Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Яков Кротов

К оглавлению "Дневника литератора"

К оглавлению дневника за 2001 год

Яков Кротов

ПОСЛЕ ПИРА


 


ЖИЗНЬ – еда. даже вечная

Верующий человек только кажется менее материалистом. На самом деле, он более материалист хотя бы потому, что больше заботится о своем будущем (а если христианин, так еще хочет свое бренное тело и в рай протащить). Религия специализируется на том, чтобы выражать невыразимое языком материальных символов. Центром христианской жизни (во всяком случае, в российском православной традиции) являетя литургия – то есть повторение Тайной вечери, причащение. При всей величественности этого таинства, оно основано на такой грубо материальной вещи, как еда.

С религиозной точки зрения возможные пути развития России, причем развития не только религиозного, но и социального, экономического, политического, проще всего обозначить как разные способы есть: пир, застолье, вечеринка, шведский стол.

Пир

Пир – это совместная трапеза с жестко определенной иерархией. Пир кем-то возглавляется, некто-то должен сидеть во главе стола. Фазиль Искандер обрисовал советскую жизнь как пир, где идет бесконечное соревнование за милость власти – кто будет «допущенным к столу», а кто будет лишь кандидатом в допущенные.

Социальная модель, порождающая подобные межчеловеческие отношения (очень иерархичные, вплоть до кастовых) нацелена на изобилие, но при этом изобилие распределено крайне неравномерно. Иерархизму нужны нищие и калеки, которые взирают на пир издалека, питаясь объедками (или помирая с голоду). Интеллектуал в обществе пира – всего лишь скоморох или гусляр, убогое существо, призванное развлекать.

Общество пира в России известно в своем средневековом обличьи. Оно постоянно порождало и порождает местничество, когда самой жизнью человек готов рискнуть, лишь бы сесть поближе к Главному. Логика пира есть логика чести, а не денег, самосохранения или творчества. Князь, организующий пир, раздает все свои сокровища (по логике «если раздам дружинникам золотые ложки, они мне новое золото завоюют, а если пожалею им золота, они от меня уйдут»). Социологи называют экономику, основанную на такой психологии, экономикой «потлача». «Потлач» -- обычай американских индейцев, которые устраивали для гостей пир, на котором раздавали все свои ценные вещи, чтобы утвердить нечто большее, чем материю – свою честь.

Нетрудно заметить, что российская история до сих пор вся оставалась историей пира, и всевозможные революции либо реформы не меняли эту логику, а лишь оспаривали порядок возглавления трапезы и раздачи еды. Только логика пира объясняет и вакханалию (кстати, вакханалии и были разновидностью пиршества) 1990-х годов, когда все участники экономических и политических пертурбаций вели себя с точки зрения западного мира совершенно непонятным образом. Так западные историки до сих пор не понимают и логики местничества, когда за место у царева стола готовы были отдать любые деньги. На пиру не власть превращается в собственность, а собственность конверируется во власть.

Религиозные традиции России подкрепляют именно логику пира. Православная Церковь есть жесткий иерархический организм, в котором один человек возглавляет всю процедуру раздачи, и никакие демократические тонкости при этом неуместны.  Даже пост есть разновидность пира, потому что проведение поста жестко регламентируется сверху, и каждому участнику предписывается определенный рацион. Литургия есть пир, в которой центр – на алтаре, священник – приближенный к алтарю, и далее до нищих на паперти, существование которых настолько требуется подобной психологией иерархии, что если бы нищие вдруг все умерли, их бы стали производить на особой фабрике. При этом во время литургии стоят все, кроме Главного (невидимого Христа) и представляющий главного – священник, епископ – садится время от времени, именно тогда, когда по смысле службы он представляет Господа.

Сходство с Тайной вечерей здесь обманчиво: да, и Христос безусловно был во время трапезы не одним из участником, а лидером, но за свое лидерство Он собирался платить определенную цену.

Ни в церковной, ни в светской жизни России её лидеры отнюдь не собираются идти на Голгофу и, напротив, ради своего главенства распнут столько людей, сколько понадобится, предадут стольких «званых на вечерю Агнца», сколько им покажется необходимым. Званые, разумеется, отвечают тем же. В этом отношении Россия не просто вернулась к феодализму (к концу 1990-х о феодализации жизни страны стали говорить все, от Юрия Афанасьева до телерепортеров, потому что именно так наиболее внятно объясняется происходящее).

Новый феодализм – не старый, средневековье – не прежнее, в нем есть иерархизм, власть, структура пира, но ни возглавляющий трапезу, ни допущенные к столу не веруют в эту иерархии, лишены средневековых представлений о чести. Они отчалили от коммунистической нравственности, но и ни к какой другой не приплыли. Этот пир является в огромной степени имитацией, имитацией вынужденной, потому что вовсе без определенной модели мироздания и социума даже казнокрад или самозванец существовать не может. Но и вести себя вполне в соответствии с избранной моделью он не будет, в отличие от законного правителя или честного казначея.

Застолье

Постоянно пировать нельзя, и даже в «обществе пира» люди чаще устраивают обычное застолье, «без чинов». Пир – явление не обязательно элитное (хотя элита пирует чаще, для нее простое застолье оказывается редкостью), но основная часть социальной пирамиды предпочитает трапезу, где все равны. Это не то равенство, о котором мечтали революционеры, это равенство соседей по крестьянской общине, по сословию, по классу.

Застолье -- это круглый стол. На пиру всегда есть точка, где сидит главный (это может быть, как в англо-саксонской и русской традициях, торец стола, или место в середине длинной стороны стола, как во Франции и Германии, это может быть и отдельный, высоко поставленный стол). В застолье все соглашаются на равенство, почему застолье может сосуществовать с неравенством гендерным или возрастным, смягчая его (в патриархальном обществе женщине нет места ни на пиру, ни в застолье, но под влиянием модернизационных обществ это смягчается).

«Шведский стол»

Насколько застолье есть смягченный (с точки зрения похоти власти, «кастрированный») вариант пира, настолько шведский стол есть половинчатый вариант вечеринки или «парти» (о которой ниже). С вечеринкой шведский стол роднит свобода выбора еды, а отличает отсутствие свободы в выборе партнера. Здесь действуют те же принципы, что во время застолья.

Может показаться, что и в застолье человек выбирать еду. В добрый час: отказаться выпивать синхронно со всеми, отведать очередной демьяновой ухи, означает оскорбить хозяина (пусть и не претендующего на царскую роль) и оскорбить всех собравшихся.

Вечеринка

Дух выше материи: американец, с трудом (из вежливости, из любопытства) выстаивающий двухчасовую православную литургию, с легкостью может провести и пять, и шесть часов на ногах во время «вечеринки», «party». Закономерно, что в русском языке обозначение «парти» получило уничижительный, уменьшительный суффикс, чтобы подчеркнуть отличие вечеринки от Вечери.

Разве может считаться – с точки зрения иерархического общества -- вполне серьезным и осмысленным уничтожение еды, в процессе которого нет Старшего, нет иерархии, как на пиру, нет демонстрации единства сословия, семьи, профессии, пола, возраста, как на застолье? Зачем стоять, если это не священная трапеза? И русская вечеринка – всегда сидячая, тогда как «парти» требует не просто движения, но активного перемещения, ходьбы. Русский православный человек, спокойно выстаивающий шестичасовое всенощное бдение, мучается уже через полчаса пребывания на американского типа вечеринке. Слишком свободно. Человек на вечеринке может быть выбирать не только еду, как в случае с «шведским столом», но и собеседника. Более того: должен выбирать.

Разумеется,  не случайно партийная система, эта матрица политического бытия, в России даёт сбои. «Партия» как «часть» без целого кажется такой же дикостью как «парти» без главы стола и вообще без одного стола.

Еда и свобода

В России, как и в большинстве стран современного мира, один и тот же человек может участвовать в трапезах самого разного типа. Президент всегда – во главе пира, даже когда он завтракает дома. Бомж всегда – в ситуации вечеринки, он абсолютно (в худшем смысле слова)  свободен в выборе места, собеседников и еды. Где-то посерединке находится бизнесмен или политик, который чурается пиров, но у которого потребление еды неизбежно превращается в застолье с целевым подбором участником.

