каким обыкновенно бывал сам придворный протопресвитер, а богослужения для нее совершались в церкви дворца, где она жила, духовенством собора Зимнего Дворца, при почти постоянном предстоятельстве придворного протопресвитера.

В последнее время этот, исторически окрепший, порядок потерпел некоторые изменения.

Летом 1910 года скончался знаменитый придворный протопресвитер Иоанн Леонтьевич Янышев, оставивший, как талантливый ректор Академии, как ученый, как блестящий проповедник, великую память о себе и в то же время, как протопресвитер и администратор, — плохое наследство.

Я боюсь решать вопрос, что помешало мудрому, просвещенному, пользовавшемуся беспримерным авторитетом и среди своих питомцев, и среди духовенства, и среди иерархов, Иоанну Леонтьевичу стать таким же блестящим организатором-протопресвитером (1883-1910 г.), каким он был ректором СПБ Духовной Академии (1866-1883 г.). [46]

Может быть, И. Л. не придавал значения личному составу в своем ведомстве; может быть, и его великой душе не чужды были некоторые мелкие чувства, как опасение соперничества, боязнь, как бы другой талант не затмил его, или властолюбие, с которым не всегда покорно мирятся сильные подчиненные; и эти чувства, может быть, заслоняли от него тот ущерб для дела, который в особенности должен был выявиться после ухода Иоанна Леонтьевича, своим личным величием, авторитетом и обаянием, закрывавшего от посторонних глаз пустоту и незначительность личного состава его ведомства.

Каковы бы ни были причины факта, но факт был налицо: придворное духовенство, несмотря на прекрасное материальное обеспечение и все исключительные преимущества и выгоды своего положения, блистало отсутствием талантов, дарований, выдающихся в его составе лиц. В общем, может быть, никогда раньше состав его не был так слаб, как в это время: Иоанна Леонтьевича некем было заменить. Между тем, еще при его жизни потребовались заместители; в последние годы он ослабел, ослеп. Поэтому еще при жизни своей он должен был передать другим обязанности царского духовника и законоучителя детей.

Вступив в должность протопресвитера, через несколько месяцев после смерти И. Л. Янышева, я застал придворное духовенство в таком положении.

Заведывающим придворным духовенством был протоиерей, вскоре назначенный протопресвитером, Петр Афанасьевич Благовещенский. Духовником их величеств состоял протоиерей Николай Григорьевич Кедринский, а законоучителем детей — прот. Александр Петрович Васильев. Таким образом, одного Янышева заменяли трое, но и трое заменить не смогли. Скажу о каждом особо.

Протопресвитер Благовещенский занял место Янышева уже будучи 80-летним старцем. Добрый и степенный — он никогда, однако, не выделялся из ряда [47] посредственных, теперь же он представлял развалину: еле передвигался с места на место и всё забывал: у Киевского митрополита Флавиана, например, всякий раз спрашивал, из какой он епархии. Однажды, вместо Петропавловского собора, где должен был служить в высочайшем присутствии панихиду, заехал в Зимний Дворец и там более часу бродил по комнатам, ища неизвестно кого, а в Петропавловском соборе в это время терялись в догадках: куда же делся протопресвитер. В 1913 г., в первый день Пасхи, пока доехал до Царского Села для принесения в 12 ч. дня поздравления Государю, забыл, что утром в соборе Зимнего Дворца совершал литургию и т. д. Конечно, ни о каком управлении им ведомством не могло быть и речи. Протопресвитером управляли все, а сам протопресвитер не мог управлять и самим собою. Дело дошло до того, что однажды протопресвитер Благовещенский поехал жаловаться Императрице Марии Феодоровне (у которой он был духовником) и Государю, что духовник — прот. Кедринский притесняет и обижает его. Те постарались его утешить.

Прот. Н. Г. Кедринский еще при Янышеве попал в духовники по какому-то непонятному недоразумению. Хоть за ним и числились академический диплом, и стаж долгой придворной службы, на которую он попал чрез «взятие», женившись на дочери пресвитера собора Зимнего Дворца, прот. Щепина, но и академическое образование и придворная служба очень слабо, почти незаметно отразились на первобытной, не поддававшейся обтеске натуре отца Кедринского. Он представлял тип простеца, не злого по душе, но который себе на уме, довольно хитрого и недалекого.

Ни ученых трудов, ни общественных заслуг за ним не значилось. Его малоразвитость, бестактность и угловатость давали пищу бесконечным разговорам и насмешкам. Более неудачного «царского» духовника трудно было подыскать. При дворе это скоро поняли, ибо трудно было не понять его. Придворные относились к нему с насмешкой. Царь и царица [48] терпели его. Но и их многотерпению пришел конец. Высочайшим приказом от 2 февраля 1914 года отец Кедринский был смещен. Самый факт смены царского духовника, хоть и подслащенный назначением смещенного на должность помощника заведующего придворным духовенством, был беспримерен в прошлом и показывал, как мало отвечал своему назначению отец Кедринский. При увольнении он выпросил себе право по-прежнему пользоваться придворной каретой и был очень счастлив, когда это право за ним оставили. При первой встрече со мною, после своего увольнения, он прежде всего похвастался: «карету мне оставили». Рассказывали, что и с каретой у него выходили недоразумения, ибо он слишком злоупотреблял своим «каретным» правом, вызывая парадную карету даже для поездок в баню.

Своим разъездам в карете, да еще в придворной, с лакеями в красных ливреях, отец Кедринский придавал особое значение. Помнится, однажды, он спросил меня:

— Ужели вы ездите на извозчике?

— На извозчике я езжу редко, чаще в трамвае, — ответил я.

Он сразу переменил разговор. С началом революции карету у него, конечно, отняли, и он, оставшись без кареты и забыв, как ездят в трамвае, в первый же месяц, садясь в трамвай, оступился, причем ему отрезало ногу.

Прот. А. П. Васильев, родом из крестьян Смоленской губ., был учеником Татевской школы (в Смоленской губ.) знаменитого С. А. Рачинского. Курс СПБ Духовной Академии он окончил в 1893 году, но ученой степени кандидата богословия не получил. Кажется, какие-то семейные обстоятельства помешали ему написать кандидатское сочинение. Он очень долго служил в церкви Крестовоздвиженской общины сестер милосердия в Петербурге, законоучительствовал в нескольких гимназиях и очень много проповедывал среди рабочих Нарвского района. До назначения ко двору, он пользовался в Петербурге известностью прекрасного народного [49] проповедника дельного законоучителя и любимого духовника. Прекрасные душевные качества, доброта, отзывчивость, простота, честность, усердие к делу Божьему, приветливость — расположили к нему и его учеников, и его паству. Кроме того, отцу Васильеву нельзя было отказать не только в уме, но и в известной талантливости.

У отца Васильева была очень большая, благочестиво настроенная семья. Упоминаю о семье потому, что, как мне думается, многосемейность царского духовника очень влияла на его отношение к событиям, развертывавшимся при Дворе.

В другое время и при других обстоятельствах, отец Васильев, может быть, удачно справился бы с большой задачей царского духовника (А. П. Васильев сменил Кедринского в должности царского духовника. С 1910 г. о. Васильев состоял законоучителем царских детей.). Но, к его несчастью, это была особенная пора, когда царский духовник обязательно должен был выступить на борьбу с «темными силами» и, или победить их, или сойти со сцены. Это был крест отца Васильева, которого он не мог снести.

Рядом с этими тремя официальными, ответственными за духовную работу при Дворе, лицами стояло еще одно лицо, которое фактически было негласным духовником и наставником в царской семье, лицо, пользовавшееся в ней таким бесспорным авторитетом, каким не пользовался ни талантливый, образованнейший прот. Янышев, ни все три вместе заместители его, — это был Тобольский мужик Григорий Ефимович Распутин или Новых, или, как называли его в царской семье, «отец Григорий».

В 1915 году великий князь Николай Николаевич, тогда всемерно боровшийся с распутинским влиянием на царскую семью, однажды, сказал мне:

— Представьте мой ужас: ведь Распутин прошел к царю чрез мой дом... [50] История восхождения Распутина к «славе» была такова.

В начале нашего столетия огромной популярностью в высших благочестивых кругах г. Петербурга пользовался инспектор СПБ Духовной Академии — архимандрит (1901-1909 г.), а потом (1909-1910 г.) ее ректор — епископ Феофан (Быстров).

Большой аскет и мистик, он скоро стал известен при Дворе, где увлечение мистицизмом было очень сильно. Первою из высочайших особ близко познакомилась с отцом Феофаном великая княгиня Милица Николаевна, жена великого князя Петра Николаевича, живо интересовавшаяся всякими богословскими вопросами, затем вся семья великого князя Николая Николаевича и, наконец, чрез них царская семья.

Среди друзей еп. Феофана был священник Роман Медведь, почти однокурсник его по Академии, очень способный, хоть и очень своеобразный человек. Этот отец Медведь паломничал от времени до времени по монастырям, встретил в одном из них Распутина, узрел в нем Божьего человека и затем поспешил познакомить с ним еп. Феофана. Последний был очарован «духовностью» Григория, признал его за орган божественного откровения и, в свою очередь, познакомил его с великой княгиней Милицей Николаевной.

Распутин стал посещать дом великого князя Петра Николаевича, а затем и дом его брата великого князя Николая Николаевича. Обе эти семьи в ту пору увлекались духовными вопросами и спиритизмом. Особенная «духовность» Распутина пришлась им по сердцу.

Обе сестры, великие княгини (Анастасия и Милица Николаевны, дочери Черногорского короля), были тогда в большой дружбе с молодой Императрицей, еще более их мистически настроенной. Они ввели в царскую семью нового «пророка» и «чудотворца» Григория Распутина.

Скоро «пророк» занял в царской семье такое [51] положение, что смог навсегда отстранить от нее разочаровавшихся в нем своих прежних покровителей: и великих княгинь и еп. Феофана.

Чтобы разгадать секрет влияния Распутина на царскую семью, надо прежде всего разгадать характер Императрицы, фактически во всем доминировавшей в семье и дававшей тон всему ее строю.

Немка по рождению, протестантка по прежней вере, доктор философии по образованию, она таила в своей душе природное влечение к истовому, в древнерусском духе, благочестию. Это настроение было как бы родовым настроением ее семьи. Ее сестра, Елисавета Феодоровна, отдала последние свои годы монашескому подвигу. Целодневно трудясь в своей обители (в Москве), ежедневно молясь в своей чудной церкви, она, кроме того, по воскресным дням предпринимала ночные путешествия пешком в Успенский собор к ранним богослужениям. Когда к ней приезжала погостить другая ее сестра Ирена (жена Генриха Прусского), то и та ежедневно посещала наше богослужение, а по праздникам сопутствовала сестре в ее ночных путешествиях в Успенский собор.

«Ирена всегда говорила, — рассказывала мне великая княгиня Елисавета Феодоровна, — что ничто не дает ей такого высокого наслаждения, как православное и в особенности в Успенском соборе богослужение».

Любимым занятием великой княгини была иконопись. Прежде, чем приступить к написанию той или иной иконы, она, как древние наши праведные иконописцы, уединялась надолго (до двух недель) в своей моленной, находившейся рядом с алтарем церкви, и там строгим постом, молитвою и благочестивыми размышлениями подготовляла себя к работе. Написанные ею иконы отличались не только тщательностью отделки, но и особой духовностью, одухотворенностью.

В своей обители великая княгиня жила как истая подвижница, отрешившись от всякого царского [52] великолепия: питалась скудно, одевалась до крайности скромно, во всем показывая пример нищеты и воздержания.

Религиозное настроение Императрицы по своей интенсивности не уступало настроению ее сестры. Императрица и по будням любила посещать церкви, являясь туда незаметно, как простая богомолка. По воскресным же и праздничным дням Государыня неизменно присутствовала на всенощных и литургиях в Федоровском Государевом соборе. Там она становилась или с семьей на правом клиросе, или отдельно в своей, устроенной с правой стороны алтаря, моленной, где перед креслом Императрицы (болезнь ног заставляла ее часто присаживаться) стоял аналой с развернутыми богослужебными книгами, по которым она тщательно следила за богослужением. Фактически Императрица была ктитором этого храма, ибо весь храмовой распорядок, вся жизнь храма шли по ее указаниям, располагались по ее вкусам, — без ее ведома ничего не делалось.

Императрица прекрасно изучила церковный устав, русскую церковную историю; особенное же удовлетворение ее мистическое чувство получало в русской церковной археологии. Несомненно, под настойчивым влиянием Императрицы за последние 20 лет в России в церковном зодчестве и церковной иконописи развилось особенное тяготение к старине, дошедшее до рабского, иногда, на наш взгляд, неразумного подражания. Новые лучшие храмы, новые иконостасы начали сооружать все в древнерусском стиле XVI или XVII века. Примеры этому: Федоровский Государев собор в Царском Селе; храм в память 300-летия царствования Дома Романовых в Петрограде; храм-памятник морякам тоже в Петрограде; отчасти новый морской собор в Кронштадте.

В этом отношении особенного внимания заслуживает любимый царский Федоровский собор в Царском Селе.

Собор этот рабское, иногда грубое и беззастенчивое подражание старине. Лики святых, например, на [53] некоторых иконах поражают своею уродливостью, несомненно, потому, что они списаны с плохих оригиналов 16 и 17 века.

Для большего сходства со старинными некоторые иконы написаны на старых, прогнивших досках. Каким-то анахронизмом для нашего времени кажутся огромные железные, в старину бывшие необходимыми, вследствие несовершенства техники, болты, соединяющие своды Собора. Да и вся иконопись, всё убранство Собора, не давшие места ни одному из произведений современных великих мастеров церковного искусства — Васнецова, Нестерова и др. — представляются каким-то диссонансом для нашего времени. Точно пророческим символом был этот собор, — символом того, что Россия скоро, во время разразившейся над нею бури, стряхнет с себя всё «новое», современное, сметет всё, что было достигнуто за последние века гением лучших ее сынов, трудами поколений, всей ее историей, и вернется к 16 или 17 веку.

Еще резче, пожалуй, бросается в глаза эта дань увлечения стариной в величественном Кронштадтском соборе, освященном 10 июня 1913 года в присутствии почти всей императорской фамилии, почти полного состава членов Государственного Совета, Государственной Думы, всех министров и множества высших чинов. Там новое и старое перепутано. Осматривая этот собор, точно блуждаешь среди веков, то и дело натыкаясь на копии, по-видимому, самых плохих мастеров 16-17 в.

Но Император и, особенно, Императрица, а за ними и покорные во всем, не исключая и вкусов, угодливые рабы, в коих не было недостатка, восхищались, восторгались, превознося старину и умаляя современное.

Для Императрицы старина была дорога в мистическом отношении: она уносила ее в даль веков, к тому уставному благочестию, к которому, по природе, тяготела ее душа.

Императрице подвизаться бы где-либо в строго [54] сохранившем древний уклад жизни монастыре, а волею судеб она воссела на всероссийском царском троне...

Но мистицизм такого рода легко уходит дальше. Он не может обходиться без знамений и чудес, без пророков, блаженных, юродивых. И так как и чудеса со знамениями и истинно святых, блаженных и юродивых Господь посылает сравнительно редко, то, ищущие того и другого, часто за знамения и чудеса принимают или обыкновенные явления, или фокусы и плутни, а за пророков и юродивых — разных проходимцев и обманщиков, а иногда — просто больных или самообольщенных, обманывающих и себя, и других людей. И чем выше по положению человек, чем дальше он вследствие этого от жизни, чем больше, с другой стороны, внешние обстоятельства содействуют развитию в нем мистицизма, тем легче ему в своем мистическом экстазе поддаться обману и шантажу.

Обстоятельства и окружающая атмосфера всё больше и больше способствовали развитию в Императрице болезненного мистического настроения. Несчастья государственного масштаба и несчастья семейные, следуя одно за другим, беспрерывно били по ее больным нервам: Ходынская катастрофа; одна за другой войны (Китайская и Японская); революция 1905-1906 гг.; долгожданное рождение наследника; его болезнь, то и дело обострявшаяся, ежеминутно грозившая катастрофой, и многое другое. Императрица всё время жила под впечатлением страшной, угрожающей неизвестности, ища духовной поддержки, цепляясь за всё из мира таинственного, что могло бы ее успокоить.

Распутин был не первым «духовным» увлечением в царской семье. Раньше его на этом же поприще подвизался француз Филлип (Гр. Витте сообщает, что Филипп, не могший получить во Франции звание лекаря, у нас, за «духовные» заслуги при Дворе, получил от Военно-медицинской Академии звание доктора медицины, а от Правительства чин действ. статского советника, после чего щеголял в военной форме (Витте. «Воспоминания», т. I, стр. 246-247).). Одновременно с Распутиным, [55] пока тот еще не вошел в полную силу и не отстранил всех соперников, в царской же семье подвизался «блаженный» Митя косноязычный, издававший какие-то невнятные звуки, которые поклонники его «таланта» (Среди них был, тогда студент Духовной Академии, ныне Еп. Вениамин (Федченков), «прославившийся» во Врангелевской Армии.) объясняли, как духовные вещания свыше. Во время Саровских торжеств, в Дивеевской обители, царь и обе царицы посетили «блаженную», а по выражению Императрицы Марии Феодоровны — «злую, грязную и сумасшедшую бабу», — (так выразилась Императрица Мария Феодоровна в беседе со мной в Крыму 12 ноября 1918 года), — Пашу, которая при царе и царицах начала выкрикивать отдельные непонятные слова. Окружавшие Пашу монахини объяснили эти слова, как пророчества.

Таким образом, Распутин не был первым, как не был бы и последним, если бы не разразилась революция. В этом заключалась главная трудность борьбы с Распутиным.

Приходилось бороться не столько с Распутиным, сколько с самой Императрицей, с ее духовным укладом, с ее направлением, с ее больным сердцем, — ни победить, ни изменить которые нельзя было.

