Татьяна Рябкова
Об отце Илье Четверухине
Ист.: http://www.voskres.ru/mir/mirbo04/a10.htm, 1999; Ср. 20
век.
Из дневника Татианы Рябковой
Публикуя краткие записки об одном из известнейших московских священников
20-х годов нашего века, настоятеле церкви Св. Николая в Толмачах протоиерее Илье
Четверухине, особенно хотелось бы отметить, что они написаны совсем юной девушкой,
еще подростком, которая живо и искренне изложила свой опыт вхождения в Церковь.
Опыт этот был благодатным, и глубоко пережитая благодатность свидетельствуется
каждой строкой автора, с юной непосредственностью описывающего свои переживания.
Отец Илья, как проповедник и духовник, описан с точки зрения 15-летней девушки
так ярко, что перед читателем возникает, как живой, образ священника — будущего
исповедника веры, нашедшего путь к юным сердцам в период все более усиливающегося
жестокого гонения на Церковь. Попутно описывается текущая жизнь и ее заботы, и
непроизвольно в тексте возникает противостояние мужественного, горящего верой
иерея и жалкого, глумливого агитатора-атеиста... Теперь, 75 лет спустя, строки,
написанные наивной юной девушкой, свидетельствуют нам, какая несокрушимая преобразующая
сила всегда пребывает в таинствах Церкви, в Евангелии, во всем строе церковной
жизни.
Об авторе записок известно, что всю последующую жизнь, до старости, она была
глубоко верующим и преданным Церкви человеком.
17-го апреля 1923-го года, вторник.
...Никогда, никогда в жизни, за все 15 лет не было у меня более чистой, светлой
и прекрасной Пасхи! Таких чудных минут, таких счастливых я не забуду никогда.
Как всегда, по порядку. На страстной неделе было два праздника: именины Лиды и
рождение дяди. К среде (на день рождения дяди) я готовила «Придорожные травы»
Бальмонта и «Завет бытия» его же. Кроме того, я говорила злополучную «Ma fille»
V. Hugo. Сошло ничего, только я, по обычаю, спуталась, вернее, вдруг все сразу
забыла (в этот раз жертвой пали «Придорожные травы», это дивное стихотворение).
Лиде я подарила розовенькую сумочку, сшила по фасону Шуриной, дошивала перед заутреней.
Говела Лида как раз так, чтобы в четверг, на именины, исповедоваться. Мы с Шурой
говели в последние дни. По этому случаю в четверг я в гимназию не пошла (кстати,
была физика, этот ужас). На 12 евангелий я немножко опоздала, Вера Р. уже там
была. Милая девочка! Как я ее люблю теперь! Достояли до конца. В пятницу была
исповедь, с которой у меня также связана масса воспоминаний. Тетя сказала нам,
что кто ее любит, пусть сам с собою, не говоря ей ни слова, отмечает за эти дни
где-нибудь точками — поступки плохие, и черточками — добрые. И что же? Я моментально
поставила себе две точки (на руке) и к самой исповеди — третью (но уже в сердце).
А доброго дела я или не делала, или просто не замечала, потому что так и должно
быть.
На исповедь пришли в 4 часа, но матушка (Лидия Григорьевна) сказала, что мы можем
свободно подождать дома до 6 часов, т. к. народу было очень много. Мы, глупцы,
подождали, а батюшка в это время говорил о грехах, сделал общую исповедь, да не
так, как всегда, все священники, а по косточкам все разобрал; я пришла к концу,
а Верушка — к середине. Она мне кое-что сказала: батюшка говорил, что очень вредно
читать книги, например, Тургенева, что во всех его типах мы видим греховность
и т. д.; я пришла, когда он говорил, что люди сознают, что они пали, лежат в грязи,
а когда им говорят, что нужно спастись, то отвечают: «нет сил». «Встань из грязи!»