Тем не менее, возможности участия и оценка важности и допустимости трапезы – разнятся по социальным группам и есть определенная «средняя» для всей страны, во всяком случае, как идеал. Пиры редки, как редки и вечеринки (точнее, вечеринки рассматриваются как молодежная монополия – в отличие от Америки, где молодежные вечеринки являются подготовкой к организации взрослых «парти»).

В основном праздник ассоциируется с застольем, хотя при этом «шведский стол» все более популярен и ассоциируется с более высоким культурным уровнем, с более высоком доходом, с возможностью поездки «в цивилизованный мир». Но в критических ситуациях человек ищет возможность принять участие в максимально иерархической трапезе, которая подтвердила его представление о своей чести, о своем месте в мире.

А представление мира (во всяком случае, оценки социологов, политиков и массового сознания) относительно России здесь достаточно близки к внутренним ощущениям: страна, склонная к деспотизму (пиру), но дрейфующая в противоположном направлении.

Сценарии еды соответствуют и культурно-политическим сценариям.

Пир духа в России

За столом российской жизни заметнее всех начальники и кликуши: государственнические и националистические амбиции православной номенклатуры и деструктивные амбиции исламского экстремизма. Религия-прихлебатель и религия-взрыватель. Трудно заметить, что в зале присутствуют православные либералы и православные же экстремисты, что мусульмане – далеко не все, кого записывают в ислам татарские националисты, как и православные не все, у кого прадедушка просфоры грыз, что среди мусульман деление на шиитов и суннитов куда более глубоко, чем среди православных на старообрядцев и «никониан».

Пренебрежение к тому, сколько за столом «рядовых» верующих, отчасти оправдано. Россия -- страна с низким уровнем поведенческой религиозности. Даже после десятилетия относительной религиозной свободы еженедельное посещение церквей не поднимается выше 2-3 процентов. На Западе эта цифра не опускается ниже 15%, приближаясь в Германии и США к 50%.

Не только мало веруют, но и низко ставят веру – даже верующие. На первом месте ставят деньги, на второе и последующие – тоже деньги. «Власть», «собственность», «политика» воспринимаются как псевдонимы денег, и анализ сводится к разоблачению этих псевдонимов.

Налицо вытеснение религии из сознания. Это нормально: Россия есть постреволюционное общество, а не постмодерное общество. Более того, это постреволюционное общество, которое  не осмыслило своего прошлого и старается его вытеснить из сознания. Так после освобождения от власти Орды русские интеллектуалы вытеснили из сознания (и из текстов, то есть и из национального сознания) почти все свидетельства о том, что ордынское иго существовало, что в течение двух веков русские князья были всего лишь наместниками ханов. В результате многие особенности ордынской власти остались непреодоленными и воспроизводились в отсутствие Орды. Отказ признать глубину влияния семидесяти послереволюционных лет на Россию, отрефлектировать и изжить большевизм, привел к тому, что характерные коммунистические стереотипы продолжают функционировать.

В России, особенно среди интеллектуалов, антикоммунизм остается не продуманной логической позицией, а средством сохранить коммунистические идейные установки в собственном сознании, прикрывая их борьбой с коммунизмом артикулированным и организованным.

Большевизм хорошо виден и в отношении интеллектуалов к религии (власть тоже продолжает манипулировать религией, как она это делала после революции, и суть дела не меняется от того, что манипуляция на этот раз благоприятна для церковных лидеров). На поверхности секуляризм и антиклерикализм российских интеллектуалов напоминают аналогичные установки интеллектуалов Запада. Но западный интеллектуал не боится быть антиклерикалом в политике и не боится признавать критическое значение религиозного фактора в социуме. Российский интеллектуал в политике предпочитает идти на мировую с Церковью, а в теории остается марксистом, убежденным, что религия есть опиум народа, а все решает соотношение производительных сил и производственных отношений. 

Повышенная антирелигиозность российской элиты (интеллектуальной и властной) отражает скрытый страх перед религией. Страх этот не случаен. Российская элита сохраняет родовую черту коммунизма: отношение к истории как к проекту. Эта проектность сознания восходит (как и коммуннизм) к прогрессизму европейского общества, но и отличается от него упрощенностью и схематизмом. Европейская вера в прогресс родилась из христианского эсхатологизма и несла в себе христианский скепсис по отношению к земным властям – как светским, так и церковным.

Религия в России была действительно выкорчевана, так что разговоры церковной номенклатуры о каких-либо «православных корнях» (или любых других) есть чистая спекуляция и попытка продать себя власти подороже. Но именно отсутствие религиозного фактора само по себе оказывается очень мощным фактором: где нет веры в предопределение или хотя бы в судьбу, там продолжает властвовать детерминизм, который со времен Дарвина и Маркса деградировал до уровня примитивного фатализма, убежденности в том, что Россия обречена на рабство, на чередование циклов оттепели и заморозков, что история вообще определяется генезисом, спрятанной во глубине веков матрицей национальной судьбы.

Российский вариант прогрессизма абсолютизировал скепсис, сведя веру в прогресс к материалистической надежде на возможность манипуляции историей. Мир сводится к материальным факторам (западные люди, казалось бы столь материалистичные, отнюдь в это не верят). Человек воспринимается все еще лишь как винтик, производитель/потребитель, неспособный не то что к творчеству нового, но даже к точному выполнению распоряжений сверху. Мысль, что распоряжениями сверху можно лишь загубить всякое развитие, посткоммунистической душе пока еще непонятна.

Может ли застолье кончиться хорошо?

Современная российская «духовность» унаследовала от коммунизма оптимизм, но унаследовала и разочарование в коммунизме. Парадоксальное, тупиковое состояние, совершенно точно соответствующее идеалу праздника: выпивка, начинающаяся с горячих признаний в любви, заканчивающаяся пьяным мордобоем. И, после мордобоя, все-таки надежда на то, что это не последняя выпивка. Действительно, это не для всякого участника застолья последняя трапеза. Цикл, начинающийся с самообмана, веры в очередного царя, и заканчивающийся битьем посуды и истошными воплями, может повторяться до бесконечности. Можно считать этот цикл оптимистическим (ведь в нем всегда есть точка упования), можно пессимистическим (ведь, уже стартуя, человек знает, что кончится все плохо). В любом случае, он нереалистический.

Западные трапезы лишены русского разгула. Западные модели поведения более пессимистичны – с российской точки зрения, более прагматичны, приземленны. Они исходят из невозможности быстрого (на протяжении жизни нескольких поколений) и радикального улучшения истории, из необходимости длительного труда, из того, что любой сценарий будет включать в себя чередование поражений и побед. Та же религиозная подоснова означает сознание того, что невозможно ни в течение 15 лет, ни в течение 15 веков сделать людей лучше, честнее, нравственнее.

В  любом случае, присутствие за столом жизни религиозных людей, придает трапезе отрезвляющий оттенок. Именно потому, что религиозное сознание имеет опыт личного прозрения, имеет опыт личной святости, оно не поддается искушению поверить в возможность не только быстрого, но и хотя бы медленного распространения этого опыта на какое-то существенное множество людей. Благодать возможна, но не обязательна, а потому нравственность покоится не на благодати, не на общественном договоре, даже не на религии (но и не на секуляризме, не на вере в «выгодность» нравственного поведения), а на законе и его соблюдении. Здесь религиозное сознание очерчивает пределы своих полномочий и обнаруживает готовность сосуществовать как с другими религиями, так и с секулярным сознанием – сосуществовать в пространстве не прагматизма, а права.

Принципиально, что это различие обусловлено не различием «западного христианства» и «российского христианства», а различием христианского и нехристианского, большевистского в подходе к истории. Христианское сознание, даже утеряв веру в точном смысле слова, сохраняет представление о том, что за духовной работой, мученичеством и распятием следует воскресение. Большевистское сознание убеждено, что воскресение совершается не через духовную работу, вообще не через работу, а через власть, не через право, а через соблазнение -- а постбольшевистское сознание добавляет к этому еще и циническое разочарование: история-де есть есть постоянное чередований воскресений и распятий. Именно в таком порядке.

