С наслаждением читаю Михоэлса. У него упоминаются две еврейские пословицы: «Меньше гостей — больше праздник» (видимо, аналог «меньше народу — больше кислороду») и «У живота нет окон» («чужая душа потёмки»). Никто не знает, как они в оригинале — видимо, на идиш?
С наслаждением и ужасом, потому что не только помнишь о конце Михоэлса, а гибели всего, что было ему дорого, но и помнишь постоянно о лжи, в которой он существовал. Издание 65 года — Сталин не упоминается, а он, конечно, его поминал.
Саркастическое обращение к актёрам: вы что, всерьёз думаете, что нужно «уйти от себя» в героя?
«Кроме огромного мира вселенной есть ещё один не менее огромный мир. И этот мир есть человек, и этот человек прежде всего есть ты. Меньше всего мы знаем себя. Мы привыкаем к одному тембру нашего голоса, а у нас их масса. У нас есть тысяча скрытых, ещё никогда не раскрывавшихся возможностей. Мы должны самих себя основательно знать — и изучить».
Михоэлс с ужасом вспоминает местечковое детство, хасидскую среду с её натужным, механическим весельем (кстати, любопытно проанализировать отличие веселья от юмора; это совершенно разноплановые явления). Я с ужасом вспоминаю еврейскую среду своего детства, 1960-начала 1970-х (потом все уехали). Страшно мещанская, обывательская среда. Материализм был общим у директоров магазинов и профессоров, у евреев-сапожников и евреев-хирургов.
Моя семья была не вполне такая: и жили бедновато, и сохранили дух дореволюционной, чеховской интеллигенции. Хрусталь, водка, разносолы считались чем-то постыдным. Лишь изредка дедушка сестра «тётя Фаня», Фаина Шнеерсон по мужу, потерявшая и мужа, и всех детей, делала заливную рыбу или цимес. Я ненавидел и то, и другое. Зачем цимес, если на углу Девички и Зубовского есть одноэтажный магазинчик, где всегда есть нежинская помадка, тающая во рту.
Недавно мне попался очерк ностальгического характера: ах, какая была эта среда, как одевались, как дружили, какие были застолья. Я с такой средой сталкивался, конечно, особенно в Ленинграде у тёти Изы Гольдберг. Там хрусталь был высшим мерилом жизни. (Сама тётя Иза была как раз учительницей, скромнейшей, худенькой, жила в коммуналке в начале Невского, дом был на левой стороне к Неве, через дом от кинотеатра, кажется, «Баррикады», где я в 1972-м раз шесть посмотрел «Большую прогулку» — ходил каждый день, пока был в Питере).
На Донском кладбище в основном пахнет этой средой. Социальное (и культурное) расслоение там сильнейшее — у одних — преимущественно военных — просторные могилы, у других (как у моих дедушки с бабушкой) нишки в стеночке. Сейчас вся эта среда не столько умерла, сколько переселилась в лучший мир — в Америку, а кто не смог, те в Израиль. Там и там они развернулись во всей красе ксенофобных обывателей. В России-то у власти была монополия на ненависть, а в Америке и Израиле свобода ненавидеть, и они ею пользуются, не подозревая, что возможна и другая свобода.
Я, к сожалению, только годам к пятидесяти понял, что евреи такие же, как все люди. Разные. Не все интеллигенты, умницы, порядочные, воспитанные.