Императрица, как я уже заметил, доминировала в семье. Весь уклад, весь строй жизни последней сложился по ее взглядам, по ее вкусу и дальше шел по определяемому ею направлению. Семья царская жила замкнуто, почти не общаясь даже с семьями императорской фамилии, избегая столь обычных раньше при Дворе развлечений и удовольствий: придворных балов, выездов и торжественных приемов, кроме самых неизбежных, в последнее время совсем не бывало. Жизнь царицы заполнялась главным образом семейными интересами и [56] мистическими переживаниями.

Церковность занимала в царской семье видное место. В канун каждого церковного дня, а тем более праздника — вся царская семья отстаивала в любимом ею Феодоровском соборе всенощную, а в самый воскресный или праздничный день литургию. Иногда богослужения совершались в Александровском дворце (Царское Село), в маленькой комнатке-церкви причем хор составляли: царица с дочерьми и Вырубова. Кроме того, Императрица любила посещать с дочерьми и в будние дни церкви: Знамения, городской собор в Царском Селе и др. Зашедши в храм, она, как простая богомолка, выстаивала на коленях, ставила перед иконами свечи и т. п.

По вечерам царская семья любила собираться вместе: Государь часто читал вслух, иногда Императрица с дочерьми пела. Как она, так и девочки не оставались без занятий: шили, вязали, вышивали, рисовали. Царский комфорт как бы отсутствовал в семье. Царица во всем старалась провести экономию, устранить роскошь. Последнее особенно сказывалось в костюмах. И царица и дочери одевались чрезвычайно скромно, носили платья из самой простой ткани, старались донашивать их. Бывший военный министр генерал А. Ф. Редигер (умер в 1920 г.) сообщает в своих записках (они не были изданы, — не знаю, уцелели ли) интересные факты. В один из его докладов Государю ему пришлось ожидать, так как Государь задержался на прогулке. Сидя в Александровском дворце в Царском Селе у окна, выходившего в парк, и поджидая Государя, ген. Редигер, наконец, увидел возвращающегося пешком Государя с пятью девочками.

В четырех ген. Редигер сразу узнал царских дочерей, но никак не мог догадаться, откуда же взялась пятая — меньшая. Когда вошел Государь и со свойственной ему любезностью извинился, что, увлекшись прогулкой с детьми, задержал министра, ген. Редигер не удержался, чтобы не спросить: что это за маленькая девочка, которую Государь вел за руку. [57] — Ах, это Алексей Николаевич (наследник), — смеясь сказал Государь. — Он донашивает платья своих сестер. Вот вы и приняли его за девочку.

Второй случай, рассказываемый ген. Редигером, не менее характерен.

В 1906 или 1907 году высочайшим приказом офицерству было ведено сменить белые кителя на кителя защитного цвета. Всякая перемена в обмундировании больно ударяла по тощему офицерскому карману и болезненно переживалась даже в гвардии. Приказ был выполнен. Офицеры переоблачились в защитный цвет. И вдруг после этого Государь появляется в белом кителе.

Началось среди офицеров беспокойство, пошли разговоры: опять будут введены белые кителя.

А между тем старые белые кителя уже были сбыты старьевщикам. Беспокойство и разговоры достигли до такой степени, что военный министр решил доложить Государю о волнениях в офицерской среде по поводу, якобы, предполагаемого возвращения к прежней форме. Государь удивился :

— Откуда взяли это?

— Ваше Величество изволили являться в белом кителе, — заявил ген. Редигер.

— Ну, это недоразумение. У меня большой запас белых кителей, вот я и продолжаю пользоваться ими, — ответил сконфуженный Государь. После этого Государь уже более не показывался в белом кителе.

Императрица замкнулась в семью, мать в ней заслонила царицу. Как царица, она показывалась поневоле, в случаях крайней необходимости. Жизнь ее заполнялась главным образом семейными развлечениями и религиозными переживаниями.

Но это совсем не значит, чтобы она совершенно замкнулась в семейных интересах и не оказывала влияния на государственные дела. Последнему весьма способствовал характер Государя, как и властность самой царицы и ее великодержавные взгляды. [58] Царь добрый, сердечный, но слабовольный, был всецело подавлен авторитетом, упрямством и железной волей своей жены, которую он, вне всякого сомнения, горячо любил и которой был неизменно верен.

По складу своей натуры он не был ни мистиком, ни практиком; воспитание и жизнь сделали его фаталистом, а семейная обстановка — рабом своей жены. У него выработалась какая-то слепая покорность случаю, несчастью, в которых он неизменно видел волю Провидения. Он любил повторять слова Спасителя: «Претерпевший же до конца спасется» (Мф. XXIV, 13). Подчиняясь покорно всяким несчастьям, в каких не было недостатка в его царствование, он подчинился и влиянию своей жены, избранной для него его отцом, привык к ней и даже в очень значительной степени усвоил ее религиозное настроение. Если разные «блаженные», юродивые и другие «прозорливцы» для Императрицы были необходимы, то для него они не были лишни. Императрица не могла жить без них, он к ним скоро привыкал. Скоро он привык и к Распутину.

Вступив в должность протопресвитера, я застал распутинский вопрос в таком положении.

Распутин в это время уже совершенно овладел вниманием царя и царицы. В царской семье он стал своим человеком. Попытки некоторых придворных парализовать влияние невежественного временщика кончались полной неудачей. Рассказывали, что смерть дворцового коменданта генерал-адъютанта В. А. Дедюлина последовала от страшного волнения после его решительного разговора с царем о Распутине. Рассорившийся с Распутиным епископ Феофан был удален в провинцию и оставался в царской немилости. Чтобы парализовать влияние Гришки, как обыкновенно в обществе называли Распутина, епископы Феофан и Гермоген провели в царскую семью другого «мастера», «Митю» косноязычного, но Митя скоро провалился, написав на бланке епископа Гермогена какое-то бестактное письмо Государю, [59] обидевшее последнего. Митю больше во дворец не пустили; Гришка праздновал победу. Решили тогда иначе расправиться с последним. Гришка был приглашен к епископу Гермогену, не прерывавшему еще с ним сношений.

Там на него набросились знаменитый Иллиодор, Митя и еще кто-то и, повалив, пытались оскопить его. Операция не удалась, так как Гришка вырвался. Гермоген после этого проклял Гришку, а Государю написал обличительное письмо. Кажется, главным образом за это письмо еп. Гермогена отправили в Жировицкий монастырь, где он и оставался до августа 1915 года, до занятия его немцами. (Некоторые причиной увольнения Гермогена считали его протест против проекта великой княгини Елисаветы Федоровны о диакониссах, но это не верно: Гермоген пострадал из-за Гришки.)

Великие княгини Анастасия и Милица Николаевны, разгадавшие Распутина, теперь были далеки от Императрицы. Кажется, ссора произошла именно из-за Распутина. Таким образом, старые друзья и покровители Распутина, ставшие его врагами, были устранены. Зато прибавилось у него много друзей и «почитателей».

На приемах у Распутина кого только не бывало? Члены Государственного Совета, министры, генералы, архиереи, даже митрополиты, князья и княгини, графы и графини... Известен был большой сонм архиереев, преданных Распутину, покровительствуемых им. Он возглавлялся митрополитом Московским Макарием; среди них были архиепископы: Питирим (потом митрополит Петроградский), Алексий Дородницын (Владимирский), Серафим Чичагов (Тверской), еп. Палладий (потом Саратовский) и др. Самый близкий к Императрице Александре Федоровне человек, фрейлина А. А. Вырубова, была вернопреданной рабой Распутина.

Слово последнего было везде всемогуще. Определенно утверждали, что под влиянием Распутина Томский архиепископ Макарий, семинарист по образованию, был назначен Московским [60] Митрополитом; Псковский eп. Алексий Молчанов (опальный) — Экзархом Грузии (Экзаршеская кафедра в Грузии следовала после трех митрополичьих, являясь, таким образом, четвертой по важности архиерейской кафедрой в России.); опальный (После бестолково проведенных им торжеств открытия мощей свят. Иоасафа Белгородского.) же архиепископ Питирим быстро поднялся из Владикавказа на Самарскую кафедру, а затем в экзархи Грузии и Петроградские митрополиты. Подобному же влиянию Распутина приписывали и разные высокие назначения по гражданскому ведомству.

Как же держало себя по отношению к Распутину придворное духовенство?

Протопресвитер Благовещенский... Думаю, что о нем и говорить в данном случае не стоит. По старческому маразму он иногда, наверно, забывал, кто такой Распутин и есть ли он. А если бы и помнил и хотел что-либо сделать, всё равно он не мог ничего сделать, по немощи сил своих.

Прот. Н. Г. Кедринский... К чести его надо сказать, что тут он держал себя с достоинством. В борьбу с Распутиным он не вступал, благоразумно учитывая свои силы, но зато он совершенно игнорировал Распутина. И это тем более заслуживает внимания, что, в то же время, он постоянно заискивал не только перед фрейлинами и флигель-адъютантами, но даже и пред царскими лакеями, няней (М. И. Вишняковой), дворцовой прислугой и проч.

Прот. А. П. Васильев, раньше бывший законоучителем царских детей, а в 1914 году занявший и должность царского духовника, относился к Распутину иначе.

Распутин бывал в его доме, принимался с почетом. Дети отца Васильева будто бы относились к Распутину, как к духовному лицу, при встречах целовали его руку.

Отношения между самим о. Васильевым и Распутиным были весьма дружеские. [61] Я видел Распутина всего два раза, и то издали: один раз на перроне Царскосельского вокзала, другой раз в 1913 году на Романовских торжествах в Костроме. Там, во время торжественного богослужения — литургии, когда царь, царица, все особы императорской фамилии и высшие чины стояли за правым клиросом и дальше в храме, на левом клиросе стоял Распутин. Очевидно, так было поведено: иначе его попросили бы уйти оттуда.

По освящении в 1912 г. Феодоровского собора он сделался Царским собором. Царская семья стала постоянно посещать этот собор. Начал часто посещать его и Распутин, причем становился в алтаре. В 1913 г. (2 июня) мне повелено быть почетным настоятелем этого собора, после чего меня часто приглашали служить в нем [62] в высочайшем присутствии. (Как объяснял мне ктитор и строитель Феодоровского собора, полковник Д. Н. Ломан, и постройка этого собора, и назначение меня его почетным настоятелем были вызваны отношением царя и царицы к своему духовнику, прот. Кедринскому. Царицу, вообще, не удовлетворяла придворная церковная служба: чинная, размеренная и стройная, но уж очень, правда, сухая, казенная. А тут еще несимпатичный совершитель ее. Правда, и самая крохотная церковка в Александровском Царскосельском дворце, где совершалось богослужение для царской семьи (прекрасным собором в Екатерининском дворце, почему-то, не пользовались) очень мало располагала к подъему религиозного чувства. В 1909 г. царь и царица начали посещать церковь Сводного полка, устроенную в самой казарме, в одной из комнат, и уютно полк. Ломаном обставленную, где священник этого полка прот. Н. Андреев служил не по-казенному. А затем был построен и в 1912 г. освящен Феодоровский собор. Фактически ставший главным придворным собором, он, однако, был передан в военное, а не в придворное ведомство: подчинен военному протопресвитеру, а притч его составлен из духовенства Конвоя его величества и Сводного полка. Придворное духовенство прямого отношения к нему не имело и могло являться лишь в качестве гостей. Духовенство собора Зимнего Дворца, во главе с придворным протопресвитером, имевшее главной задачей обслуживать духовные нужды царской семьи и ее двора, после этого оказалось в нелепейшем положении: у них остался пустой Зимний Дворец, паства же отошла к Феодоровскому собору, где хозяйничали другие. Пресвитер Зимнего Дворца, протоиерей Колачев, понял это и забил, было, тревогу. Но сделать ничего нельзя было. Чем кончилось бы такое положение вещей, если бы не грянула революция, — трудно сказать.)

Но при моих богослужениях Распутин ни разу не присутствовал в соборе. Была ли это случайность или нежелание Распутина встречаться со мною, — не решаюсь сказать. Во всяком случае, — мне передавали, — в другое время он аккуратно присутствовал при богослужениях в этом соборе.

Отдавшись своему прямому делу, соприкасаясь с придворной жизнью лишь при особых торжествах, на которых по своему положению я должен был присутствовать, я не имел ни повода, ни основания решительно вмешаться в распутинское дело, ибо ни армии, ни меня лично он не касался. Но всё же было несколько случаев, когда мне, volens-nolens, пришлось принять участие в этом роковом деле.

Расскажу о них.

В среду на первой неделе Великого поста (1912 г.) приехала ко мне за советом воспитательница царских дочерей, фрейлина Софья Ивановна Тютчева. Она не знала, как поступить: Распутин начал бесцеремонно врываться в комнаты девочек — царских дочерей даже и в то время, когда они бывали раздетые, в постели, и вульгарно обращаться с ними. Тютчева уже заявляла Государю, но Государь не обратил внимания. Теперь она спрашивала меня, должна ли она решительно протестовать перед Государем против этого.

Я ответил, что должна, не считаясь с последствиями ее протеста. Положим, сейчас ее могут не понять и уволить, но зато после поймут и оценят. Если же она теперь не исполнит своего долга, то в случае какого-либо несчастья она подвергнется огромной ответственности. Тютчева протестовала, и ее за это уволили. Потом я видел ее в 1917 году в Москве. Она не раскаивалась в своем поступке.

10 июня 1913 года в присутствии Государя и многих [63] высочайших особ, всех министров, членов Государственного Совета и Государственной Думы, множества морских чинов — я освящал величественный Морской собор в Кронштадте. В конце литургии я произнес слово.

20 октября этого же года в Ливадии, после доклада Государю о поездке в Лейпциг для освящения храма, я был приглашен к высочайшему завтраку. Рядом со мной сидела фрейлина А. А. Вырубова. Только мы уселись за стол, как она говорит мне:

— Батюшка, я никогда не забуду вашего слова при освящении Кронштадтского собора. Как вы тогда удивительно сказали: «в этом величественном храме и царь земной должен чувствовать свое ничтожество перед Царем Небесным». Эти слова произвели огромное впечатление не только на меня, но и на Государя.

После этого случая она при каждой встрече со мною оказывала мне особое внимание.

Через несколько месяцев после нашей встречи в Ливадии она попросила меня уделить ей несколько минут для беседы, предоставив мне избрать место: или у меня, или в квартире ее отца (в музее Александра III). Я избрал второе.

В назначенный час мы сидели в столовой за чайным столом. Когда участвовавшая в чаепитии мать А. А. Вырубовой оставила нас одних, последняя обратилась ко мне: — Я, батюшка, хочу поделиться с вами своими переживаниями. Кажется, я никому не делаю зла, но какие злые люди! Чего только они ни выдумывают про меня, как только они ни клевещут! Вот теперь распускают слухи, что я живу с Григорием Ефимовичем...

— Охота вам, — перебил я ее, — обращать внимание на такие глупости. Ну, кто может поверить, чтобы вы жили с этим грязным мужиком?

Она сразу прервала разговор. Ясно, что моя реплика ей не понравилась. Хотела ли [64] она расписать «старца» самыми яркими красками и меня привлечь на его сторону, но из моих слов заключила, что сделать этого нельзя, или она надеялась, что я сам выступлю на защиту «старца». Но расстались мы не так радушно, как встретились.

Всякий раз, когда мне приходилось бывать в Москве, я заезжал к великой княгине Елисавете Федоровне. Она была со мною совершенно откровенна и всегда тяжко скорбела из-за распутинской истории, по ее мнению, не предвещающей ничего доброго.

В начале 1914 года прот. Ф. А. Боголюбов (настоятель Петропавловского придворного собора), со слов духовника великой княгини Елисаветы Федоровны, прот. Митрофана Сребрянского, сообщал мне, что великая княгиня собирается прислать ко мне о. Сребрянского с просьбой, чтобы я решительно выступил перед царем против Распутина, влияние которого на царскую семью и на государственные дела становится всё более гибельным. О. Сребрянский, однако, ко мне не приезжал, а вскоре началась война.

Во второй половине мая 1914 года ко мне однажды заехали кн. В. М. Волконский, товарищ председателя Государственной Думы, и свиты его величества генерал-майор, кн. В. Н. Орлов, начальник походной его величества Канцелярии. Первый был знаком со мной более заочно, со слов фрейлины двора Елизаветы Сергеевны Олив, моей духовной дочери; со вторым я очень часто встречался при дворе на разных парадных торжествах. Я знал, что кн. Орлов — самое близкое к Государю лицо. Приехавшие заявили, что они хотят вести со мной совершенно секретную беседу. Я увел их в свой кабинет, совершенно удаленный от жилых комнат. Никто подслушать нас не мог. Там они изложили мне цель своего приезда.

Суть ее была в следующем. Влияние Распутина на царя и царицу всё растет, пропорционально чему растут в обществе и народе разговоры об этом и [65] недовольство, граничащее с возмущением. Содействующих Распутину много, противодействующих ему мало. Активно или пассивно содействуют ему те, которые должны были бы бороться с ним. К таким лицам принадлежит духовник их величеств прот. А. П. Васильев. Прекрасно настроенный, добрый и честный во всем, тут он упрямо стоит на ложном пути, дружа с Распутиным, оказывая ему знаки уважения, всем этим поддерживая его.

— Я чрезвычайно чту и люблю о. Васильева, — говорил кн. Орлов, — как прекрасного пастыря и чудного человека, и потому особенно страдаю, видя тут его искреннее заблуждение в отношении Распутина. Несколько раз я пытался разубедить, вразумить его, — все мои усилия до настоящего времени оставались бесплодными. Мы приехали просить вас, не повлияете ли вы на о. Васильева, не убедите ли его изменить свое отношение к Распутину.

Я пообещал сделать всё возможное. Условились так: я позвоню по телефону к о. Васильеву и буду просить его спешно переговорить со мною по весьма серьезному делу. Переговоривши с ним, я чрез кн. Волконского извещу кн. Орлова об исполнении обещания, а затем в назначенный час побываю у последнего один без кн. Волконского. Вообще, чтобы не возбудить ни у кого, не исключая прислуги, каких-либо подозрений, мы условились соблюдать крайнюю осторожность, как при посещениях друг друга, так и в разговорах по телефону.

