Бердяев, Блуа и Наполеон.
- Что такое "бердяевский стиль". - Первые Бердяевские чтения. 2006.
Что такое "бердяевский стиль"
Выработка стиля происходит у Бердяева в 1900-е годы, и в "Смысле творчества"
этот стиль уже является вполне ясно. Он производил и производит необычное
впечатление. Георгий Федотов сравнивал стиль Бердяева с прекрасным,
но запущенным садом. Типичным хорошим стилистом начала века может
служить Павел Милюков. Вот статистика его текста (первых двадцати
фраз статьи "Интеллигенция и историческая традиция", 1909 год): средняя
длина предложения 18 слов, и каждое предложение очень близко к средней
длине (максимальное занижение на 12 слов, максимальное превышение
12 слов, средние колебания в 3 слова выше и ниже среднего значения).
Есть одна фраза в 5 слов, но ее краткость обусловлена тем, что предложение
замыкает абзац как "аминь", как возглас. Глаголов в тексте 9,7%, прилагательных
12%. Одно предложение сложносочиненное, 7 сложноподчиненных.
Вот другая статья того же времени, А.Изгоев ("Интеллигенция и "Вехи"):
средняя длина предложения 21 слово, но колебания каждого предложения
сильнее (максимальное превышение на 23 слова, максимальное занижение
на 13 слов, средние колебания в 5 слов выше и ниже среднего значения).
Глаголов 9,7% (точно как у Милюкова), прилагательных 14,7%. Одно
предложение сложносочиненное, 4 сложноподчиненных.
А вот как развивается стиль Бердяева. Во введении к книге "Новое
религиозное сознание и общественность" (1907 год) средняя длина
фразы 21 слово, что в точности как у Изгоева, даже длиннее, чем
у Милюкова. Глаголов, что любопытно, ровно те же 9,7%, что у Милюкова
и Изгоева. Текст утяжелен прилагательными (18%), в нем 5 сложносочиненных
предложений, 9 сложноподчиненных. Казалось бы, последние должны
были бы утяжелить текст, сделать его более "академическим", но этого
не происходит. Более того, в тексте уже ощущается "нечто бердяевское",
и единственное, что можно предположить — это колоссальные колебания
в длине предложения (по сравнению с текстами Изгоева и Милюкова):
максимальное занижение на 12 слов, превышение на 24 слова, но главное
среднее отклонение от длины фразы составляет не 3 и 5, как у Милюкова
и Изгоева, а 9-10 слов.
Если мы обратимся к "Смыслу творчества" 1914 года, где бердяевский
стиль явлен во всей своей мощи, то предположение наше подтверждается:
при средней длине фразы в 14 слов (отметим резкое сокращение этого
параметра) колебания достигают занижения в 8 слов (фраза из двух
слов, куда уж короче) и завышения в 12 слов, почти вдвое. Среднее
отклонение от средней длины составляет 6 слов в ту или другую сторону,
что выше, чем у Милюкова и Изгоева.
В "Самопознании" (взяты первые 20 фраз третьей главы) средняя длина
фразы еще короче, хотя ненамного (русский язык в этом смысле достаточно
сопротивляется лаконичности) и составляет 13 слов, причем "рваность"
текста сохраняется, его лихорадит: 8-7-19-19-21-8-16-12-5-10-11-14-9-11-18-11-14-11-31-9.
В этом тексте есть 5 сложноподчиненных предложений (ни одного сложносочиненного),
но и те производят впечатление склеенных. Более "бердяевским" в
этом отношении звучит "Смысл творчества", где только одно сложносочиненное
предложение и ни одного сложноподчиненного.
Перейдем от строения предложения к его составу. Уже отмечалось
поразительное совпадение процентного содержания глаголов у раннего
Бердяева, Изгоева, Милюкова - 9,7%. А вот в "Смысле творчества"
глаголов всего 7%. Правда, в "Самопознании" их 13%, но и впечатление
этот текст оставляет менее оригинальное. Главное же, что есть в
"Смысле творчества" (равно как, заметим, и в других "главных" книгах
Бердяева) — это высокое количество глаголов "есть": из 21 глагола
"есть" употреблено 12 раз. Еще четыре предложения из 20 вообще лишены
сказуемого, что еще больше напружинивает текст. Это "есть" можно
считать фирменным знаком Бердяева, оно придает тексту оттенок военной
команды. Может быть, именно эта "милитаризация" текста и взбадривает
читателя, создает ощущение зарядки, бодрости.
Стоит отметить и сокращение количества прилагательных. У Милюкова
их 13%, у Изгоева 15%. У Бердяева в 1907 году прилагательных 18%
(то есть, даже слишком много), но в 1914 году — 13% (ужался до уровня
Милюкова), а в "Самопознании" всего 8%. Видимо, можно говорить (хотя
дополнительные измерения будут полезны), что формирование стиля
Бердяева шло именно от структуры фразы к ее составу: сперва увеличивается
неравномерность длины предложения, затем сокращается средняя длина
предложения (при этом неравномерность сохраняется и увеличивается),
затем сокращается число глаголов, они все чаще заменяются связкой
"есть" и знаком тире, наконец, происходит сокращение числа прилагательных.
Пародировать стиль Бердяева нетрудно. Предыдущий абзац выглядел
бы тогда так:
"Прилагательные Бердяев сокращает. Милюков наполняет текст тринадцатью
процентами прилагательных, Изгоев пятнадцатью, у Бердяев их — восемнадцать.
Это — много и слишком много. В 1914 году в "Смысле творчества" есть
тринадцать процентов прилагательных. В "Самопознании" — восемь.
Есть закономерность стиля Бердяева. Складывается этот стиль от структуры
фразы к составу. Предложения все неравномернее, все короче. Все
меньше глаголов. "Есть" есть суть бердяевского стиля. Прилагательных
же все меньше и меньше, энергичность же текста нарастает".
Определить, на кого ориентируется Бердяев, нетрудно. Это скорее
Толстой и Ницше, чем Достоевский и Гегель. Тем не менее, бердяевский
стиль еще не оценен как следует. Его дерганая ритмика завораживает.
В сущности, этот стиль напоминает средневековую ритмизированную
прозу Данилы Заточника и скоморохов, напоминает и оставшуюся побочной
в русской литературе поэтику Крылова и Грибоедова. Это почти верлибр.
Может быть, в этом и обаяние Бердяева: призывая к творчеству, он
показывает, как надо творить, и этим радикально отличается от тех,
чьи призывы к любви сердиты, чьи призывы к веселью унылы, а призывы
к благочестию построены как проклятья.
*
Первые Бердяевские чтения, прошедшие в Доме Лосева в Москве в пятницу 24 марта 2007 года, наглядно показывали, в чем различие между 2007 годом и 1907 годом. Ощущение реакции: прошёл краткий период оттепели (революции), вернулся застой. Однако, различий больше. И «оттепель», и «застой» 1900-х годов имели своим фундаментом не государственное всесилие, а общество – хорошо структурированное общество, стремительно модернизирующееся, несколько провинциальное экономически и культурно, но имеющее вполне адекватную космополитическую интеллектуальную элиту. Россия 2000-х годов имеет многое, но не общество. Бердяев исходил из того, что есть общество, которое должно превратиться в «общественность», должно и в государственном управлении занять место, пропорциональное его экономическому и политическому значению.
Участники религиозно-философских собраний начала 1900-х годов или собраний общества им. Вл.Соловьева конца 1900-х годов были в основном независимые от власти интеллектуалы, зарабатывающее на жизнь благодаря популярности у читающей публики. На государственных – включая синодальных - чиновников эти интеллектуалы посматривали свысока.
Участники первых Бердяевских чтений почти все были государственные – и синодальные – служащие. Собраны были чтения в государственном учреждении, каким стала бывшая квартира Лосева (впрочем, и Лосев был вполне государственным служащим, чем и отличался от предыдущего поколения). Госслужащие – историки философии, госслужащие – журналисты, госслужащие – студенты. С трепетом воспринимался Игорь Чубайс, поскольку на него падал отсвет ГОЭЛРО. Мысль, конечно, не определяется целиком плотию и административным подчинением. Однако, когда первый доклад Рената Александровна Гальцева начала с объяснения: Бердяевым была вынуждена заняться, хотя его не любит, потому что начальство ей поручило написать статью в энциклопедию, стало понятно, почему не любящий Бердяева человек занимается им с такой энергией. Полезно помнить, что «начальство» Гальцевой было тогда (и в совершенно определённом смысле остаётся по сей день) представителем отдела пропаганды ЦК КПСС. Ибо «ИНИОН» - Институт информации по общественным наукам – был создан не для какой-то игры в бисер, а для предоставления информации на Старую площадь, и никто этого, как говорится, не отменял.
Конечно, стиль за треть века изменился. В 1970-е гг. Гальцева клеймила Бердяева не как манихея. Но суть осталась прежней, пусть она теперь облекается в богословскую одежду: Гальцевой не нравится свобода как свобода. «Безосновная свобода» не есть свобода. Должна быть основа. Так 5-летняя девочка спрашивает в воскресной школе, что же всё таки было до того, как появился Бог. Должно же быть какое-то начало! Если эта жажда основы обнаруживается в пост-пубертатном возрасте, это уже не умилительное детство, а инфантилизм. Это именно то, с чем сражался Бердяев, объясняя Розанову, что жажда крутозадой и шлемоблещущей «державушки», на которой был бы основан стол с самоваром и вареньем, есть жажда вздорная и ложная. Истинно уютный и вкусный чай может быть утверждён лишь на воздусех свободы. Тезис «свобода должна быть основана на чём-то» вполне аналогичен тезису «настоящий китайский чай должен быть краснодарским».
Наибольшее оживление в зале вызвал блестящий доклад Василия Ванчугова, в котором было предложено искать разгадку своеобразия бердяевского гения в его предполагаемом аутизме. Доклад был хорошо фундирован: Берядев сам себя описывал как невероятного эгоцентрика. Юрий Чёрный, выступавший с докладом об идее андрогина в творчестве Бердяева, подкрепил концепцию Ванчугова цитатами из бердяевских писем невесте. Разгорелся методологический спор: насколько можно доверять показаниям человеке о самом себе. Апостол Павел называл себя выкидышем («извергом»), но это ничего не говорит о реальных сроках беременности у его матери. Если использовать тот же метод, которым оперировал Василий Ванчугов, редуцируя мысль к психологии, то можно предположить, что столь частая и в наши дни, как и в дни Бердяева тенденция отождествлять творческий гений с психической патологией есть типичное вытеснение. Человек, не желающий творить, заявляет: «Творчество есть болезнь. Я здоров». Тут и обнаруживается бесстрашие бердяевского оправдания творчества. Бердяев нигде не рассматривал, кажется, вопрос о том, является ли творчество патологией. Однако, он безусловно считал патологией страх перед творчеством, бегство от творчества, противопоставление «спасения» («выздоровления», «здоровья») – творчеству.
Большую динамичность конференции придали полярные выступления священника Георгия Кочеткова, подчёркивавшего созвучие Бердяева и Церкви, востребованность Бердяева Церковью, и проф. Михаила Даниловича Шевченко, который подчеркнул неудачу Церкви в России. Антагонисты были сходны в одном: Шевченко – государственный служащий (преподаватель института Министерства внутренних дел), Кочетков – священник «традиционной» конфессии. Представитель МВД был абсолютно раскован, радикален, свободен в своих суждениях, тогда как представитель Церкви, восстановившей свой дореволюционный статус и, более того, умудрившейся, получая дореволюционные ценности, не взвалить на себя дореволюционные обязательства перед государством, был крайне осторожен в своих суждениях. Что, учитывая непростую судьбу докладчика, по сей день не допущенного к самостоятельному приходскому служению, вполне понятно. Но что же это за страна, в которой генералы либеральнее относятся к разномыслиям, чем архиереи? Это и есть страна, в которой Бердяева отдали под суд за статью с критикой Синода (о чём актуально напомнила Елена Зеленина, преподаватель философии МГУ, организовавшая, собственно, сами чтения).
Мой собственный доклад был скорее попыткой оценить Бердяева с точки зрения историка. В России склонны недооценивать своеобразие Бердяева – киевлянина, холившего в себе самоощущение не русского дворянина, а западноевропейского аристократа, барина, играющего в Сковороду. Бердяев безусловно викторианец в своём интеллектуальном империализме, основанном на частной воле и частной свободе – в отличие от империализма российского, основанного на государственной воле и государственной анархии, порождающего интеллектуализм сугубо холопский.
Более всех своих современников из «религиозных возрожденцев», не говоря уже о своих обожателях и ниспровергателях из советских и неосоветских людей, Бердяев – органически, «нутром» православен. Уж он-то не конструирует ничего – бабушка-монашка, духовенство в прихожей, тёмные иконы, - всё это у него в крови, а не в голове. Викторианское христианство уже не веровало, но ещё было органично в своём формализме, более органично, чем постмодернисты от православия в своём мистицизме. Как и подобает викторианцу, Бердяев убеждён, что он – может всё то, что могли люди предыдущих эпох, только лучше. Викторианская эпоха запрудила музеи репликами средневековых и античных древностей – только викторианские витражи витражнее, викторианские ларцы красивее, викторианские прерафаэлиты рафаэлистее своих оригиналы. Mutatis mutandis, то же может быть сказано о викторианском религиозном возрождении от Оксфорда трактарианцев до Оксфорда Толкина и Льюиса. Бердяев верил в то, что его православие – такое же, как и предыдущее, только лучше во всех деталях и в целом.
Бердяев, однако, и первый постмодернист, если постмодернизм определять как смерть власти («автор», «авторитет» - лишь псевдоним власти, общеобязательной для кого бы то ни было). Он осуществляет последовательную деконструкции власти, сюжета существования, поскольку сюжетом объявляется cвобода и – любовь, способная из ничто, из хаоса творить свет, творить «хорошо». С точки зрения тысячелетней истории, где нет власти, где нет любви к власти, там – хаос. С точки зрения Бердяева (и, можно надеяться, Бога) тут – возможность творчества и любви. Постмодернизм ведёт к возможности, а далее – предоставляет человеку переступать порог или не переступать. Но возможности творить сверху, творить с государственной властью, любить с кнутом и мечом, постмодерн не оставляет решительно, и тут Бердяев – постмодернист. Он не либерал (либерал – это еще викторианство), потому что либерал свою свободу понимает всё-таки как власть, только приватизированную, внутреннюю, выстраивание сюжета изнутри себя. Бердяев даже самого себя лишает права властвовать над самим собой. Отсюда такой рваный и повторяющийся, кубистический стиль, более калейдоскопичный, чем двести лет одиночества: тут не просто нет единой, внешней по отношению к автору или читателю точки отсчёта, тут и внутренней системы координат нет. Зато есть жизнь. Каждый вправе выбирать, чирикать ли на осях координат или жить.
Бердяев был невероятно социально продуктивен. Этот «эгоцентрик» всю жизнь объединял вокруг себя (и Церкви!) интеллектуалов так, как их не умел объединить даже великий педагог о. Александр Мень. Он примирял, он спасал от голода в гражданскую, создав «Лавку писателей», он создал три или четыре института, он издавал лучший российский интеллектуальный журнал. Он, в конце концов, пожертвовал Церкви свой дом. И его обвиняют в эгоцентризме люди, которые только кормились от Церкви, которые вечно со всеми ссорились, отстаивая то догматы, то историософские концепции, то мир как высшую ценность. В конце концов, этот «аутист» был – и, в текстах, остаётся – абслютно открытым для любого возражения, жадным до возражений, отзычивым, то есть, обладающим всеми теми свойствами настоящей Церкви, которых так не хватает кое-где у нас порой православным – как либералам, так и консерваторам, казённым и частным, экуменистам и черносотенцам - способным лишь трусить или бить под дых, огрызаться или втаптывать в грязь, затыкать уши или вещать, превращать Церковь в партком или подпольный кружок.
* * *
Бердяев формально - экзистенциалист, а реально он - предтеча философии диалога и, что важнее, культуры диалога. Его знаменитое противопоставление бытия и свободы - как противопоставление счётов и интернета. Интернет можно использовать в качестве калькулятора, но все же не для того компьютеры соединены в единую сеть. Творчество у Бердяева - это не выполнение супружеского долга, миссии, порученной Творцом, не что-то высокопарно-торжественное, а разговор. Почему творчество и непредсказуемо - в нём всегда много участников. Почему Бердяев и трагичен - ведь самый трагический монолог не так трагичен, как самый оптимистический диалог. Монолог независим, может быть произнесен в пустоте, убийцей или жертвой. Диалог - свободен. Независимость - свойство одного, свойство - свойство двух.
Бердяев родился в мире викторианском, в мире классической физики. Символом этого мира может быть модель атомы с проволочками и шариками. Это и символ философии XIX века - законченных твердотельных систем. Глыб. Ницше взорвал эти глыбы, а Бердяев стал участником великого поворота ХХ века к эпохе диалога, открытости, взаимосвязей. Уже не шарики на проволочках, а волно-частицы. Мир - не планетарий, а созвучия волн.
Что до самой оспариваемой идеи Бердяева - о том, что свобода была до Бога - идеи, которая кажется глупой как предположение, будто улетевшие космонавты живут по какому-то своему времени - то это идея, призванная освободить Бога от роли папы Карло, а человека - от роли говорящего полена. Бог - не врач, человек - не больной. Христианство, конечно, нужно и больным, но Бердяев сказал, что Царство Божие открыто для идиотов, но создано все-таки не для них. Что делать, когда ты выздоровел - вот вопрос новой эпохи, все же предыдущие спрашивали о том, как вылечиться.
Идея свободы до Бога, как и идея фиктивности ада, освобождает Бога и освобождает человека. Вопрос о происхождении зла попросту снимается. Ведь этот вопрос - источник постоянной агрессии и, более того, требование оправдаться уже есть форма агрессии, и очень едкая. Вопрос о смысле зла исходит из образа мира как механизма. В механизме свободы нет вообще либо она - метафора. И в богословии и философии классических систем свобода - метафора, не более. Они механистичны. Любовь начинается там, где любимого освобождают от необходимости объясняться, отвечать за зло и грех. Это справедливо и по отношению к человеку, и по отношению к Богу. Христос спас людей от ответственности, от механичности, от этической казармы. Бердяев спасает Бога от ответственности и делает Бога доступным для любви. Вопрос о происхождении зла обретает своё подлинное место - на помойке.
Злой Белый сравнил Бердяева с вокзалом, через проходят поезда, и окна вокзала отражают эти поезда. Мол, "что ему книга последняя скажет", то он и пишет. Неправда - Бердяев был великий полемист. А вот Белый вляпался в теософию со своим оригинальничаньем и не выляпился. Чуткость у Бердяева, а не вторичность. Это именно диалогичность, когда человек сперва повторяет то, что ему говорят, а потом говорит своё - чуть видоизменяя.
На самом деле, Бердяев - это язык Бердяева. Розанов совершил революцию в абзацах, Бердяев - во фразах. На место велеречивого XIX века пришел - нет, не ХХ век. Бердяев человек будущего века, не ранее XXI. Его журнализм, легковесность, - это всё легко увидеть и осудить, а в глубине - мощная вера, верность Богу и Божьей неожиданности, пигмалионова работа по превращению языка из мрамора в язык из плоти и крови. Как сам Бердяев и сказал - у Бога Слово становится плотью, у графомана плоть становится словом. Бердяев сделал плотью Дух.
|