Вечеринка веры

Единственный вариант развития религиозной ситуации, который исключен для России, как ни странно, именно тот, которого больше всего боятся – американский. Кратковременное принятие американской модели свободы совести (свободы почти неограниченной) в 1990-м году было одной из причуд исторического процесса. Для американской религиозности вера существует в напряженной динамике личности и общины (не общины и рода, не личности и рода). Если личность вторична по отношению к роду, то по отношению к общине она первична. Личность может принять общину, может выбрать «внеконфессиональное» христианство, но выбор совершает именно личность.

В рамках американской модели вполне могут существовать и все прочие – как локальные варианты, не претендующие на господство. В современной Америке это китайский анклав. Тем не менее, американская модель довольно быстро переустраивает все прочие, лишая их «яда» коллективизма. Ирландские или итальянские католики, русские униаты в XIX веке были так же изолированы, как в сегодняшней Америке китайцы, но в течение нескольких поколений эта изоляция была разрушена, хотя догматически и организационно соответствующие конфессии ничуть не изменились. Изменения происходят на молекулярном, «персоналистическом» уровнях.

В России путей к этому сценарию не просматривается: слишком низок уровень религиозности, к тому же религиозность эта основана на родовом принципе. Тем не менее, в определенной дозе «вечеринка веры» происходит. Парадокс заключается в том, что религиозные общины, возникшие благодаря проповеди американских (и подобных им, в частности, южно-корейских) миссионеров придерживаются отнюдь не американской, а как раз русской модели жизни. В России их честят за тоталитаризм, коллективизм, оболвание, -- то есть, именно за то, что господствует в российской духовности последние десятилетия.

В самой Америке «баптист» -- это символ отсталости, архаики, родового начала, провинциализма и коллективизма. В России сперва воспринимали все, пришедшее из США, как нечто целое, и лишь постепенно увидели, что мормоны – более коллективистичны, чем комсомол. В этом смысле питать большие надежды на то, что религиозность, импортированная с Запада, когда-либо повлияет на российскую политическую действительность или кульуру, не приходится. Если бы повлияла – это был бы кошмар, штат Юта без округа Колумбия и прочих пятидесяти штатов.

Возможно, иерархичность протестантских общин, иерархичность особая, коллективистская, обусловлена тем, что в отличе от православной и католической литургии, строящихся вокруг невидимого Председателя – Христа, реально присутствующего на алтаре, протестантская служба декларирует, что она лишь «воспоминание о Христе». Председателя нет, он заменен священником (в лютеранской модели) или общиной в целом (конгрегационалистская модель), и это делает авторитет посюсторонним, близким, актуализирует его как средство регуляции.

Однако, есть и второй парадокс: именно те религиозные группы, которые наиболее ярко исповедуют религию «пира», коллективизма и «соборности», делают это на манер проклинаемого ими западного мира. Это классический парадокс модернизации: если впервые она реализуется всегда снизу, сперва в сфере идеологии, а потом в сфере поведения, то вторично, в условиях соседства с уже модернизированными странами, она может быть реализована сверху, и может сперва проходить в сфере манер, а уже потом в сфере идей. Не случайно «петровские реформы» были ничтожны как политическое или экономическое явления (а социально страна была значительно отброшена). Но петровские «ассамблеи» -- эти прото-«парти» -- петровские наставления, как следует вести себя за столом, больше вестернизировали российскую действительность, чем раздача казенных заказов тогдашним «оборонным предприятиям».

В сегодняшней России ориентированные на Запад группы (в том числе, религиозные) ведут себя часто в традициях жестко-иерархичных, поддерживают дисциплину как во время пира, с обязательным лидером и подчинением ему. Отчасти это вынужденная мера, чтобы сохранить себя во время давления.

Между тем, в реакционных светских и церковных кругах могут себе позволить (и позволяют), исповедуя антизападнические принципы, жить (и есть) как раз очень по-западному. Патриарх Алексий проводит отпуск в Швейцарии. Священник Глеб Якунин – нет. Внутри реакционных социальных и религиозных структур существуют определенные ситуации свободы. Это придает этим структурам устойчивость (иначе бы они вовсе задохнулись).

Возможность спора, выбора, даже склоки и раздора служит своеобразным предохранительным клапаном, позволяющим тоталитарной ситуации продолжаться. Но то, что для себя лично каждый предпочитает максимальную свободу в выбору друзей, коллег, информации и догматов, является одновременно ахиллесовой пятой жестких структур: расхождение общего и частного идеала не проходит даром.

Кухонные посиделки как опора несвободы

Символом скрытой и кастрированной оппозиции режиму в России стали посиделки – трапезы на кухне, островки внутренней свободы. Посиделки – своеобразный вариант шведского стола, при котором выбор блюда абсолютно свободен, участники демонстративно не обращают внимания, что кто принес, но категорически исключая возможность специальной подготовки блюд, потребляя и кильку, и курвуазье, и три семерки или вообще ограничиваясь курением. Принципиальным является возможность выбрать, с кем сидеть, и долгосрочная верность этому выбору.

Потребность в посиделках была столь велика, что они спонтанно образовывались даже в учреждениях. Коллектив, лишенный реального смысла существования во внерыночной экономики, постоянно тяготел к тому, чтобы видеть себя семьей или группой единоверцев. Работа отходила на второй план перед вереницей различных праздников. Особенность посиделки в том, что она потенциально нескончаема: состав гостей может меняться, а посиделка в целом продолжается.

Если Россия Ельцина была ближе к ситуации пира, что мало у кого (кроме главного) вызывало удовлетворение и ассоциировалось с пиром во время чумы, то Россия после Ельцина стала тяготеть к психологии именно посиделок. Демонстрация богатства, раздача даров не прекратились, но и не афишируются. Подчеркивается равенство, скромность, даже аскетичность. Закусываем, чем Бог послал. Важно быть вместе, мы сюда не жрать пришли, а продемонстрировать единство.

Проблема такой идеологии посиделок в том, что посиделки исключают работу. Любой другой вид трапезы – в интервале между трудом (пространство труда постоянно нарастает от пира к вечеринке), только для посиделок труд – это интервал, который постоянно сокращается. Момент, когда выясняется, что жрать уже нечего, наступает далеко не всегда, поскольку вдруг дверь распахивается и появляется заезжий американец (немец) с кучей пакетов. Ему срочно понадобилась брошюра Крученых (или нефть, или газ, или помощь в борьбе с международным терроризмом), и он, стараясь не принюхиваться, осторожно подсаживается к столу. Он привез достаточно, чтобы покрыть стол чистым золотом, и угол стола могут позолотить, хотя потом будут тушит о позолоту окурки, или сковырнут кусочек, уходя к зубному.

В религиозных вопросах посиделки начинаются, когда заговаривают о том, что все религии одинаковы, а догматы всего лишь выдумали попы, чтобы одурманить население. Эти разговоры абсолютно самодостаточны, занимают все свободное и даже рабочее время, занимают время, которое другие религиозные люди тратят на молитву, богословствование или благотворительность.

Застолье в трапезной

На примере церковной жизни хорошо видно, что форма трапезы определяет содержание. Сложный для постороннего человека вопрос об оттенках внутри российского православия наглядно проявляется в устройстве приходского общения. В консервативных приходах это всегда пир, на котором председательствует священник и только священник, по отношению к которому распределяются все прочие места.

Прославился священник Георгий Кочетков, создавший общину в несколько сотен человек, которые, помимо литургии, встречаются по домам, организуя «трапезы любви», аналог первохристианских «агап». Только первохристианские трапезы были абсолютно демократичны, организуясь по образцу похоронных братств, где все устраивали складчину для поминок по друзьям. Агапы «кочетковцев» строго иерархичны, с заранее определенным кругом участников, лидером, невидимым «епископом» (самим Кочетковым). Это именно традиционный пир, и конфликт Кочеткова с церковным начальством был вызван тем, что священник отказал епископу в том председательстве (заочном, но существенном), который он имеет по должности и чину.