В тот же час я говорил по телефону с о. Васильевым. Последний пожелал сам приехать ко мне в 8 ч. вечера.

Не скажу, чтобы предстоящий разговор нисколько не беспокоил меня. О. Васильев был мне очень симпатичен; от других я очень много хорошего слышал о нем; но близки с ним мы не были и в общем всё же я очень мало знал его. Как он отнесется к моей попытке вразумить его? А что, если он нашу беседу передаст Григорию, [66] а тот царице? Добра от этого немного выйдет. Я решил действовать осторожно.

В 8-м часу вечера прибыл ко мне о. Васильев. Я принял его в парадной гостиной, удаленной от жилых комнат. Когда нам подали чай, я приказал прислуге больше не приходить к нам, а домашние мои раньше ушли из дому. Нас никто не слышал. Беседа наша длилась около трех часов. Скоро разговор перешел на интересующую меня тему о Распутине. О. Васильев не отрицал ни близости Распутина к царской семье, ни его огромного влияния на царя и царицу, но объяснял это тем, что Распутин, действительно, — человек отмеченный Богом, особо одаренный, владеющий силой, какой не дано обыкновенным смертным, что поэтому и близость его к царской семье и его влияние на нее совершенно естественны и понятны. О. Васильев не называл Распутина святым, но из всей его речи выходило, что он считает его чем-то вроде святого.

— Но ведь он же известный всем пьяница и развратник. Слыхали же, наверное, и вы, что он — завсегдатай кабаков, обольститель женщин, что он мылся в бане с двенадцатью великосветскими дамами, которые его мыли. Верно это? — спросил я.

— Верно, — ответил о. Васильев. — Я сам спрашивал Григория Ефимовича: правда ли это? Он ответил: правда. А когда я спросил его: зачем он делал это, то он объяснил: «для смирения... понимаешь ли, они все графини и княгини и меня грязного мужика мыли... чтобы их унизить».

— Но это же гадость. Да и кроме того: постоянное пьянство, безудержный разврат — вот дела вашего праведника. Как же вы примирите их с его «праведностью»? — спросил я.

— Я не отрицаю ни пьянства, ни разврата Распутина, — ответил о. Васильев, — но... у каждого человека [67] бывает свой недостаток, чтобы не превозносился. У Распутина вот эти недостатки. Однако, они не мешают проявляться в нем силе Божией.

Эта своеобразная теория оправдания Распутина, как оказалось, глубоко пустила корни. В сентябре 1915 года, вдова герцога Мекленбург-Стрелицкого графиня Карлова рассказывала мне следующее.

За несколько дней пред тем Императрица Александра Федоровна передала ей, порекомендовав прочитать, как весьма интересную, книгу: «Юродивые Святые Русской Церкви» (Заголовок книги привожу по памяти. Мне говорили, что книга эта составлена архимандр. Алексием (Кузнецовым), распутинцем, в оправдание Распутина. Может быть, в награду за эту услугу архимандрит Алексий, по протекции Распутина, в 1916 г. был сделан викарием Московской епархии, после чего он как-то хвастался одному из своих знакомых: «Мне что до Распутина: как он живет и что делает. А я вот, благодаря ему, сейчас Московский архиерей и, при всех благах, получаю 18.000 р. в год». Архимандрит Алексий, как мне сообщил проф. Н. Н. Глубоковский, представлял эту книгу в СПБ Духовную Академию для получения степени магистра богословия, но там ее, конечно, отвергли.).

В книге рукою Императрицы цветным карандашом были подчеркнуты места, где говорилось, что у некоторых святых юродство проявлялось в форме половой распущенности. Дальнейшие комментарии излишни.

С о. Васильевым мы проговорили до 11 ч. вечера и всё же ни к чему определенному не пришли. Решили продолжать разговор на следующий день. Опять о. Васильев обещал приехать ко мне, к тому же вечернему часу.

Из проведенной беседы я вынес убеждение, что А. П. Васильев со мной искренен и что он сам колебался, защищая Гришку. Я решил смелее действовать в следующий раз.

В результате свыше трехчасового разговора (мы [68] расстались в 11 ч. 30 м. ночи) мы согласились на следующих положениях:

1) история Распутина весьма чревата последствиями и для династии и для России;

2) мы оба обязаны бороться с Распутиным, парализуя его влияние всеми, зависящими от нас, средствами. На этом мы расстались.

После этого вечера я до осени 1915 года ни разу не видел о. Васильева и совсем не знаю, как он выполнял обязательства, вытекающие из нашего последнего разговора.

Из беседы с кн. Орловым я окончательно убедился, что распутинское дело зашло очень далеко.

Вскоре после этого я сделал две совершенно безуспешные попытки помочь благополучному разрешению его.

Скажу о них.

В то время, как мне было доподлинно известно, исключительным влиянием на Государя пользовался военный министр генерал-адъютант В. А. Сухомлинов, очень сердечно относившийся ко мне. Я решил повлиять на Сухомлинова, чтобы он в свою очередь произвел соответствующее давление на Государя. После одного из докладов в конце мая (1914 г.) я завел речь о Распутине и о страшных последствиях, к которым может привести распутинщина. Сухомлинов слушал вяло, неохотно, раз-два поддакнул. Когда я попросил его повлиять на Государя, чтобы последний устранил Распутина, Сухомлинов буркнул что-то неопределенное и быстро перевел разговор на другую тему. Теперь я отлично понимаю Сухомлинова: он тогда лучше меня ориентировался в обстановке и считал для дела бесплодным, а для себя лично опасным предпринимать какие-либо шаги против Распутина.

В другой раз, 12 или 13 июля 1914 года, по этому же проклятому вопросу беседовал я с великой княгиней Ольгой Александровной, родной сестрой Государя.

Великая княгиня Ольга Александровна среди всех особ императорской фамилии отличалась [69] необыкновенной простотой, доступностью, демократичностью. В своем имении Воронежской губ. она совсем опращивалась: ходила по деревенским избам, няньчила крестьянских детей и пр. В Петербурге она часто ходила пешком, ездила на простых извозчиках, причем очень любила беседовать с последними. Еще в 1905 г., в Манчжурии, ген. А. Н. Куропаткин, знавший ее простоту и демократический вкус, шутливо отзывался, что она «с краснинкой». В конце 1913 г. я был приглашен ею в члены возглавлявшегося ею комитета по постройке храма-памятника в Мукдене. У нас сразу установились простые, сердечные отношения. Вот я и решил серьезно поговорить с нею по распутинскому делу.

— Это мы все знаем, — сказала она, выслушав меня. — Это наше семейное горе, которому мы не в силах помочь.

— Надо с Государем решительно говорить, ваше высочество, — сказал я.

— Мама говорила, ничего не помогает, — ответила она.

— Теперь вы должны говорить. Я же знаю, что его величество чрезвычайно любит вас и верит вам. Авось, он послушается вас, — настаивал я.

— Да я готова, батюшка, говорить, но знаю, что ничего не выйдет. Не умею я говорить. Он скажет одно-два слова и сразу разобьет все мои доводы, а я тогда совсем теряюсь, — с каким-то страданием ответила она.

Следующее мое свидание с вел. княгиней Ольгой Александровной было 12 ноября 1918 года в Крыму, где она жила со вторым своим мужем, ротмистром гусарского полка Куликовским.

Тут она еще более опростилась. Незнавшему ее трудно было бы поверить, что это великая княгиня. Они занимали маленький, очень бедно обставленный домик. Великая княгиня сама няньчила своего малыша, стряпала и даже мыла белье. Я застал ее в саду, где она возила [70] в коляске своего ребенка. Тотчас же она пригласила меня в дом и там угощала чаем и собственными изделиями: вареньем и печеньями. Простота обстановки, граничившая с убожеством, делала ее еще более милою и привлекательною.

Тогда она продолжала верить, что и брат, и его семья еще живы. [73]

 

IV. Накануне войны

В сентябре 1913 года обер-прокурор Св. Синода В. К. Саблер сообщил мне о желании Государя поручить мне освящение храма-памятника, сооруженного в Лейпциге в память русских воинов, погибших в Битве народов 5 октября 1813 года. Освящение назначалось на день столетнего юбилея. Предполагалось, что на торжестве будут присутствовать Император Вильгельм и др. высочайшие особы. Мне очень приятно было это поручение, дававшее возможность познакомиться с Германией, границу которой до того времени не переступала моя нога. Я высказал обер-прокурору, что для достойной для России торжественности следовало бы вместе со мною командировать лучшего нашего протодиакона Константина Васильевича Розова (Московского Успенского собора) и синодальный хор. Саблеру понравилась эта мысль.

Вскоре я получил официальное сообщение, что, по повелению Государя, я с протодиаконом Розовым и Синодальным хором командируюсь в Лейпциг для освящения храма-памятника. Мы должны были выехать вместе с русской военной миссией, отправляемой для представительства России на торжествах. Во главе миссии стоял великий князь Кирилл Владимирович. В составе ее были: начальник Генерального Штаба генерал от кавалерии Я. Г. Жилинский, Генерального Штаба отставной генерал-лейтенант Воронов, командиры полков: лейб-гвардии Павловского, генерал-майор Некрасов, лейб-гвардии Казачьего — генерал-майор Пономарев и другие, всего, кажется, 14 человек. 1 октября мы выехали из Петербурга.

Наши духовные лица, путешествуя заграницей, [74] обыкновенно носят штатскую одежду, но я убедил протодиакона Розова не менять костюма. Потом я и сам бывал не рад своему решению оставаться в рясе, при длинных волосах. Наш вид везде привлекал особенное внимание немцев, не видевших раньше русских священников в их настоящем одеянии. Где бы мы ни появились: на вокзале ли, на улице, в ресторане, — везде собиралась толпа, то с удивлением, то с усмешкой разглядывавшая нас. Особенное внимание немцев привлекал протодиакон Розов. Красавец-брюнет, с прекрасными, падающими на плечи кудрями, огромный ростом — 2 аршина 14 вершков, весом, как уверяли, чуть не 12 пудов, — он действительно представлял фигуру, на которую с удивлением могли заглядываться и русские. Немцы же у меня спрашивали:

— Это у вас самый большой человек?

— У нас много гораздо больших, — отвечал я.

— О! о! — удивлялись немцы.

Но для большего любопытства немцев с нами почти неразлучно появлялся генерал Некрасов — очень типичная фигура с чрезвычайно быстрыми глазами и огромной, широкой, придававшей ему необыкновенно свирепый вид, бородой, в которой, как в большом кусте, пряталось его маленькое лицо.

По улицам Лейпцига нам почти нельзя было ходить, ибо с появлением нашего «трио» движение публики останавливалось (это факт), и матери пальцами указывали своим детям на протодиакона Розова.

В Лейпциге наша миссия, в том числе и я с Розовым, пользовались особенным покровительством лейпцигского богача, коммерсанта Доделя, взявшего на себя хлопоты по всем нашим нуждам, а раньше принимавшего большое участие в постройке храма. Кажется, 3 октября, вся наша миссия во главе с великим князем обедала у него. Конечно, Додель не посрамил себя. Что заставило его проявить такое внимание и к нам, и к храму, — затрудняюсь сказать. Одни говорили: любовь к России; другие — [75] желание получить большой русский орден. Может быть, первое не мешало второму. А может быть, к этому присоединялись еще и коммерческие расчеты.

Торжество началось 4 октября. В этот день в кирхе, любезно предоставленной нам лютеранами, перед гробами с останками наших героев, в присутствии всех членов миссии и чинов русского посольства в Берлине, русских, живущих в Лейпциге и множества немцев, была отслужена панихида, а затем с крестным ходом останки торжественно были перенесены в усыпальницу нашего храма. По пути шествия были выстроены немецкие войска с оркестром музыки, исполнившим «Коль Славен». 5 октября предстояло освящение храма, литургия и молебен. По церемониалу, в конце литургии на молебен должен был прибыть, после открытия своего немецкого памятника, Император Вильгельм со всеми высочайшими особами, съехавшимися на торжество.

Накануне у меня с генералом Жилинским и другими членами миссии происходило совещание о деталях завтрашнего торжества. Ген. Жилинского очень беспокоило, как бы протодиакон Розов своим могучим басом не оглушил Вильгельма.

— Скажите Розову, — просил меня Жилинский, — чтобы он не кричал. У Вильгельма больные уши. Не дай Бог, лопнет барабанная перепонка, — беда будет.

Я передал это Розову. Тот обиделся.

— Зачем же тогда меня взяли. Что ж, шепотом мне служить, что ли? Какая же это служба? — ворчал он. А что мне может быть, если я действительно оглушу Вильгельма? Из Германии вышлют? Так наплевать, — я и так должен буду уехать. Нет, уж, о. протопресвитер, благословите послужить по-настоящему, по-российскому.

— Валяй, Константин Васильевич. Вильгельм не повесит, если и оглушишь его, — утешил я Розова.

Утром 5 октября перед службой я говорю нашему послу в Германии, Свербееву: [76] — Ген. Жилинский боится, как бы Розов своим басом не повредил Вильгельму уши.

— Ничего не станет этой дубине, — выдержит, — ответил Свербеев. А стоявший тут же свиты его величества ген-майор Илья П. Татищев (Убитый вместе с Государем в Екатеринбурге в ночь с 3 на 4 июля (ст. ст.) 1918 г.), бывший при особе Вильгельма, добавил:

— Оглохнет, так и лучше.

Рано утром 18 октября началось Лейпцигское торжество.

Никогда не забыть мне этого 18 октября. Приехав в церковь задолго до начала службы, я с высокой паперти (Церковь — из двух этажей, причем площадь нижнего гораздо больше площади верхнего. В нижнем этаже усыпальница, в верхнем — храм. Храм, таким образом, стоит как бы на пьедестале, а остаток поверхности этого пьедестала, не занятый храмом, является папертью-площадкою для крестных ходов.) наблюдал бесконечно тянувшуюся мимо церкви к немецкому памятнику, пеструю как разноцветный ковер, менявшуюся, как в кинематографе, ленту идущих войск, процессий и разных организаций. Прошли войска: пехота, кавалерия, артиллерия. Пошли студенты. Они шли по корпорациям, со знаменами и значками, каждая корпорация — в своих костюмах, красивых, иногда вычурных. Студенты шли стройными рядами, как хорошо выученные полки. Порядок не нарушался нигде и ни в чем. Народ чинно следовал по бокам дороги, как бы окаймляя красивую, пышную ленту войск и студенческих корпораций...

У меня замерло сердце: вот она, Германия! Стройная, сплоченная, дисциплинированная, патриотическая! Когда национальный праздник, — тут все, как солдаты; у всех одна идея, одна мысль, одна цель, и всюду стройность и порядок. А у нас всё говорят о борьбе с нею... Трудно нам, разрозненным, распропагандированным тягаться с нею... Эта мысль всё росла у меня по мере того, как я всматривался в дальнейший ход торжества. [77] Литургию я совершал в сослужении заграничных протоиереев: Берлинского — А. П. Мальцева и Дрезденского — Д. Н. Якшича. В самом конце литургии, когда певчие начали петь «Благочестивейшего», в церковь вошли король Саксонский (как хозяин, он всегда и везде на торжествах занимал первое место, Вильгельм же второе), Император Вильгельм, Австрийский эрц-герцог Франц-Фердинанд, Шведский принц и пр. Всего, как говорили, 33 высочайших особы при многолюдной свите. Начался молебен. Своим могучим сочным, бархатным басом, протодиакон Розов точно отчеканивал слова прошений; дивно пели синодальные певчие. Эффект увеличивался от великолепия храма и священных облачений, от красивых древнерусских одеяний синодальных певчих. Церковь замерла. Но вот началось многолетие. Первое — Государю Императору, Императрицам, Наследнику и царствующему дому. Второе — королю Саксонскому, императору Германскому, императору Австрийскому и королю Шведскому. Третье — воинству. Розов превзошел себя. Его могучий голос заполнил весь храм; его раскаты, качаясь и переливаясь, замирали в высоком куполе. И этим раскатам могуче вторили певчие.

Богослужение наше очаровало иностранцев. Вильгельм, — рассказывали потом, — в течение этого дня несколько раз начинал разговор о русской церкви, о Розове и хоре. «Он бредит Розовым», — говорили у нас (Возвращаясь из Лейпцига, Синодальный хор дал духовный концерт в Берлине. Вильгельм не только сам приехал на концерт, но и привез капельмейстера своей капеллы. Когда Вильгельм входил в концертный зал, он прежде всего спросил: «А будет ли петь протод. Розов?» Так передавали мне.).

Днем был завтрак в городской ратуше, а вечером обед во дворце Саксонского короля. Все высочайшие особы были на том и другом. Была там и вся наша миссия. [78] После обеда во дворце короля все обедавшие вышли в большую залу. Тут я мог рассмотреть весь цвет германских верхов: короли, владетельные герцоги и принцы, генералитет, министры и пр.

Хорошо помню огромную фигуру Мольтке, суровую адмирала Тирпица, приземистую, полную Саксонского военного министра и др. Вильгельм начал обходить присутствующих. Я не спускал с него глаз. Как сейчас, помню его пристальный, испытывающий, как бы пронизывающий взгляд. Он как будто впивался в каждого, стараясь выпытать, выжать от него всё, что можно. Решительностью, смелостью, задором, даже, пожалуй, надменностью и дерзостью веяло от него. Видно было, что этот человек всё хочет знать, всем в свое время воспользоваться и всё крепко держать в своей руке. Невольно вспомнился наш Государь — робкий, стесняющийся, точно боящийся, как бы разговаривающий с ним не вышел из рамок придворного этикета, не сказал лишнего, не заставил его лишний раз задуматься, не вызвал его на тяжелые переживания.