— «Не хочется! Коли хочешь, подыми, спасибо скажу, а самому — не хочется!» Все
это батюшка говорил не так, как всегда, с кротким видом и певучим языком, а сильно
жестикулируя, гневным голосом с обыденной интонацией. В конце он сказал, что исповедоваться
нужно раньше пустить детей, потом стариков, и уже только после них можно идти
молодым, здоровым. Мы с Верушкой так и сделали. Кроме нас, тут были еще Нина Кожушек
и Валя Фрязинова. Они беспрестанно болтали и мешали сосредоточиться. Подходила
наша очередь. Человек за пятнадцать мы сели все на лавочку и стали говорить об
исповеди. Вера сказала, что в прошлый год ее исповедь была похожа на разговор,
и что теперь она тоже спросит батюшку обо всем, что ее волнует. Я хотела сделать
то же, но чувствовала, что не смогу ни за что.
Нужно сказать, что в четверг был у нас в гимназии религиозный диспут; некий т.
Сальников прочел доклад «О сущности праздника Пасхи», который заключался в том,
что язычники приветствовали в нем весну; христиане стащили этот обычай, присоединив
к нему понемножку от каждой религии, в то время существовавшей. Якобы был (у греков,
кажется,) бог Адонис, который умер и на 3-й день воскрес и т. д. Он сказал, что
христианская религия есть ничто иное, как довольно нескладное сплетение различных
мифов и верований и вот почему: Бог Отец создал людей и послал Своего сына, т.
е. самого Себя, искупить грехи их перед самим Собой. Затем, по Воскресении, Он
вознесся на небо и сел по правую руку Бога Отца, т. е. самого Себя, но т. к. Он
также был и Св. Духом, то сел еще по Свою левую руку, а т. к. Он вездесущ, то
расстелился везде (все это он говорил с ехидными усмешечками, конечно). Кроме
того, Божья Матерь, мать Бога Сына, и следовательноя — жена Бога Отца, но т. к.
Она — человек, то, значит, и Дочь его. Он считал все это нелепостями, и таким
образом он глумился над религией все время и в конце концов предложил утвердить
следующую резолюцию: «1) Всеми силами бороться против тьмы, невежества и суеверия,
какими является религия, в частности христианская; 2) Воздерживаться от посещения
церкви в пасхальные дни». Но тут поднялся такой крик и гвалт, что просто ужас
(ведь тут были, кроме нашего класса, еще III «В» и IV «А»), и все потребовали
вычеркнуть «в частности христианскую» и «воздержание от посещения церкви». Особенно
отличился Кучкин. Кто мог ожидать такой прыти от такого хулиганистого пари! Он
сказал: «Все Ваши насмешечки о религии совершенно ни при чем; спорить с Вами мы
не можем, т. к. не подготовились, ведь Вы побеждали на диспутах профессоров. Кроме
того, Вы сами сказали, что сразу верить на слово нельзя, что нужно разбираться
в религии самим, так что если я, допустим, человек верующий, то должен в этих
Ваших словах разобраться, а не принимать их на веру. Именно вследствие этой нашей
неподготовленности я не только прошу, я требую резолюции не принимать». Тут, как
водится, раздались ему нескончаемые аплодисменты, и резолюцию отменили большинством
голосов (я-то, к сожалению, не присутствовала, это было как раз в четверг, а мне
все рассказала Вера).
Ну так вот, когда Вера пошла на исповедь, я ее перекрестила и стала горячо молиться.
Но она там положительно пропала, так что я потеряла всякое терпение. А она, оказывается,
рассказала ему все, что было в гимназии (он на это ответил: «Какое бесстыдство!»).
Я думала, что никогда не дождусь... Наконец, моя очередь. Боже, с каким трепетом,
страхом вступила я на клирос и, поднявши глаза на батюшку, только в первый раз
заметила, каким светом светились его глаза... Чарующие, глубокие, они видели человека
насквозь, заглядывая на самое дно души. «Вы были на общей исповеди?» — спросил
он меня. «Нет, я пришла к самому концу», — ответила я дрожащим голосом (батюшка
сказал, что если кто-нибудь грешен только в том, что он сказал, пусть скажет,
что грешен в том, что он отметил, а если есть еще какие-нибудь грехи, то пусть
добавит, чтобы не было лишнего повторения). «Но, конечно, грешна во всем, что
Вы сказали, и зла, и завистлива, и горда, но кроме этого у меня есть еще особые
грехи...» — и я в числе особенных сказала ему свое поведение относительно дяди
и тети и вообще всей их семьи и потом еще сомнение в существовании Бога и равнодушие
(сравнительное) к Его существованию, я сказала, что чувствую любовь ко всем окружающим,
а к Богу — нет, только трепет и благоговение. Тогда он меня перекрестил... Чудное
мгновенье... добавил еще кое-что к моим грехам, на что, глядя в его глаза, не
имея сил оторваться от них, я отчетливо сказала: «да». «Вы устали, раба Божия?»
— спросил он меня. — «Да». — «Так идите, ложитесь скорей спать. Завтра в 4 часа
вставать. Поцелуйте Евангелие». Я безумно хотела поцеловать у него руку, безумно;
но не знала, как это сделать, не догадавшись подойти к нему под благословение.
Правда, я была немножко разочарована в том, что не вышло разговора, которого я
жаждала, но зато я была облегчена, чувствовала это облегчение, чего не было уже
давно. Я себя чувствовала блаженно. «Блаженно» только подходит к тому, что я переживала,
я любила всех и все. Я была легкой. Перед исповедью я у всех попросила прощенья,
особенно хорошо вышло у няни; все меня простили от всего сердца, но то обстоятельство,
что няня так же, как и все, наполнило меня всю радостью. Перед исповедью я дрожала,
как в лихорадке, меня всю дергало, и я молилась так горячо, как никогда.
Вера мне рассказала свою исповедь. Это действительно была не исповедь, а отеческий
разговор. Раньше всего он спросил ее о маме. Потом обычные грехи, потом о кокетстве,
дурных мыслях (ах, да, он и у меня о дурных мыслях спрашивал, я сказала, что они
бывают у меня, но редко), свиданиях и чувственных наслаждениях, причем последнее
он объяснил ей, т. к. она не поняла, и сказал: «молодец». Дороже всего, как ей,
так и мне было то, что он посоветовал ей не кокетничать, потому что «чем строже
вы держать себя будете, тем больше будете нравиться». И он при этом привел стихи
Пушкина. Потом говорили о литературе... Вера сказала, что для нее Тургеневские
типы — идеалы. Он ответил, что если в них разобраться, то найдешь в них и мелочность,
и суету, и т. д... Когда это она мне рассказывала, то я просто все переживала
с ней вместе, каждое слово, каждое его напутствие...
На заутрени я чувствовала себя ужасно счастливой. Вера, Нина и я шли за хором,
галдели вовсю (т. е. пели), и было так светло, светло на душе... В общем, было
чудно хорошо... Ну, я записывать, вернее припоминать, буду впечатления только
от церкви, на остальное «ни времени, ни охоты нет». В 3 часа на первый день мы
пошли опять в церковь (была особенная служба, бывает только раз в год такая).
Забыла написать, что в этот раз в первый раз в жизни я подходила к Причастию с
содроганием и, действительно, страхом Божиим. Батюшка сказал, что нам может теперь
помочь только соединение со Христом, что на Него только все упование...
И с этого-то и началось. На второй день меня уже потянуло в церковь; мы с Верой
сговорились, пришли, всю службу выстояли, и я уже горячо полюбила батюшку. Мы
с Верой после каждой службы по полчаса, если не больше, простаивали на углу, перебирали
в памяти все батюшкины слова, взгляды, и каждый раз приходили к заключению, что
страшно его любим. На третий день утром, когда мы подошли к кресту, батюшка нам
сказал: «Подождите немножко, рабы Божии». У нас душа в пятки ушла. Мы отошли немного
за клирос и от страха не знали, куда деваться. Он подошел, благословил нас, сказал,
что мы его очень утешаем, что три дня ходим в церковь, и вообще несколько ласковых
слов и дал нам по просфорке. Мы с Верой были просто в восторге, целовали их без
конца, носились с ними, не чуя ног под собой. В общем, я опять горько жалею, что
не записываю ничего сразу. Мне казалось тогда, что совершилось что-то великое,
особенное, и драгоценную просфорочку растянула на девять дней, причем два дня
по утрам давала по кусочку всей семье.
Как-то раз я подумала, что я совсем не читаю Евангелия, и пожалела, что теперь
нет Закона Божия и при окончании гимназии я не получу от воображаемого священника
в напутствие Евангелия. Мне ужасно хотелось получить его от нашего батюшки, но,
конечно, не сомневалась в том, что это невозможно, т. к. во-первых, я кончаю еще
через год, во-вторых, уезжаю домой, а в-третьих, с какой стати вдруг дарить батюшке
Татьяне Р. Евангелие? Ну, «и вопче, и в частности» это было невозможно, но мне
до того хотелось этого, что я горячо, горячо несколько раз помолилась об этом
у Креста, говоря: «Это невозможно, но нужно мне и хорошо, и ты, Господи, все знаешь
и можешь, сделай же это невозможное возможным».
И что же? В пятницу (на Пасхе все еще) опять после литургии, батюшка, когда мы
прикладывались ко Кресту, сказал нам: «Подождите здесь, рабы Божии, мне нужно
дать вам... м-м... одну вещь...». Мы опять замерли. Ну, не могу описать того,
что тогда пережила. В общем, батюшка подарил нам по Евангелию, совсем одинаковому,
с надписью карандашом: «Пасха 23 г.». Опять сказал нам что-то ласковое... Я не
знаю, не могу сейчас ничего написать... Тогда мы были как ошалелые... Носились,
как бешеные, визжали, целовались, кричали, сходили с ума, а я нещадно тискала
ее в своих объятиях и даже тявкала. В тот чудный день я уже почувствовала, что
она — моя сестра. Меня эта мысль пронизала чем-то сладким. Я ей это сказала. Да,
вот почему я ей это сказала: выходя из церкви, мы очень захотели поделиться поскорей
с кем-нибудь своей радостью и решили подождать для этого Юлию Васильевну Разевиг,
жену нашего психолога Всеволода Владимировича, которая часто бывает в церкви.
Она нам сказала, что это значит, что «батюшка принял вас в число своих духовных
деток, я очень этому рада, это очень хорошо» и т. д. Тогда мы, разумеется, не
поняли всего значения этих слов, но и то нам стало хорошо, хорошо, весело как-то,
счастливо на душе. Было так приятно, что батюшка нас любит, а в этом мы в глубине
души не сомневались хотя бы потому, что Юлия Васильевна, с которой мы встречались
и беседовали все чаще и чаще, сказала нам раз, что «батюшка страшно любит своих
духовных детей, вы представить себе не можете, как он самоотверженно о них заботится,
забывая все для них, даже свою семью, в кругу которой он бывает очень, очень редко,
и матушку почти не видит». Мне матушку стало ужасно жалко, что же это она так
одинока? (Тут я сравнила ее с тетей, которая дня не может спокойно прожить без
дяди!) Но тут Юлия Васильевна сказала, что она к этому привыкла, смирилась с этим
и очень всегда за всех радуется.
Ну так вот, в то время мы сходили с ума от счастья. Я написала, что «в глубине
души» мы были уверены, что батюшка нас любит, т. к. между собой мы все время спорили,
кого он любит больше, и Нина мрачно уверяла, что батюшка ее не любит совсем, а
Ю. В. терпеть не может. Я одно время совершенно серьезно терзалась тем, что батюшка
меня действительно не любит, т. к. Вера подходила первая ко Кресту, а я вторая,
и батюшка ей всегда говорил: «Да сохранит Вас Господь» или что-нибудь еще, а мне
— нет. Тогда, т. к. Верушка уверяла, что это говорится для нас обеих, но только
ей, т. к. она идет первая, то я решила подходить к Кресту первой, но, увы! Все
равно батюшка говорил это Вере.
Теперь я, живя уже в Саратове две недели, с наслаждением вспоминаю те чудные моменты,
когда мы, уходя из церкви после батюшкиного благословения (первый раз в жизни
я подошла к батюшке под благословение после получения просфорки следом за Верушкой,
а потом мало-помалу мы стали подходить каждый день, а то и больше), останавливались
с Верушкой около нашего дома, и тут начиналось мое упоение счастьем; тут начинались
наши излияния нежности друг к другу, ласки, любви. Сколько хорошего, светлого
мы тогда переговорили, передумали, пережили! Боже! Как я Тебе благодарна за то
счастье, за ту чистую и тогда невинную радость, которую Ты мне дал пережить! За
что дано мне было это счастье? Его совсем не заслужила я... Как много нужно мне
теперь употребить усилий, чтобы показать, что я ценю это счастье, благодарю за
него, стараясь сделаться лучше. А вместо этого...
Счастье это громадное, необъятное, заключается в том, что мне, на моем жизненном
пути, посланы такие чудные, святые люди, как батюшка, и я должна употребить все
свои усилия, чтобы заслужить спасение, т. к. путь к нему указан, и даже проводник
дан... и еще такие светлые, хорошие, добрые, как Юлия Васильевна, Нина, Зина,
Валя, Вера, моя дорогая, любимая, незаменимая сестра, мой ненаглядный друг, которого
я люблю всем сердцем, для которого на все готова и перед которым никогда не постесняюсь
открыть свою душу, обнаружить ее темные стороны, зная, что она меня поймет, не
осудит, а пожалеет. Когда, первый раз, идя мимо наших ворот с драгоценным Евангелием
в руках, мне пришла в голову, благодаря словам Ю. В., мысль, что мы с ней — сестры...
И я почувствовала вдруг сразу к ней такую горячую любовь, такое большое доверие,
что просто сказать нельзя... После этого каждый раз, возвращаясь из церкви, при
прощании меня охватывало такое необъятное счастье, такая громадная радость! Ведь
у меня есть сестра! Сестра, которая старше меня, которая меня понимает и любит.
Моя ненаглядная Верочка, золотая сестренка, пошли тебе Господь всего самого счастливого,
за то, что ты сумела в нужное время обогреть и приласкать меня, тогда одинокую,
маленькую девчонку. Сердце мое всю жизнь будет открыто для тебя, моего единственного,
большого друга. Я тебя люблю, как никого не любила (все же кроме мамы). Судьбы
наши нам неизвестны, но знай, что если будет в том хоть малейшая нужда, твой верный
и любящий друг пожертвует для тебя самым дорогим в жизни.
Ну так вот, я прибежала с Евангелием домой. Дети еще только вставали. Я, сходя
с ума от счастья, начала рассказывать всем, как я получила Евангелие. Тетя сказала,
что она очень рада и еще несколько ласковых слов и, между прочим, что я заслужила.
И правда, как раз вышло так, что у Максимович был вчера вечер. Было довольно весело,
но меня начала мучить мысль, что я должна буду идти в церковь и просплю. И в час,
не дождавшись мороженого, которое бывает около 3-х-4-х, я ушла, а утром!.. О,
какое счастье! Няня похвалила меня отчего-то, Лида попросила посмотреть, а Шура
сказала, что зато она мороженое ела (мороженое! фи! хи-хи!), да и у нее есть Евангелие
от батюшки. А на самом деле, он, в награду тете за то, что она ходит в церковь,
дал несколько книг духовных и в том числе Евангелие «для детей»; Шуренок была
очень горда, но в сущности, это была тетина заслуга, и к тому же оно было тонкое,
некрасивое, длинное, и главное, данное совсем при других обстоятельствах.
Все дни мысль моя кружилась на словах «Пасха 23 г.», «Пасха 23 г.». Встречаясь,
мы с Верушкой, радостно смеясь, вместо «здравствуй», говорили «а батюшка Евангелие
подарил!», чем обе возмущались, хохотали счастливо и беспричинно и все равно повторяли
эту фразу без конца, почерпая в ней радость и бодрость. Уходя из церкви, батюшка
продолжал давать нам просфорки, и я ела каждое утро непременно маленький кусочек.
Домой моя сестричка новоиспеченная уходила через наш двор, и мы с полчаса простаивали,
расставаясь. Мы перебирали в уме все сказанные батюшкой слова, все, что мы сами
пережили, перечувствовали и нам было хорошо... ах, как хорошо!.. Мы всех любили.
Всех жалели, особенно Приданцева, Львова и других комсомольцев, и вообще были
преисполнены счастливых чувств, не поддающихся описанию. Я только помню, что я
часто повторяла Вере следующие слова, выходящие из самой души: «Как мне жалко
наше счастье, жалко потому, что я знаю и чувствую, что оно скоро пройдет, потому
что все в жизни проходит; жалко потому, что я не смогу чувствовать его всегда.
О, если б можно было немного нашего счастья взять и отлить в какой-нибудь сосуд,
крепко-накрепко закупорить, чтобы, упаси Боже, не испарилось ни капли, и в горькие
минуты жизни, которых так много еще нам придется пережить, брать и какой-нибудь
экономной каплей освежать наболевшие душу и сердце... Теперь нам не вместить в
нас нашего счастья, его слишком много для нас, и мы, во всяком случае, я, захлебываемся
в нем. Хочу страстно отделить немножко счастья на остальную серенькую жизнь»...
Верушка советовала поподробней записать все в дневник. Но разве можно сравнить
дневник с моими сосудами!? Во-первых, в то время у меня не хватило бы терпения
все записать в дневник, жизнь била во мне тогда ключом, и я не могла быть спокойной,
усидчивой, и так сильно снова, во время записывания, переживать все написанное.
Даже теперь, полгода спустя (да-с, я пишу это спустя полгода, а именно 24-го ноября
1923-го года, в субботу, по новому стилю, живя уже в Саратове, в то время как
Верушка записала все это в те самые дни, когда это происходило, под живым и ярким
впечатлением своей горячей, чудной натуры).
Так прошло время до Троицы; тетя была мной очень довольна. Она и не подозревала,
отчего я сделалась лучше! Только одно ложилось черным пятном на наше счастье,
а именно: Ю. В. и тетя говорили, что мы «бегаем» за батюшкой. Я уж не помню, как
что вышло, только Ю. В. сказала это прежде всего Вере; она передала мне и решила
испытать себя, не ходить одну неделю в церковь. Но я на следующий день утром отправилась.
Из наших была я одна. Ю. В. все время, против своего обыкновения (она всегда стоит
замечательно, не шелохнется, с ноги на ногу не переминается, всей фигурой своей
выражает благочестие и покорность)...
* * *
Милое, хорошее, светлое, глупое время!
Далека я от него сейчас. Пусть эти глупые, наивно написанные строки останутся
мне воспоминанием о самой лучшей, чистой, светлой поре моей жизни, о том времени,
которое дало мне много настоящего счастья.
Спасибо, спасибо глубокое батюшке, Ю. В. и моей ненаглядной, всегда любимой бесконечно
Вере-сестре.
Конец дневника и юной поры...
30/VIII 24 г.
|