Юла
Юла не юлит, юлят только люди, а юла юлится. Земля — вертится, но юла интереснее земли, потому что юла может и не юлиться. К тому же земля медленно крутится, так что её вращения никто и не замечает без приборов, кажется, что мы вовсе не крутимся. А вот юла — если это настоящая юла, на которой непременно есть всякие полоски, линии, точечки. Пока юла неподвижна, они полоски, линии, точечки. Закрутится — появится узор.
Линия на юле, может, и не знает, что юла вращается. Точки на юле как люди — они слишком маленькие, им кажется, что юла неподвижна. Комната вокруг юлы крутится, вот что кажется точкам.
Люди не точки. Если земля перестанет кружиться, люди попадают. Может, они и не улетят в космос, но они покатятся по земле так, что почувствуют своими боками, какая она круглая. Зато люди могут понимать, что Земля всё-таки вертится. Люди могут попадать, если Земля резко остановится, но пока Земля ещё вертится, мы может по ней ходить, а точки не могут.
Если Земля похожа на огромную Юлу, то мы похожи на точки ходячие, бродячие, говорячие, живячие и живучие, а если всё-таки умрём, то мы оставим след. Если, конечно, другие точки не затрут этот след. Впрочем, человек же не точка и не линия, человек — это то, что он думает, переживает, говорит плюс ещё всё, что думали, думают и будут думать, переживать и говорить все прочие люди. Ну как можно что-то стереть, тем более — кого-то или память о ком-то? Вдруг то, что нам не нравится в другом человеке, нам не нравится лишь потому, что мы не видим со стороны человечества, которое одновременно и вертится, и кружится, и движется в самых разных направлений и куда-то улетает. Не юла, а множество юл, множество кружащихся в вальсе пар, живой калейдоскоп.
Мы видим статично — вот человек, вот его взгляды. А человек-то динамичен. Мы видим прицельно, выхватывая человека из вальса его бытия как выхватывают один кадр из кинофильма для афиши. Но даже афиша не равна фильму, совсем не равна, а уж человек сам себе тем более не равен. Люди делают кино, кадрируя жизнь, вырезая из неё что-то по своему усмотрению. Так же люди смотрят друг на друга — как один кинорежиссёр на другого кинорежиссёра. Создатель одного фильма — на создателя другого фильма. А фильм-то «Человек» — один на всё человечество.
Миллиарды многомерных лент кружатся и кружатся так, что хочется упростить даже своё кино. Жизнь кажется змеем, запутывающим, сковывающим движения, душащим. Если смотреть на жизнь как на свою юлу, на свой волчок, легко принять узор на нём за змею. Но человек же одновременно и точка на поверхности, и ребёнок, запустивший волчок и с интересом вглядывающийся в узор, который змеится и меняется.
В каком-то смысле доброта даже важнее любви. Можно любить и всё-таки оставаться точкой или парой точек, да ещё и тормозить, не вальсировать, а строить гнездо. Своё гнездо и гнездо любимых своих. А как там другие — неважно. словно точка выпрыгнула из текста и пошла по своим делам. Что означала это точка — была ли она многоточием, или частью восклицательного знака, завершала разговор о физике или начинала разговор о лирике, — кто ж знает. Доброта же возвращает любовь с пляжа, с дачи, с заката дней туда, где она оказывается такой нужной — не деньгами, не наследством, тем паче не советами, а самой собой — нужной для движения, понятной в движении, бесконечной в движении. Мало любить, надо ещё быть доброй к чужой любви, да и к чужой ненависти тоже — кто его знает, как будут обыграны все наши провалы, преступления и подлости при взгляде в целом. Да как бы ни были — быть добрым само по себе означает не жаться к поверхности, не сжиматься в точку, а видеть невидимое и терпеть нестерпимо чужое, зато кружащееся вместе с нами как лопасти одного винта в моторе самолёта.