Эрцгерцог Франц-Фердинанд неотступно следовал за Вильгельмом, отстраняя его от русских. Когда члены нашей миссии попросили в. кн. Кирилла Владимировича представить их Вильгельму, князь раздраженно сказал: «Видите: этот австрийский нахал никого не подпускает к нему». Действительно, Франц-Фердинанд слишком уж бесцеремонно не скрывал своей ненависти к нам, русским.

Когда мы возвращались из дворца, улицы были запружены народом; наши автомобили продвигались со скоростью черепахи, и мы до своей гостиницы ехали более получаса, когда можно было пешком дойти за 10-15 минут. Но везде был большой порядок: ни пьяных, ни бесчинствующих, а лишь густая, как стена, непроницаемая, празднующая толпа. Нас, русских, толпа шумно приветствовала.

Возвращаясь из Лейпцига, мы делились впечатлениями. Большинство сходилось в том, что Германия представляет могучую своей стройностью, порядком и [79] единодушием силу, страшную для нас. Ген. Некрасов был другого мнения.

— Вы, господа, не понимаете немца, — говорил он, — у него всё держится на правиле, порядке, системе, шаблоне. Но тут-то и есть слабая его сторона. Начни противник действовать, вопреки правилу, системе, — немец растерялся — и пропало дело. Так мы и будем воевать и разобьем, господа, немца.

«Система» ген. Некрасова, к несчастью, очень часто применялась нашими генералами (думаю, что независимо от его совета), но, к сожалению, чаще давала очень плохие результаты. Удачно ли применял сам ген. Некрасов свою систему, — не знаю. Но об успехах его в этой войне не было слышно, а в начале революции он был убит солдатами.

В начале 1914 года у меня явилась мысль собрать в Петербурге представителей военного духовенства от всех военных округов и от флота, чтобы сообща обсудить ряд вопросов, касающихся жизни и деятельности военного священника и, в частности, вопрос о служении священника на войне. Последний вопрос имел огромное значение, а между тем, как это ни странно, не только для общества, но и для военного духовенства он был совершенно неясен и, как я лично убедился в Русско-японскую войну, каждым священником решался по-своему, иногда неразумно и дико. В 1913 году я, на основании своего опыта и наблюдений на Русско-японской войне, попытался разрешить этот вопрос в своей брошюре: «Служение священника на войне».

Тут на каких-то 40 страницах небольшого формата я просто и бесхитростно рассказал, что и как может делать священник на войне. Свою брошюру я писал исключительно для военного духовенства и был искренне удивлен, когда на нее обратила серьезное внимание светская печать, признавшая, что я осветил деятельность военного священника с совершенно новой, до того времени неизвестной обществу, точки [80] зрения (В. В. Розанов посвятил моей брошюре целый восторженный фельетон в «Новом времени».

Казалось бы, совершенно простой вопрос: что делать священнику на войне? — на самом деле далеко не для всех был прост. Это служение можно свести к минимуму, но можно (и должно) расширять до бесконечности. Так, многие полковые священники во время боя просиживали в обозах, госпитальные ограничивали свои обязанности напутствием умирающим и погребением умерших и т. д.).

Теперь мне хотелось, чтобы Съезд, составленный из выборных, лучших военных и морских священников, проверил мой взгляд и выработал определенный план для духовной работы священника на поле брани. Намечено было и много других вопросов, по которым должен был высказаться Съезд. Военный министр одобрил мою мысль, и вопрос о созыве Съезда, таким образом, был решен. Сначала я хотел собрать Съезд по окончании лагерного времени, т. е. в августе, но потом передумал и объявил днем открытия Съезда I июля. На июнь же месяц я впервые за три года службы в должности протопресвитера уехал в отпуск, в деревню.

Во время своего отпуска я навестил своего школьного товарища Павлина Мурашкина, священствовавшего в с. Иванове, Витебской губ., Невельского уезда. Это село находится в 7-8 в. от города Невеля и представляет чудный уголок. С одной стороны к нему примыкает большой (5 десятин) парк с деревьями самых разнообразных пород; с двух других сторон — село окружено живописными озерами. Чудной архитектуры церковь и остатки большой барской усадьбы дополняют исключительную красоту села. Когда-то это было имение одного из богатейших вельмож Екатерининского века, генерала Ив. Ив. Михельсона, усмирителя Пугачевского бунта. Когда-то генералу Михельсону принадлежал почти весь Невельский уезд. Местное предание сохранило множество самых разнообразных воспоминаний о генерале и его неудачном наследнике, в которых возможная историческая [81] правда причудливо сплеталась с явным неправдоподобием.

Рассказывали, например, будто ген. Михельсон несколько раз ловил Пугачева и опять отпускал его, отняв предварительно у него всё награбленное, и что так, именно, главным образом, составилось огромное Михельсоновское богатство. После смерти Михельсона (1801 г.) всё его богатство скоро пошло прахом. Единственный сын Михельсона оказался беспутным кутилой и самодуром. Летом он иногда приказывал засыпать солью весь путь от с. Иваново до г. Невеля, чтобы ему можно было прокатиться на санках. Самодурство кончилось тем, что он умер почти бедняком.

Ген. Михельсон был протестантом, но чувствовал большое тяготение к православной церкви. Он выстроил и украсил в с. Иванове чудный храм, достойный по своей, художественности быть помещенным в любой из столиц, и завещал похоронить себя в этом храме. Незадолго до кончины ген. Михельсон принял православие. После Михельсона невежественные, лишенные всякого художественного вкуса, усердные не по разуму, настоятели и ктиторы храма успели значительно обезобразить его, навесив икон кустарной работы, аляповатых, совсем не гармонировавших со стилем (рококо) и всем первоначальным убранством храма.

Но всё же и после всего этого храм представлял редкий для захолустной деревни памятник церковного искусства.

В притворе стоял прекрасно исполненный мраморный бюст ген. Михельсона, а в подвальном помещении через окно (дверей в этом помещении не было) виднелись два закрытых гроба: в одном из них покоились останки ген. Михельсона, умершего в 1801 г. в Силистрии (во время войны с турками, в которой он был Главнокомандующим) от холеры, в другом — его сына.

О. Павлин предложил мне осмотреть гробы, если я соглашусь пробраться в подвальное помещение через окошко. Я с охотой принял предложение. Без особых удобств, но и без большого труда мы проникли к гробам. [82] Крышки гробов не были приколочены. О. Павлин поднял крышку первого гроба, и я увидел генерала Михельсона совершенно сохранившимся. Сходство с бюстом его поразительное, только цвет лица был темнее, чем на бюсте. Зеленоватого сукна генеральский мундир и ботфорты были совершенно целы. Потом о. Павлин поднял вторую крышку. Сын сохранился хуже отца: провалились глаза и нос, но всё же и тут можно было отличить черты лица. Мундир и сапоги и тут были целы.

Вернувшись из отпуска, я посетил как-то войска Первого армейского корпуса, стоявшие в Красносельском лагере. Командир корпуса представил мне старших начальников корпуса. Среди них оказался Ген. Штаба ген. Михельсон, тогда занимавший должность командира бригады 37 пех. дивизии.

— Вы не состоите в родстве со знаменитым генералом И. И. Михельсоном? — спросил я его.

— Я его внучатый племянник, — ответил мне генерал.

— А я недели две тому назад видел вашего дедушку, — сказал я. Ген. Михельсон и все присутствующие с удивлением посмотрели на меня.

— Как же вы могли видеть его, когда он умер более ста лет тому назад? — с усмешкой возразил генерал.

— Да, недели две тому назад я его видел, — подтвердил я.

Все смотрели на меня с недоумением. Кто-нибудь, вероятно, подумал: «Не рехнулся ли он?». Тогда я рассказал о своем посещении села Иванова, в котором, как оказалось, этот потомок ген. Михельсона ни разу не был и ничего не знал о стоящих под церковью гробах его предков.

1-го июля открылся Съезд. Все округа, не исключая и окраинных, прислали своих представителей. Собралось всего 49 священников — 40 военных и 9 морских. Это [83] был первый Съезд военного и морского духовенства за, всё существование ведомства. А существовало оно более ста лет.

Съезд работал, разбившись на 9 секций: 1-ая — о составлении памятки военному священнику, 2-ая — о богослужении, 3-я — об учительстве военного пастыря, 4-ая — о библиотеках, 5-я — о миссии в войсках, 6-ая — о правовом положении военного священника, 7-я — о благотворительной деятельности ведомства, 8-ая — об организации церковно-свечного дела в ведомстве, 9-я — о положении морского духовенства. Президиум Съезда избран в таком составе: председатель — протопресвитер; его заместитель — настоятель Ташкентского военного собора прот. К. Ф. Богородицкий; товарищ председателя — настоятель Николаевского Адмиралтейского собора прот. Доримед Твердый; секретарь — настоятель Севастопольского Адмиралтейского собора прот. Ром. Медведь; помощники секретаря — протоиерей лейб-гвардии

3-го стр. полка Всеволод Окунев и настоятель Киевского военного собора С. Троицкий.

11 июля, после десятидневной беспрерывной работы, Съезд закончил свои занятия. А 15-го июля, за четыре дня до объявления войны, все члены Съезда в Петергофском дворце представлялись Государю. При открытии Съезда и мысли ни у кого не было о возможности близкой войны. 15-го уже все твердили о надвигающейся грозе. «Быть войне: вишь, попов сколько собралось», — расслышал я замечание одного грубого остряка, когда мы садились в вагоны на Петербургском вокзале.

Работа, общение членов Съезда, состоявшего преимущественно из благочинных, главное же — обстоятельное, всестороннее обсуждение Съездом вопроса, что, где и как должен делать священник на войне, имели большое значение для всего последующего служения военного и морского духовенства в Великой войне.

Могу смело сказать, что, с тех пор, как существует военное [84] духовенство, оно впервые только теперь отправилось на войну с совершенно определенным планом работы и с точным понятием обязанностей священника в разных положениях и случаях при военной обстановке: в бою и вне боя, в госпитале, в санитарном поезде и пр. Несомненно, этим объясняется то обстоятельство, что, по общему признанию, в эту войну духовенство работало, как никогда раньше.

Не успели еще разъехаться члены Съезда, как 18 июля была объявлена мобилизация. А 19-го поздно вечером я получил из военного министерства телеграмму, что Германия объявила войну России, 20-го же, кажется, утром, другую, что объявила войну России и Австрия.

20 июля, в 4 часа дня, в Зимнем Дворце, в Белом Зале совершался молебен. Государь и все члены императорской фамилии, министры, генералитет, члены Государственного Совета и Думы, множество офицеров заполняли огромный зал. Внимание всех было устремлено на Государя и вел. кн. Николая Николаевича: все ждали, что последний будет Верховным Главнокомандующим. Перед молебном был прочитан манифест об объявлении войны. После молебна Государь сказал краткую речь. Особенно торжественно прозвучали твердо, громко и мужественно произнесенные Государем слова: «Я здесь торжественно заявляю, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдет с земли нашей». Дрожь пробежала по толпе. Присутствующие, как один человек, опустились на колени. Потом раздалось громовое «ура». Многие плакали.

Перед Зимним Дворцом в это время собралась многотысячная толпа народу, главным образом — рабочих. Когда Государь с Наследником показался на балконе, восторгу толпы не было границ. Война сразу стала популярной, ибо Германия и Австрия подняли меч на Россию, заступившуюся за сербов. Русскому народу всегда были по сердцу освободительные войны. [85] Когда еще только говорили о возможности войны, в военных кругах были уверены, что вел. кн. Николай Николаевич является единственным кандидатом в Верховные Главнокомандующие. Вышло, однако, немного иначе.

Сначала сам Государь захотел стать во главе армии и уже избрал себе помощников, назначив начальником своего Штаба генерал-лейтенанта H. H. Янушкевича — начальника Генерального Штаба, а генерал-квартирмейстером — генерал-лейтенанта Ю. H. Данилова — генерал-квартирмейстера Генерального Штаба. Великий князь Николай Николаевич принял в командование 6-ю армию, на обязанности которой лежала защита Петрограда. Он перенес свой штаб в свое имение под Стрельной. Мне было поведено состоять при Главной Квартире Верховного Главнокомандующего. Но потом Совет Министров, — кажется, при содействии Императрицы Александры Феодоровны, — убедил Государя отказаться от своего решения, и тогда только вел. кн. Николай Николаевич был назначен Верховным Главнокомандующим.

Вел. кн. хотел привлечь генералов Палицына и Алексеева на наиболее ответственные посты Ставки, но Государь после того, как вел. кн. изъявил свое согласие, просил принять штаб уже в сформированном составе. Вел. князь подчинился желанию Государя{1}.

Шли разговоры и догадки, кто будет главнокомандующими и командующими армиями. Помнится, на одном из заседаний Главного Управления Красного Креста, членом которого я состоял, А. И. Гучков спросил меня, не знаю ли я, кто назначен на высшие командные должности в Действующей Армии.

— А вы кого из генералов хотели бы видеть в числе командующих? — спросил я. [86] Он в первую голову назвал ген. Клюева (Командир XIII корпуса, попавший в плен под Сольдау.). Потом стали называть определенные имена: генерал-адъютант Н. И. Иванов — главнокомандующий Южным фронтом; генерал Я. Г. Жилинский — главнокомандующий Северо-западным фронтом; генерал-адъютант П. К. Рененкампф, ген. П. К. Плеве, А. В. Самсонов, Н. В. Рузский, А. А. Брусилов — командующие армиями. Генерал-лейтенант М. В. Алексеев — начальник штаба Южного фронта.

23 или 24 июля я встретил на улице своего старого знакомого, бывшего начальника Академии Генерального Штаба, а тогда члена Государственного Совета, генерала от кавалерии Н. Н. Сухотина (умер в июле 1918 г.) и назвал ему имена главнокомандующих и командующих.

— Вы думаете, что они закончат войну? Много еще переменится и кончат новые... — с какой-то скорбью сказал он мне.

Начались приготовления к отъезду. Я должен был набрать себе сослуживцев: священника для штабной церкви, диакона, псаломщика, певчих, секретаря и заготовить походную церковь. Оказалось, что последняя была уже заготовлена в Царском Селе полк. Ломаном. Мне осталось лишь воспользоваться ею.

Патриотическое настроение в народе росло, как и ненависть к немцам. В Петербурге, на Морской, толпа разгромила здание немецкого посольства. Германский посол уехал из России. Жена его, бывшая в хороших отношениях со многими русскими, оставила свои драгоценности в Эрмитаже. Ее знакомые рассказывали мне, что перед отъездом у нее в разговоре с одной из фрейлин Двора вырвались слова: «Бедный Государь! Он не подозревает, какой конец ожидает его». Она была уверена, что Германия разгромит Россию, что затем начнется в [87] России революция, во время которой погибнет Государь. Но она надеялась, что во время революции Зимний Дворец, как необитаемый, и Эрмитаж, как сокровищница, не пострадают.

Воинственный пыл и какой-то радостный подъем, охватившие в ту пору весь наш народ, могли бы послужить типичным примером массового легкомыслия в отношении самых серьезных вопросов.

В то время не хотели думать о могуществе врага, о собственной неподготовленности, о разнообразных и бесчисленных жертвах, которых потребует от народа война, о потоках крови и миллионах смертей, наконец, — о разного рода случайностях, которые всегда возможны и которые иногда играют решающую роль в войне.

Тогда все — и молодые и старые, и легкомысленные и мудрые — неистово рвались в это страшное, неизвестное будущее, как будто только в потоке страданий и крови могли обрести счастье свое. Такое настроение не ослабевало в течение нескольких месяцев войны, пока не обнаружились на фронте потребовавшие множества жертв недочеты наши. Месяца через два-три после начала войны, когда фронт, особенно Северо-западный, уже перенес много испытаний, когда обнаружилась и мощь противника, и наша неподготовленность, когда будущее войны перестало представляться безоблачным, — вдруг в это время по фронту пронесся слух, будто Императрица склоняется к миру с немцами. И этот слух смутил всех гораздо более, чем предшествовавшие ему страшные неудачи на фронте. Под влиянием общего настроения я должен был написать Вырубовой письмо, где просил ее всеми силами влиять на Императрицу, чтобы отклонить ее от мысли о преждевременном мире.

Получив назначение, великий князь Николай Николаевич принял уже сделанное Государем назначение ближайших его помощников: начальника штаба и генерал-квартирмейстера. В тот же день он дал ген. Янушкевичу ряд распоряжений и среди них, — чтобы я был при [88] Ставке. Ген. Янушкевич объяснил великому князю, что распоряжение об этом уже сделано Государем.

На 25 и 26 июля я был вызван в загородный дворец великого князя Петра Николаевича, чтобы совершить богослужение по случаю 25-летия со дня его бракосочетания с великой княгиней Милицей Николаевной. Великий князь Николай Николаевич в этот день находился на заседании, происходившем в Петербурге, под председательством Государя, поэтому не присутствовал на богослужении и опоздал к завтраку. Конечно, до его приезда не сели к столу. Великий князь приехал радостный, сияющий. Увидев меня, он быстро ко мне подошел, и, обняв, расцеловал.

— Я очень, очень, рад, что вместе будем служить, — сказал он, пожимая мне руку.

Подошедшая в это время великая княгиня Анастасия Николаевна прибавила:

— А помните наш разговор, когда вы в первый раз были у нас?

— Прекрасно помню, — ответил я.

За завтраком я узнал, что с великим князем Николаем Николаевичем выезжает на войну и великий князь Петр Николаевич. Завтрак прошел чрезвычайно оживленно. Видно было, что все переживают радость назначения великого князя на высокий пост, и никто не хотел думать об ужасах войны, об ожидающих его самого переживаниях. Сам великий князь безусловно был рад своему назначению. Ему льстила выпавшая на его долю честь возглавлять нашу армию в великой войне; радовало его и сказавшееся в этом назначении внимание к нему Государя, которым он всегда очень дорожил.

Кроме же и того, и другого, великий князь, несомненно, был сторонником войны с немцами, которую он считал неизбежной, и для России необходимой.

27-го, в день рождения великого князя [89] Николая Николаевича, я совершал богослужение, а потом завтракал в его пригородном имении.

И тут настроение у всех было оживленно-радостное.

На другой день я получил извещение, что отъезд на войну назначен на 31 июля, в 11 ч. вечера, и что я должен к этому времени приехать в Петергоф, откуда отходит поезд великого князя, штабной же поезд, где поместится и «мой штаб», уйдет раньше из Петербурга.

К назначенному времени я прибыл в Петергоф. Великого князя еще не было, но вся свита была в сборе. Комендант Ставки Главнокомандующего генерал-майор Саханский указал мне мое помещение в поезде — двухместное купе I класса. Моими соседями по купе оказались заведывающий двором великого князя генерал-лейтенант Матвей Егорович Крупенский и старший адъютант великого князя полк. кн. Пав. Бор. Щербатов.

Свита волновалась: приедет или не приедет Государь провожать великого князя? Большинство думало: должен приехать.

Вот приехали великие князья Николай и Петр Николаевичи с великими княгинями и детьми. Меня пригласили в парадные комнаты, где уже были великие князья и княгини, а из посторонних только генералы Янушкевич и Данилов. Видно было, что все с нетерпением ждут, когда же приедет Государь.

Но... Государь прислал своего дворцового коменданта, ген. Воейкова, приветствовать отъезжающего великого князя.

Разочарование было большое...

Помолились перед иконой. Кончилось трогательное прощание с великими княгинями и детьми. Отъезжающие направились в поезд. Я хотел уйти в числе первых, но великий князь Николай Николаевич удержал меня за руку и так, не выпуская моей руки, поднялся на площадку вагона. Раздался свисток кондуктора. Поезд начал отходить тихо и плавно. Великий князь правую руку держал у козырька, а левой крепко сжимал мою руку. [90] Когда поезд отошел от станции, великий князь крепко обнял меня, после чего сказал: «Ну, теперь идите спать».

Мы двинулись в путь на великое, но полное неизвестности дело. [93]

 

V. Русская армия в предвоенное время

(Эта глава написана 22-23 июля 1936 г.)

С какою же армиею вышла Россия на войну с Германией?

Протопресвитер военного и морского духовенства имел полную возможность составить самостоятельное мнение об армии, духовенством которой он управлял. Одною из его главных обязанностей было возможно частое посещение воинских и морских частей, не только для наблюдения на месте за деятельностью военного и морского духовенства, но и для общения с этими частями и для ознакомления с их состоянием и духовными нуждами.

Военные власти всячески облегчали протопресвитеру исполнение этой обязанности: на разъезды ему отпускался ежегодно кредит в размере 5 тысяч рублей, при поездках по железной дороге ему предоставлялось отдельное купе I кл., или целый вагон, в какую бы часть он ни прибыл, везде он был желанным гостем.

Посещениям частей я отдавал очень много времени, пользуясь для этого преимущественно летнею порой, когда обычно Государь жил в Крыму, и я был свободен от царских парадов. С июня 1911 года по май 1914 года я посетил большинство воинских частей всех военных округов и много военных кораблей Балтийского, Черноморского и Тихоокеанского флотов. Опыт Русско-японской войны, на которой я провел два года, и моя восьмилетняя служба при Академии Генерального Штаба дали мне возможность заметить и положительные и отрицательные качества боевого состава.

Если сравнивать состав нижних воинских чинов перед Русско-японской войной и таковой же перед Великой, преимущество окажется на стороне последнего. Солдат [94] 1914 года не утратил прежних исконных качеств русского воина: мужества, самоотвержения, верности долгу, необыкновенной выносливости. Но в солдатской массе теперь стало гораздо больше грамотных, следовательно, более толковых, сметливых, способных разумнее выполнить нужный приказ или поручение. У русского солдата еще недоставало инициативы, самодеятельности, (за это армия заплатила дорогой ценой, очень скоро потеряв массу кадровых офицеров), но это объяснялось и тем, что при тогдашней системе воинского воспитания недостаточно заботились о развитии таких качеств.

Русский офицер был существом особого рода. От него требовалось очень много: он должен был быть одетым по форме, вращаться в обществе, нести значительные расходы по офицерскому собранию при устройстве разных приемов, обедов, балов, всегда и во всем быть рыцарем, служить верой и правдой и каждую минуту быть готовым пожертвовать своею жизнью. А давалось ему очень мало.

Офицер был изгоем царской казны. Нельзя указать класса старой России, хуже обеспеченного, чем офицерство. Офицер получал нищенское содержание, не покрывавшее всех его неотложных расходов. И если у него не было собственных средств, то он, в особенности, если был семейным, — влачил нищенское существование, не доедая, путаясь в долгах, отказывая себе в самом необходимом.

Несмотря на это, русский офицер последнего времени не утратил прежних героических качеств своего звания. Рыцарство оставалось его характерною особенностью. Оно проявлялось самым разным образом. Сам нуждающийся, он никогда не уклонялся от помощи другому. Нередки были трогательные случаи, когда офицеры воинской части в течение 1-2 лет содержали осиротевшую семью своего полкового священника, или когда последней копейкой делились с действительно нуждающимся человеком. Русский офицер считал своим долгом вступиться за оскорбленную честь даже малоизвестного ему человека; при разводе [95] русский офицер всегда брал на себя вину, хотя бы кругом была виновата его жена, и т. д.

В храбрости тоже нельзя было отказать русскому офицеру: он шел всегда впереди, умирая спокойно. Более того: он считал своим долгом беспрерывно проявлять храбрость, часто подвергая свою жизнь риску, без нужды и пользы, иногда погибая без толку. Его девизом было: умру за царя и Родину. Тут заключался серьезный дефект настроения и идеологии нашего офицерства, которого оно не замечало.

Припоминаю такой случай. В июле 1911 года я посетил воинские части в г. Либаве. Моряки чествовали меня обедом в своем морском собрании. Зал был полон приглашенных. По обычаю произносились речи. Особенно яркой была речь председателя морского суда, полк. Юрковского (кажется, в фамилии не ошибаюсь). Он говорил о высоком настроении гарнизона и закончил свою речь: «Передайте его величеству, что мы все готовы сложить головы свои за царя и Отечество». Я ответил речью, содержание которой сводилось к следующему:

«Ваша готовность пожертвовать собою весьма почтенна и достойна того звания, которое вы носите. Но всё же задача вашего бытия и вашей службы — не умирать, а побеждать. Если вы все вернетесь невредимыми, но с победой, царь и Родина радостно увенчают вас лаврами; если же все вы доблестно умрете, но не достигнете победы, Родина погрузится в сугубый траур. Итак: не умирайте, а побеждайте!».

Как сейчас помню, эти простые слова буквально ошеломили всех. На лицах читалось недоумение, удивление: какую это ересь проповедует протопресвитер!?

Усвоенная огромной частью нашего офицерства, такая идеология была не только не верна по существу, но и в известном отношении опасна.

Ее ошибочность заключалась в том, что «геройству» тут приписывалось самодовлеющее значение. Государства же тратят колоссальные суммы на содержание [96] армий не для того, чтобы любоваться эффектами подвигов своих воинов, а для реальных целей — защиты и победы.

Было время, когда личный подвиг в военном деле значил всё, когда столкновение двух армий разрешалось единоборством двух человек, когда пафос и геройство определяли исход боя.

В настоящее время личный подвиг является лишь одним из многих элементов победы, к каким относятся: наука, искусство, техника, — вообще, степень подготовки воинов и самого серьезного и спокойного отношения их ко всем деталям боя. Воину теперь мало быть храбрым и самоотверженным, — надо быть ему еще научно подготовленным, опытным и во всем предусмотрительным, надо хорошо знать и тонко понимать военное дело. Между тем, часто приходилось наблюдать, что в воине, уверенном, что он достиг высшей воинской доблести — готовности во всякую минуту сложить свою голову, развивались своего рода беспечность и небрежное отношение к реальной обстановке боя, к военному опыту и науке. Его захватывал своего рода психоз геройства. Идеал геройского подвига вплоть до геройской смерти заслонял у него идеал победы. Это уже было опасно для дела.

С указанной идеологией в значительной степени гармонировала и подготовка наших войск в мирное время. Парадной стороне в этой подготовке уделялось очень много внимания. По ней обычно определяли и доблесть войск и достоинство начальников. Такой способ не всегда оправдывал себя. Нередко ловкачи и очковтиратели выплывали наверх, а талантливые, но скромные оставались в тени.

Генералы Пржевальский, Корнилов, Деникин и др. прославившиеся на войне, в мирное время не обращали на себя внимания. И, наоборот, не мало генералов, — nomina sunt odiosa, гремевших в мирное время, на войне оказалось ничтожествами.

Выдвижению талантов не мало препятствовала и существовавшая в нашей армии система назначения на командные должности, по которой треть должностей [97] командиров армейских полков предоставлялась офицерам Генерального Штаба, вторая треть — гвардейцам и третья — армейцам. Из армейцев, — а среди них разве не было талантов? — на командные должности попадали, таким образом, единицы, далеко не всегда достойнейшие, большинство же заканчивало свою карьеру в капитанском чине.

В Русско-японскую войну и в последнюю Великую наблюдалось такого рода явление. Среди рядового офицерства, до командира полка, процент офицеров, совершенно отвечающих своему назначению, был достаточно велик. Далее же он всё более и более понижался: процент отличных полковых командиров был уже значительно меньше, начальников дивизий и командиров корпусов — еще меньше и т. д.

Объяснение этого печального факта надо искать в постановке службы и отношении к военной науке русского офицера.

Русский офицер в школе получал отличную подготовку. Но потом, поступив на службу, он, — это было не абсолютно общим, но весьма обычным явлением, — засыпал. За наукой военной он не следил или интересовался поверхностно. Проверочным испытаниям при повышениях не подвергался. В массе офицерства царил взгляд, что суть военного дела в храбрости, удальстве, готовности доблестно умереть, а всё остальное — не столь важно.

Еще менее интереса проявляли к науке лица командного состава, от командира полка и выше. Там уже обычно, царило убеждение, что они всё знают, и им нечему учиться.

Тут нельзя не вспомнить об одной строевой должности, которая, кажется, только для того и существовала, чтобы отучать военных людей от военного дела, — это о командирах бригад.

В каждой дивизии имелось два бригадных командира. Никакого самостоятельного дела им не давалось. [98] Они находились в распоряжении начальника дивизии. У деятельного начальника дивизии им делать было нечего. И они, обычно, занимались чем-либо случайным: председательствованием в разных комиссиях — хозяйственных, по постройке казарм и церквей и иных, имеющих слишком ничтожное отношение к чисто военному делу, а еще чаще, — просто, проводили время в безделье. И в таком положении эти будущие начальники дивизий и корпусов и т. д. проводили по 6 -7, а то и более лет, успевая в некоторых случаях за это время совсем разучиться и забыть и то, что они раньше знали.

Поэтому-то в нашей армии были возможны такие факты, что в 1905-1906 гг. командующий Приамурским военным округом, ген. Н. Линевич, увидев гаубицу, с удивлением спрашивал: что это за орудие? Командующий армией не мог, как следует, читать карты (Ген. Куропаткин обвинял в этом ген. Гриппенберга.), а главнокомандующий, тот же ген. Линевич не понимал, что это такое — движение поездов по графикам.

А среди командиров полков и бригад иногда встречались полные невежды в военном деле. Военная наука не пользовалась любовью наших военных. В этом со скорбью надо сознаться.

Наше офицерство до самого последнего времени многие обвиняли в пьянстве, дебошах и распутстве. Такие обвинения были до крайности преувеличены. В прежнее время, вплоть до Русско-японской войны, пьянство, со всеми сопровождающими его явлениями, действительно, процветало, в особенности в воинских частях, заброшенных в медвежьи углы, например, в Дальневосточных, Туркестанских, Кавказских и других частях, стоявших в глухих, далеких от центров городишках, селах и местечках. Там свою оторванность от культурной жизни, скуку и безделье офицеры заглушали хмельным питием и разными, иногда самыми дикими проказами.

Но после Русско-японской войны лик армии в этом отношении [99] совершенно изменился: армия стала трезвенной и благонравной. Поклонники лихого удальства готовы были усматривать в этом нечто угрожающее доблести армии, считая, что офицер — «красная девица», — не может быть настоящим воином, в чем они, конечно, ошибались.

Не могу скрыть одного недостатка нашей армии, который не мог не отзываться печально на ее действиях и успехах. В Русско-японскую войну этот недостаток обозвали «кое-какством». Состоял он в том, что не только наш солдат, но и офицер, — включая и высших начальников, — не были приучены к абсолютной точности исполнения приказов и распоряжений, как и к абсолютной точности донесений. В Русско-японскую войну был такой случай: во время Мукденского боя Главнокомандующий армией послал состоявшего при нем капитана Генерального Штаба, в свое время первым окончившего академию, с экстренным приказанием командиру корпуса.

Отъехав несколько километров, офицер улегся спать и на другой день, не вручив приказания, вернулся к Главнокомандующему. Этот страшный проступок остался безнаказанным. В 1916 году, однажды, ген. М. В. Алексеев изливал передо мной свою скорбь:

— Ну, как тут воевать? Когда Гинденбург отдает приказание, он знает, что его приказание будет точно исполнено, не только командиром, но и каждым унтером. Я же никогда не уверен, что даже командующие армиями исполнят мои приказания. Что делается на фронте, — я никогда точно не знаю, ибо все успехи преувеличены, а неудачи либо уменьшены, либо совсем скрыты.

Исправить этот недостаток могло лишь настойчивое воспитание и долгое время.

Самым больным местом вышедшей в 1914 году на бранное поле русской армии была ее материальная сторона — недостаток вооружения и боевых припасов. Вся вина за это была взвалена на военного министра, В. А. Сухомлинова, печальным образом закончившего свою блестящую карьеру. [100] Протопресвитер военного и морского духовенства по службе был подчинен военному министру, являясь в известном роде его помощником по духовной части. При разрешении многих вопросов своего ведомства протопресвитер не мог обойтись без согласия, одобрения или разрешения военного министра. В течение трех лет своей службы до начала войны мне, поэтому, приходилось довольно часто видеться, беседовать с ген. Сухомлиновым, пользоваться его советами и помощью.

Должен сознаться, что лучшего военного министра для себя и для своего ведомства я не мог желать. Всегда приветливый, любезный, внимательный — он за все три года не отклонил ни одной моей просьбы, не отказал ни в одном моем требовании. При его неизменной поддержке все мои представления проходили быстро и беспрепятственно. Мне было предоставлено право лично присутствовать в Военном Совете и защищать свои проекты, — этим правом мои предшественники не пользовались.

Военный министр проявлял чрезвычайную предупредительность даже в тех случаях, когда я обращался к нему с частными просьбами. Упомяну о двух случаях.

Осенью 1911 года я был приглашен освятить первую в армии читальню-клуб для нижних чинов, устроенную командиром 1-го драгунского Московского имени Имп. Петра 1-го полка (в г. Твери), князем Енгалычевым. Перед торжественным, после освящения, обедом князь Енгалычев попросил меня уделить несколько минут одному из офицеров полка, желающему обратиться ко мне с чрезвычайно важной для него, секретной просьбой. Я, конечно, согласился выслушать офицера. Офицер тотчас явился, и князь Енгалычев, отрекомендовав его, оставил нас двоих. Лишь только удалился князь Енгалычев, офицер бросился на колени и со слезами стал умолять меня спасти его. Дело его заключалось в следующем.

Год тому назад он сочетался браком с своей [101] двоюродной сестрой. Сейчас они ожидают ребенка. Какой-то «доброжелатель» донес властям об этом незаконном браке. Сейчас дело в Св. Синоде. Неминуем развод, с насильственным разлучением супругов. «Я безумно люблю свою жену, я не переживу этого скандала... Спасите!», — умолял меня офицер.

Что мне было делать? Просить Синод?

Синод не мог нарушить свои же законы. И я мог нарваться на резкий отказ. Я вспомнил про отзывчивого ген. Сухомлинова, еще переживавшего весьма тягостный, нашумевший на всю Россию, не совсем чистый развод его тогдашней жены Е. А. Бутович. Вернувшись в Петербург, я тотчас поехал к нему. Ген. Сухомлинов с большим вниманием выслушал мой рассказ о переживаниях несчастного офицера и выразил полную готовность помочь ему.

— Но что же я могу сделать с вашим Синодом? — с отчаянием спросил он. — Есть только один способ спасти этих бедных супругов: просить Государя, чтобы он, в порядке милости, повелел прекратить дело.

— Попросите его об этом, — сказал я. Ген. Сухомлинов с радостью согласился сделать это на следующий день. И действительно, на следующий день он с нескрываемой радостью по телефону известил меня:

— Только что вернулся с высочайшего доклада. Государь повелел прекратить дело. Порадуйте супругов!

Другой случай был иного рода.

В 1913 году я однажды утром был вызван к телефону моим близким знакомым, директором канцелярии обер-прокурора Св. Синода, тайным советником Виктором Ивановичем Яцкевичем.

— Я говорю с Вами по поручению обер-прокурора Св. Синода (Саблера), обратился ко мне Яцкевич. Владимир Карлович хотел бы повысить вас. Согласились бы вы занять более почетное место. Понимаете, о чем я говорю? [102]

Понять было не трудно. Придворный престарелый протопресвитер Благовещенский дошел до невменяемого состояния, и попечительный Владимир Карлович решил продвинуть меня на его место, чтобы освободить пост военного протопресвитера для своего любимца еп. Владимира (Путяты). Придворное протопресвитерство, хоть оно и явилось бы для меня повышением, ни в каком отношении не соблазняло меня: придворная служба меня не привлекала, работы там не было, а я рвался к кипучей деятельности.

Я попросил Яцкевича поблагодарить его патрона за заботу обо мне, но от предложения категорически отказался.

«А что, если Саблер, не обращая внимания на мой отказ, осуществит свой план?» — явилась у меня мысль. Я в тот же день поехал к ген. Сухомлинову и высказал ему свой взгляд на предложение Саблера, при чем просил откровенно сказать мне: не с его ли и с Государя ведома сделано мне предложение, и не желают ли меня, как неподходящего, сплавить с должности протопресвитера?

— Абсолютно нет. Государь и я весьма ценим вашу работу, дорожим вами и ни о какой смене вас не может быть и речи. А интригану Саблеру, путающемуся не в свое дело, я дам нужный ответ. Будьте совершенно спокойны! — ответил ген. Сухомлинов. Этим дело и кончилось.

Еще до войны в обществе стали циркулировать настойчивые слухи о нечистых сделках ген. Сухомлинова с поставщиками для армии и даже о будто бы получаемых им огромных суммах от иностранных шпионов. Об этих обвинениях речь будет дальше.

Мне известно, что в 1911-13 гг. ген. Сухомлинов испытывал большие финансовые затруднения. Когда-то он жаловался мне: — Не можете представить, как мне трудно жить.

Я получаю 18 тысяч рублей в год.

Прислуга же и мелкие расходы поглощают у меня до 10.000 р. в год. Что я могу сделать с [103] остальными 8 тысячами руб., когда их должно хватить и на стол, и на одежду, и на приемы и на поездки жены для лечения заграницу. Вот и сейчас она живет в Каире. Я теряюсь, что дальше делать?

Жена его, действительно, тратила массу денег на поездки. Вероятно, Сухомлинов и Государю жаловался на свою нужду. И Государь повелел отпускать из его личных средств Сухомлинову по 60 т.р. в год в дополнение к казенному жалованью. Это уже совершенно обеспечило ген. Сухомлинова.

Несомненная же вина ген. Сухомлинова, как военного министра, была в другом. Из него не вышел деловой министр, какой, в особенности, требовался в то время. Он был способен, даже талантлив, в обращении с людьми очарователен, но ему недоставало трудолюбия и усидчивости, и делу весьма вредили крайний оптимизм и беспечность, с которыми он относился к тревожному настоящему и к чреватому последствиями будущему, в нем убийственно было легкомысленное отношение к самым серьезным вещам.

Он, конечно, был виновен в том, что, готовясь к великой войне, далеко не использовал всех возможностей, чтобы подготовить должным образом армию к этой войне, как и в том, что до самого последнего времени он не соответствовавшими истине уверениями успокаивал и Государя, и общество, и Государственную Думу.

Что армия вышла на войну недостаточно вооруженной, с малым количеством боевых снарядов, с неподобранным как следует командным составом, — в этом он в значительной степени виновен. За свое легкомыслие и непредусмотрительность он понес страшное наказание, закончив свою блестящую карьеру заключением в Петропавловскую крепость и последующим судом, который не смог оправдать его ни перед обществом, ни перед Родиной.

С морским ведомством у протопресвитера было гораздо меньше сношений потому, что морских священников было гораздо меньше, чем военных. Мои [104] предшественники, — можно было подумать, — совсем не интересовались флотом, ибо никогда не посещали военных кораблей. Я первый начал посещать их и налаживать работу судового священника.

Флот наш, как известно, в Русско-японскую войну потерпел полную катастрофу. Пришлось воссоздавать его. И ко времени Великой войны он был воссоздан. Совершилось, можно сказать, чудо.

Главная часть нашего флота — Балтийский — своим возрождением обязан был замечательному моряку, огромных талантов и величайшей скромности человеку, редкому труженику и администратору, адмиралу Николаю Оттовичу фон-Эссену. Он сумел вдохнуть в моряков веру в себя, развить в них доблесть и воспитать целый ряд блестящих работников — Непенина, Колчака и многих других. Руководимый им, а после его преждевременной смерти (летом 1915 г.) его преемниками, флот блестяще выдержал борьбу с весьма превосходившим его силами германским флотом.

Н. О. Эссен придавал огромное значение работе судового священника и в моих реформах оказывал мне. самую энергичную поддержку. Общение с этим кристально чистым человеком было для меня великим наслаждением.

Изредка мне приходилось иметь деловые сношения и с морским министром, адмиралом И. К. Григоровичем. Кажется, между ним и адмиралом Эссеном отношения не отличались большою сердечностью. Это меня искренно огорчало, так как адм. И. К. Григорович был весьма ценный человек для флота, много способствовавший его возрождению. Он умер в эмиграции. Память его я поминаю с глубокою благодарностью за его неизменно теплую и всегда решительную и быструю поддержку всех моих начинаний.

Детальнее говорить о флоте мне трудно: я сравнительно мало наблюдал внутреннюю жизнь флота, меньше был знаком с его личным составом и с его распорядками и укладом всей его жизни. [105] При моих сравнительно не частых соприкосновениях с флотом у меня получалось впечатление, что в отношениях между офицерами и матросами есть какая-то трещина. Мне тогда казалось, что установить добросердечные отношения между офицерским составом и нижними чинами во флоте гораздо труднее, чем в армии. Это зависело и от состава нижних чинов и от условий жизни во флоте. Армейские нижние чины были проще, доверчивее, менее требовательны, чем такие же чины флота. И разлагающей пропаганде они подвергались несравненно меньше, чем матросы, бродившие по разным странам и портам. Совместная жизнь матросов с офицерами бок о бок на кораблях, при совершенно различных условиях в отношении и помещения, и пищи, и разных удовольствий, и даже труда — больше разделяла, чем объединяла тех и других.

До революции флот наш блестяще выполнял свою задачу. Но матросская масса представляла котел с горючим веществом, куда стоило попасть мятежной искре, чтобы последовал страшный взрыв. И этот взрыв в самом начале революции последовал и унес он множество жертв. [109]

VI. Ставка

Местом для Ставки Верховного Главнокомандующего было избрано местечко Барановичи Минской губ., как пункт центральный, спокойный и весьма удобный для сообщения и с фронтом, и с тылом. Через Барановичи проходили три дороги: Москва-Брест, Вильно-Сарны и Барановичи-Белосток. О месте пребывания Ставки полагалось говорить по секрету, а писать и совсем запрещалось: оно должно было оставаться неизвестным и для неприятеля, и для своих же. А между тем, в местечке Барановичах было 35 тысяч населения, преимущественно еврейского. Кто придумал указанные предосторожности, — не знаю. Но они были, по меньшей мере, до крайности наивны. Всё это приводило, как увидим дальше, к большим курьезам.

Прямой путь из Петербурга на Барановичи шел через Двинск и Вильну. Но в виду загромождения этого пути воинскими поездами, поезд Верховного Главнокомандующего пошел кружным путем: по Николаевской железной дороге, через Бологое, Осташкове, Торопец, Великие-Луки, Невель, Плоцк и Лиду. Последний город я впервые видел: красивое местоположение и бедный городишко, — только и бросалось в глаза возвышавшееся над маленькими, серенькими домишками, окружавшими его, одно большое, высокое белое здание.

— Как вы думаете: что это за здание? — спросил я ген. Крупенского, с которым мы стояли у окна,

— Не знаю, — ответит тот.

— А я думаю: либо монополька, либо тюрьма, — сказал я.

Крупенский рассмеялся:

— Полноте шутить!

Но когда мы ближе подъехали, сомнения рассеялись: действительно, это была тюрьма.

Барановичи — большой железнодорожный узел с двумя станциями. Тут же, между станциями, по обеим сторонам железной дороги, больше по левой, тянется большое еврейское местечко. На южной окраине [110] местечка, у самой станции — «железнодорожный городок». Здесь в мирное время была стоянка трех железнодорожных баталионов. Посреди этого городка, на углу небольшой площади, стояла железнодорожная церковь.

Сохранить в тайне от неприятеля местопребывание Ставки в таком бойком месте, конечно, было нельзя. Но свои, действительно, иногда никак не могли узнать эту «тайну». В Ставке много смеялись по поводу одного случая, когда какой-то генерал, желавший побывать в Ставке, никак не мог узнать в петербургских штабах, где же именно Ставка, и, пустившись разыскивать, исколесил весь юго-запад России, побывав и в Вильне, и в Киеве, пока, наконец, кто-то не направил его в Барановичи. Этот случай не был единственным.

Чины штаба Верховного Главнокомандующего размещались в двух поездах. В первом поезде помещались: сам Верховный Главнокомандующий с состоящими при нем генералами и офицерами, начальник штаба, генерал-квартирмейстер, я и военные агенты иностранных держав. Во втором — все прочие.

Верховный Главнокомандующий, начальник штаба и генерал-квартирмейстер имели особые вагоны; прочие пользовались отдельными купе, исключая ген. Ронжина и Кондзеровского, которые вдвоем занимали вагон во втором поезде, и полк. Балинского казначея двора великого князя с инженером Сардаровым, начальником поезда великого князя, которые также вдвоем жили в отдельном вагоне первого поезда. Канцелярии разместились в железнодорожных домиках; генерал-квартирмейстерская часть — в домике против вагона Главнокомандующего. Поезд великого князя стоял на западной окраине железнодорожного городка, почти в лесу. Пили чай, завтракали, обедали в вагонах-столовых.

Перехожу к личному составу чинов штаба. При Верховном Главнокомандующем состояли: его родной брат великий князь Петр Николаевич и светл. князь генерал-адъютант Дмитрий Борисович Голицын. [111] Оба — кристально чистые люди: высоко благородные, честные, доброжелательные и добродушные — праведники в миру. Они были интимными и верными друзьями Верховного Главнокомандующего, не могшими вредить никому. К сожалению, как отставшие от военного дела, они не могли быть советниками в военных вопросах. Великий князь Петр Николаевич когда-то занимался военно-инженерным делом, но в последние годы весь свой досуг он отдавал живописи и церковному зодчеству: по его проектам выстроено несколько церквей, в том числе — Мукденская. Князь Голицын перед войной заведывал царской охотой.

Затем, в качестве генерала для поручений, при Главнокомандующем состоял генерал-майор Борис Михайлович Петрово-Соловово, чрезвычайно богатый помещик Рязанской и Тамбовской губ., бывший командиром лейб-гвардии Гусарского полка, потом командиром гвардейской кавалерийской бригады, а в последнее время предводитель дворянства Рязанской губ., честный, добрый и прямой, бесконечно преданный великому князю человек. Когда великий князь был командиром лейб-гвардии Гусарского полка, Петрово-Соловово был полковым адъютантом в этом полку.

У Верховного Главнокомандующего было пять адъютантов: полковники — князь Павел Борисович Щербатов (лейб-гусар), князь Мих. Мих. Кантакузен (кавалергард), Александр Павл. Коцебу (улан ее величества), гр. Георгий Георгиевич Менгден (кавалергард), ротмистр Христиан Иванович Дерфельден (Конная Гвардия) и поручик князь В. Э. Голицын (кавалергард). Все они были люди добрые.

Своим умом и деловитостью обращал на себя внимание князь Кантакузен. Обязанности адъютантов сводились к минимуму: каждый дежурил свои очередные сутки, ложась спать и вставая в обычное время, ибо великого князя по ночам никогда не беспокоили. Дежурство состояло в том, что адъютант должен был быть в часы, когда великий князь [112] бодрствовал, наготове, чтобы доложить если кому-либо понадобилось его видеть, или явиться к великому князю по его зову. После завтрака, когда великий князь обязательно отдыхал, мог отдохнуть и дежурный адъютант. Командировки адъютантов были сравнительно редки. Поэтому, об их службе можно сказать, что она состояла главным образом в ничегонеделании. Некоторые из них своеобразно заполняли свой досуг: гр. Менгден завел большую голубятню и ежедневно, почти под окном вагона великого князя, «муштровал» своих голубей, сгоняя их, когда они садились, камнями и палками с генерал-квартирмейстерского домика, чем доводил до бешенства не выносившего шума во время работы ген. Данилова. Тут же, рядом с голубятней, у гр. Менгдена был устроен зверинец, и он ежедневно с большим успехом дрессировал барсука и лисицу. Некоторые из чинов Штаба находили это занятие неподходящим и для лица, и для времени, и места, но великий князь снисходительно-добродушно относился к забаве своего адъютанта, может быть, рассуждая: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

Кроме того, при великом князе состояли: заведующий двором, ген. Матвей Егорович Крупенский, очень толковый, ровный и добрый старик гофмаршал, ротмистр барон Ф. Ф. Вольф, удивительно прямой, честный, серьезный и добрый человек, совершенно обрусевший немец, бесконечно преданный России; казначей двора великого князя, полк. И. И. Балинский, большой острослов, весельчак и ухажер, человек умный и честный; заведующий поездом инженер путей сообщения Сардаров — армянин. «Гвоздем» же Свиты великого князя был доктор, в 1915 г. пожалованный в лейб-медики, Борис Захарович Малама, удивительной души человек, но большой чудак, оригинал, беззастенчивый резонер, не щадивший, когда того требовала правда, никого и ничего.

Вскоре в Свиту великого князя вошел его двоюродный брат Принц Петр Александрович Ольденбургский, муж великой княгини Ольги Александровны, человек [113] добрый, но непригодный решительно ни для какого серьезного дела.

Нельзя сказать, таким образом, что свита нашего Верховного Главнокомандующего была малочисленна. Для войны, для дела, конечно, вся эта компания, кроме двух-трех адъютантов, доктора и гофмаршала, пожалуй, и не требовалась. Между тем, эти, здесь лишние люди, были офицеры. В своих полках они несли бы настоящую службу; тут же они были просто «дачниками», в безделье проводившими время и, тем не менее, думавшими, что и они воюют, да еще как: окружая самого Верховного! К чести их всех надо, однако, заметить, что, при полном безделье большинства чинов свиты, — ни интриг, ни сплетен поезд великого князя не знал.

Свита составляла, так сказать, декоративную часть штаба Верховного Главнокомандующего. Перейдем к деловым частям Штаба.

Во главе штаба Верховного Главнокомандующего стоял Начальник Штаба генерал-адъютант Янушкевич, в начале 1915 года произведенный в генералы от инфантерии. Прежняя его служба такова. Долго служил в канцелярии военного министерства и дослужился до должности помощника начальника канцелярии. Одновременно, в течение нескольких лет, состоял профессором Академии Генерального Штаба по администрации. В 1913 году был назначен начальником Академии{2}, после генерала Д. Г. Щербачева, начавшего, было, проводить реформы в Академии, не понравившиеся военному министру. «Левый» Щербачев был заменен «правым» Янушкевичем, получившим определенную директиву: аннулировать новые течения, поддерживавшиеся группою профессоров (полк. H. H. Головиным, генерал-лейтенантом Юнаковым, полк. А. А. Незнамовым и др.). Вступление H. H. Янушкевича в должность начальника Академии сопровождалось, поэтому, удалением из Академии [114] наиболее энергичных сторонников нового течения: проф. Головин был назначен командиром 20 драгунского Финляндского полка, генерал Юнаков — командир 1 бригады 37 пехотной дивизии.

В мае 1914 года Янушкевич был назначен на должность начальника Генерального Штаба. Назначение это вызвало тогда много разговоров, явившись для всех большой неожиданностью в военном мире, ибо все знали, что ген. Янушкевич, по прежней своей службе, где он всё время вращался в области хозяйственных и распорядительных, а отнюдь не стратегических или тактических вопросов, был совершенно не подготовлен к должности начальника Генерального Штаба. Еще большей неожиданностью, хоть уже совершенно естественной в порядке службы, было назначение его на должность начальника Штаба Верховного Главнокомандующего. При догадках о возможных кандидатах на эту должность во всех военных кругах называлось одно имя: генерал Алексеев, перед войной командовавший 13 армейским корпусом, а раньше, в течение нескольких лет занимавший должность начальника штаба Киевского военного округа. Знания и боевой опыт, необыкновенная трудоспособность, военный талант, всеми признававшиеся, были на его стороне. Но он теперь был назначен начальником штаба Юго-западного фронта, а младший его, без опыта и подготовки Янушкевич стал начальником штаба Верховного Главнокомандующего.

Я имею достаточно оснований утверждать, что H. H. Янушкевич, как честный и умный человек, сознавал свое несоответствие посту, на который его ставили, пытался отказаться от назначения, но по настойчивому требованию свыше принял назначение со страхом и проходил новую службу с трепетом и немалыми страданиями.

Как совершенно неподготовленный к стратегической работе, составлявшей главную сторону, так сказать, душу обязанностей начальника штаба Верховного Главнокомандующего, он отстранился от нее, передав ее [115] всецело в руки «мастера» этого дела, генерала Данилова, который, таким образом, фактически оказался полным распорядителем судеб великой русской армии.

Генерал Данилов (Или, как его называли в армии, «Данилов черный», в отличие от «Данилова рыжего», ген. Данилова, талантливого, но ленивого профессора Академии Генерального Штаба, бывшего до войны начальником канцелярии военного министерства, а во время войны — начальником снабжения Западного фронта.) до войны был генерал-квартирмейстером Генерального Штаба. Честный, усидчивый, чрезвычайно трудолюбивый, он, однако, — думается мне, — был лишен того «огонька», который знаменует печать особого Божьего избрания. Это был весьма серьезный работник, но могущий быть полезным и, может быть, даже трудно заменимым на вторых ролях, где требуется собирание подготовленного материала, разработка уже готовой, данной идеи. Но вести огромную армию он не мог, идти за ним всей армии было не безопасно.

Я любил ген. Данилова за многие хорошие качества его души, но он всегда представлялся мне тяжкодумом, без «орлиного» полета мысли, в известном отношении — узким, иногда наивным. В январе 1915 г., недалеко от Варшавы, Верховный Главнокомандующий производил смотр только что прибывшему на войну 4-му Сибирскому корпусу. Когда, по окончании парада, великий князь обратился с речью к столпившимся около него офицерам и унтер-офицерам, вдруг поднялся аэроплан и, кружась над нами, совершенно заглушил своим треском слова великого князя.

— А ну его! — сказал я, взглянув на аэроплан.

— Что вы, что вы! — испуганно вскрикнул стоявший рядом со мной ген. Данилов — Разве можно так об аэроплане?

Данилов испугался, что мои слова могут повлиять на судьбу аэроплана.

Большое упрямство, большая, чем нужно, [116] уверенность в себе, при недостаточной общительности с людьми и неуменье выбрать и использовать талантливых помощников, дополняли уже отмеченные особенности духовного склада ген. Данилова.

Ближайшим помощником ген. Данилова, его правой рукой, единственным сотрудником, которому он безгранично верил, был полковник Генерального Штаба Ив. Ив. Щелоков, известный среди офицеров Генерального Штаба под именем «Ваньки-Каина». Граничащая с ненавистью нелюбовь всех чинов Штаба, в особенности, офицеров Генерального Штаба, к этому полковнику не знала пределов.

Наличный состав офицеров Генерального Штаба, служивших в генерал-квартирмейстерской части Ставки, вообще, по моему мнению, не слишком был богат большими талантами. Безусловно выделялись большими дарованиями полковники Свечин и Юзефович, скоро ставший командиром полка. Щелоков же был наиболее бесталанным и самым несимпатичным среди офицеров Генерального Штаба. Своей тупостью, с одной стороны, надменностью и грубостью в обращении, даже с равными, с другой, и, как уверяли его сослуживцы, своей нечистоплотностью Щелоков достиг того, что его сторонились, его ненавидели и презирали решительно все: и старшие, и младшие. За глаза его ругали; в глаза вышучивали и почти издевались над ним. Щелоков относился ко всему этому свысока. А ген. Данилову это не помешало не чаять души в своем любимце, с которым он и решал все вопросы генерал-квартирмейстерской части, оставляя прочим офицерам Генерального Штаба почти одни писарские обязанности. Отношения между ген. Янушкевичем и Даниловым всё время были натянутыми. Попросту сказать — они, особенно в последнее время, не терпели друг друга. Как сумею, объясню их отношения.

Янушкевич был умнее, способнее, талантливее Данилова; ум Янушкевича мягче, подвижнее даниловского ума. Янушкевич всё схватывал налету и быстро решал. [117] Данилов иногда не сразу улавливал мысль, топтался на месте, ища решения, иногда мыслил и решал однобоко. Зато, решив, упрямо стоял на своем. Янушкевич видел упрямство Данилова, чувствовал недостаточную подвижность и нередко односторонность его мысли и, вне всякого сомнения, не прочь был освободиться от него. Но полная неподготовленность к стратегической работе заставляла его не только терпеть ген. Данилова, но и покорно идти на поводу у него: благо ген. Данилов не лез в другую — административно-распорядительную область и не мог затмить его перед великим князем. Ген. Данилов, в свою очередь, считая себя великим мастером военного дела, свысока смотрел на «профана» ген. Янушкевича, учитывая для себя все выгоды неподготовленности последнего, и в то же время считал, что ген. Янушкевич держится его трудами и знаниями, и что он должен был теперь сидеть на месте ген. Янушкевича.

Если бы ген. Янушкевич не обладал особою мягкостью, деликатностью, уступчивостью и уменьем владеть собой, то отношения между ним и ген. Даниловым в первые же месяцы их совместной службы в Ставке стали бы невозможными. А так они как-то уживались. Посторонние даже могли считать их друзьями.

Во главе других отделов стояли следующие лица.

Дежурный генерал, Генерального Штаба генерал-майор П. К. Кондзеровский, честный, добрый и работящий человек, сумевший сплотить всех своих подчиненных в тесную, дружную семью, с редким уважением и любовью относившуюся к своему начальнику. На первых порах мы были далеки друг от друга; был даже момент, что отношения между нами обострились. Случилось это так. По положению о полевом управлении войск штабной священник (таким в Ставке был священник, потом протоиерей Рыбаков, образованный, весьма достойный человек) подчиняется дежурному генералу, которому чрез это самое открывается некоторая возможность вмешиваться в богослужебные дела штабной церкви. Упустив [118] из виду, что я не штабной священник, а начальник ведомства, состоящий при Верховном Главнокомандующем и только Верховному Главнокомандующему подчиненный, ген. Кондзеревский однажды, выходя из церкви, обратился к ктитору:

— Передайте отцу протопресвитеру, что мне не нравится херувимская, которую сегодня пели.

Ктитор передал мне.

— А вы скажите генералу Кондзерскому, что мне совершенно безразлично, нравится или не нравится ему эта херувимская, — приказал я ктитору.

Мои слова, несомненно, были переданы по адресу. Больше у нас никогда не было никаких недоразумений. И я с особым удовольствием вспоминаю свое знакомство с этим честным, благородным человеком, идеальным в наше время семьянином.

Начальник военных сообщений, Генерального Штаба генерал-майор С. А. Ронжин — добрый и способный, но ленивый и малодеятельный, тип помещика-сибарита. В Ставке он очень старательно увеличивал свою коллекцию этикеток от сигар. Тут в его коллекции образовался новый отдел «великокняжеских», так как великий князь Николай Николаевич, узнав об этом занятии генерала Ронжина, бережно сохранял и затем передавал Ронжину все этикетки от выкуриваемых им сигар.

Чины управления военных сообщений не особенно высоко ставили своего начальника. Дело же там велось двумя очень способными и энергичными помощниками Ронжина: полк. Генерального Штаба Н. В. Раттелем и инженером путей сообщения Э. П. Шуберским.

Начальник морской части контр-адмирал Ненюков; начальник дипломатической части князь Н. А. Кудашев; начальник гражданской части князь Н. Л. Оболенский.

Последний пользовался особым вниманием и доверием генерала Янушкевича, считавшего его за чрезвычайно опытного и талантливого работника. Меньшими симпатиями начальства пользовалась Морская часть с ее [119] вялым и замкнутым начальником. Помню, однажды, за завтраком Верховный Главнокомандующий, указывая в сторону Ненюкова, сидевшего за соседним столом, говорит Янушкевичу:

— Сегодня адмирал Ненюков, конечно, доклада не делал, потому что в агентских телеграммах, которые ежедневно рассылались всем старшим чинам Штаба, ничего о моряках не говорится.

— Так точно, — ответил, улыбаясь, Янушкевич.

При Ставке, как я уже упомянул, безотлучно находились представители всех союзных держав. Таковыми были: француз, генерал-майор маркиз Ля-Гиш, очень жизнерадостный, умный и тонкий; англичанин — генерал-майор Вильямс, скромный, серьезный, воспитанный и добрый; бельгиец — добродушный, но всегда неопрятный толстяк, генерал-майор барон Риккель.

В штабе к Риккелю относились с особым вниманием, так как было известно, что его голос имел решающее значение на Бельгийском военном совете при обсуждении вопроса: пропустить ли германские войска без боя или оказать им решительный отпор. На Риккеля у нас смотрели, как на героя. Теперь же этот герой отравлял существование жившим в одном с ним вагоне, своим элегантным коллегам Ля-Гишу и Вильямсу дешевыми, издававшими отвратительный запах сигарами, которые он истреблял в невероятном количестве.

Сербию представлял полковник Генерального Штаба, питомец нашей академии, Лонткевич — большой патриот, скромный и сердечный человек, а Черногорию — ген. Мартианович. В Ставке много острили по поводу одного ответа ген. Мартиановича. Когда его спросили, однажды, за чаем в столовой Главнокомандующего: «Кто лучший генерал в Черногории», — он, не задумываясь, с серьезным видом, ответил: «Я». В конце 1914 г. он уехал, не оставив заместителя. С присоединением Италии к нашей коалиции в Ставке появились и итальянские представители. Их сменилось несколько. [120] День в поезде Верховного Главнокомандующего проходил таким образом.

Великий князь вставал около 9 часов утра и, умывшись, молился Богу, после чего к нему являлся доктор Малама наведаться о здоровье, а после доктора дежурный адъютант нес полученные за ночь письма и телеграммы. Затем великий князь у себя в вагоне пил чай. Смотря по экстренности, начальник Штаба до или после чая являлся к нему. В 9 часов в вагоне-столовой подавали чай для чинов свиты.

В 10 часов утра великий князь отправлялся в управление генерал-Квартирмейстера, где в присутствии Начальника Штаба выслушивал доклад генерал-квартирмейстера и, сообща с обоими, решал все вопросы, требовавшие принятия тех или иных мер. В 12 часов дня — завтрак.

Кроме свиты великого князя, ежедневно завтракали и обедали у великого князя: начальник Штаба со своим адъютантом (калмыцким князем Тундутовым), генерал-квартирмейстер, я и иностранные агенты. Прочие чины штаба — генералы и офицеры — приглашались по очереди. Кроме своих «ставочных» гостей, за столом великого князя всегда можно было видеть посторонних, приезжавших в Ставку с фронта или из тыла: кого только не пришлось повидать тут за время службы с великим князем в Ставке!

В столовой сидели за маленькими столиками, по четыре человека за столом. Верховный всегда сидел за первым справа столом при входе в столовую из его вагона, а против него всегда — начальник Штаба и я. При приездах высоких особ, как принц Ольденбургский, великие князья — в генеральских чинах, министры, Варшавский генерал-губернатор, главнокомандующие, — великий князь сажал их рядом с собою. Впрочем, из министров этой чести удостаивались только любимые. «Нелюбимых», как Сухомлинова, Саблера, сажали за другим столом. [121] За первым столиком слева сидели великий князь Петр Николаевич с иностранными агентами: французским, английским и бельгийским. Остальные располагались по старшинству.

Стол не отличался излишеством: завтрак из двух блюд, обед из трех (без закусок), но всегда был сытный и вкусный. Особенность стола — очень большая пряность. Водка и вино всегда подавались.

Великий князь выпивал одну рюмку водки и один-два бокала вина.

В 4 часа подавался чай. Великий князь очень часто выходил к чаю в столовую и в совершенно непринужденной беседе с присутствующими проводил некоторое время.

Перед чаем великий князь немного отдыхал, а затем катался на автомобиле или, что бывало реже, ездил верхом на лошади. Пешком гулять великий князь не любил, как и не переносил быстрой езды на автомобиле. Часов в шесть, почти ежедневно, можно было видеть великого князя сидящим за письменным столом у окна. В это время он писал пространные письма своей, жившей в Киеве, жене, сообщая ей решительно всё, касающееся его жизни в Ставке. Если не погибли эти письма, то они явятся драгоценным материалом для историка.

В 7.30 был обед, а в 9.30 вечерний чай, за которым великий князь любил побеседовать.

Начальник Штаба и генерал-квартирмейстер никогда не приходили к вечернему чаю.

Режим в Ставке сразу установился строгий. Начну с церковной стороны.

Как уже сказано, в центре железнодорожного городка стояла бригадная церковь. Верховный, да и многие из нас были удивлены совпадением: церковь эта оказалась посвященной имени Св. Николая (Кочана) Христа ради Юродивого, Новгородского Чудотворца, небесного покровителя великого князя (память — 27 июля). На Руси множество Николаевских храмов, но все они посвящены имени Св. Николая, Архиепископа Мирликийского Чудотворца (память — 9 мая и 6 дек.), церковь [122] в честь Св. Николая Юродивого я встретил впервые. На мистически настроенного великого князя это обстоятельство, — что церковь в Ставке оказалась посвященною его патрону, — произвело большое впечатление.

С первого же дня нашего пребывания в Барановичах установились ежедневные, утром и вечером, церковные службы. Сразу же сорганизовался прекрасный хор. Пело на первых порах, правда, всего десять человек, но зато это были отборные певцы придворной капеллы и Петроградских хоров: — митрополичьего и Казанского собора. Церковь сразу завоевала симпатии чинов штаба. Великие князья неопустительно бывали на воскресных и праздничных литургиях, а иногда и на всенощных. Верховный, как и брат его, великий князь Петр Николаевич, страдал слабостью ног. Поэтому для них на левом клиросе были устроены два кресла с высокими небольшими сиденьями, чтобы на них, незаметно для публики, можно было присаживаться. За каждой службой обязательно производился денежный сбор, при котором блюдо прежде всего подносилось к великому князю Николаю Николаевичу, и он всякий раз клал на него двадцатипятирублевую бумажку.

Район расположения поезда Верховного был недоступен для женщин. До июня 1915 года, кажется, был единственный случай, что женщина вошла в поезд. Это было 15 сентября 1914 года, когда я, вернувшись с завтрака, застал в своем купе мою дочь и кузину, бывших сестрами милосердия на фронте. Воспользовавшись уходом всех чинов на завтрак, они кем-то из недостаточно знакомых с порядками были проведены в наш поезд, а затем в мое купе. Как ни рад я был встрече с ними, но должен был тотчас выпроводить их.

Ни пьянства, ни бесчинств не было в Ставке.

Скоро штаб наш слился в дружную семью и зажил общею жизнью. В 1916 году, когда Штаб очень разросся, был переведен в Могилев и как-то распылился в городе, мы часто вспоминали о барановичевской поре. [125]

 

VII. Верховный Главнокомандующий

Центральной фигурой в Ставке и на всем фронте был, конечно, Верховный Главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич.

За последнее царствование в России не было человека, имя которого было бы окружено таким ореолом, и который во всей стране, особенно в низших народных слоях, пользовался бы большей известностью и популярностью, чем этот великий князь. Его популярность была легендарна.

В жизни людей часто действуют незаметные для глаза, какие-то неудержимые фатальные причины, которые двигают судьбой человека независимо от него самого, от его дел, желаний и намерений. Именно что-то неудержимо фатальное было в росте славы великого князя Николая Николаевича. За первый же год войны, гораздо более неудачной, чем счастливой, он вырос в огромного героя, перед которым, несмотря на все катастрофические неудачи на фронте, преклонялись, которого превозносила, можно сказать, вся Россия. Не даром ведь летом 1915 года, в самый разгар неудач на фронте, его слава испугала и царя, и царицу.

Несомненно, и в будущем имя великого князя Николая Николаевича будет привлекать к себе внимание всякого, кому придется заниматься историей Великой войны или вообще эпохи, предшествовавшей нашей последней революции.

Я очень близко, в течение года, наблюдал великого князя, вместе с ним делил и радости от наших побед, и горе от наших поражений и теперь хочу поделиться своими впечатлениями от общения с этим выдвинутым историей человеком. [126] Должен оговориться: я менее всего буду вести речь о нем, как о стратеге, о полководце, ибо, во-первых, не считаю себя достаточно компетентным в области военной стратегии и тактики, а во-вторых, вообще вся стратегическая работа Ставки, как и участие в ней самого Верховного, для посторонних лиц тщательно закрывались завесой тайны и были видны лишь для так или иначе непосредственно участвовавших в ней, т. е. для чинов и преимущественно для офицеров Генерального Штаба генерал-квартирмейстерской части Ставки, связанных обетом молчания. И я очень сожалею, что в этом отношении я почти ничем не могу помочь будущему историку Великой войны, которого при изучении личности великого князя, как Верховного Главнокомандующего, ожидает большая скудость исторического материала, ибо архив Ставки, наверно, уже погиб, как погибло и большинство ближайших сотрудников великого князя по войне; как погибли, несомненно, разные мемуары и записки близких к великому князю лиц.

Я лишь могу напомнить моему читателю о народном голосе, — хоть он часто и ошибается жестоко, — о голосе армии, который еще в японскую войну, когда у нас начались неудачи, настойчиво называл имя великого князя, как желанного Главнокомандующего. Армии тогда представлялась идеальной такая комбинация: великий князь — Главнокомандующий, Куропаткин — начальник штаба.

С тех пор в армии жила мысль, что в случае войны великий князь Николай Николаевич должен быть Главнокомандующим. Имя великого князя Николая Николаевича, как желанного Верховного, не сходило с уст и после того, как в августе 1915 г. во главе Действующей Армии стал сам Император. Вняв этому голосу, Государь перед своим отречением вернул великого князя на пост Верховного.

Итак, я не буду задаваться целью нарисовать образ великого князя-полководца, я хочу живописать его, как человека. [127] Должен сознаться, что хотя до начала войны я более трех лет прослужил в должности протопресвитера и за это время множество раз не только встречался, но и беседовал с Государем и великими князьями, всё же, в своих представлениях о высочайших особах, я до известной степени оставался провинциалом. Мне казалось еще, что жизнь их совсем не походит на жизнь обыкновенных людей, что они не интересуются и не могут интересоваться будничными, повседневными вопросами, что у них иной склад ума, иные запросы, иные требования, иная душа.

В некотором отношении они были для меня загадкой. Великий князь Николай Николаевич в этом смысле не мог составлять исключения. Напротив, его наружный величественный вид, его казавшаяся всем неприступность, его особенное среди великих князей служебное положение, как Главнокомандующего войсками Петербургского округа и лица, с мнением которого особенно считался Государь; с другой стороны, самые разнообразные, ходившие о нем слухи, — всё это делало его особенно загадочным и интересным для наблюдения. И меня интересовали каждое слово его, каждый взгляд и еще более каждое движение его души — его настроение, его воззрения, убеждения, его отношение к людям и явлениям.

Великий князь Николай Николаевич в данное время среди особ императорской фамилии занимал особое положение. По летам он был старейшим из великих князей. Еще до войны он в течение многих лет состоял Главнокомандующим Петербургского военного округа в то время, как другие великие князья занимали низшие служебные места и многие из них по службе были подчинены ему.

Хотя в последние годы отношения между домом великого князя Николая Николаевича и домом Государя оставляли желать много лучшего, всё же великий князь продолжал иметь огромное влияние на Государя, а, следовательно, и на дела государственные. Кроме всего [127] этого, общее представление о великом князе, как о горячем, строгом, беспощадном начальнике, по-видимому, прочно установилось и в великокняжеских семьях, — и великие князья очень побаивались его. Однажды в Барановичах за завтраком в царском поезде, во время пребывания Государя в Ставке, Государь говорит Николаю Николаевичу:

— Знаешь, Николаша, я очень боялся тебя, когда ты был командиром лейб-гвардии Гусарского полка, а Я служил в этом полку.

— Надеюсь, теперь эта боязнь прошла, — ответил с улыбкой, немного сконфуженный великий князь.

В войсках авторитет великого князя был необыкновенно высок. Из офицеров — одни превозносили его за понимание военного дела, за глазомер и быстроту ума, другие — дрожали от одного его вида. В солдатской массе он был олицетворением мужества, верности долгу и правосудия. С самого начала войны стали ходить разнообразные легенды о великом князе: «Великий князь обходит под градом пуль окопы», — когда на самом деле он ни разу не был дальше ставок Главнокомандующих; «Великий князь бьет виновных генералов, срывает с них погоны, предает суду» и т. д. Молва при этом называла имена «пострадавших» генералов, у которых были сорваны погоны (например, генерала Артамонова — командира первого корпуса, печального героя Сольдау), биты физиономии и т. п. «Очевидцы» рассказывали, что они своими глазами видели великого князя в окопах под пулями. Один офицер с клятвой уверял меня, что он «своими глазами» видел великого князя в окопах, и я не смог уверить его, что этого не было. Григорию Распутину, пожелавшему приехать в Ставку, великий князь будто бы телеграфировал: «Приезжай — повешу» и т. д. Такие легенды росли, плодились независимо от фактов, от данных и от поводов, просто, на почве укоренившегося представления о «строго-строгом», воинственном князе. [129] Что же было на самом деле?

Рассказы близких к великому князю лиц, его бывших сослуживцев и подчиненных, согласно свидетельствуют, что в годы молодости и до женитьбы великий князь Николай Николаевич отличался большой невыдержанностью, безудержностью, по временам — грубостью и даже жестокостью. По этому поводу в армии и особенно в гвардии, с которой была связана вся его служба, ходило множество рассказов, наводивших страх на не знавших близко великого князя. После же женитьбы великий князь резко изменился в другую сторону. Было ли это результатом доброго и сильного влияния на него его жены, как думали некоторые, или годы взяли свое, но факт тот, что от прежнего стремительного или, как многие говорили, бешеного характера великого князя остались лишь быстрота и смелость в принятии самых решительных мер, раз они признавались им нужными для дела. Так например, в конце 1914 года он приказал немедленно выслать в Сибирь члена Пинской городской управы Г. и отстранить от должности Пинского городского голову, доктора Георгиевского, не исполнивших его приказания устроить приличное военное кладбище взамен открытого ими далеко за городом, рядом со свалочным местом; он уволил нескольких генералов, проигравших сражение.

Он, не моргнув глазом, приказал бы повесить Распутина и засадить Императрицу в монастырь, если бы дано было ему на это право. Что он признавал для государственного дела полезным, а для совести не противным, то он проводил решительно, круто и даже временами беспощадно. Но всё это делалось великим князем спокойно, без тех выкриков, приступов страшного гнева, почти бешенства, о которых много ходило рассказов. Спокойствие не покидало великого князя и в такие минуты, когда очень трудно было сохранить его.

Помнится мне, за год совместной жизни с великим [130] князем, лишь один случай, когда великий князь вышел из себя. Это произошло так:

Как я уже говорил, обязанности адъютантов великого князя сводились к минимуму, но и этот минимум иногда не исполнялся. Так вышло и в данном случае. В один из ясных и жарких июльских дней в 1915 году дежурным адъютантом был Дерфельден. После завтрака, когда великий князь ушел отдохнуть, ушел и Дерфельден с подушкой под мышкой куда-то в лес, не сказав никому ни слова о том, где его можно будет найти, если бы он потребовался. Около 4-х часов дня великому князю подали автомобиль для прогулки, в которой обыкновенно сопровождал его дежурный адъютант.

Великий князь вышел к автомобилю, но адъютанта не было. Бросились его разыскивать, прошло с полчаса, но нигде не могли его найти. Великий князь сначала терпеливо стоял около автомобиля, потом начал нервничать. Наконец, показался виновный, заспанный, с подушкой под мышкой. Великий князь вспылил: «Служить не умеете! Я научу вас, как надо служить! Садитесь!». Дерфельден сел в автомобиль рядом с великим князем, передав другому свою злополучную подушку. Не успел еще автомобиль тронуться, как великий князь уже предлагал провинившемуся папиросу: «Закурите»!..

Когда однажды, во время завтрака, начальник штаба начал резко нападать на ген. Артамонова, считавшегося одним из виновников нашего поражения под Сольдау, великий князь, спокойно выслушав обвинения, так же спокойно заметил: «Я знаю недостатки Артамонова, но у него есть и достоинства». И скоро Артамонов получил другое назначение.

Обхождение великого князя с чинами штаба было всегда простое, радушное, заботливое. Это знают все, служившие в Ставке, пользовавшиеся по очереди хлебосольством великого князя и не только на службе, но и за завтраками и обедами имевшие возможность [131] наблюдать великого князя. Я лично много раз испытал на себе его трогательную заботливость. Укажу два случая.

Как-то великий князь узнал, что у меня разбилось пенснэ. Он тотчас прислал мне свое пенснэ, оказавшееся по номеру одинаковым с моим. Когда сломалось мое механическое перо, великий князь прислал мне свое, которым я и сейчас пишу.

Гостеприимство великого князя было настоящим русским, широким, искренним, радушным. Его вагон — столовая всегда был полон обедавшими, завтракавшими. Приглашались по очереди все чины штаба, а также приезжавшие с фронта и из тыла по тем или иным делам к великому князю. Великий князь иногда приказывал лакею еще раз поднести блюдо гостю, если замечал, что тот стеснялся или церемонился попросить прибавки.

Очень скоро все мы, раньше не знавшие его, присмотрелись к нему, привыкли и уже далеки были от какого бы то ни было страха или смущения перед ним.

Надо отметить еще одну черту великого князя в его отношениях к людям. Великий князь был тверд в своих симпатиях и дружбе. Если кто, служа под его начальством или при нем, заслужил его доверие, обратил на себя его внимание, то великий князь уже оставался его защитником и покровителем навсегда. В этом отношении он был совершенно противоположен Государю. Из самых близких к Государю, самых доверенных лиц никто не мог быть уверен, что сегодня проявлявший к нему исключительное благожелание, безгранично доверяющий ему, любящий его Государь завтра не отстранится от него, не удалит его от себя. Было бы невозможно перечислить всех тех лиц, которые из безграничной царской милости быстро попадали в опалу. Укажу здесь лишь двух.

В первой половине 1915 года самыми близкими к Государю лицами были свиты его величества генерал-майор князь В. Н. Орлов и флигель-адъютант полк. А. А. Дрентельн. И оба они совсем немилостиво были [132] удалены: первый — в августе, а второй — в конце 1915 года. И Государь подвергал людей такой опале спокойно, без терзаний, успокаивался быстро и крепко забывал своих недавних любимцев. Эту черту Государя знали все: более или менее близко стоявшие к Государю так и понимали, что сегодняшняя царская милость завтра может смениться немилостью. У великого князя, пожалуй, можно было подметить другую слабость. От «своих» он никогда не отворачивался и упорно защищал тогда, когда они оказывались недостойными защиты. Так, например, было, как упомянуто выше, с генералом Артамоновым и со многими другими.

Великий князь был искренне религиозен. Ежедневно и утром, вставши с постели, и вечером, перед отходом ко сну, он совершал продолжительную молитву на коленях с земными поклонами. Без молитвы он никогда не садился за стол и не вставал от стола. Во все воскресные и праздничные дни, часто и накануне их, он обязательно присутствовал на богослужении. И все это у него не было ни показным, ни сухо формальным. Он веровал крепко; религия с молитвою была потребностью его души, уклада его жизни; он постоянно чувствовал себя в руках Божиих. Однако, надо сказать, что временами он был слепо-религиозен. Религия есть союз Бога с человеком, договор, — выражаясь грубо, — с обеих сторон: помощь — со стороны Бога; служение Богу и в Боге ближним, самоотречение и самоотвержение — со стороны человека. Но многие русские аристократы и не-аристократы понимали религию односторонне: шесть раз «подай, Господи» и один раз, — и то не всегда, — «Тебе, Господи». Как в обыкновенной суетной жизни, они и в религиозной ценили права, а не обязанности; и не стремились вносить в жизнь максимум того, что может человек внести, но всего ожидали от Бога. Забывши истину, что жизнь и благополучие человека строятся им самим при Божьем содействии, легко дойти до фатализма, когда все несчастья, происходящие [133] от ошибок, грехов и преступлений человеческих, объясняют и оправдывают волей Божьей: так, мол, Богу угодно.

Великий князь менее, чем многие другие, но всё же не чужд был этой своеобразности, ставшей в наши дни своего рода религиозной болезнью. Воюя с врагом, он всё время ждал сверхъестественного вмешательства свыше, особой Божьей помощи нашей армии. «Он (Бог) всё может» — были любимые его слова, а происходившие от многих причин, в которых мы сами были, прежде всего, повинны, военные неудачи и несчастья объяснял прежде всего тем, что «Так Богу угодно!».

Короче сказать: для великого князя центр религии заключался в сверхъестественной, чудодейственной силе, которую молитвою можно низвести на землю. Нравственная сторона религии, требующая от человека жертв, подвига, самовоспитания, — эта сторона как будто стушевывалась в его сознании, во всяком случае — подавлялась первою.

В особенности заслуживает внимания отношение великого князя к Родине и к Государю. «Если бы для счастья России нужно было торжественно на площади выпороть меня, я умолял бы сделать это». Эти слова я два или три раза слышал от великого князя. И эти слова не были пустой или дутой фразой, — они выражали самое искреннее чувство любви великого князя к своей Родине. Великий князь, действительно, безгранично любил Родину и всей душой ненавидел ее врагов. Характерен следующий случай.

Когда в 1917 году немцы заняли Крым, Император Вильгельм послал своего флигель-адъютанта спросить великого князя, не может ли Вильгельм для него быть в чем-либо полезным. Великий князь флигель-адъютанта не принял, а через генерала бар. Сталя, состоявшего при нем, сообщил, что ему ничего не надо.

А между тем, он в это время во многом нуждался.

Я всегда любовался обращением великого князя с [134] Государем. Другие великие князья и даже меньшие князья (как, например, Константиновичи) держали себя при разговорах с Государем по-родственному, просто и вольно, иногда даже фамильярно, обращались к Государю на «ты». Великий князь Николай Николаевич никогда не забывал, что перед ним стоит его Государь: он разговаривал с последним, стоя навытяжку, держа руки по швам. Хотя Государь всегда называл его: «ты», «Николаша», я ни разу не слышал, чтобы великий князь Николай Николаевич назвал Государя «ты». Его обращение было всегда: «Ваше Величество»; его ответ: «Так точно, Ваше Величество». А ведь он был дядя Государя, годами старший, почти на 15 лет, по службе — бывший его командир, которого в то время очень боялся нынешний Государь.

Внешняя форма отношений великого князя к Государю была выражением всего настроения его души. Великий князь вырос в атмосфере преклонения перед Государем. По самой идее, Государь был для него святыней, которую он чтил и берег. Когда в январе 1915 года Государь собственноручно вручил мне орден Александра Невского, великий князь как-то проникновенно сказал, поздравляя меня: «Не забывайте: Государь сам из своих рук дал вам орден. Помните, что это значит!»

Когда в августе 1915 года великого князя постигла опала, у меня вырвались слова:

— Зачем карает вас Государь? Ведь вы верноподданный из верноподданных...

— Он для меня Государь; меня воспитали чтить и любить Государя. Кроме того, я как человека люблю его, — ответил великий князь.

Когда я видел великого князя в октябре 1916 года в Тифлисе, мне показалось, что под влиянием опалы, которой он подвергся, а еще более под влиянием всё более сгущавшейся атмосферы в стране, в чем он не мог не считать виновным Государя, слепо подчинявшегося своей жене и Распутину, у великого князя ослабело [135] чувство преклонения перед Государем. Я думаю, что в это время он переживал большую душевную борьбу. Затем я видел великого князя в ноябре 1918 года. Тогда он избегал разговоров о Государе.

В отношении великого князя ко всему: к развлечениям и удовольствиям, в его взгляде на женщину проглядывало особое благородство, своего рода рыцарство. Зашла однажды за завтраком речь об игре в карты.

— Я понимаю, — сказал великий князь, — поиграть в карты, когда это доставляет мне настоящее удовольствие, наслаждение. Но убивать время в игре, еще более — играть для выигрыша, — это гадость, преступление.

Так же он расценивал и все другие развлечения: они ценны и законны, если дают человеку душевный отдых, нужное наслаждение. Они отвратительны и преступны, если вызываются распущенностью и соединяются с пошлостью.

Из всех отраслей народной жизни наибольшей любовью великого князя пользовалась сельскохозяйственная. В этой области он обладал большими и разносторонними познаниями. Как известно, в его пригородном имении была, думаю, лучшая в России, — не по размерам, а по постановке в ней дела, — молочная ферма, состоявшая из лучших пород коров и ангорских коз. Ферма и устраивалась, и велась под личным и постоянным руководством великого князя, изучившего в совершенстве молочное дело.

За завтраком и обедом у нас очень часто велись беседы по огородничеству, садоводству, рыболовству, поваренному искусству и пр. И великий князь буквально поражал нас своими познаниями по этим отраслям сельского хозяйства. Я заслушивался обстоятельными сообщениями великого князя, как надо разводить те или иные овощи, ухаживать за садом, ловить рыбу, готовить уху, солить капусту и огурцы и т. д. (Эта черта у великого князя была наследственной. Его отец великий [136] князь Николай Николаевич Старший также увлекался всякими хозяйственными занятиями).

Из этих рассказов я почерпнул много нового. Самым же любимым развлечением великого князя была охота, в особенности — на птиц и диких зверей. Читатели, может быть, знают, что псарня великого князя в имении Першине (Тульской губ.) была чуть ли не лучшею в Европе. На содержание ее тратились огромные средства.

Ум великого князя был тонкий и быстрый. Великий князь сразу схватывал нить рассказа и сущность дела и тут же высказывал свое мнение, решение, иногда очень оригинальное и всегда интересное и жизненное. Я лично несколько раз на себе испытал это, когда, затрудняясь в решении того или иного вопроса, обращался за советом к великому князю и от него тут же получал ясный и мудрый совет.

Но к черновой, усидчивой, продолжительной работе великий князь не был способен. В этом он остался верен фамильной Романовской черте: жизнь и воспитание великих князей делали всех их не усидчивыми в работе. Эта особенность, однако, могла совсем не вредить Верховному Главнокомандующему, если бы Штаб его, вернее, лица, возглавлявшие его Штаб, стояли на высоте своего положения. К сожалению, о нашем Штабе этого нельзя было сказать.

Должен отметить еще одну черту в характере великого князя. Он чрезвычайно быстро привязывался к людям, очень ценил всякие проявления забот последних о нем; привязавшись к кому-либо, как я уже говорил, оставался верным ему до конца и в особенности боялся менять ближайших своих помощников, закрывая глаза на иногда очень серьезные их недостатки. Во время войны это имело свои и очень большие последствия. Я искренно любил великого князя, ценил многие его высокие качества и был безгранично благодарен за его неизменное внимание и ту постоянную поддержку, которую он оказывал мне в моей работе. Однако, я не [137] могу не заметить некоторых дефектов его духовного склада. При множестве высоких порывов ему всё же как будто недоставало сердечной широты и героической жертвенности.

Великий князь должен был хорошо знать деревню с ее нуждами и горем. Он ежегодно отдыхал в своем Першине. И, однако, я ни разу не слышал от него речи о простом народе, о необходимых правительственных мероприятиях для улучшения народного благосостояния, для облегчения возможности лучшим силам простого народа выходить на широкую дорогу. В Першине образцовая псарня поглощала до 60 тысяч рублей в год, а в это самое время из великокняжеской казны не тратилось ни копейки на Першинские просветительные и иные неотложные народные нужды. В этом отношении великий князь Николай Николаевич, можно сказать, не выделялся из рядов значительной части нашей аристократии, отгородившейся от народной массы высокою стеной всевозможных привилегий и слабо сознававшей свой долг пещись о нуждах многомиллионного простого народа. У великого князя как-то уживались: с одной стороны, восторженная любовь к Родине, чувство национальной гордости и жажда еще большего возвеличения великого Российского государства, а с другой, — тепло-прохладное отношение к требовавшему самых серьезных попечений и коренных реформ положению низших классов и простого народа. В таком сочетании противоположностей сказывался известного рода эгоизм и своего рода близорукость, ибо для действительного и прочного возвеличения российского государства прежде всего требовалось повышение уровня жизни народной массы и всё большее и большее приобщение ее к культурной жизни страны.

Великого князя Николая Николаевича все считали решительным. Действительно, он смелее всех других говорил царю правду; смелее других он карал и миловал; смелее других принимал ответственность на себя. [138] Всего этого отрицать нельзя, хотя нельзя и не признать, что ему, как старейшему и выше всех поставленному великому князю, легче всего было быть решительным. При внимательном же наблюдении за ним нельзя было не заметить, что его решительность пропадала там, где ему начинала угрожать серьезная опасность. Это сказывалось и в мелочах и в крупном: великий князь до крайности оберегал свой покой и здоровье; на автомобиле он не делал более 25 верст в час, опасаясь несчастья; он ни разу не выехал на фронт дальше ставок Главнокомандующих, боясь шальной пули; он ни за что не принял бы участия ни в каком перевороте или противодействии, если бы предприятие угрожало его жизни и не имело абсолютных шансов на успех; при больших несчастьях он или впадал в панику или бросался плыть по течению, как это не раз случалось во время войны и в начале революции.

У великого князя было много патриотического восторга, но ему недоставало патриотической жертвенности. Поэтому он не оправдал и своих собственных надежд, что ему удастся привести к славе Родину, и надежд народа, желавшего видеть в нем действительного вождя. [141]



 

 

 



 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова