Достоевский в «Братьях Карамазовых» вывел светлого старца и тёмного, Зосиму и Ферапонта. Спустя треть века Бердяев эти образы определил богословски: христианство творчество и христианство спасения. В следующее поколение уже говорили о «христианстве открытом» и «христианстве закрытом». Но всё же точнее отлилось к концу ХХ века не в церковных терминах, а в светской культуре: есть цивилизация диалога, а есть цивилизация монолога.
Монолог есть проявление властности. Это власть не нуждается в ответе другого. Другой вообще не существует как проблема. О, конечно, и носитель идеологии монолога, власти тоже знает, что такое тревожность о смысле жизни. Все великие античные философы — впрочем, их всего двое, Аристотель и Платон (Сократ — лишь маска Платона) — задавали вопрос о том, что такое знание, как возможно знать. Честь им и слава: большинство-то людей об этом вовсе не беспокоятся, во всяком случае, в зрелом возрасте.
Вопрос о познании есть вопрос о том, почему я сомневаюсь, почему меня что-то терзает. Почему я, центр вселенной, не вполне уверен в своей центральности. Этот вопрос прежде всего подаётся в религиозной форме: как соотносятся Бог и мир? Идеи и творение? Под «богом» тут, конечно, имеется в виду я, любимый. Зачем мне всё это, что вокруг меня? Понятно — чтобы повелевать, но зачем повелевать? Я ведь и без этого вполне великий, самодостаточный, всеведущий, я бог. Неужели и Бога что-то мучает, коли Он создаёт, творит, организует?
Не нужно думать, что параллельная традиция, традиция Библии чем-то лучше. Она даже хуже, архаичнее, потому что тут вопрос о власти мистифицирован коллективом. Не «я — Бог», а «мой народ — Бог». На первом месте — месть, обладание, торжество. Дайте мне, наконец, свободу жить в независимой стране, чтобы из одного крана молоко, из другого мёд, никаких внешних и внутренних угроз — когда, Боже, такое будет Израилю?!!!
Тут еврей останавливается мечтательно, а греки-то именно отсюда и стартовали. Платон и Аристотель жили именно в такой стране, о которой мечтали евреи. Персов уже отбили, македонцы ещё не притопали, женщины на кухне, рабы в поле, — вот она, полная свобода. И — и вот тут и встаёт вопрос о смысле жизни.
При этом в обоих случаях вопрос задаёт мужчина. Не самец, а мужчина — сильный, богатый, полновластный. Он говорит, словно рубит мечом, и если он кого-то спрашивает, как платоновский Сократ, то это вопрос-выпад, вопрос не для того, чтобы выслушать ответ, а чтобы всадить во врага следующий вопрос и убить.
А потом удивляются, почему эта философия захирела. Да потому что глухой философ — каменный цветок. Потому что сильный, властный философ — как бык, возмечтавший о полёте. Рождённый сражаться летать не может!
Вот в этих тисках и рождается Спаситель. Он — и воплощённый Диалог, диалог Отца с Сыном, диалог Сына с Духом, Духа с людьми. Он — свет, открытость, Он и женственность — в мире, где мужское и женское намертво разделены как сильное и слабое, говорящее и слушающее, Спаситель не может быть «мачо». Его будут ждать как грозного судью, наводящего порядок, отправляющего одних в ад, других в рай, а Он — совсем другой.
Спрашивается: неужели тиски потерпят, чтобы их разжимали? Неужели властная, мачистская цивилизация, хоть греко-римско-персидская, хоть еврейская дадут Христу шанс? Конечно, нет — и именно те мачо обоих полов, которые уверовали во Христа, естественным образом вносят в христианство свою глухоту, свою монологичность. Не «античная философия отравила христианство». Иудаизм — называйте как угодно, «Ветхий Завет», «раввинистический иудаизм» — тоже с самыми благими намерениями отравил христианство. Привычка не слышать, привычка повелевать — отрава всеобщая, и родись Иисус где угодно, было бы то же самое и хуже (родиться бы не дали, и не распяли бы, а прибили бы ещё в младенчестве). Так что формирование «христианства» — как системы закрытой, идеологически нагруженной, мистифицирующей реальную проблему жизни, мира, любви рассуждениями, описаниями, классификациями — в общем, «богословием» — формирование такого порченого христианства было неизбежно. Бог не идиот, Он это предвидел и был и к этому готов, и Он внутри этой порчи продолжает быть, спасать, будить, теребить. И страдать, конечно, с теми, кого свои же бьют за открытость, жажду диалога.
Почему всё время про диалог? Да потому, что «познание», «знание» — не односторонний процесс даже в естественных науках. Чтобы познать природу, нужен эксперимент с наблюдением (щёлкни кобылу в нос) и рассуждение с коллегами (верно ли объяснено махание хвостом). Что уж говорить о человеке! Только мачо думает, что переспав с женщиной, он её «познал». У женщины совершенно другое мнение, и женщина, знаете ли, права. Точно так же не будет права женщина, думающая, что, коли она родила ребёнка, она его «знает».
В культуре монолога даже самый мудрый человек, увы, всего лишь аутист, выстраивающий слова таким образом, чтобы достичь максимального покоя. Всякий контакт с другими — настоящий контакт, непредсказуемый — воспринимается как опасность. В итоге вечный бой, покой только снится, хотя внешне всё отлично — надменно-мудрое лицо, изящные словеса, богомудрые неподвижности. У самых-самых мудрых — с долей юмора. Но это редкость.
Вершина монолога — изумление перед звёздным небом вверху и совестью внизу. Довольно плоская и скучная вершина, плоская такая. Канту следовало бы удивляться Гансу, который колол ему дрова, и старухе Гретель, которая варила ему кофе. Да, Бог — не Бог философов и теологов, но Бог и не Бог Авраама, Исаака и Иакова, Бог — Бог Жана, Пети, Оли, Джона, Кима. Пройти к Богу, минуя их, не получится, да и зачем? Бог их не «попустил», Бог их создал, потому что без них и ты неполный, и Бог, видимо, без них чувствовал бы себя хуже, чем с ними. Ах, Бог самодостаточен? Ну, вот и началась сказка про белого бычка. Самодостаточность разная бывает. Есть самодостаточность самоубийцы, есть самодостаточность кирпича, а есть самодостаточность, которую даёт только любовь.
Любовь как знание и познание. Любовь как причина творения, цель творения и способ творения. Отсутствие любви, слабость любви — вот звонок, который побуждает человека сомневаться в том, что он знает то, что он знает. Правильно сомневаемся: кто знает, что дважды два четыре, но не любит ни одного, тот не знает и того, что такое «два», что такое «четыре».
Главное извращение любви — это уверенность в том, что я люблю. Такая любовь вовсе и не любовь, а в лучшем случае влюблённость. Как можно быть уверенным в том, что состоит не только из тебя, но и из другого? Ты любишь — а почему любимая скучно смотрит на звёздное небо и ковыряется в моральном законе у себя в печени? Ты любишь — а почему не в силах сказать «Зин, я тебя люблю?» Ты любишь — а почему не поинтересуешься, что любимая думает, чувствует, в чём она нуждается?
Христос не стал ждать, пока мир наполнится любовью, пока откроются уши и сердца. Он родился в мир, где философствовал Филон Александрийский и сочиняли притчи раввины, где менее всего считали, что спасаться нужно от недостатка любви или что познание как-то связано с любовью. Поспешил Иисус, поспешил... С другой стороны, а чего ждать? Лучше бы не было — во всяком случае, без Него.