Настоящим застольем, а не пиром стали «общения», которые развились по инициативе другого знаменитого священника, Александра Меня. Эти кружки тяготели к превращению либо в пир, либо в кухонную сиделку, и если от последнего священник удержать никак не мог, то от роли хозяина пиршества он уклонялся категорически.

Трапеза как поле боя

Актуальным примером того, как пространство трапезы определяет политический ландшафт, может служить борьба неправительственных организаций с правительством за то, на какой территории будет происходить их общение. Кремль всячески заманивает правозащитников на свою территорию, правозащитники отвечают тем же, но некоторые все-таки сдались и в Кремль вошли (бывает же такое, что «войти в Кремль» означает именно сдачу).

Формально не имеет ни малейшего значения, где происходит встреча, даже неприлично отказываться прийти к радушному хозяину. Кремль всячески стилизует свои отношения с подданными под кухонную посиделку, где все равны, где президент даже не «первый среди равных», а просто вот досталась человеку такая скучная и обременительная работа, но он все равно свой. Поэтика «скучности», «сероватости» (не серости) искусственно педалируется сторонниками сильной власти. Предпочитают рискнуть и предстать слишком простыми, чем отвечать за происходящее в качестве главы дома.

Реально и приглашающие к столу, и соглашающиеся, и отказывающиеся понимают, что там, где власть и иерархия, любая вечеринка или посиделка будет постоянно превращаться в пиршество, где «разговор с властью» совершенно неуместен, а возможны лишь тосты и здравицы, в лучшем случае -- взаимные, в худшем односторонние.

Гражданское общество безусловно адекватно выражается именно в вечеринке, с максимальной свободой выбора партнера и потребляемых продуктов, с заведомым, гигиеническим неприятием каких-либо правил, задержки в общении с кем-либо в ущерб другим.  Тоталитарное общество все время воспроизводит ситуацию пира, где на одном конце изобилие и гремят возгласы, а на другом – нищие, Даниилы Заточники, и зэки, которые получают свою пайку.

Гражданское общество рождает бесплатные передвижные кухни, российское общество сегодня все подобные инициативы старательно пресекает, решаясь даже не скандалы (выдворение из Москвы Армии Спасения и «Врачей без границ»). Голодных может кормить только власть, подданные могут только получать что-либо у власти или передавать от власти полученное (что власть всё получает от подданных, а не достает из буфета, является чем-то, что неприлично произносить вслух). Большевистский запрет на полноценную гражданскую благотворительность сохраняется, финансовые потоки распределяются так, чтобы делиться было особенно нечем, а для особо ретивых всегда есть особые методы, от инспекторов по пожарной безопасности до вакуумных бомб.

Очевидно, что вопрос о том, как строить в России гражданское общество, что поощрять, кому помогать, как себя вести, при такой классификации социальных явлений, подразумевает довольно четкий ответ: посещая, в целях самозащиты и сохранения виды, любые трапезы, участвуя в любых (кроме криминальных) социальных ситуациях, следует решительно поощрять те из них, в которых иерархическому началу и предопределенному репертуару возможностей противостоит равенство возможностей и максимальная свобода выбора партнера.

Поэтому, кстати, всевозможные объединения филателистов, собачников, пенсионеров и пр., которые власть намеренно выдает за гражданское общество, являются примерами инициатив-посиделок, а не застолья, тем более не вечеринками. В таких инициативах резко сужен и круг блюд – марка, защита старости, собаки, кошки – и круг партнеров: люди, обладающие аналогичным репертуаром интересов.

Принципиально важно быть готовым к тому, что именно потенциальные «застолья», «шведские столы» и, тем более «вечеринки» выглядят крайне неаппетитно. Как может богатый человек, привыкший царствовать за столом, оплачивать банкет, куда будут приглашены лишь те, кто способен придавать его персоне не больше значения, чем любой другой? (Этим такой банкет отличается от заседаний Английского клуба, где каждой персоне придавалось такое же огромное значение, как своей собственной).

Пока Москва и своей гастрономическим репертуаром подтверждает репутацию политической середины между Востоком и Западом. На Востоке подозрительно относятся к одиночному посетителю кафе – у нормального человека должен быть свой дом, жена должна готовить, в кафе идут с коллегами или друзьями. В Америке семейная трапеза – вещь экстраординарная, равно как и торжественный банкет, норма: абсолютно свободная, но совместная трапеза (застолье) на нейтральной территории. Каждый сам выбирает себе еду и партнера. В российском общепите, как и в российском бизнесе, господствуют крайности: дешевые забегаловки, вполне воспроизводящие неаппетитную домашнюю атмосферу, и сверхдорогие рестораны, где невозможно опуститься даже до уровня дружеского застолья, все время банкет получается.

В определенном смысле именно религиозный взгляд на российскую ситуацию наиболее пессимистичен, ибо не разделяет оптимистической надежды на то, что люди поймут выгодность этики. Эта выгодность – миф, хоть и сыгравший свою конструктивную роль в эпоху Просвещения. Не само по себе нравственное поведение выгодно. Нравственным может быть и тиран, и его подручный. Выгодна ситуация, в которой и мерзавец, и святой, и богач, и бедняк, имеют возможность максимального выбора, а не максимального заработка. Когда из-за стола государства российского выкидывают чеченцев, за то, что нерусские, иконоборцев, за то что попирают православную святыню, тореадоров, гомосексуалов, мунистов, -- это все ограничивают выбор блюд и партнеров.

Поощрять нужно (если мы интересуемся тем, что надо поощрять, а не тем, что надо производить) не доброе, вечное, светлое, а разнообразное. На свою тарелку надо класть, что любо, а на витрину шведского стола – все, что можно придумать. К себе в дом иеговиста пускать не обязательно, а в социальную действительность – непременно. Этим обеденный стол отличается от игрового: делать ставки на все цифры и цвета бессмысленно, а открывать двери для любых продуктов и гостей – лучшая стратегия.

Беда не в том, что никто не стремится в России к демократии, а в том, что недооценивается эмоциональная составляющая демократии. Большинство проектов сводятся к тому, кто будет руководит трапезой или как будет организовано застолье, но никто не готов понять, что обязательной, сущностной приметой свободы станет торжество «партийности» от «парти». Именно то, что уже сейчас постоянно подпитывает антизападнические настроения – неприятие отчужденности, дистанцированности – принять рано или поздно придётся. Только отчужденность может придти со свободой, а может и без свободы, как бесплатное приложение к тоталитризму.

Благотворительность, направленная на поощрение конкретных людей, институтов, проектов, -- замечательна, но она тактична, а не стратегична. При изобилии конференций, семинаров и пр. в России не просто не сложилось, а было задавлено, как только стало складываться, пространство вечеринок и шведских столов – в интеллектуальной сфере, не в кулинарной. Власть бдительно следит за тем, чтобы имеющиеся демократические организации были «на осадном положении», так что места для встреч на равных – не в качестве гостя или наемного лектора – крайне мало.

Впрочем, не следует недооценивать и гастрономический аспект гражданского общества. Без знаменитых кофеен, чайных и клубов оно не состоялось бы ни в Англии, ни во Франции. Вопрос в том, как воспроизвести процесс перехода от архаических застолий коллег, единоверцев, родственников к культуре шведских столов и вечеринок, -- безусловно менее импозантной, менее радушной, но при этом более свободной.

Если говорить о религиозной сфере, это означает, что поощрять нужно не господствующую церковь или «традиционные» религии, но и не «новые религиозные движения», не консерватров и не либералов. Поощрять нужно возможности встречи членов всех этих сторон. Поощрять нужно не преподавание православия людям с «православными корнями», а кросс-культурное просвещение. В этом смысле вестернизацией может быть углубленное изучение Востока (и именно европеизированная Россия породила высококлассное востоковедение). Запад не потому Запад, что он экспортирует гамбургеры и макдональдсы, а потому что он импортирует кухни всех культур, с которыми знакомится. Вестернизация Запада начиналась с ввоза восточных пряностей. Но Восток не возмущается, когда заимствуют его еду, он возмущается только, когда его жителям без спроса властей предоставляют возможность попробовать чужую. Восток даже согласен на «ложную вестернизацию» -- создание островков западного мира внутри себя, для избранных. Но «Запад» по определению есть то, что включает в себя и все прочие стороны света.

Каким будет наш пир?

В России безусловно возможно сохранение «общества пира». Демократия достаточно гибкая система, чтобы существовать с самым крайним коллективизмом (как это было уже и в древней Греции), но при одном условии: если рядом есть более свободные регионы. Возможно сохранение монархии в демократической Англии, но только потому, что вокруг монархии уничтожены. Другой вопрос, что реставрация монархии в России будет настолько искусственной, что британский вариант не получится, а выйдет гнусно и гадко. Пока в России как раз всё идет к воссозданию ситуации банкета.

В лучшем случае, это будет похоже на Грецию (и ее мусульманский аналог – Турцию). Коллективизм внутри христианства всегда будет отличаться от коллективизма ислама, иудаизма или, тем более, родовых религий – Евангелие слишком громко и часто ругает семью.  Хотелось бы, конечно, не греческого банкета, а итальянского. Итальянская модель включает в себя полностью независимую от государства церковь, обладающую огромным влиянием на общество и на государство (международное влияние Ватикана -- фактор в данном случае второстепенный). Это церковь, реально представляющая непрерывную многовековую традицию, «корни» национальной культуры, Церковь, с которой по умолчанию действительно отождествляет себя большинство населения, и отождествление это происходит именно через семью, через род.

Но Греция или Италия, неизбежные побочные эффекты такого многовекового симбиоза -- широкое распространение антиклерикализма и суеверий.  Люди слишком любят и слишком знают своих религиозных лидеров, чтобы преклоняться перед ними. Религиозные лидеры слишком любят и слишком знают свою паству, чтобы пытаться привести ее взгляды и поведение в полное соответствие с катехизисом.

Церковь способна в критические мгновения противостоять власти (Ватикан сохранил "in vitro" христианских демократов и после крушения фашизма выпустил их на политическую арену).  Власть способна в критические минуты удержаться от соблазна противостоять Церкви, пытаться ее стереть с лица земли, сохраняет за папством Ватикан, заключив конкордат и т.п. Лозунги итальянской демократии: «Свободная Церковь в свободном государстве» и (позже) «Свободная Церковь рядом со свободным государством». О свободе личности не упоминается ни в одном лозунге, и не случайно. Экономическое развитие, интеграция в Европу ослабляют это родовое христианство, но медленно – или, точнее, выборочно. Эта модель – тоже, как и американская, в России вряд ли возможна: коллективистская традиция слишком капитально разрушена революцией. Казенный коллективизм убил коллективизм родовой.

Франко-польская кухня

Россия – не единственная страна, где произошла революция, где пытались истребить христианство; она даже не добилась в этих занятиях наибольших успехов. Опыт Франции и Мексики намного более яркий. В Мексике натиск на католическую Церковь был более системным, чем в России. Если во Франции и в России маятник в конце концов качнулся в другую сторону, то в Мексике и этого не произошло: Церковь там по-прежнему на положении non grata. Во Франции периодические реставрации выработали у Церкви ту же привычку, что и в Мексике: государству не верить, государства не бояться (все равно до конца не раздавит) и у государства не просить (все равно не даст, а если даст, потом заберет обратно с лихвой). Однако в этих странах церкви почувствовали силу антиклерикализма и чувствуют ее постоянно, вынуждены с ней считаться, чтобы сохранить то, что имеют, «не наглеть». Революционный опыт оборачивается разрушением традиционных родовых структур и ценностей, на смену приходит противостояние коллективизма и персонализма. Тем не менее, коллективизм, как религиозный, так и антирелигиозный, все-таки преобладает: если бы личность была достаточно сильна, революция бы не произошла.

Нетрудно заметить, что в России налицо именно эта модель религиозно-социальных отношений. Как и в Польше,  как и в других странах, где сперва произошла революция, а потом – отказ от революции, истощение революции (русский вариант) или контрреволюция.

Шведский стол

Умеренный коллективизм и умеренный персонализм перетекают друг в друга. Чтобы застолье стало шведским столом, достаточно переставить еду. Граница между коллективизмом Германии и индивидуализмом скандинавских стран достаточно условна, но о ней полезно помнить, поскольку проблемой является осмысление революции (или, что еще важнее, отсутствия революций). Умеренный персонализм готов сосуществовать даже с государственной церковью, но не с революцией. Он порождает не гонения на духовенство, а высокий уровень самоубийств без различия сословий.

В отличие от американской модели, умеренный персонализм отнюдь не приветствует иноверие и инославие, отнюдь не радуется тому, что личность доминирует над коллективом, и старается максимально долго сохранить от коллективизма и даже от рода все, что не мешает личности. Правда, это довольно немного. Государственные церкви в скандинавских странах дышат на ладан, истребляют последние остатки их социального влияния.

Секуляризация: каждый платит за себя

Садиться за стол можно по-разному, можно вообще не садиться, а ходить; иногда на первое место выходит вопрос, кто, собственно, оплатил продукты и их приготовление? Может быть пир в кредит, может быть вечеринка вскладчину, а может быть и вечеринка за казенный счет

В религиозной сфере вопрос о том, кто и как платит, и тенденция, при которой каждый платит за себя, обозначается как секуляризация – превращение религии в частное дело. Секуляризация не означает персонализации: частным делом может быть и религия очень коллективистского типа. Можно устроить вкладчину и пир. Секуляризация есть сухой остаток от эра прогрессизма, эра агрессивно-атеистической, когда религия и особенно ее публичные формы рассматривались как помеха на пути продвижения к идеальному обществу. Вера в прогресс ушла, но прогресс не ушел, и секуляризация осталась как психологический, экономический и юридический феномен.

Психологически секуляризация легко опознается не по числу атеистов или агностиков (оно во всех странах остается невысоким), а по религиофобии. В секулярном мире верующие и неверующие одинаково опасаются организованных форм религии, даже если сами их используют. Это явление, неизвестно вне постхристианского ареала или в средневековом христианском мире. Всегда и всюду проповедь, миссия, сотрудничество с государством были естественными для религии действиями. Секуляризм подозревает в этих действиях попытку манипуляции человеком, коллективом, обществом. Религиоведы не устают повторять, что манипулирование сознанием, «промывка мозгов», подкуп и соблазнение – явления чрезвычайно ограниченные в своих возможностях. Соблазнить кого-либо надолго помимо воли человека невозможно, и страх такого соблазнения – проявление специфически секулярной ксенофобии, которая, что примечательно, поражает и вполне религиозных людей.

Экономически секуляризация начиналась как обращения доходов религиозных организаций в пользу государства с соответствующей компенсации из казны. Соответственно, экономически секуляризация означает сокращение государственных расходов на религию. Атеистическое сознание утверждает, что чем выше уровень финансирования религии государством, тем ниже реальная религиозность, выражаемая в посещении церквей. Действительность, однако, сложнее. Очень высокая посещаемость в США и Франции действительно соседствует с нулевым финансированием из казны, но в Англии и в России активное финансирование соседствует с низкой посещаемостью, а в Италии – с низкой. Деньги и дух не связаны непосредственно.

Юридически секуляризация означает стремление к свободе совести. В  России с 1992 года стало модно свободу совести именовать «американской моделью свободы совести» (подразумевая, что это очень неподходящая для России модель). Но, как и чистая питьевая вода в офисе, «американская модель свободы совести» является просто нормальной моделью свободы совести, свободной от примеси средневековых представлений и предпочтительной для использования в любой стране. Более того, так же не существует каких-то «национальных» противопоказаний для американской модели свободы совести, как не существует «национальных кулинарных традиций», которые бы предусматривали нежелательность использования чистой питьевой воды.

Ссылки на «европейскую модель» есть лукавство: во всей постхристианской Европе идет неуконное движение именно к «американской», т.е. «чистой» модели свободы совести, и по мере европейской интеграции это движение будет нарастать. В одной стране за другой прекращается государственное финансирование религии по признаку «традиционности». Правительство в крайнем случае становится передаточным звеном, распределяющим часть налогов на религию в соответствии с волей налогоплательщиков, а не с какими-то политическими или историческими соображениями.

Российское застолье сегодня

Нетрудно заметить, что в России религия функционирует по умеренно коллективистской модели. Нелегальная антикоммунистическая публицистика 1970-1980-х годов подчеркивала специфику российской религиозности,  противопоставляя пассивность православных иерархов социально-политической активности иерархов католических. С падением железного занавеса выяснилось, что активность западных христианских лидеров в борьбе с коммунизмом была сильно преувеличена, равно как и степень антикоммунизма паствы.

Опыт всех стран, где была революция с антиклерикальной и атеистической составляющей, достаточно близок России: всюду были свои ренегаты, пытавшиеся подольститься к власти, и всюду власть их услуги отвергала – слишком невелика выгода от ренегатов. Всюду были свои герои-мученики, оставшиеся в одиночестве. И всюду большинство так или иначе шло на компромисс с режимом, каким бы антиклерикальным он ни был.

Российская модель религиозности не является чем-то уникальным в смысле продолжительности. Это типичная умеренно коллективистская модель со сниженными показателями по всем параметрам. В 1990-е годы  возрождение религии не вывело Россию на уровень даже минимально религиозных европейских стран. Сближение правительства с православием не приблизило Московскую Патриархию к статусу, которым реально обладают англикане в Великобритании, лютеране в Германии, католики Иберийского и Аппенинского полуостровов.

Символическая православизация

Специфика российского сценария религиозной реставрации заключается в поверхностном характере этого процесса. Умеренно реакционный православный публицист М.Шевченко в 1998 году обозначил такую реставрацию как «православизацию». Московская патриархия получает набор существенных преимуществ по сравнению с другими конфессиями, но эти преимущества не включают в себя реальных властных полномочий.

Государственное финансирование совершается в основном в обход закона через включение представителей Патриархии в состав нефтедобывающих компаний или, чаще, через разовые дотации Патриархии от предприятий, поставленных перед необходимостью выглядеть «правильными гражданами». Классическим примером может служить финансирование строительства храма Христа Спасителя.

Слабость такого финансирования в том, что не религиозные лидеры, а светские определяют, на что пойдут деньги. Патриарх был против восстановления храма Христа Спасителя, но воля московского мэра оказалась сильнее. Патриархия совершенно не заинтересована в строительстве храмов в нефтедобывающих регионах, но больше всего их строится именно там.

Налицо ситуация раннего западноевропейского средневековья, когда именно светские правители определяют направление развитие церковной инфраструктуры, организуя ее вокруг собственных вотчин. Патриарх оказываются в роли догоняющего, освящающего церкви в пансионатах Газпрома, в генеральном штабе и т.п. При этом на нужды собственно Патриарха выделяется лишь малая часть денег, идущая на удовлетворение потребности правящей элиты в легитимизации своей власти.

Патриарх официально входит в кремлевскую номенклатуру, входит (с приходом Путина) в первую пятерку «влиятельных политиков» (до этого был в середине второй двадцатки). В выработке конкретных политических решений Церковь не участвует. Власть спокойно может вторгнуть в сферу полномочий Патриарха (самым ярким случаем были похороны Романовых), игнорируя его протесты и демонстрации.

Более того, с приходом Путина стали все чаще повторяться случаи, когда светская власть манипулирует церковной, устраивая своеобразный «офсайд». Например, в ходе полемики по вопросу о смертной казни верхушка Московской Патриархии выступила с одобрением оной, после чего президент озвучил гуманистическую позицию, вынудив иерархов срочно и резко менять курс. Ситуация повторилась после террористических актов в США, когда заявления лидеров Патриархии оказались более антиамериканскими, чем заявления Кремля. В обоих случаях речь явно не шла о независимом курсе Патриархии, потому что церковные лидеры, обнаружив, что опередила светских, незамедлительно подавала назад, зная, что навлечет обвинения в непоследовательности и приспособленчестве.

Символический характер реставрации православия в качестве государственной религии проявляется в отказе властной элиты закрепить преимущества Московской Патриархии на законодательном уровне. Все пожалования носят разовый характер. Многочисленные соглашения Патриархии с различными министерствами открывают ей доступ к тем секторам общества, где сохраняется высокая степень зависимости человека от государственной власти или, по крайней мере, где способность человека к самостоятельному принятию решений ослаблена: в тюрьмы, в военные части, в концлагеря, в пожарные части, в больницы, в школы.

Тем не менее, абсолютной монополии на деятельность хотя бы в этих стратах Патриархия так и не получила. Более того, власть оказала решительное сопротивление попытке ввести Закон Божий в обязательную сетку школьных часов. Между тем, в этом вопросе Патриархия совершенно справедливо ссылалась на опыт некоторых европейских стран. Православизация, однако, в отличие от настоящей реставрации, имеет четко ограниченные пределы: властная элита готова отдать Церкви на откуп низшие слои, готова приодеть церковников для придания блеска государственным актам, но сама подчиняться ей не желает и допускать их к своим детям не будет категорически.

Символизм православизации проявляется и в отказе властей унифицировать религиозную ситуацию в различных регионах. Даже принятие в 1997 году антидемократического закона о религии не слишком ухудшило ситуацию. Религиозное многообразие все еще значительно больше, нежели хотелось бы Московской Патриархии. Слишком многое зависит от личного энтузиазма местного чиновничества. Патриархия не заняла места системы партийного просвещения и воспитания, вопрос о вероисповедании не стал «политическим» в специфически советском смысле слова, то есть таким, где никакие послабления не допускаются.

Алармистский антиклерикализм

Даже российский антиклерикализм не уникальное явление. Французский антиклерикализм намного старше, институционально закрепленнее, интеллектуально проработаннее. Сочетание антиклерикализма с частичной реставрацией церковного статуса – характерно французское явление, русский опыт здесь не добавляет ничего нового.

Как и на Западе, антиклерикализм в России выполняет алармистскую функцию, преувеличивает влияние Церкви и степень религиозной реставрации, чтобы не допустить реального, а не символического возвращения религии в политику. Налицо символическая реставрация религии, вызывающая символические же протесты. Максимум, на который решаются интеллектуалы – письма в газеты. Тональность этих писем тем более яростна, что иного способа продемонстрировать атеизм авторы не видят. 

Если интеллектуал оказывается в конфликте с Церковью – например, в качестве директора музея, хранящего конфискованные большевиками церковные ценности – он действует с постоянной оглядкой на свое руководство и ограничивается от силы традиционным советским обращением к руководству через газеты (под видом апелляции к общественному мнению). Случаи, когда конфликт музейщиков и Церкви решался бы через суд, исчисляются единицами. Это лишь отчасти объясняется зависимостью суда от светской власти, а в большей степени – жестким централизмом в структурах учреждений культуры, где работают интеллектуалы.

Завышение угрозы зомбирования

На уровне политических высказываний и медиа возможное влияние религиозного фактора на будущее России прогнозировались в нескольких направлениях. Самым распространенным оказалось ожидание негативных последствий религиозных свободы.

Начиная с 1992 года газеты стали регулярно публиковать, а политики более или менее точно пересказывать, материалы, изображающие отдельные религии в самым черном свете: социально деструктивные, высасывающие деньги и соки из своих членов, склонные к терроризму, каннибализму и человекоубийству. Апогея такие кампании достигали несколько раз: сперва в травел «АУМ Синрике», потом в травле Белого братства, Церкви Объединения (мунистов), наконец, в антиваххабистской истерике. 

Хотя фактурой для таких выступлений были зарубежные материалы (ведь и Белое Братство – зарубежная религиозная организация, и их единственное сколько-нибудь «антисоциальное» выступление, никому и ничему  не нанесшее ни малейшего ущерба, состоялось в Киеве, восприятие этих материалов резко отличалось от зарубежного. В США случаи массовых самоубийств на религиозной почве не повлекли к ужесточению законодательства; в Японии «АУМ Синрике» не была запрещена, не говоря уже о том, что ваххабизм остается признанным и респектабельным направлением ислама во всем арабском мире. В России же все эти движения стали подвергаться запрещению и разгрому.

Министерство внутренних дел и другие ведомства организовали последовательную работу по «антисектантской» пропаганде. И здесь, очевидно, решающим  фактором оказались советские традиции атеистической работы. Возник термин «религиозная безопасность России», нацеленный прежде всего не на радикальные движения, действительно часто угрожающие здоровью личности, а на «американский» баптизм.  Страх перед «зомбированием» распространен и на Западе, но там он никогда не влияет на судебную и законодательную практику. И уж вовсе отсутствует за пределами России страх перед тем, что «иностранные миссионеры» могут скупить души граждан. В России же это страх оказался оказался востребован как новая форма для тех чувств и практик, которые ранее выражались в рамках государственного «научного атеизма».

Завышение религиозного фактора в электоральной борьбе

Симметричным по отношению к сектофобии явлением оказались надежды на то, что использование православной риторики способно привлечь избирателей. Избиратель в любом случае воспринимался как пассивная сторона, объект манипулирования, и речь шла лишь о том, кому предоставить право промывать мозги: «нехорошим» религиям или «хорошим». Предполагалось, что православие, имеющее к тому же фору в виде культурной укорененности, окажется важной составляющей психологии избирателя. Даже если политику не нравилось православие, он считал необходимым считаться с его популярностью у избирателей.

На практике, однако, довольно быстро выяснилось, что не только сектанты, но и «традиционные религии» неспособны увлечь сколько-нибудь значительное число людей. Ни симпатии, ни антипатии, связанные с вероисповеданием, не стали заметным фактором политической жизни. Националистическая риторика могла пользоваться и пользовалась православной терминологией, но это не добавляло ей популярности. Антихристианские и антиправославные нападки сторонников не отпугивали. Многочисленные в начале 1990-х годов христианские партии одинаково сошли со сцены (единственный депутат, претендующий представлять христианскую партию, Александр Чуев, прошел в Думу, выдав свою партию за часть «Яблока»).

При прямом столкновении кандидатов от реакционно-черносотенного православия и атеистов или либеральных православных фанатики неизменно проигрывали, собирая ничтожное количество голосов (самый яркий случай – победа в Подмосковье сына свящ. Александра Меня, который выиграл именно благодаря не слишком православной, либерально-православной репутации своего покойного отца, оставив далеко позади ультра-православного кандидата).

Социологические опросы показывали, что даже люди, ставящие православие в центр своей жизни, не считают духовенство советником в политических вопросах. Антиклерикализм действительно оказался не только антицерковным, но и внутрицерковным явлением. Мнение духовенства об абортах или противозачаточных средствах ничуть не влияет на поведение избирателей и в католических странах, тем более в России. Традиционное приспособленчества православного духовенства сказалось и в умении воздерживаться от какого-либо мнения по насущным вопросам.

Наконец, сказалась и уникальная черта постсоветского избирателя: текучесть сознания, фиксируемая всеми социологическими опросами. Бытовой антиклерикализм в определенных ситуациях мгновенно отступает на второй план перед националистическим уважением к Церкви, но уважение к Церкви исчезает, как только Церковь пытается выступить активным участником не только политической, но и общественной жизни. Сближение Путина с православными иерархами не прибавило и не убавило президенту популярности. Очевидно, что никто не будет сопротивляться, если в ходе идеологической «зачистки» будет приказано населению оправославиться и отмечаться ежевоскресно в храме. Но очевидно и то, что в таком случае православная иерархия будет окончательно дискредитирована; восстановится дореволюционная ситуация «двойного счета», когда православная по видимости страна была крайне дехристианизирована.

Завышенная оценка западных прецедентов

С самого начала российской либерализации особой популярностью стала пользоваться концепция Макса Вебера о зависимости экономического поведения от религиозных взглядов. Концепция Вебера была опровергнута при ее проверке на широком статистическом материале; кроме того, она изначально касалась лишь тонких различий между кальвинизмом, лютеранством и католичеством. Но это не смущало российских политологов и публицистов. Более важным оказалось соответствие веберианского метода привычной для советского образования марксистской парадигме с ее верой в жесткое сцепление различных факторов; достаточно было механически поменять знаки и объявить, что дух определяет сознание. Впрочем, и марксистская концепция восходила к средневековому представлению о решающей роли христианства в становлении европейской цивилизации.

 Доказательство истинности религии через апелляцию к историческим успехам – явление не универсальное, родовые религии не знают такой причинно-следственной связи. (Ветхий Завет чаще подчеркивает не воздаяние народу за его веру, а наказание за отступление от веры.) Объяснение исторических успехов через апелляцию к истинности религии является обращенным случаем той же апологетической логики. Сэмуэл Хантингтон, объясняющий успехи западной цивилизации и религиозными факторами (традиции разделения светской и духовной властей и пр.) всего лишь повторяет древние ораторские фигуры речи, придавая им рациональную на вид форму.

История второй половины двадцатого века на практике продемонстрировала отсутствие прямой связи между вероисповеданием и экономикой. Экономические достижения и падения ни в малейшей степени не соответствуют религиозному фактору. Два миллиона православных американцев не являются в своей стране аутсайдерами.

Вебер, как выяснилось позднее, спутал религиозный фактор с более приземленным: экономический успех приходит к гонимому религиозному меньшинству. Но и это происходит не механически. Старообрядцев преследовали триста лет, но экономических успехов они добились в очень локальный отрезок времени, и добились не все. Попытка народовольцев найти в старообрядцах союзников по модернизации страны обернулась крахом. Влияние на психику человека его религиозных представлений несомненно, но при отсутствии ряда факторов это влияние не влияет на экономические и социальные процессы. То же угнетаемое меньшинство, если не погибает, благодаря повышенной энергичности настолько вписывается в угнетающую его структуру, что уже вступает с ним в симбиотические отношения и боится его исчезновения. И боится правильно: как ни были ужасны антисемитские погромы XIX века, направленные против местечкового иудаизма, вряд ли можно считать наилучшим решением проблемы исчезновение, вместе с погромами, самого местечкового иудаизма и замену этой многовековой культуры совершенно новым явлением – государством Израиль.

«Кальвинистское» отношение к труду встречается в истории культуры неоднократно (в том числе, за пределами христианства), но в отсутствие уже сложившейся системы правового государства и гражданского общества такое отношение к труду не продуцирует развития капитализма. Поэтому надежды на то, что православие или протестантизм привнесут в Россию этический ингредиент, необходимый для развития капитализма, неоправданны и представляют обычный редукционизм, сводящий многофакторный процесс к одному, произвольно выбранному вектору.

Более того: можно утверждать, что в данном случае опять происходит вытеснение: люди забывают, что именно коммунистическая идеология, восходящая именно к западноевропейской традиции, несла в себе как раз кальвинистскую трудовую этику с акцентом на личной ответственности, аскезе, взаимопомощи. Тем не менее, в условиях большевистского проекта экономическая реальность обесценила эту этику и в конечном счете задавила ее.

«Путь к благосостоянию – честный труд. Путь к самоутверждению – честное состязание. … Своей цели надо добиваться собственными силами. Жить за свой собственный счет. … Не лги, не хами, не дави, не используй другого как пешку. Выигрывай, но не уничтожай своего соперника. … постоянно расширяй радиус доверия»[1].

Эти принципы вполне могут функционировать и в рамках рабовладельческого общества, и в рамках тоталитарного государства (нацизм отлично сосуществовал и с католической, и с лютеранской, и с кальвинистской этикой).  Личная порядочность способна вытеснять за пределы сознания и социальное неравенство, и империалистические амбиции, она превосходна уживается с принципом «цель оправдывает средства», с готовностью строить светлое будущее путем лукавства, заигрывания с антидемократическими силами.

Наивность веры секулярного сознания российских демократов в то, что можно в течение нескольких десятилетий, усилиями группы лидеров добиться хотя бы распространения категорического императива, может быть объяснена незрелостью или неискренностью носителей этого сознания, либо вытеснением из их сознания некоторых противоречащих этой наивности реалий.

Отсечение фундаментализма

Тем не менее, влияние религии на будущее России несомненно, но оно проявляется не столько в положительном смысле, сколько в негативном: умеренно коллективистская модель христианства, лежащая в основе культуры, заведомо отсекает целый веер сценариев. Не приходится рассчитывать ни на торжество крайнего индивидуализма, но не стоит бояться и торжества фундаментализма. При всей кошмарности большевистского террора, это все-таки был не террор черносотенного типа, описываемый в текстах А.Кабакова. Христианство, даже православное, это все-таки не ислам и не конфуцианство, в рамках которых возможны действительно кошмарные сценарии.

Не случайно действительно агрессивный национализм в России очень быстро проскакивает «православную» стадию и начинает позиционировать себя как «языческий» конструкт. Православная традиция может в определенной ситуации оказаться бессильной перед реализацией такого сценария, как католичество и лютеранство оказались бессильны перед нацизмом и фашизмом, но породить такой сценарий и мирно с ним уживаться православие не сможет.

Даже более мягкий вариант фундаментализма, «евразийский», оказывается маргинальным явлением именно благодаря тому, что умеренный коллективизм чрезвычайно опасается коллективизма неумеренного. Аналогичным образом, именно невероятная энергичность, с которой российские интеллектуалы критикуют «православный фундаментализм» как реальную угрозу, свидетельствует о том, что угроза эта – призрачна. Опасность приходит с той стороны, откуда ее не ждут.

Это не означает, что в России невозможен «крайне плохой» сценарий. Но самый скверный сценарий в России будет иметь специфически черты, характерные для христианского ареала. Даже самый крайний национализм здесь вынужден будет (как это делал и нацизм) апеллировать к личному выбору и личной ответственности, к личной свободе и к личному спасению, сколько бы демагогична и извращенна ни была такая апелляция.

«Частная религиозность»

Религиозная сфера имеет для России и более важное значение, потому что в 1990-е годы тут фактически не было серьезных ограничений. И оказалось, что в стране идут те же процессы, которые характерны для всего постхристианского мира. Наибольший динамизм показало не православие, а «новые движения», которые религиоведы относят к числу «харизматических»: движения, где возможность эмоционального переживания и выражения религиозных эмоций повышена, а ориентация на социальное действие – понижена.

Термин пришел с Запада, где харизматические движения в последние двадцать лет переживают настоящий взрыв. В США не только епископальная церковь (аналог Московской Патриархии в России и католичеству в Италии, церковь политической элиты) постоянно и быстро теряет своих членов, сохраняя, впрочем, престижность. Харизматический взрыв ослабил и баптистов, дотоле самую массовую конфессию. С 1970-х годов харизматы активно проникают во все страны постхристианского ареала, хотя – или благодаря тому, что – они не имеют традиции централизованного миссионерства, предпочитая дисперсный, индивидуальный путь.

Что харизматическое движение является закономерным явлением, видно из появления аналогичных эндогенных движений в постсоветской России: Богородичный центр, последователи Виссариона, Белое братство и великое множество более мелких движений. С западным харизматическим движением они организационно никак не связаны, в догматике подчеркивают свои связи с традиционным православием, широко используют – в отличие от импортных движений – реалии, связанные с русской культурой. Это вызвало массированные насмешки со стороны, прежде всего, безрелигиозных интеллектуалов, которые увидели в этом опошление культуры, «окаэспэшивание».

Тем не менее, будучи в полной изоляции, эти движения все-таки выжили и продолжают развиваться. Они практически не заметны в Москве, где уровень контроля за организованной общественной жизнью во много раз строже, чем в провинции, но именно Москва является тем центром, где эти движения формируются и откуда черпают своих сторонников и ресурсы.

Сторонники демократических реформ на эти движения внимания не обратили, как и на их импортные разновидности. Политики демократической ориентации от защиты этих движений и вообще от борьбы за свободе совести устранились совершенно (между прочим, это ничуть не противоречит процитированным выше принципам категорического императива в их постсоветском варианте).

Между тем, именно существование этих движений показывает, что ресурс демократического развития в стране есть, что психологически люди готовы к интеграции в западную цивилизацию. Члены таких движений не на словах, не умозрительно, не «в принципе», а на поведенческом уровне реализуют те ценностные установки, которые другие члены общества лишь декларируют: ответственность, трудолюбие, взаимовыручка, щепетильность, упорядоченная соревновательность.

Светское общество обвиняет сторонников этих движений в коллективизме и инфантилизме. Однако, в том же самом обвиняют и членов «традиционных» религий. Может быть, в последнем случае обвинения более оправданны. Кому нужно теплое родовое лоно и полная безответственность предпочтет, скорее, религию традиционную, где нет риска столкновения с социумом. 

Можно даже предположить, что «антисектантская» истерия есть классический пример переноса вовне собственной вины: именно в России не только традиционно верующие, но и секуляризованные интеллектуалы страдают инфантилизмом. Кроме того, атеистическая агрессивность интеллектуалов, в 1970-1980-е годы находившая выход прежде всего в нападках на православие, которое изображалось религией недоумков, неграмотных стариков и молокососов с комплексами, теперь не решается критиковать православие и переносит все те же (ложные) стереотипы на иеговистов, богородичников, виссарионовцев, харизматов.

Некоторый ключ к разоблачению этих мифов дает не столько анализ реального образовательного уровня членов новых движений, сколько то, что все обвинения, им предъявляемые, предъявляются и американским харизматам. Антиамериканизм (в том числе, российский) обвиняет граждан США в инфантилизме, повышенной податливости к манипуляциям сверху, в невысоком уровне образования, пренебрежении культурой и т.п.

И повышенные тона, на которых произносятся подобные обличения, и их размашистость, избавляют от необходимости вступать с этими мифами в полемику. Такой антиамериканизм, в том числе, религиозный, распространяется во всех странах, где модель умеренной коллективистской религиозности оказывается вынуждена конкурировать с моделью религиозности персоналистической. Россия переживает тот же процесс инфильтрации персоналистическими разновидностями христианства, что и Польша, Греция, Бразилия, другие страны постхристианской цивилизации.

Распространение новых религий – единственный настоящий симптом либерализации российского пространства, а вот внимания больше уделяется симптомам совершенно фиктивным или эфемерным, как число брокеров или курс акций мосглавпусканалопрома. Уровень образованности приверженцев таких религий неверно измерять по традиционной для российской интеллигенции шкале «высокий/низкий», он адекватно оценивается по шкале «специализированный/неспециализированный». Это как раз те «заточенные» для определенной профессии интеллектуалы (и не только интеллектуалы), которые составляют костяк «среднего класса».

Одновременно, что примечательно, в самой Америке растет число приверженцев католичества и православия. Видимо, большую роль играет фактор стадиальности: если на ранней стадии формирования современной цивилизации религиозные оттенки играют большую роль и могут сыграть если не решающую (как полагал Вебер), то важную роль, агрессивно разрушая старые психологические установки, то в стадии стабилизации вполне сформировавшееся персоналистическое общество спокойно переваривает «традиционные» коллективистские религии, изменяя их на свой манер.

В случае с Россией, впрочем, как и со многими другими странами, упомянутыми выше, встает вопрос о том, на какой стадии количество приверженцев этих новых религий становится фактором, влияющим на будущее, тем более – влияющим необратимо. Пока очевидно лишь то, что ни в одной стране, претерпевающий модернизацию, этот фактор не стал критическим или хотя бы стабильным. Речь идет об очень активном, но все-таки меньшинстве, которое, к тому же, секуляризованные интеллектуалы игнорируют или даже преследуют, вместо того, чтобы искать в них союзника.



[1] Драгунский Д. Версия плюс. //Сценарии для России. М.: Клуб 2015, 1999. С. 110.

Ср. cценарии академический; наивно-оптимистический в беллетризированной форме диалога.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова