Яков Кротов. История. Книга о том, как общение создаёт свободу, любовь, человечность

Оглавление

Валерия Новодворская, дополнительные материалы. Над пропастью во лжи.

«ТЫ ДОЛЖЕН БЫТЬ ГОРДЫМ, КАК ЗНАМЯ»

Первый съезд ДС был очень живописен. Действующие лица и исполнители: Оргкомитет, полный суровой решимости создать партию хоть из кварков; делегаты, на 50 процентов (то есть 50 человек) не желающие вступать ни в партию, ни в тайное общество, а приехавшие потусоваться; гэбисты, целая рота в количестве трехсот человек, плюс вся наличная милиция района.

День первый прошел в жанре мистерии. На лестницах тучи гэбистов, которые ломятся в квартиру и перерезают телефонные провода! В квартире делегаты стоят (сесть негде), набившись в комнате и коридоре, как кильки в банке, со свечами в руках. Корреспондент «Московской правды» почти что в аквариуме с золотыми рыбками! Ораторы на стуле! Явление Жириновского с такой речью: «Ребята, так дело не пойдет. За такую программу нас повяжут коммунисты по 70-й статье. Давайте лучше напишем, что мы их поддерживаем, а потом вонзим им в спину нож!» Жириновского гонят, но выход из квартиры закупорен гэбистами. Мое финальное слово: «Сегодня мы зажгли в СССР свечу, которой им не погасить никогда». И впрямь в ДС все признаки искомого вечного двигателя.

День второй. Детектив. Гэбисты врываются на секции и вытаскивают из квартиры политсекции всех иногородних делегатов. Обвинив их почему-то в проституции (в основном мужчин), насильственно депортируют по домам за счет V отдела. Мартин Уокер, английский журналист, грудью прикрывает Оргсекцию. Юрий Митюнов бьет гэбистов костылем.

День третий. Сельская пастораль. Кратово. Дача Сергея Григорьянца, пригласившего съезд к себе в «Гласность» (в большой амбар). Дача разгромлена ГБ, оборудование увезли, Григорьянца и его ребят посадили на 5-7 суток. Гэбульники летают, как майские жуки (а это 9 мая 1988 года). Милиции больше, чем одуванчиков. Говорят, что в лес идти нельзя, он народный (общенародный), а на полянку заявление подают за 10 дней. Съезд идет 30 минут в поссовете, остальное время на платформе. Конформистские поправки не прошли, документы приняты с «добавкой». ДС со своими пятьюдесятью членами назван партией. Жириновский хочет баллотироваться в руководство партии, но не хочет вступать в саму партию. Ему объясняют, что этого нельзя. Обиженный, он уходит в лес.

Съезд кончается пикником на Пушкинской площади. Листовки и митинг в защиту политзэков, Григорьянца и делегатов — на первое; разгон, арест и побои — на второе.

Словом, Dies irae, de profundis etc.

НАШ СОБСТВЕННЫЙ ДРАКОН

Один смиренный персонаж Шварца, архивариус Шарлемань, говорит: «Есть только один способ избавиться от дракона: завести своего собственного». Это и есть перестройка: консенсус с собственным драконом, отказ не только от Сопротивления, но и от ненависти порабощенных. Перестройка — это общее дело дракона и его «населения» на добровольческой основе благодарности и любви. Шварц писал пьесу в сталинские времена, но напиши он ее сегодня, она вышла бы еще мрачнее. Сегодня это выглядело бы так: дракон заявляет, что у него нет ни хвоста, ни когтей, ни чешуи, что он всю жизнь мечтал о перестройке и пишет книжки о гласности и новом мышлении. А народ любит дракона. И Эльза добровольно идет с ним под венец. Что делать в такой ситуации Ланселоту? Только удавиться на семи осинах. Дээсовцы — немножко Иваны Карамазовы. Все мы отказываемся от своего билета в царствие земное, где жертва обнимается с палачом перед телекамерами и ест именинный торт, увенчанный их вензелями, на специальном банкете. О, незабвенный Набоков! Перестройку он, что ли, предчувствовал, когда писал «Приглашение на казнь»? ДС был создан для того, чтобы сказать президентам из КПСС, Ельцину, Кравчуку, Бразаускасу: «Не будет вам ни национального, ни интернационального примирения». «И мне тогда хотелось быть врагом». Мне всегда хотелось быть врагом! За тысячелетие у нас не было достойной, порядочной власти… ДС был призван стать школой врагов власти. А перестройка, может быть, и была задумана для того, чтобы у власти не осталось врагов. Власть говорила мне, как Порфирий Петрович Раскольникову: «А вы знаете, какая вам за это воспоследует сбавка?» Надо было только замолчать. А я ответила, и тоже как Родион: «Не надо мне совсем вашей сбавки!» Но мы в ДС пошли дальше Родиона. Мы рубили своим топором прошедшее и настоящее, ветераны войны и труда летели как щепки, но в нас не было жалости, ибо право отнять ложь и дать жестокую правду абсолютно. От нас, не вынеся горя, тоски и разочарования, утопятся сотни Офелий, на нашей совести тысячи процентщиц и Лизавет. Это наш топор разрубил СССР. Пролившаяся в результате кровь — на нас. Но я не леди Макбет, я не стану ее смывать, я перенесу все это с поднятой головой. Вы ищете виноватых? Я отвечу за все. ДС ответит за все.

Некогда я мечтала, что народ сломает свою клетку. Был ли шанс? Теперь мне кажется, что не было. У чехов и поляков лед тронулся, когда стало мягче в СССР, когда позволили. А до этого их прочно держала в своих объятиях ледяная зима. Чехи не прошли сквозь огонь в 1968 году, венгры — в 1956-м. А я мечтала о народе, который нельзя покорить живым, который можно взять только мертвым. Потому я так боготворю Чеченскую республику и Джохара Дудаева. Они последние из могикан.

Перестройка — это когда народу открывают клетку, а он не выходит; это согласие на пожизненную прописку в лагерном бараке из— за боязни волн. «Вот и нету оков — а к свободе народ не готов, много песен и слов, но народ не готов для свободы». Это и есть поющая революция, получаемая «на халяву». Все подлинное оплачивается кровью, а суррогат приобретается за слова. Перестройка сломила диссидентов. Одних посадила за тот вышеупомянутый торт, других сделала шутами, как несчастного Льва Убожко, который много выстрадал в 70-е годы, а потом не выдержал испытания безопасностью и известностью. Утратив всякий моральный уровень, он был исключен из ДС за предательство, за подметные письма против своих товарищей в советской прессе и даже не понял всей глубины своего падения и продолжает со мной здороваться, как ни в чем не бывало; он создает кучу опереточных партий, участвуя в гонке за властью, претендуя на президентский пост, валяя всюду дурака и разыгрывая на советских подмостках злую и жуткую пародию на диссидентское движение. Не страшен Убожко: страшно убожество.

Конечно, Горбачев вправе винить меня в неблагодарности: без этой перестройки я бы давно погибла под инквизиторскими пытками в спецтюрьме. Это, конечно, не страшно, но перед смертью пришлось бы утратить разум и превратиться в животное. Однако я не могу благодарить. Мне бросили жизнь, как плевок. А кому-то не досталось барской милости (права на свою собственную жизнь). Например, Анатолию Марченко. Не они каялись перед нами — они снисходили до помилования «этих проклятых экстремистов». Неужели у выпущенных узников совести такая милость не застряла в горле? Мне ее никак не проглотить. Нужно так давать, чтобы можно было брать. А они так давали ДС зеленый карандаш, что мы предпочли листики на деревьях сделать синими. И вообще, я не люблю, «когда маляр презренный мне пачкает мадонну Рафаэля» или когда секретарь обкома вдруг становится пламенным поклонником демократии. Кесарю — кесарево, Божие — Богу, а партаппаратчику — партаппаратчиково.

КТО СМЕЕТ ОБИЖАТЬ СИРОТУ?

Наше знакомство с Борисом Николаевичем Ельциным состоялось в тот момент, когда такая организация, как ДС, только и могла заинтересоваться судьбой первого секретаря МГК КПСС: на Пленуме, где его топтали, травили и готовы были стереть с лица земли, совсем как в 1937 году. Мы сочли себя обязанными защитить бедного гонимого коммуниста, ведь мы были защитниками политических сирот и вдов. Пожалев бедного Ельцина, мы стали готовиться к демонстрации в его защиту. Защитить гонимого врага — это было вполне в нашем вкусе. Заодно мы собирались достать адрес Ельцина, пойти к нему, утешить, подарить тортик и цветы, посоветовать выйти из КПСС и вступить в ДС, во фракцию демкоммунистов. Можно себе представить, какой восторг у Бориса Николаевича вызвали бы наша защита и наши предложения! Но мы не успели ничего сделать. Борис Николаевич «разоружился перед партией». Он так валялся у них в ногах, что с этого момента и до августа 1991 года мы утратили к нему всякий интерес. А дальнейшие его похождения, включая всеобуч в Межрегиональной депутатской группе, казались нам тогда слишком тривиальными. Мы не могли предугадать, что эта личность преподнесет еще и нам, и стране довольно приятные сюрпризы.

«ОТВЕТ ОДИН — ОТКАЗ»

Но вернемся к нашим баранам. Хотя здесь не требуется возвращения, наши бараны пасутся повсюду, как в 1988 году, так и в 1993-м. Первой крупной акцией ДС должен был стать митинг 21 августа 1988 года, призванный в массовом масштабе повторить подвиг диссидентской семерки в 1968 году на Красной площади. Тем более что оккупация Чехословакии продолжалась. На Красную площадь мы не пошли, у нас была своя, «прикормленная» Пушкинская площадь. Мы расклеили чуть ли не 100 000 листовок. И мы можем гордиться тем, что заставили горбачевскую перестройку, которая так хотела щеголять в бархатных перчатках, показать железные когти: 28 июля по специальному Указу были приняты драконовские правила о демонстрациях. В то время 1000 рублей были как сейчас 100 000. Именно такую сумму штрафа было позволено взимать за несанкционированные митинги. Здесь уже по статье 1661, ч.II разрешалось приговаривать к пятнадцати суткам ареста. После нескольких арестов шла уголовная статья (2001) — полгода тюрьмы. Я не помню колебаний у той радикальной половины партии, которая определяла все ее действия. В дальнейшем число радикалов неуклонно повышалось за счет тихих меньшевиков, которые призывали к бездействию и бездействовали лично, отчего их не было, к счастью, ни видно ни слышно. В 1989 году радикалы вышли на 2/3, в 1990-м -на 3/4, в 1991-м — на 5/6. Мы шли на грозу и, наверное, очень понравились бы Максиму Горькому в силу того, что в партии сплошь и рядом летали буревестники и призывали на свою голову бурю. Помню партсобрание накануне 21 августа, свернутые лозунги на столах, кучи оставленных для акции листовок, рыжего партийного котенка Гришу, который ползал по лозунгам в полном восторге (сегодня он большой и мудрый, с солидным партийным стажем). Из Питера приехала Катя Подольцева (в Москве ее мало знали, поэтому дали только пять суток; я, конечно, получила свой партмаксимум — 15 суток). Как говорится: война объявлена, претензий больше нет. Нам удалось собрать 5-6 тысяч людей. Милиция не справлялась, к тому же западный, интеллигентный полисмен-шериф, начальник 108-го о/м Владимир Федорович Белый заявил, что его люди разгонять не будут, они не держиморды, а будут просто стоять в оцеплении. Впервые в Москве был применен ОМОН, а потом любой выход ДС на площадь уже вызывал автоматически появление этой самой живописной части перестроечного пейзажа. Мы были врагами советской власти и были официально признаны таковыми. ОМОН и аресты на 15 суток заменили временно 70-ю статью и Лефортово. Но мы доказали, что сущность власти не изменилась. Ради того, чтобы это поняли все, мы готовы были не только к разгону, но и к расстрелу.

Владимир Федорович Белый был честным врагом. Он уважал идейных противников и терпеть не мог задержанных, которые пытались доказать, что проходили мимо митинга случайно. У него было чувство чести японского самурая. Мне он говорил, что питает ко мне такое уважение, что не стал бы сажать меня на 15 суток, а сразу поставил бы к стенке. Мои представления о чести были аналогичными, и я навсегда сохраню к нему теплые чувства, ибо такое мнение — это большая похвала. Я всегда культивировала образ «честного врага», а Белый был из лучших. Если у человека нет врагов, да еще при занятиях политикой, это наверняка ничтожество. Тот же Белый учил нас нашему ремеслу. «Плохо работаете, господа! — говорил он. — Что это за митинги! Если вы выведете 50 000, мы будем тихо стоять в оцеплении, если 200 000 — я вообще прикажу своим ребятам не выходить из отделения, а если вы выведете миллион, я сниму форму и сам к вам присоединюсь». Если бы народ восстал во имя демократии, так бы поступила не только милиция. Армия не посмела бы стрелять, а ГБ сидела бы тихо в лубянском подвале и молилась духу Дзержинского. Но народу оказалась не нужна демократия, в том-то вся и беда!

Однако она была нужна нам, и эту личную проблему мы решали одни, и ни один перестроечный соловей не смел за нас заступиться. Мы были брошены на произвол судьбы либеральным истеблишментом, и никогда еще никого не сдавали так грязно и откровенно (за исключением последних ельцинских предательств, да и то ведь Егор Гайдар н Егор Яковлев ушли не в тюрьму, а в отставку), как сдавали нас только за то, что мы шли впереди в прошибали лбом мешающую не только нам стену.

Каждый выход на митинг означал арест. Каждый арест омоновцами означал для меня н для активистов ДС 15 суток. Судьи Фрунзенского суда вынесли столько приговоров по политическим делам, сколько никто другой. Они судили нас круглосуточно: часто нас омоновцы приволакивали в суд и ночью, чтобы обойтись без лишних свидетелей. Были случаи, когда этих «судей» привозили в уединенные опорные пункты, где держали нас, и они выносили приговоры и там. Они действовали не под влиянием страха — это в 1988, 1989, 1990 годах! — им уже ничего не угрожало. Их даже не могли уволить. Они делали это добровольно, повинуясь извращенному советскому правосознанию, правосознанию палачей. Агамов, Шереметьев, Голованова, Чаплина, Митюшин, Одинокова, Фомина. Возможно, потомки будут иметь мужество воздать каждому по делам его, и я привожу здесь их имена. В Германии нацистские судьи были смещены, а персонал концлагерей понес еще н уголовную ответственность, не говоря уже об СС н СД или руководителях национал-социалистической партии. Мы никогда не требовали такой степени отмщения, мы готовы были простить своим палачам. Но не терпеть их в обществе и в политике на прежних ролях! Лишение дипломов для врачей-садистов, запрет на профессии, люстрация для руководителей КПСС и КГБ, общественный остракизм — если палачество не будет караться хотя бы этим, то на земле не останется никого, кроме палачей. На нашей земле и не осталось никого, кроме них и их жертв. Кролики и удавы. Остальные уехали, или погибли, или сошли с ума, или ищут смерти, как ДС.

Горбачевская перестройка запомнилась мне как один сплошной арест с недолгими переменками. 17 арестов, 17 голодовок по 15 суток — это моя личная маленькая ленинградская блокада, более восьми месяцев. На втором месте по ДС Саша Элиович — восемь арестов, а ему было труднее всех, он же язвенник. На третьем месте Дима Стариков — шесть арестов, у остальных — по пять, по четыре ареста. Наш острог, спецприемник ГУВД, помещался недалеко от Клязьминского водохранилища, на 101-м километре. По крайней мере, на подходе к сему узилищу нас встречал плакат «Счастливого вам отдыха!», рассчитанный на отдыхающих клязьминского пансионата.

Некогда эту зону построили немецкие военнопленные и сами же в ней сидели, что-то строя в окрестностях. Потом, после войны, там был женский лагерь. Последнее его назначение — спецприемник для административно арестованных. Наши политические камеры помещались в одном крыле (8, 9, 10 и 11). Наибольшая вместимость нашего острога, то есть его политического отсека, была 30-35 человек. Ровно столько и получали аресты, остальных из сотни-полутора захваченных штрафовали. Наверное, советское правосудие уже списало мои 6 тысяч штрафа, убедившись, что я им заплачу после дождичка в четверг. Да мне и не из чего было платить при окладе в 130 рублей, который я из-за перманентных арестов практически не получала. Камеры были оборудованы просто и оригинально: решетка, дверь с глазком, голые деревянные нары. Помещение практически не отапливалось, я до сих пор ощущаю этот ледяной холод, от которого мерзло даже лицо. Зимой там было 7-8. Летом дотягивало где-то до 13. При голодовке это ощущалось особенно мучительно. Административный арест — это условия ШИЗО, штрафного изолятора. Нет передач, свиданий, книг, прогулок, переписки, постельных принадлежностей, матраса, одеяла. Условия, приближающиеся к пытке. Курить тоже нельзя. Я-то не курю, но другие дээсовцы очень мучились. Курильщики знают, что это — жить без курения 15 дней. В лагере в ШИЗО помещают за провинность, пусть даже и вымышленную, а здесь — сразу ШИЗО. Сколько моих молодых товарищей искалечилось в этих ледяных камерах без пищи и без воды! Мне-то нечего было терять, меня искалечили раньше, в этих камерах я загубила только почки и вернула себе почти вылеченную астму, но это пустое. Сколько раз падал в голодный обморок теперешний председатель подкомиссии по законности Моссовета депутат и основатель ДС Виктор Кузин, которого притаскивали в камеру в залитом кровью свитере после избиении омоновцами и агентами КГБ!

Надо было добиваться статуса политзаключенного, надо было завоевывать право на человеческое достоинство в заключении — или умирать. И мы это сделали; пожалуй, впервые с 30-х годов, когда перестал признаваться статус политзаключенного. Мы добились отдельных камер, права сидеть только с политическими демонстрантами или в одиночках, права не работать, приносимых из дома книг, учебников, письменных принадлежностей. Я выходила, вся набитая антисоветскими листовками и статьями. Мы, в уже полумертвом состоянии, заставили их давать нам наши теплые вещи и даже одеяла — тоже наши; возить нас в душ в Бутырки или Матросскую Тишину, греть каждый вечер женщинам-политическим воду. Этого можно было добиться только сухой смертельной голодовкой. В Питере держали мокрую и не добились ничего. Катя Подольцева своими пятью голодовками загубила желудок, многие в Петербурге попали в больницу и даже на операционный стол. Мокрая голодовка переносится гораздо легче. Правда, все 15 дней жутко хочется есть н снится сплошная еда. Никакого привыкания! Но чем больше голодовок, чем чаще они, тем скорее слабеешь, впадаешь в полуобморочное состояние и уже не страдаешь, только все время спишь, а в промежутках вполне можно читать и работать, отдыхая после каждой страницы. После 10-й голодовки я была в таком состоянии, что тюремщики брали с меня чуть ли не честное слово, что я не умру. Они иногда, за исключением особенно свирепых, жалели нас и старались понять. Но жалость зиждилась на нашей твердости и самоубийственных действиях. Самым человечным был, пожалуй, начальник сего острога майор Худяков. Когда в июне 1988 года перед партконференцией меня привезли к нему с руками, черными от кровоподтеков (гэбистские нежные объятия), он столько звонил во все инстанции, требуя отмены приговора, что его начальство поинтересовалось, не вступил ли и он в ДС. Он даже делился с нами книгами из собственной библиотеки. Но если бы не перспектива нашей смерти в подведомственном ему заведении, он не сделал бы столько шагов нам навстречу. У гуманизма здесь была деловая основа. Однако либеральные газеты, депутаты со съездов из разряда «демократов» и диссиденты нас жалели и того меньше. Ни одного слова в нашу защиту ими не было сказано. Приходилось еще доказывать тем же диссидентам, что создать политическую партию — это не то же, что поджечь дом. Пришлось мне написать целую статью, адресованную именно диссидентам: «Чем отличается политическая борьба от правозащитной деятельности, или Сектанты ли мы?». Статья была оспорена в диссидентской печати, но никто из диссидентов не пожалел тех, кто занял их место в тюремных камерах. Нам говорили: «Надо дело делать, а не сидеть. Некогда сидеть столько суток, и неохота, лучше мы потом опять сядем по 70-й статье». Что ж, когда пришло это время, по 70-й статье сел опять ДС, да и правозащитной деятельностью нам же пришлось заниматься.

Рекорд сухой голодовки принадлежит Саше Элиовичу. Восемь с половиной суток! Непонятно, как он выжил. Его обтянутый кожей скелет товарищи вынесли на руках из тюремной больницы. Саша Элиович по праву считался первым стратегом ДС, в политологии он просто Александр Македонский. Он подарил стране идею гражданского пути и написал почти в одиночку II программу ДС, самую изысканную и причудливую из всех политических программ. Но дар стратега у него сочетался с обостренной совестливостью и абсолютной честностью, и он умел умирать. Равнодушие к своим страданиям я диссидентам простила. Равнодушие к страданиям моих молодых товарищей я никогда не прощу.

Если сухая голодовка начинается во время мокрой, это особенно тяжело, ведь организм уже обезвожен. Через 2-3 дня о воде не можешь забыть ни на минуту, после пяти дней перестаешь спать. Видишь сплошные водопады и реки (а Саша Элиович мечтал о кефире). Язык распухает, во рту все такое шерстяное, как из джерси. Потом начинается внутренний жар (это в ледяной-то камере!). Внутри словно горит костер. Нельзя ни думать, ни читать, ни писать. Это не самая легкая из пыток. Очень хочется в одном купальнике побегать в ноябре по лужам или даже по снегу; воздух словно раскаляется; в одном тренировочном костюме прижимаешься к холодной стене, губы охлаждаешь о железные стойки нар. Потом начинаются судороги, неудержимая внутренняя дрожь. Дальше — отек. Потом они — а не мы! — сдавались. Спасибо Горбачеву за его единственный подарок — за право умереть в камере по собственному вкусу, за отмену принудительного кормления (везде, кроме тюрем КГБ) и частичный отказ от психиатрического террора. Какой дар может принять диссидент, вернее, даже революционер, от государства, с которым он поклялся бороться? Только возможность достойно умереть. Я лично никогда ничего другого и не требовала. Выход из голодовки очень тяжелый, ведь даже мокрая (с водой) 15— суточная голодовка вызывает судороги в ногах, сердечные приступы, спазмы в пищеводе, а при больной печени, как у меня, бывает еще хуже. На выходе сначала болят, а потом дико опухают ноги. А если через 15— 20 дней снова арест? Один раз меня почти принесли в суд прямо из дома, и интервал между пятнадцатью сутками и семью сутками ареста составил всего пять дней. Судью не смутило то, что я не могла стоять. Это был «осенний марафон». 17 арестов — это было сознательное физическое уничтожение, химический анализ, проба на излом. Это нормально. Власть имеет право испытывать человека кислотой, как золотую монету. Если он из чистого металла 96-й пробы, он устоит. Зато человек вправе не покоряться государству. Они враги, и у каждого в этом поединке свое оружие. У власти — насилие, плахи, тюрьмы, пытки; у человека — его стоицизм, его мужество. ДС выстоял. Дальше, за гранью 17-го ареста, шла смерть. Физические возможности были исчерпаны. И они отступили, они переменили пластинку. За административными арестами пошли дела по УК.

А какие отборные люди водились в ДС! Сплошная элита, но элита веселая и находчивая, вовсе не дорожащая собой, швыряющая жизнь со щедростью Креза и никогда не берущая сдачи! Как будто на серую пустыню, на пепелище советской действительности накинули цветной златотканый покров, чтобы скрыть рубище страны. В 60-70-е годы Россия не была бедна: у нее были диссиденты. В 80-е и 90-е годы Россия тоже не вылетела в трубу: у нее был ДС. Вообще главный сырьевой ресурс страны — ее инсургенты, и государство должно дорожить ими больше, чем золотыми приисками. Нас будут реабилитировать через 50 лет, сейчас еще не управились с жертвами 30-50-х годов. Поэтому я составляю здесь заранее свой личный маленький мемориал, или гербарий лучших дээсовцев.

Саша Осипов, щуплый рафинированный интеллигент, один из лучших в стране «знатоков» национальной проблематики, предсказавший до тонкости, как будет проходить распад Союза, еще в 1989 году. Когда я принимала этого молодого ученого в ДС, я сама себе не верила. Люди этого типа сидят в академиях, а не в тюрьмах. И получают Нобелевские премии, а не удары дубинкой.

Сергей Скрипников, любимое чадо партийной ростовской элиты, выпускник МГИМО, дипломат и экономист, холеный английский джентльмен, красиво и барственно грассирующий, отличный синолог. И это он пришел в ДС, и ездил со мной по стране, и рисковал жизнью, и медленно умирал в соседней камере от сухой голодовки, но держался… Это его тащили за волосы омоновцы, это его били сапогами.

Андрей Грязнов, физик и поэт. Тоже аристократ, и тоже декабрист. Вот одно из его стихотворений, некое личное дело перестройки.

ДИНОЗАВРЫ

Мы постепенно сознаем,

Что нет причины бить в литавры,

Что семь десятков лет живем

В стране, где правят динозавры.

Они не ведали забот.

Для них жратвы всегда хватало.

Но вот в одни прекрасный год

Погода вдруг меняться стала.

Экономический развал!

Не положить бы пасть на полку.

Вот тут один из них сказал:

— Загнем-ка, что ли, перестройку.

Чтоб сохранить былой престиж,

Хотя мы всех всегда давили,

Мы скажем: карнозавры[Хищный вид динозавров.] лишь

Суть динозавров извратили.

Так динозавры будут врать.

Им ничего не остается.

Они готовы всех сожрать,

Кто в их телегу не впряжется.

У динозавров аргумент

Для всех один (простой, как клизма):

Не с нами — значит, диссидент,

Антисоветчик и агент Всех хищных сил «имперьялизьма».

Не распахнуть нам темных штор,

Не смять неправедные лавры.

Не жить свободно до тех пор,

Пока не вымрут динозавры.

1989 г.

Совет хорош! А они все живут и живут… Не могу не поделиться еще одним аппетитным стихотвореньицем насчет социалистического выбора.

7 НОЯБРЯ 1987 ГОДА

Когда— то призрак из Европы

(Не то с тоски, не то со злобы)

По русской пробежал росе.

И вот уж семь десятилетий

Мы, зубы сжав, ползем в кювете

Вдоль превосходного шоссе.

1987 г.

Кто не слышал лекций Андрея Грязнова о Канте или по греческой философии, тот ничего не слышал. В оригинале Кант — довольно пресное кушанье, но в Андрюшином изложении — пища богов. Вообще, если бы Грязнов и Элиович были современниками Платона и Аристотеля, они отбили бы у них всех учеников, включая Александра Македонского. Я, к счастью, не знала тогда, что 19 августа Элиович и Грязнов будут глумиться над защитниками Белого Дома и призывать их разойтись, что они уйдут из ДС еще в 1991 году, до путча, из трусости, что Виктор Кузин перейдет на сторону красных, что Дмитрий Стариков будет выступать на анпиловских митингах и требовать восстановления СССР!

По сути дела, их уже нет, но цветы положить некуда.

И этот алмазный фонд явился на заграничный съезд ДС в Латвию. II съезд ДС прошел в январе 1989 года. Мы снимали кучу помещений, но ГБ шла по пятам, и нам отказали в последний момент. Однако латыши нас все-таки пристроили в одном юрмальском пансионате и выделили каминную для съезда. Здесь-то мы были свои! Во время оно с партбилетом ДС можно было ездить по странам Балтии, предъявляя его всюду вместо железнодорожного. Мы знали Слово Маугли: «Мы с тобой одной крови, ты и я», то есть «За вашу и нашу свободу!». Мы боролись за восстановление их независимости, и мне смешно сегодня слышать об угнетении русских в Балтии, потому что нас любили пламенно и самозабвенно, как братьев. Нацистов и оккупантов не любят нигде, сердцу не прикажешь. Мы помним, как сегодняшние «заплаканные» русские глумились над идеей балтийской свободы, как боролись за сохранение СССР. Поделом вору и мука. Малая толика презрения им не повредит. Мы заседали, забаррикадировавшись в коттедже. Гэбисты ломали дверь. Когда они ворвались, Валерий Терехов из петербургского ДС спокойно читал предлагаемые поправки. Ошалевшие гэбисты стояли в дверях, а мы даже не поворачивали головы и приняли документ. Тогда они кого-то поволокли из помещения, и все 150 гостей и делегатов выскочили на улицу, на травку, и расшвыряли гэбистов и милицию. Их было всего 40 человек, мы над ними открыто издевались. Утащить кого— нибудь они не смогли. Мы просто их отбрасывали. Оставалось в нас стрелять или вызывать воинское соединение. И они ушли.

II съезд ДС дополнил наши документы. Среди целей ДС открыто прозвучала «дезинтеграция СССР». (Это в начале 1989 года!) Мы заели это дело юрмальскими деликатесами, и в Риге у памятника Свободы мы с Сашей Лукашевым заклеймили оккупантов и восславили независимость Балтии. Латыши плакали от счастья и дарили нам цветы. Гэбисты писали нас на магнитофон. Корреспонденты спрашивали, неужели нам жизнь не дорога.

III съезд ДС прошел в Таллинне в январе 1990 года. Нам выделили даром зал Технического университета и даже даром кормили обедом. А жили мы в старинной крепости, превращенной в гостиницу. Если в Латвии чувствовался фронт и шла «холодная война», то в Эстонии оккупантов и оккупацию просто не замечали. Эта страшная сила духовного превосходства делала местную пятую колонну (оккупантов) очень смирными. Оккупированный Советами Таллинн выглядел как оккупированный немцами Париж. Было совершенно очевидно, что этот город нельзя покорить, что он не имеет отношения к СССР. Активисты партии Национальной независимости Эстонии рассказали нам, как они элегантно борются с ленинизмом. Памятник Ленина у горкома полили валерьянкой, и все местные коты устраивали там серенады. Я думаю, что этот памятник снесли первым, и по инициативе КПСС. Эстонцы ходили сквозь оккупантов, как сквозь стену. Они говорили, что с русскими у них не будет проблем: те интересуются только уровнем жизни, и на него сменяют пять СССР и шесть социализмов. Они говорили с презрением и знали, что мы не обидимся: эти русские не были нашими соотечественниками. В Эстонии было сколько угодно глазированных сырков, шоколада, дивных сосисок, бекона, шоколадных пирожных, кур и семги. Мы уничтожили, по-моему, их месячные запасы. Глядя на наш ужин после вечернего заседания (нас кормили в любое время: мы были свои), зав.рестораном задумчиво изрек: «Если у русских революционеров такой аппетит, то сколько же едят консерваторы? Нет, надо отделяться!» Аналогичный случай был в Питере после партийной конференции. Мы целый день не ели и дорвались до ресторана. Глядя на количество блюд на нашем столе, знакомый журналист вздохнул: «Нет, вторую партию нам не прокормить!»

III съезд ДС принял решение о бойкоте выборов в Советы. Шло поименное голосование, и наши меньшевики, охочие до портфелей, думали, как бы скорее слинять, что многие потом и сделали, ибо ДС не давал своим членам никаких благ, кроме одного: свободы.

Конечно, выборы состоялись и без нас. Жалкие, несвободные, фиктивные, они тем не менее дали людям робким, которым нужно создавать условия, возможность участвовать в публичных дискуссиях и как-то себя проявить. К избранному составу съезда мы отнеслись примерно так же, как звездные пришельцы гуманоидного типа отнеслись бы к неандертальцам (уровень гражданского развития ДС и съезда позволял такие параллели). Мы готовы были им помочь, взять под свое покровительство, ввести в цивилизацию. Не готовы были только к тому, что они будут держаться за свои каменные топоры и пещеры, как за признаки наиболее передового образа жизни. Мы раздали всем наши обращения «Депутату, гражданину, человеку». Однако прыжка через столетия не получилось, эволюция пошла, как всегда идет, по сантиметру.

А нас ожидало 9 апреля — для нас 8-е, потому что гонцы из Грузии, рассказывая о той ночи, употребляли именно эту дату. Тогда на наших глазах это случалось впервые — и мы чуть не сошли с ума. Мы не хотели жить. Мы хотели, чтобы нас убили теми же саперными лопатками. Появилась листовка «Всем антифашистам нашей страны». Это лучший листовочный текст, который я за свою жизнь написала. Мы заклеили им Москву. Я лично видела, как из рук читавшего его человека выпала бутылка с кефиром и разбилась о тротуар. Да, это действовало сильно. Я разносила листовки по редакциям. Коллектив «Юности» помогал их распространять и спрашивал, что еще они могут сделать. Тем же занималось «Знамя». Тогда они, наверное, впервые в своей жизни вышли на площадь. Общество опомнилось, очнулось ото сна и переживало момент наивысшего подъема и единения за счет негодования и отчаяния. Как раз вышли карательные Указы. Знаменитая 111 сулила острог всем, кто смел мыслить и говорить. Но то, что мы готовили, подпадало под 70-ю статью. Мы считали, что эта акция будет последней. Мы были в этом так уверены, что Катя Подольцева из питерского ДС приехала в Москву, чтобы отдать родителям свою дочь Лизу и чтобы ребенок не остался один после ее ареста — уже не на 15 суток, а на семь лет.

В штаб— квартиру звонили: «Здесь антифашисты? Мы ветераны войны, мы придем». Я позвонила Геннадию Жаворонкову, и он просто сказал: «Я буду там». Я этого его доброго дела никогда не забуду. Я позвонила товарищу -диссиденту Льву Тимофееву, и он сказал, что мое приглашение — провокация. Этого я тоже никогда не забуду. О, как мы хотели не вернуться с площади! Лечь под танки! А иначе как было смотреть грузинам в глаза? Я сходила даже к Сахарову. Я надеялась, что он выйдет вместе с нами. Но этого не произошло. Андрей Дмитриевич поставил этот вопрос в Академии наук, и они приняли резолюцию о том, чтобы власти не применяли жестокие меры к митингующим, а демонстранты бы их не провоцировали. Властям, конечно, было наплевать на все резолюции. Накануне акции все активисты ДС были обложены «длинными пушистыми», то есть хвостами.

Это были уже целые рати на машинах. Мы трое — Саша Элиович, Андрей Грязнов и я — ночевали в штаб-квартире. Я боялась только одного: не попасть на площадь. Не умереть вместе с теми, кто туда дойдет. Я была уверена, что танки нам обеспечены. И мы, зная, что вокруг дома караулят машины, решили уйти от хвостов. Мы втроем поднялись на пятый этаж и полезли по лесенке в лаз на чердаке. Руководил всем Андрей, у него оказался просто полководческий талант. Я вспомнила свою альпинистскую практику. Мы шли по чердаку к крайней секции дома. Впереди Андрюша, как Данко, нес свечу. За ним шел Саша и разгонял палкой голубей. Голуби шипели, как змеи, и гадили нам на головы. Но когда мы, озираясь, выбрались из последнего подъезда дома, у входа нас ждала парочка гэбульников! Они дежурили не только у нашего подъезда! Увидев у нас палку, они подобрали себе такую же. Мы схватили заблудшее такси. За нами ринулась гэбистская машина обычного вида, но с мощным гоночным мотором. Но всего одна! Другую мы уже «посеяли». Мы дали шоферу листовку и все ему объяснили. Он все понял и, повозив нас полночи, тщетно пытаясь уйти, завез в песчаный карьер, резко развернулся и поехал гэбистам в лоб. У них сдали нервы, и в последнюю секунду перед столкновением они свернули, пропустив нас. Мы ушли вперед, получив фору на квартал. Заехав в район новостроек, водитель сказал, что уведет гэбистов за собой, резко затормозил, мы выскочили и спрятались. Гэбульники не видели остановки, она была мгновенной. Они помчались дальше за такси, и водитель дурачил их до утра. А мы высидели несколько часов в чужом подъезде и поехали на «чистую» конспиративную квартиру к другу Андрея. Там мы поспали и поели и приняли душ. Друг вызвал своего приятеля с машиной и сказал, что лидеров ДС надо обязательно доставить на площадь. «Доставлю», — пообещал друг, сжимая монтировку.

Это была самая многочисленная наша демонстрация. На площадь вышли 15 тысяч человек. Несмотря на угрозы властей по телевидению, танков не было. Обычная массовка: милиция, спецназ, ОМОН, ГБ. Наш москвичонок проник между двумя омоновскими автобусами и встал. Прямо — море людей, слева — ОМОН и милиция, справа — корреспонденты. Мы эффектно выскочили на площадь. Мы с Андреем — с лозунгами, Саша — с трехцветным флагом. Нас тут же схватили, но мы обеспечили себе кару. Все руководители ДС были захвачены, и митинг повела 18-летняя студентка Эля Виноградская. Она залезла с флагом на дерево и произнесла пламенную речь. Потом с мегафоном возглавила колонну, и 15 тысяч человек пошли за ней! Митинг шел на Арбат к грузинскому культурному центру, через Москву, а ОМОН останавливал движение! «И убегают сторожа, открыв дорогу нам». Они захватили лидеров, и не помогло. 15 тысяч они арестовать не могли. Арбат был занят из конца в конец, люди поднимали кулаки в антифашистском приветствии. Здесь бы и войска не помогли. Власти поняли, что ДС надо остановить. И нам с Игорем Царьковым вместо 15 суток решили предъявить 200'. Это было уже полгода. О 200' раструбили по радио и в газетах. Мы обещали просто поселиться в палатках на Пушкинской площади и проводить митинг перманентно, раз уж такое дело. Сидеть — так не зря! Это была неслыханная наглость. Мы обещали держать голодовку все шесть месяцев. Они не сомневались, что мы назло им уморим себя голодом (Игорь Царьков держал голодовки вместе со мной). Люди под 200' готовили новый несанкционированный митинг, не скрываясь; по телефону диктовались лозунги аж на 64-ю статью. И власти отступили, поставленные перед неизбежностью нашей голодной смерти. Нас схватили дома в шесть часов утра, отвезли в суд, выдали по 15 суток и отправили в острог к нашим товарищам. Это была самая тяжелая сухая голодовка, когда мы чуть не умерли. Почти семь дней. Нам ставили в камеры миски с едой. Мы открывали окна и выливали ложками через решетку весь обед на чистенькие, белые стены тюрьмы. Несчастные надзиратели только и делали, что мыли наш острог снаружи, как перед пасхой. Так мы отучили наших стражей ставить нам в камеры пищу (в принципе это пытка). Когда мы уже теряли сознание от жажды, врач из МВД (большой садист) распорядился ставить нам в камеры воду. Мы выливали ее под дверь. В коридоре начался ледоход, и от нас отстали. Когда кончился срок Саши Элиовича, он отказался выходить из камеры, оставив нас умирать. Его вывели и посадили на травку. Стоять он не мог. Слава Богу, подъехал дээсовский Красный Крест с соками и машиной. Умирать остались Юра Гафуров, Игорь Царьков, редактор партийной газеты «Свободное слово» Эдуард Молчанов и я. Юра Гафуров так страдал, что спрашивал у меня, не может ли он вскрыть гвоздем вены, чтобы скорее умереть, а не ждать жуткой смерти от жажды. Я еле его отговорила. Двойные майские праздники не дали прокуратуре Москвы вовремя сориентироваться. Наверное, на седьмой день мы были хороши, судя по испугу прокуроров, которые бегали по камерам, лично отдавали нам книги и заклинали жить, а то им не с кем будет бороться. А мы и пить-то уже не могли. Мы получили свое. Мы были чисты перед Грузией.

IV съезд ДС был приглашен в Киев лидером тамошних дээсовцев Фредом Анаденко. Он обещал нам златые горы, но съезд вышел вроде I Учредительного по количеству приключений на душу делегата. Потом Фред признался, что он думал не об удобствах съезда, а о неудобствах местных гэбистов. По-моему, эта цель была достигнута вполне. Но это были не первые «приключения в Рио». Еще зимой за год до этого мы с Игорем Царьковым ехали в Киев на съезд Украинского Демократического Союза. УДС с Евгением Чернышевым во главе был самой крайней национально-демократической организацией на Украине в 1988-1989 годах, на уровне организации украинских националистов. После съезда, на который мы ехали и который не состоялся, УДС преобразовался в УНДЛ — Украинскую Национально-Демократическую Лигу, а потом Лига стала партией — УНДП. Женя Чернышев выучил в совершенстве украинский и перестал говорить по-русски. Мы были счастливы, что ДС внес лепту в создание радикальных украинских организаций. Мне природные украинцы-радикалы говорили, что каждый раз, когда им хочется сказать: «А пропади они пропадом, эти русские!», — они вспоминают про Евгения Чернышева и останавливаются на полуслове.

Так почему не состоялся съезд УДС? Потом мы узнали, что всех делегатов насильственно выслали домой из Киева — кого в Харьков, кого в Житомир. С нами было сложнее. Едва мы успели выйти из вагона на киевском вокзале, как на нас набросилась толпа в двадцать или больше местных гэбистов в «форменных» норковых шапках-ушанках. Ни слова не говоря, не задавая вопросов, они, выкрутив нам руки, принялись запихивать нас в две машины. Мы стали кричать о самостийности Украины и об отделении ее от СССР. Причем мы это кричали по-русски (по-украински мы читали, понимали, но не говорили, хотя Царьков из Запорожья), а гэбисты свои команды отдавали с сильным украинским акцентом. Получался парадокс и восхитительный скандал, пассажиры сбегались. Утрамбовав нас в машины, наши похитители помчались, как гепарды, на красный свет и доехали до аэропорта. Прямо по взлетному полю, распугивая встречные самолеты, они подкатили к ИЛу и поволокли нас по трапу. Стало наконец понятно, чего они от нас хотят. Депортация. Но не тут-то было! Я ухватилась внутри за люк, не давая его закрыть, и стала вопить на весь аэропорт, что выброшусь из самолета на полном ходу и этим его разгерметизирую. Царьков сначала был ошарашен, а потом стал подыгрывать. Словом, мы соглашались лететь только в наручниках и мешках на голове, привязанные к креслам, что в полном пассажирском самолете, конечно, проделать было нельзя. Гэбисты пытались закрыть люк, но стюардесса кричала, что в самолете еще нет пилота, не поведут же они сами. Царьков читал вслух пассажирам документы ДС. Те ничего не поняли, кроме того, что в самолет проникли два террориста. Появился генерал МВД и спросил, возможно ли, чтобы люди прыгали из самолета на ходу. Царьков посоветовал ему позвонить в Москву, в КГБ, и спросить, на что способна Новодворская. Генерал ушел и не вернулся. Видно, там подтвердили, что я и из ракеты выпрыгну. Гэбисты совали нам билеты, купленные на казенные деньги (подарок Щербицкого), но уже с меньшим энтузиазмом. Царьков съездил одного по физиономии, так что он свалился на сундуки и баулы. Ему даже не дали сдачи! Пришел пожилой летчик, узнал, в чем дело, и сказал, что он рейс не поведет, ему год до пенсии остался, и ушел в административное здание. Пассажиры умоляли не держать самолет, особенно одна бедная женщина, которая опаздывала на похороны. Я вслух (и очень громко) уверила ее, что на похороны мы все попадем, как только самолет поднимется в воздух. На наши собственные похороны. После чего пассажиры взбунтовались, выбрали комитет, вышли из самолета и заявили: «Мы с этими террористами не полетим». Среди них нашелся один юрист из Москвы, и он сказал примерно следующее:

— Я документов ДС не знаю и знать не хочу, но ваши действия, если вы представители властей, просто безумны. Если они преступники, отправляйте их спецрейсом с охраной. Если нет, зачем вы пихаете их в самолет? Я вот доеду до Прокуратуры Союза, и вашему Щербицкому не поздоровится.

Один старенький дедушка, летевший на слет партизан, пристал к гэбисту:

— Покажите служебное удостоверение!

— Нету у меня…

— Покажите паспорт!

— Нету…

— Люди добрые, так они же бандиты! Держите их!

Словом, через три часа гэбисты вытащили нас из самолета и приволокли в аэропортовскую милицию. Там объявили, что посадят нас в поезд, который идет до Москвы без остановок. Мы очень обрадовались и сказали, что из поезда прыгать даже легче, чем из самолета.

— Вы же разобьетесь!

— А вы за это ответите!

Офицеры милиции оказались «западэнцами» из Львова, они нас накормили в ресторане. Наконец явился прокурор Киева с предостережением по 70-й статье. Устно он обещал еще 64-ю. Это нас тоже обрадовало. Бедный прокурор такого сроду не видел. Мы даже не дали обыскать наш багаж, а везли мы массу дивных антисоветских материалов. Словом, в 21.00 нас выпустили в город. Киев был потрясен, Щербицкий посрамлен, украинские радикалы в нас положительно влюбились, а мы съели всю колбасу и выпили весь узвар, приготовленные Женей Чернышевым на съезд УДС.

Но вернемся в весну (майские праздники) 1990 года.

От помещений несчастному съезду отказали сразу: где мыши, где тараканы, где сборная СССР по боксу, где наводнение, где ремонт — все предлоги были хороши. Первый день съезда прошел за городом, на танцплощадке с маленькой эстрадой какого-то пансионата, в окружении половины, наверное, киевской милиции и ОМОНа, причем замминистра МВД Украины бегал вокруг с мегафоном и объяснял, что нас посадят по уголовной статье за захват для незаконных мероприятий общественных зданий (это танцплощадки-то!). Статья такая и впрямь была, но ДС уже вырвался на оперативный простор, и такие предложения не страх вызывали, а искренний восторг. Убедившись, что страха Божьего мы лишены, ОМОН включил глушилки с какофонической музыкой. Мы все перешли на эстраду, поближе к ведущим.

Осаждавшим пришлось уйти раньше осажденных, потому что я заявила, что мы не уйдем первыми, оставив наше поле боя — танцплощадку, и будем заседать до следующих праздников (дело было в мае). Попутно я еще успела выступить на учредительном съезде УРП (Украинской Республиканской партии), пригласив Украину к немедленному выходу из Союза и от имени России отказавшись навеки от всех на нее прав, чем вызвала восторг съезда (мне аплодировали стоя) и прострацию как у московского, так и у киевского ГБ.

На следующий день мы нашли в Киеве заброшенный амфитеатр в парке, построенный явно во времена Ярослава Мудрого и успевший разрушиться. В этих развалинах съезд и свил себе гнездо. До амфитеатра нас провожали. Когда мы с Асей Лащивер спросили у идущих нам навстречу мужчин, сколько нам идти до летнего театра, они любезно ответили: «Столько, сколько вы уже прошли». Через два часа после начала мы увидели, что сверху нас разглядывают в бинокль. А потом по ступенькам спустилась целая рота киевской милиции в парадных мундирах и белых перчатках (опоздавшим делегатам гэбисты говорили: «Куда вы идете? Там сейчас будут стрелять, бить дубинками и применять газы») и окружила съезд, встав даже между первым рядом и ведущими на эстраде. На эстраду поднялся прокурор Киева и попросил слова. Съезд вел Андрей Грязнов. Он поставил вопрос на голосование. Съезд в слове отказал! На месте прокурора я бы застрелилась. Советская власть была свергнута силами одного ДС, потому что он игнорировал не только ее приказы, но и само ее существование. Прокурор побыл немного и ушел. Милиционеры стояли и застенчиво улыбались, проклиная свое руководство за дурацкое положение, в которое их поставили. Мы с Юрой Бехчановым из Самарского ДС сидели в первом ряду, мертвой хваткой вцепившись в один трехцветный флаг. Юра отказывался его выпустить, боясь, что без флага его не арестуют. Я по тем же причинам отказывалась отдать флаг ему. ДС уже дозрел до того, что его члены боялись не ареста, а того, что их не возьмут. Фред Анаденко по диссидентской привычке диктовал телефоны киевских контактов Асе Лащивер. Наконец раздалась команда: «За спецсредствами шагом марш!» Милиционеры церемониальным маршем отправились за дубинками и газом. Конечно, они не вернулись. А на следующий день только полили дегтем первые скамьи амфитеатра, потому что на все скамейки в Киеве дегтя не хватило.

ГДЕ ЗДЕСЬ ПРОПАСТЬ ДЛЯ СВОБОДНЫХ ЛЮДЕЙ?

В мае 1990 года мне удалось экономически эмансипироваться от государства: перейти из своего заклятого института на работу в дээсовский кооператив по свержению «конституционного строя». Так что целый год я была профессиональным революционером не только в переносном, но и в прямом смысле. Моя партийная должность называлась в стиле наробраза: методист ДС. В роно это самая никчемная должность; по идее, методист должен учить учителей учить ребят. Моя должность вполне соответствовала традициям: я пыталась обучить «подрывной элемент», как лучше подрывать устои. Где я только не побывала!

В профессии профессионального революционера есть свои преимущества: по крайней мере, можно посмотреть страну, режим которой ты собираешься свергать. Я видела тяжелый, серо-стальной Тихий океан в бухтах Владивостока и даже каталась по нему, потому что во Владивостокском ДС состоял один настоящий морской волк, боцман Миша. Я видела хрупкую и очаровательную японскую флору в парках Дальнего Востока; похожий на Океан Соляриса пенный Амур, свинцовую Лену, жемчужный Енисей. А Ангара оказалась нестерпимо сапфировой, и, несмотря на все слухи о загрязнении, Байкал был достаточно хрустальный, и цвет у него оказался ван-гоговский. Иркутское партсобрание ДС происходило прямо в тайге, на сопках, на полянке, и медведь мог запросто выйти и попросить слова по повестке дня. А вот Обь была уже грязная, как несчастная заезженная Волга, и Иртыш выглядел не лучше. И везде, от Нижнего Новгорода до Владивостока, я ухитрялась устраивать праздники непослушания вместе с тамошними нашими партайгеноссен. Институты, НИИ, театры, клубы, да и заводы, бывало (но реже). И всегда по три выступления в день, и всегда на сладкое — митинг. Местные власти, наверное, топились и вешались. Люди охотно ходили на «крамолу»; я только не замечала тогда, что они — зрители и что на сцену они сами не лезут. В сущности, ДС устраивал гладиаторские бои, бросаясь добровольно во все львиные рвы и в печи огненные. Зрители рукоплескали, но из безопасного укрытия. Если это и была революционная деятельность, то на уровне парижских кафе 1848 года. Был бал. А после бала — казнь. Так, по Эдварду Радзинскому, выглядит любая дворянская революция. Но наше отчаяние было так велико, что мы не следили за реакцией аудитории, за реакцией после того, как падал занавес нашего спектакля. Мы жили на этой сцене, мы не ломали, а переживали своего Шекспира. Не все ли равно Отелло и Гамлету, куда пойдет зритель после спектакля? Ведь в зале он аплодировал! Что еще нужно хорошему актеру, у которого нет никакой другой жизни, кроме сценической? ДС играл, но не лицедействовал, потому что он играл самого себя. Но наша самая лучшая роль была впереди. Вильнюс. 13 января. Мир рухнул окончательно. Мы относились к Балтии с особенным благоговением, мы чтили в ней часть Запада, нашей земли обетованной. У нас там были не просто друзья, но товарищи. Мы участвовали в конгрессах всех радикальных национально-освободительных движений. Я никогда не забуду Учредительного съезда ДННЛ (Движения за национальную независимость Латвии) и выступления гостя от партии Национальной независимости Эстонии. Он не знал латышского, но не стал говорить по-русски, хотя в зале все знали русский. Он говорил по-немецки, а переводчик переводил на латышский!

Эстония мало говорила, мало выступала, но больше всех презирала. Поэтому она осталась самой нетронутой из трех стран, и она сейчас ушла дальше всех на Запад. Там за Бразаускаса не проголосуют! И перед смертью я буду видеть, как весь зал после моего выступления встает и аплодирует стоя, вплоть до овации. То же было и в Вильнюсе, на сейме Саюдиса. Первыми встали делегаты от Каунаса, за ними — все остальные. Что может бессильный, одинокий человек сделать для своей обезумевшей страны? Главное — искупить ее вину, а остальное все приложится. ДС замаливал (и продолжает замаливать) российские грехи. Мы все время напрашивались на крест, а после 13 января он стал нравственной необходимостью. В этот день без всяких санкций и оповещений на Советскую и Манежную вышли 10 тысяч человек. Наконец и депутатов заело. Они пошли даже на Красную. Этим многие слабости и колебания искупятся. Вышли и диссиденты. Александр Подрабинек, например. Настроение ДС очень хорошо передает мое стихотворение, написанное в те январские дни. Бывает, что плохое стихотворение может что-то хорошо передать!

ОККУПАЦИОННЫЙ РОМАНС

"Мы — не сталинские злодеи,

Мы на танках в Литву не вступали".

В девяностые не краснеем,

Наша хата все еще с краю.

И у нас ничего не сварилось,

Мы опять ничего не посмели.

А от Вильнюса до Тбилиси

Смяты танками все апрели.

Говорили: отцы виноваты,

Заварили имперскую кашу.

Получилось: наши лопаты

И империя — тоже наша.

Демократия — просто задаром,

Солидарность — еще дешевле.

Ванна гласности с легким паром

Чем дозволенней, тем задушевней.

А сегодня все по-другому,

А сегодня страшнее и проще:

Оккупанты останутся дома.

Остальные пусть выйдут на площадь.

В ночь на 14 января родилось «Письмо двенадцати», которое стало главным мотивом для моего ареста в мае и дела по новой формулировке 70-й статьи. Когда я писала его, то испытывала такие чувства к Горбачеву, что готова была и впрямь поступить с ним, как народовольцы поступали со своими губернаторами. Но через несколько дней я поостыла и вернулась к прежней дээсовской установке: достаточно сказать о праве на теракт вслух и заклеймить тирана, бросить ему публично вызов и пойти на смерть, но не лишать его его жалкой жизни (тем более, что бедняга не тянул на Ивана IV, или Нерона, или Иосифа Виссарионовича). То, что я написала такое письмо, никого не удивило. Удивительно и достойно восхищения то, что его подписали еще 11 человек, не прошедших через страшную мясорубку советских карательных заведений, хотя я всех предупреждала, что это II часть 70-й статьи: «Призывы к свержению существующего строя», коллективный вариант (группа), то есть 7 лет. Это письмо я и прочитала на Советской площади прямо в гэбистские видеокамеры.

«ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТИ»

«Когда правительство нарушает права народа, восстание является священным, и необходимейшим долгом народа»«Декларация прав человека и гражданина»

«Истребление тиранов» — так когда-то Набоков назвал свой рассказ о злодеяниях Сталина. Сегодня переполнилась мера злодеяний советского фашистского режима Горбачева. Против безоружного народа Литвы брошены танки, пролилась кровь мирных жителей.

Советские штурмовики повторяют подвиги громил СА в Тбилиси и Баку. Гражданская война, развязанная кликой Горбачева против его безоружных противников, посмевших предпочесть свободу рабству, приобрела открытый характер. В этих условиях вооруженное сопротивление, неуместное в другое время, становится законным средством борьбы народа с властью, обагрившей руки его кровью. Мы бесславно стерпели три Тимишоары: Тбилиси, Баку и Вильнюс, хотя Горбачев достоин участи Чаушеску, а его режим — аналогичного финала. Кто осудит студента, убившего Сомосу? Кто бросил бы камень в покушавшихся на Сталина и Гитлера?

Преступив закон, гласящий, что жизнь человека — святыня, Горбачев сам поставил себя вне этого закона.

Отныне ни законы Божеские, ни законы человеческие не защищают его и других военных и государственных преступников от гнева народа и руки мстителя.

Нельзя искупить свою вину перед народом Литвы, не защищая его с оружием в руках от карателей. Отныне народ приобретает право на свержение преступной власти любым путем, в том числе с помощью вооруженного восстания.

Политический режим, заливающий страну кровью, должен быть низвергнут, а кремлевские палачи разделить участь преступников, осужденных на Нюрнбергском процессе или павших от руки участников антифашистского Сопротивления на оккупированных территориях. Мы заявляем об этом открыто, и пусть наше обращение станет прологом к будущей демократической революции.

Члены партии ДС: Елена Авдеева, Юрий Бехчанов, Алексей Бирюков, Владимир Данилов, Анна Комарова, Вадим Кушнир, Валерия Новодворская, Василий Носов, Елена Орадовская, Алексей Печенкин, Иван Струков, Евгений Фрумкин.

К документу присоединился 21 делегат V съезда ДС с решающим голосом (из 72 человек) и 22 члена ДС, гости съезда, делегаты с совещательным голосом.

А еще я читала стихотворение «Кинжал» и посвящала Гитлеру, Сталину, Пол Поту и Горбачеву. И рвала портреты последнего буквально пачками. А какие лозунги у нас были! «Страна, где президент — бандит, свободы недостойна», «Лучше баррикады, чем горбачевизм», «Горбачев — Чаушеску», «Красные подонки, вон из Литвы», «Хватит терпеть режим фашиста Горбачева» и т.д. Как всегда, впереди были самые отборные дээсовцы, наши «боевики»: Лена Авдеева (19 лет), Юра Бехчанов (22 года), Коля Злотник, Женя Фрумкин, Вадим Кушнир, Кирилл Шуйкин, Гриша Воробьев (20 лет). Звучало знаменитое стихотворение «Пошатнулся и замер государственный строй». Мы пошли по Тверской, по проезжей части, к Манежной, наплевав на ОМОН, ничего не видя от горя. Мы не знали, живы ли наши друзья из «Лиги свободы Литвы». Ведь мы обещали первыми лечь под предназначенные для них танки! Но мы были живы, а кого-то уже давили. Как было после этого жить? Потом Андрюс Тучкус из «Лиги» мне рассказал, что они с Гинтарией, его женой, уложили спать детей (хорошо знакомых мне Грету и Доменика), не успев даже предупредить родителей, заперли дверь, взяли машину и поехали на площадь к парламенту умирать. И так поступили десятки тысяч. Ни у кого не было оружия, кроме бензина и нескольких охотничьих ружей. В квартирах запирали детей н уезжали умирать. Когда я об этом думаю, то у меня руки трясутся от беспредельной ненависти к танкам моей империи — и к их водителям, и я понимаю, что здесь бы не поколебалась не только лечь под танк, но и поджечь его, но и стрелять по русским десантникам.

Мы дошли до Манежной. Здесь уже был грузовик с депутатами, и Галина Старовойтова протягивала ко мне руки, приглашая на эту трибуну. Но нам было этого мало. Мы кричали: «Давайте сюда ваши танки!» Мы хотели выйти на Красную. Перед нами выросла цепь ОМОНа и автобусов. Как одержимые, мы бросились на ОМОН и порядком его помяли, по прорваться не смогли. Тогда я крикнула: «Всем сесть!» — и мы сели в лужи мокрого снега. ОМОН ошалел. Через пять минут нас стали брать.

На этот раз народ отбивал дээсовцев ожесточенно. Меня дотащили до подземного перехода, прямо по снегу и воде. Народ — за голову и руки, ОМОН — за ноги. Я думала, меня пополам разорвут. Так же отбивали Лену Авдееву. Когда 10-12 человек запихнули в автобусы, оказалось, что вокруг бегает Гдлян со своими ребятами и пытается автобусы перевернуть. Уцелевшие пошли вместе с депутатами к литовскому представительству. Назавтра нас выпустили, и всю неделю, как на работу, мы ходили на Советскую площадь и проводили там митинг Ѕ1 (то-то радость была гэбистам и моим будущим следователям), потом с лозунгами шли к литовскому представительству и проводили там митинг Ѕ2. ОМОН повадился хватать нас на обратном пути, когда организаторы расходились по 5-6 человек. Автобус резко тормозил, омоновцы выскакивали, как волки, хватали намеченную жертву, упаковывали и уезжали.

Мы называли это «арестом из-за угла». Один раз так схватили меня и выпустили только после суда. Митинги продолжались, пока советские войска не остановились в Литве. Через несколько недель, выступая перед рабочими-оружейниками Коврова, я призвала их часть оружия портить, как это делали военнопленные в 40-е годы на заводах Германии, а часть переправлять в Литву или прятать по домам для вооруженного восстания против коммунистов (у моих следователей это была любимая пленка, ибо на ней запечатлелся наибольший криминал).

В феврале мы поехали в Литву помогать провести референдум о независимости. Когда мы увидели эту баррикаду, увешанную карикатурами и флагами Литвы, Украины, Эстонии, Латвии, у нас защемило сердце: танки опрокинули бы ее за несколько минут. Вокруг были старательно расставлены бетонные глыбы, а подле них дежурили ребята с бутылками бензина. Наш друг Витаутас из Каунаса ходил по крыше парламента с мелкокалиберкой. У костров грелись интернациональные бригады: кроме прибалтов, там было полно украинцев, белорусов, но были и русские (среди них и мальчики покрепче из сибирских организаций ДС). Еще до нас Олег Томилов из Омска в 20-х числах января со своей дээсовской бригадой (это были делегаты V съезда ДС) перелез через стену Северного городка. Они раздавали танкистам листовки и говорили им речи в мегафон. Конечно, всех арестовали. Они вышибли дверь на гауптвахте. Их чуть не пристрелили, но через пять дней выпустили.

Парламент был набит мешками с песком. Нам с гордостью объяснили, что в случае чего заготовленный бензин поможет сжечь и парламент, и баррикаду, и защитников, и атакующих вместе с танками. Конечно, таким способом нельзя спасти и отстоять город, но можно спасти честь. Мы с Юрой Бехчановым давали интервью литовскому телевидению в парламенте, сидя на мешках с песком. У меня сохранился пропуск в здание ВС (туда пускали с большим разбором). Наше интервью с призывом сжечь все танки до последнего, выкинуть оккупантов из Литвы и позвать вовремя нас, если СА опять пойдет в наступление, чтобы мы успели взять оружие (Увы! Его и у Литвы-то не было!) и обратить его против тех, кто говорит на нашем языке, но при этом является нашим врагом, было показано в тот же вечер. Агенты КГБ в Литве его записали и переслали в Москву. Все это я потом нашла в деле во время следствия.

То, что мы задумали, даже у Андрюса Тучкуса вызвало протест, а у Саюдиса — просто панику. Они все считали, что мы живыми из этой переделки не выберемся. Впрочем, мы думали так же. Мы другого и не хотели. У захваченных радио и телевидения была запретная зона за красными флажками. Здесь десантники открывали огонь без предупреждения. Мы выбрали пятерых камикадзе: я, Вадим Кушнир, Лена Авдеева, Юра Бехчанов и Вадим Смирнов. У нас был большой литовский флаг и лозунги, из которых «Красные подонки, вон из Литвы» и «У советского оккупанта нет Отечества. Его родина — танк» оказались самыми мягкими.

Мы договорились с литовским телевидением и бросились в день накануне референдума за флажки, взобрались по ступеням радиокомитета и замерли по стойке «смирно». Троллейбусы останавливались, литовцы выпрыгивали. Телевидение снимало. Когда появились десантники с автоматами, женщины в толпе зрителей стали закрывать лица руками. Десантники были в шоке. А когда они узнали, что мы русские, да еще и из Москвы, они вообще перестали понимать, что происходит. Несколько раз они выстраивались с автоматами напротив и угрожали немедленным расстрелом. Мы делали шаг вперед, рвались на автоматы и умоляли их стрелять, чтобы мы искупили позор России. Старшие офицеры, видно, позвонили куда следует и получили ЦУ, что с этими бесноватыми делать. Нас стали брать за руки и за ноги и утаскивать за флажки, а мы рвались обратно, бежали к бетээрам, хватались за автоматы. Юра Бехчанов пытался у одного солдатика автомат даже отобрать. Мы просто напрашивались на выстрел. Нас снова выкидывали. Потом солдаты стали в цепь по краю заграждений, и мы перешли к Дому печати. Там мы стояли час, а десантники попрятались внутри и даже не вышли. Потом мы отправились к комендатуре. Был адский холод, не меньше -20. Из комендатуры на нас натравили овчарку, но Лена Авдеева — большой кинолог и ее мгновенно приручила. Потом офицеры заявили, что вызвали танк из Северного городка. Мы едва не околели от холода, но танка не дождались. И опять останавливались троллейбусы… Этот сюжет (по первому эпизоду акции) литовское телевидение показало дважды: днем и вечером. Надеюсь, что мы прибавили голосов за независимость. А вечером мы с Леной едва успели вовремя вынуть Юру Бехчанова из петли. У него было слишком много совести. Я вспомнила, как в Самаре, приглашая людей по телефону на митинг, Юра тоном хорошей хозяйки, приготовившей фирменный торт, заговорщицки добавлял: «Водометы будут!» А в Москве, когда ввели совместное патрулирование, скатился с лестницы с радостным воплем: «Ура! Военное положение, господа! Шампанского!»

В 22 года трудно примиряться с неизбежным. Юра считал, что мы не искупили своей вины перед Литвой, раз мы остались в живых. И Юра был прав.

ЕСЛИ ВРАГ НЕ СДАЕТСЯ, ЕГО НЕ УНИЧТОЖАЮТ

Если враг не сдается, то его уничтожают только достаточно «крутые» противники, по крайней мере, обладающие свежей равноценной идеей. Белые — красных; красные — белых; фашисты — либералов, и наоборот. Чахлые, потерявшие всю идейную крепость, выдохшиеся, как открытый «Тройной» одеколон, необольшевики 90-х годов ДС казнить не смели. Надо думать, что КГБ понимал, что наша смерть сделает нашу позицию неуязвимой. Поэтому они все время приценивались к нам и примерялись, не упали ли мы в цене, по карману ли им с нами справиться. Доведя историю с арестами на 15 суток и с перманентными моими голодовками до края, до смертельной грани, в марте 1990 года, после последнего ареста за акцию в честь Февральской революции (12 марта), наши сатрапики забуксовали больше чем на год. Если бы я не ходила на каждую акцию, закрывая собой все амбразуры, аресты бы продолжались. Но поскольку я всегда называлась организатором, всегда вела митинг и не брать меня было нельзя, они лишались возможности, не приговаривая к аресту меня, сажать моих товарищей.

Здесь они переменили пластинку. Сначала не брали вообще, а когда стали снова брать и судить, повадились присуждать тысячные штрафы. Им самим было смешно каждую неделю назначать человеку тысячный штраф. Конечно, этот способ пополнения госбюджета у них не прошел. Ни копейки с ДС они не получили, потому что профессиональные революционеры у нас превалировали. Это были просто Олимпийские игры: наш пикет брали каждую субботу из-под лошадки Юрия Долгорукого. В знак протеста в воскресенье выходил другой пикет (мы делились на смены). Его тоже брали. В понедельник судили всех вместе. В 109-м о/м, где мы ночевали, нам выделили персональные камеры. К нам привыкли, поили чаем, передавали принесенные с воли завтраки и ужины. С собой мы часто брали Атоса, маленькую собачку Ларисы Пушминой. На Атосе иногда тоже висел лозунг. Атоса брали вместе с нами (его дома не с кем было оставить), ездил он и на суд. Однажды нагадил в суде прямо на пол! Но в марте 1991 года, к Февральской годовщине, мы решили разнообразить нашу жизнь. И вышли на Лубянку с пакетом красной краски, налитой в молочную емкость. Весь наличный гэбистский контингент у крепостных стен защищал свои здания. По-моему, там был полк. Не считая ОМОНа со щитами и шлемами. Едва мы с Мишей Денисовым и Вадимом Кушниром (других взяли еще раньше) развернули лозунги прямо у андроповского барельефа, нас стали хватать. Вадик успел бросить в стену свой пакет, и это красное пятно на стене и асфальте гэбисты потом отмывали несколько субботников подряд. Мишу и Вадима страшно били, а пакет приписали в протоколе мне, хотя я сроду бы никуда не попала. Естественно, я не стала возражать и взяла все на себя, чтобы прикрыть Вадима. Для меня это было менее опасно; они знали, что значит иметь дело со мной. Миша Денисов пытался благородно пакет перехватить себе в протокол, но ГБ устраивала моя кандидатура, а милиция писала лишь под их диктовку. Дзержинский суд назавтра расценил дизайн на Лубянке в 10 и 20 рублей штрафа. Причем, когда один судья начал нас оправдывать, омоновцы, руководимые гэбистом, перетащили нас к другому судье с возгласом: «Такой судья нас не устраивает!» Но другой отказался судить вообще. Пока суд да дело, большая часть дээсовцев разбежалась. Я старалась всех отослать и остаться одна. А третий судья не давал больше 20 рублей штрафа. За этот пакет краски на меня завели уголовное дело. Какое, я так и не узнала, потому что отказалась ехать в прокуратуру разбираться, хотя в суды за мной пару раз приезжала «Волга» с чиновником и гэбульником, а повестки шли, как снег. Но после горбачевского дела тащить меня силой они не решились, и эта история завяла на корню. Когда власти настроены несерьезно, судить ДС могут только «по собственному желанию».

Даже вялая карательная практика тех лет показывала, что, если человек соглашается сидеть, он сидеть будет. Раньше, до 1988 года, вопрос так вообще не стоял: нам не давали умереть. Доктрина искусственного кормления и применения стирания личности в СПБ лишала политзаключенных «оружия возмездия». Горбачев не дал права на жизнь, но он вернул нам драгоценное право на смерть, а с точки зрения инсургента, это главное в жизни. Человека, готового умереть, нельзя взять голыми руками. Ведь на той же акции 12 марта 1991 года взяли и бросили но ложному обвинению в Бутырскую тюрьму двух молоденьких анархистов — Родионова и Кузнецова — и мучили их там год, даже и после 21 августа, дав три года срока. Мы их отбили потом, но нам пришлось дойти до решения в случае отказа пересмотреть дело взять в заложники судей, перейти к терактам. Чтобы не связываться с ДС, после такого моего личного письменного заявления по факсу во все СМИ ребят освободили, пересмотрев приговор. Но сколько было акций (даже два захвата ОМОНом уже в феврале 1992 года), сколько горьких статей, сколько разорванных увеличенных «ельцинских» открыток!

Итак, нас не сажали не из-за попустительства, а из-за нашей установки «Свобода или смерть». В июне 1990 года у меня была очередная методическая поездка в Воронеж. Был митинг, был колоссальный разгон, была армия омоновцев. Нас посадили (у меня был максимум — 15 суток, у члена ДС Сергея Баранова — 7 суток, у одного члена Народного Фронта — 10 суток; социал-демократ получил 5 суток). Стояла страшная жара, в местной тюрьме (в Воронеже нет спецприемника) водились тараканы, а у меня должна была начаться международная конференция по правам человека в Питере и методическая поездка в Краснодарский край и Сочи. И я решила: я больше никогда не буду сидеть нигде, кроме как в Лефортове по политической статье. Решение пришло спокойное и прохладное, но скоро стало жарко, потому что мы держали сухую голодовку.

Несмотря на глухую провинциальность Воронежа, дело получило огласку. Подняли шум депутаты облсовета, что-то передавали «Вести», дээсовцы сидели в палатке (перманентно) перед Моссоветом и клялись в случае нашей смерти начать сухую голодовку за изменение законодательства. На пятый день в такую жару мы стали умирать (технологию я уже описывала). И власти опять сдались. Они свезли нас в больницу и устроили нам кардиограмму и консилиум. Убедившись, что дело плохо, местная ГБ звякнула в суд, и тот сократил нам срок до пяти дней всем. Пока шли эти переговоры, нам освободили палаты для ветеранов ВОВ (одну — мне, другую — ребятам). У входа в палаты на матрасах спали милиционеры с рациями, они же гуляли у входа и по отделению, пугая до полусмерти больных.

За мной приехали из Москвы Володя Филипенок и Олег Циоменко, полномочные послы ДС. По-моему, это по приказу ГБ им срочно продали обратные билеты в купейный вагон, хотя в кассе ни черта не было. Меня надо было поскорее убрать из города. Я не возражала, потому что все выступления в Воронеже кончились.

Сухая голодовка без конкретных требований — это был отказ сидеть. Впрочем, мы уже получили повышение, хотя и не знали об этом. На нас готовились уголовные дела.

«В ПРОРЫВ ИДУТ ШТРАФНЫЕ БАТАЛЬОНЫ»

Мимоходом, незаметно для своих строгих судей, разрушительный нигилистический ДС решил несколько более чем конструктивных задач, за что, как водится, был побит каменьями. Во-первых, мы прикрыли собой всех национал-демократов — до ухода их в недосягаемый для спецслужб, прокуроров и ОМОНа суверенитет. Никого из них не могли судить за сепаратизм, как в 60-е годы Левко Лукьяненко, сидевшего в камере смертников по 64-й статье УК. Как можно было арестовывать «лигистов» из Литвы, сепаратистов Латвии, Эстонии и Украины, если в метрополии, в столице колониальной империи, партия ДС включила в свою программу пункт о дезинтеграции СССР?

Начинать надо было с нас. Мы кричали «Долой СССР!» под стенами Кремля, наши акции 23 августа посещались партией Возрождения Латвии, но даже здесь мы брали себе большую долю: нам — по 15 суток, им — по пять, по семь. Мы вывели их из зоны огня, из-под наших же российских орудий, вынесли на руках. Мы — чужие среди «своих», но навечно свои среди «чужих». Мы вырывали полузадушенные республики из окровавленного клюва российского стервятника. Об этом будет приятно вспомнить перед смертью, хотя бы и на виселице. И я знаю, что нас будут оплакивать и в Киеве, и в Риге, и в Вильнюсе, и в Таллинне, и в Баку, и в Зугдиди. Но мы, оставаясь вечно крайними, прикрыли и «своих» — «Московские новости», «Независимую», «Столицу», «Огонек», ДемРоссию, будущих бизнесменов. Мы были так нестерпимо резки, наше незарегистрированное, подпольное «Свободное слово» с тиражом в 55 000 было такой большой листовкой, что прочие демократы могли сойти за хороших, послушных детей. Опять-таки начинать надо было с нас. С нас и начинали: горбачевское дело, сожжение флагов — 1902, аресты за митинги, 70-я статья. Практически все досталось нам, за исключением 19-21 августа, когда подтянулись остальные.

У нас была поразительная жизнестойкость. Даже упав после очередного выстрела в спину (статья уважаемого Бандуры на «странице трех авторов» в «Московских новостях» конца 80-х годов — хороший выстрел, меткий), мы все равно ползли к амбразуре, чтобы закрыть того же г-на Бандуру собой… Что ж, такова участь штрафного батальона. Его гонят на смерть и не говорят «спасибо». А потом занимают завоеванный плацдарм. Весь нестандарт заключался в том, что ДС был добровольческим штрафным батальоном. Нам сказали «спасибо» Ленком и Марк Захаров (гениальность творческая часто совпадает с гениальностью человеческой), западные журналисты и честные тамошние либералы и антикоммунисты и множество безвестных, но порядочных людей.

Я никогда не забуду, как на одном из пикетов, когда мы мерзли уже четвертый час, какой-то инженер принес нам кофе и сандвичи, поставил у ног вместе с посудой, сказал: «Чем могу» — и быстро ушел. Но «Московские новости», которые мы читаем бессменно с 1988 года, «спасибо» не скажут. А Лариса Богораз еще раз где-нибудь заявит, что мы — совершенно безответственная организация, как сказала она это в 1988 году, когда мы сидели по камерам. В собственном восприятии ДС выглядел так:

1. СЕРЬЕЗНАЯ ВЕРСИЯ АНДРЕЯ ГРЯЗНОВА:

Уже как будто совершилось,

Чему свершиться суждено:

И Божий суд, и Божья милость,

И «ни за что», и «все равно».

Земная жизнь — одна минута

Падения от «Да» до «Нет».

Лишь тот поймет его секрет,

Кто не раскроет парашюта.

2. ВЕРСИЯ ИРОНИЧЕСКАЯ В ИСПОЛНЕНИИ ОЛЕГА ЦИОМЕНКО:

Захотелось под танки,

Смыть позор горьких лет.

Мы пришли на Лубянку,

Только танков там нет.

И сказала нам Лера:

Выше знамя Руси!

За отсутствием танков

Можно лечь под такси,

Под автобус, под трактор,

Под асфальтный каток,

И вполне вероятно,

В этом будет свой прок.

Встрепенутся все страны,

Весть пройдет по земле,

И от срама тираны

Зарыдают в Кремле.

Пресса попроще «МН» писала о нас под заголовками «Мы будем в вас стрелять», сказал лидер ДС". Телевидение любило изображать нас на фоне сходящих с рельсов поездов. Обвинения в «бульварных» газетах обычно сводились к тому, что мы лодыри, пьяницы, диверсанты, шпионы, антисоветчики, что мы взорвали Чернобыль и собираемся и дальше устраивать взрывы на АЭС и химических заводах. Одно было непонятно, почему тогда мы не арестованы именно за диверсии. Я думаю, на Лубянке очень развлекались, читая эту ерунду. Мы же отстреливались пародиями.

Акции ДС были причудливы и величественны в одно и то же время, в них было много смеха и достаточно хорошо спрятанных слез. За предельным вызовом таилось предельное отчаяние. Каждый раз мы вызывали на ужин Командора, и, когда он появлялся, мы не имитировали веселье: нам было и вправду весело. На Делакруа накладывался Гойя, на Гойю — Суриков («Боярыня Морозова») с сильной примесью Крамского и Ге. Это вначале мне приходилось перед акциями надувать некоторых дээсовцев, как шарики, весельем и отвагой. Потом это уже не требовалось. Мои товарищи стали ходить на акции с сумками книг и ватниками, не считая умывальных принадлежностей, чистого белья и полотенца. И, если нас случайно не брали, злые и разочарованные дээсовцы устраивали мне сцены: «Какого черта мы сюда притащились!» Если нас не брали на Пушкинской, мы шли на Красную, где арест был обеспечен.

Мы видели, что стена не рухнула. И мы разбивали об нее головы у всех на глазах, надеясь привлечь внимание к этой стене.

Когда гражданское общество так малочисленно, оно только и может, что разбить себе голову о стену. А нам пытались подложить подушку, и это было страшнее всего. В дни первого съезда нардепов мы работали с мегафоном на Пушкинской от восхода до заката и однажды попали в плотное кольцо ОМОНа, в котором провели шесть часов до приезда Станкевича и Сахарова. Так народ нам бросал внутрь кольца колбасу, хлеб, бутылки с лимонадом, даже одеяла и батарейки для мегафона. Тогда мы еще на что-то надеялись… Когда надежда ушла и уступила место смертельному, безнадежному упорству? Наверное, после 23 апреля 1989 года.

Мы первыми вынесли на митинг трехцветное знамя. Это было 12 марта 1989 года, на Маяковке.

Отчеты о митингах выливались и в милицейские протоколы, и в постановления Фрунзенского суда, а в КГБ, наверное, ломились отведенные нам шкафы и приходилось нанимать новых делопроизводителей. Когда членов ДС не брали, они пытались влезть в автобус добровольно, чтобы разделить участь своих товарищей. На Пушкинской сбоку еще стоит историческая телефонная будка, с которой на митингах говорили пламенные речи и солидаризировались с Балтией Саша Элиович и Андрей Грязнов. Андрюшу тогда избили до полусмерти и дали плюс к этому 15 суток. Его арестовывали в школе, прямо во время уроков, на глазах изумленных детей, а потом он был вынужден уйти с работы. Со мной было еще занятнее — меня во Втором Меде исключили из профсоюза «за участие в несанкционированных митингах».

ДС вполне можно было назвать если не партией расстрелянных, то партией разогнанных и посаженных.

Я — СПАРТАК!

ДС, при всей своей веселости, был организацией очень мрачной, с эсхатологическим уклоном. Впрочем, таким он и остался. Мы играли шекспировскую трагедию внутри бурлеска и площадного фарса, и получалось очень смешно. На одну единицу раздражения ДС реагировал тысячей единиц крика, надрыва, отчаяния и протеста. Любая нормальная власть «да ходит опасно» (то есть глядит в оба), пока у нее под ногами болтается такая вредная организация. Поэтому несчастный Горбачев, позволяя принять закон о своей чести и достоинстве, готовил себе печальную участь. Принимать такие законы могут только профаны, чьи представления о Западе почерпнуты из голливудских боевиков. Если там, «за бугром», к власти испытывают пиетет, то у нас в России ее просто боятся. Трепещут, так сказать. Впрочем, право кнута — вещь в себе и зависит только от силы размаха. Это доказуемо эмпирически. Но когда эта же самая власть вдруг начинает требовать, чтобы ее уважали, — это слишком даже для советского человека. Здесь он заявляет: «Есть у тебя дубинка, так бей, а уважать тебя так же противоестественно, как чтить моровую язву». Первым за горбачевскую девичью честь сел на год бездомный бедняга Смирнов, требовавший жилья от генсека в слишком активной форме и в картинках с надписями. До этого закона ДС занимался Горбачевым мало, от случая к случаю. Мы привыкли оперировать понятиями «система», «строй», «режим», «номенклатура» вне персонификации, языческой и примитивной.

Закон об оскорблении величия вынудил нас заняться президентом поподробнее. Сам напросился. Дабы протестовать против этого закона, нужно было анализировать «объект». Для этого вожделенного мига у меня была заготовлена статья «Хайль, Горбачев!». Как только закон был принят, мы ее запустили в «Свободное слово». Кстати, в 1991 году мы считали Ельцина бесспорным преемником Горбачева и предполагали, что, придя к власти, он начнет вешать. Я уже говорила о нашем пессимизме и черной меланхолии.

То есть смягчения режима, которое было бы некорректно отрицать, я не ожидала. Но, поскольку Ельцин у нас не ассоциировался ни с Баку, ни с Тбилиси, ни с Вильнюсом, мы не испытывали к нему такой пылкой ненависти, как к Горбачеву. Скорее что-то вроде усталого равнодушия и насмешливого презрения. К кому я испытывала ненависть, так это к счастливым обладателям лозунгов «Ельцин, Ельцин, ты могуч, ты разгонишь стаи туч» и значков с его медальным профилем величиной с чайное блюдечко. Примерно те же чувства, впрочем, я испытываю к создателю гимна «Боже, царя храни». Так что без обиды, всем поровну.

К этому времени ДС представлял собой совершеннейшее создание революционного искусства, отборный экземпляр Буревестника с характером Сокола из соседнего произведения того же автора, с беззаботностью жаворонка, драчливостью петуха и язвительностью Гарпии. После большевиков, мне кажется, никто так не был счастлив со своей партией, как дээсовцы, и никто не трясся так над своим партбилетом, как мы. Побывав в ДС, я стала понимать, почему большевики дрожали перед исключением из партии. Мы с упоением сидели в выходные дни по 7-8 часов на партсобраниях и платили членские взносы с дрожью сладострастия. Боюсь, что ни один светский человек с Запада не поймет наших высоких чувств. У советских людей даже при очень сильном антисоветском уклоне свое представление о развлечениях и удовольствиях. Не знаю, что чувствовали мои товарищи, но для меня ДС был продолжением моей души и образом жизни.

Для полного счастья нам недоставало баррикад и военного положения. Вы уже догадались, что августовские три дня были посланы ДС самим Провидением. Что до Горбачева, то мы заманили беднягу в мышеловку, поместив туда вместо сыра лозунг «Горбачев — фашист, палач и убийца». Впервые в истории популяции мышь шла на такую невкусную наживку. Это была просто поэма! Сначала некто из кругов, близких к КГБ, прочитал «Хайль, Горбачев!» в «Свободном слове» и излил свое негодование на любезно подставленных вместо ушата страницах «Советской культуры». Как водится в СССР, читательская обида была оформлена в виде заявления в прокуратуру. Прокуратура, защищая сироту, возбудила дело в безличной форме «по факту». Прокуроры явились на наш склад печатной продукции за газетой, и им выдали на общих основаниях два экземпляра, не забыв содрать два рубля. Дело вначале было таким же вялотекущим, как шизофрения. У нас был большой опыт таких дел. Знаменитое дело №64, которое велось под занавес по старой формулировке 70-й статьи питерским ГБ против тамошних дээсовцев, послужило поводом для сочинения многих анекдотов. Оно велось даже не вприкуску, а вприглядку, поскольку дээсовцы на допросы не являлись, а если даже одного удавалось отловить, он отказывался разговаривать.

Словом, дело пришлось закрыть в силу полнейшего отсутствия к нему интереса у подозреваемых. Горбачевское дело оказалось гораздо занятнее. Горбачеву его Нобелевская премия стоила не дешевле, чем Пастернаку. Согласитесь, что если травить Пастернака — это был большой грех, то травить генсеков — дело приятное и общественно полезное. Тем более что брань на вороту не виснет, а деньги и должность мы у Горбачева не отбирали (бодливой корове Бог рог не дает). Я оскорбляла Горбачева в прозе и в стихах, утром, вечером и на сон грядущий. Конечно, не вульгарно, а самым причудливым образом. Скажем, лозунг звучал так: «Нобелевская премия фашисту — браво, Запад!». И старая облезлая советская тигра, которую мы все время дергали за усы, среагировала: я побила рекорды по количеству уголовных дел, возбужденных почти синхронно и по одному поводу. Два дела были возбуждены в Москве — по устному оскорблению и по письменному («Хайль, Горбачев!»). Кстати, царствующая особа была расценена в шесть лет тюрьмы, выше, чем первичные призывы к свержению строя (статья 70, часть 1), что стоило три года. Я оскорбляла Горбачева в интервью и на митингах, на диспутах и демонстрациях, в столице и в провинции, на заводах и в университетах. Так что в Воронеже дело возбудили тоже, а в Петербурге их оказалось три, причем три дела я заработала за четыре дня! Одно было возбуждено из— за моей речи па митинге Международной правозащитной конференции на Дворцовой, второе — за доклад на той же конференции, а третье — за выступление на заводе Метростроя. Конференция была занятная. Бедный Собчак выделил под нее шикарный дворец с буфетом, поселил делегатов в роскошной гостинице и даром кормил деликатесами на обед в лучшем ресторане. Неблагодарные делегаты разнесли тут же в пух и прах советскую власть вообще и Собчака в частности за автократию, тоталитаризм и системность, вместе взятые. Тихие западные правозащитники едва не падали в обморок, слушая пламенные дээсовские речи. Дел была масса, а подсудимая — одна. Поэтому Верховный суд состряпал из всех этих дел одно, и это одно, конечно, досталось Мосгорсуду. Но все это происходило пока не на авансцене, и мы ничего не знали.

Однако новое (как сказал бы Сергей Кургинян: сакральное) преступление заставило суд и прокуратуру выйти из подполья. После очередного нашего разгона меня не посмели посадить (мои сухие голодовки не обещали ничего, кроме забот и хлопот), но дали 10-15 суток самым молодым дээсовцам. Для меня, да и для других не посаженных такая ситуация была вне нравственной допустимости. Мы стояли с 10 по 17 сентября на Советской в пикете по 10-12 часов. Самым отчаянным был Юра Бехчанов. В дополнение мы с нашими жуткими лозунгами прошли церемониальным маршем до Белорусского вокзала, до Фрунзенского суда, но судья Митюшин дважды отказался меня судить. «Новодворскую? Судить? Я что, спятил? Хоть убейте, не буду!»— провозгласил он. Мы поняли, что пикеты бесполезны, и решили прибегнуть к последнему средству: сожжению государственных флагов. Аутодафе наметили на 16 сентября. Во избежание накладок с размерами приобрели в магазине несколько новехоньких флагов. А когда мы расклеили афиши-листовки на манер «Солидарности», нам массу флагов нанесли люди. Своих кровных, что вывешивают к табельным дням. «Нате, сожгите и наш», — говорил народ, вручая свой пай. 16 сентября мимо нас семенила бесконечная демонстрация ДемРоссии. Шел дождь, но флаги заранее пропитали бензином (чуть склад не сожгли). Поджигала я их фигурной восковой свечкой, сама (я знала, что это уже уголовная статья 190и не хотела подставлять других). Володя Иванов, один из самых революционных депутатов, помог мне своей зажигалкой. Мы сожгли семь или восемь флагов, они горели отлично, с искрами. Юра Бехчанов тогда впервые прочел программные стихи молодого члена ДС (называть подожду, пока на самом деле не падет коммунистическая власть, даже если это власть «бывших»; и пока не разгонят бывший КГБ, теперешнее МБР). Потом мы много их читали, я — так на каждом митинге, особенно после Вильнюса.

Пошатнулся и замер

Государственный строй.

Выше русское знамя!

Начинается бой.

Значит, время настало,

Значит, не промолчи,

Значит, надо орала

Переделать в мечи.

Значит, ляжем под танки

Под Кремлевской стеной,

Между штурмом Лубянки

И гражданской войной.

И когда— нибудь в полночь

Все начнется с нуля:

Будем красную сволочь

Вышибать из Кремля.

Меж развалин и пыли

Встанет взорванный Храм.

Пусть свобода России

Будет памятью нам.

Осталась огромная куча пепла. И ее даже не стали убирать перестроечные дворники.

В этот день нас не взяли. Но чаша терпения властей переполнилась. Флаги оказались последней каплей. Нас взяли 17 сентября, назавтра, на пикете, который стал последним пикетом ДС, каравшимся административно. Из царства административности мы перешли в царство уголовности.

Всех после составления протоколов отпустили, мы с Юрой Бехчановым остались на закуску. В конце концов отпустили и нас. Но мы не успели дойти до улицы. Нас вернули. Меня отвели наверх, куда явились какие-то важные и надутые генералы из МВД. При мне состоялся знаменательный телефонный разговор: «Бехчанова пустить по 166' ч. II? Дать 15 суток? Уголовное дело только против Новодворской? Все сейчас сделаем». Явились следователи и потребовали от меня невесть каких разъяснений, попутно излагая мне, какой я плохой человек и как власти меня за это накажут. Я письменно изобразила какой-то очередной антисоветско-антигосударственно-анти— горбачевский манифест.

Юре Бехчанову назавтра дали 15 суток, а меня на трое суток посадили в уютную одиночную камеру КПЗ 12-го о/м. Я не верила, что они способны на такую глупость, как начать дело по этой злосчастной статье. Это было еще глупее принятия Закона. Здесь им лучше было бы действовать по тактике: молчи, раз уж Бог убил. И друзья-милиционеры из 12-го о/м (у ДС было немало поклонников в МВД, они даже говорили, что если бы посмели, то присоединились бы к нам) тоже не верили. Три дня до обвинения мне казались фарсом. Впрочем, я была спокойна не поэтому. Я знала, что больше никогда и нигде не буду сидеть, что враги могут распоряжаться моей жизнью, но не моей свободой. Я задним числом решила выполнить знаменитое сталинское постановление и не сдаваться в плен. Все мы в ДС знали, что не будем в неволе не только размножаться, но даже и есть. Следствие в Лефортове — голодовка в случае нарушений статуса политзаключенного (одиночка, книги, возможность писать, заниматься, отмена личного обыска и т.д.). Следствие не в Лефортове — голодовка с первого дня, потому что мы можем сидеть только в политической тюрьме. После суда — смертельная голодовка в любом случае, до конца или до освобождения. Поэтому нам беспокоиться было не о чем.

Через три дня (естественно, с голодовкой) явился следователь из прокуратуры, сказал, что обвинение мне предъявят сегодня, а мы сейчас поедем ко мне домой делать обыск. Все возвращалось на круги своя… У меня дома следователи небрежно порылись в дээсовских печатных изданиях и нарыли еще с десяток оскорблений горбачевской чистоты. Понятые сидели в столбняке, а почему от такой жизни (с 1969 по 1993 год) не утопилась моя несчастная семья (мама и бабушка), это уже семейный секрет. Я набрала кучу вещей для тюрьмы. После обыска мы поехали в прокуратуру. Там меня ждала колоритная застойная личность следователя Сазонова, агента влияния КГБ в прокуратуре Москвы. Он имел дело с В.Альбрехтом, Ю.Гриммом, а у Володи Гершуни изъял даже те книги, которые не изымали у других диссидентов, для своей личной библиотеки. Не всякому следователю прокуратуры Москвы доверяли вести дела по 190'. Для этого надо было работать если не в штате КГБ, то внештатным его сотрудником. Судя по его расчетливому византийскому коварству и иезуитской жестокости, он многому научился у своих коллег из легальных структур КГБ. Прокурор Москвы Пономарев был вполне ему под стать. Эта милая пара и сейчас обретается не в какой-нибудь тюрьме Шпандау, охраняемой союзниками, как то было с Деницем и Гессом, а в белом здании прокуратуры на Новокузнецкой. Наше знакомство началось прямо с пытки, даже без предварительных переговоров и ультиматумов.

Зачем Сазонову и Пономареву понадобилось делать судебно-психиатрическую экспертизу в конце 1990 года, когда поезд карательной медицины явно уже ушел? Тем более не в институте Сербского (для такой экспертизы надо было взять под стражу), а в экспертном отделении клиники Кащенко? Неужели они всерьез рассчитывали на повторение лунцевского диагноза и всех последующих стадий расправы среди бела дня, в Москве, да еще после всех административных арестов, явно переменивших пластинку? Верхом идиотизма было объявление об этой экспертизе в программе «Время» (или «Новости») на весь СССР. Друзей среди интеллигенции Горбачеву это не прибавило, тем более что от практики карательной психиатрии на словах они уже вроде отреклись. Конечно, они были не настолько наивны, чтобы на это уповать, тем паче со мной, с сухой голодовкой и с ДС, который тут же стал бы хватать их за икры.

Нет! Они скромно хотели сделать следствие пыточным, отдохнуть от меня хотя бы один месяц (столько длилась по правилам экспертиза), доставить мне тот максимум страдания, на который они еще могли рассчитывать в своих стратегических планах в 1990 году. То есть цель у них была самая скромная, намерения самые непритязательные. Бедняга Сазонов и не скрывал, что ему надо совсем немного: просто помучить. Что я при этом испытала? Примерно такое же чувство, как при встрече с динозавром на пляже в XX веке. Ты твердо знаешь, что этого не может быть, что динозавры вымерли. Но один из этих покойников идет тебе навстречу, и зубы у него очень правдоподобные, и распахивается просторная пасть… Если бы прокуратура была чуть повыше, я, конечно, не удержалась бы и выкинулась с верхнего этажа. Даже по дороге я пыталась договориться с прокурорскими (как потом выяснилось, гэбистскими) мальчиками, чтобы они открыли запертую дверцу машины и дали мне выскочить на полном ходу и разбиться. Отнеслись они к этой просьбе вполне здраво: сказали, что они бы с удовольствием, но у них будут неприятности. Здесь негодование радикалов разделили даже «Московские новости» (это доброе дело зачтется Наталии Геворкян, она ведь и Сергею Кузнецову помогла) и не большой охотник до ДС Леонид Радзиховский.

Моя сухая голодовка была даже сверх нормы, потому что в дело включились депутаты Моссовета во главе с Виктором Кузиным, а корреспондент «Свободы» записывал мое интервью уже на следующий день, прямо в комнате свиданий. К тому же главврач больницы Владимир Николаевич Козырев не имел ни малейшего желания участвовать в этой мерзости и рассвирепел, считая, что его клинику пытаются «подставить» и опорочить. Весь персонал экспертного отделения негодовал. Они бы и без голодовки провели экспертизу за неделю, но здесь им пришлось уложиться в пять дней, работая и в выходные. Независимые эксперты от Юрия Савенко были хорошей страховкой, но с Козыревым и страховка была не нужна. На этот раз моя сухая голодовка доставляла врачам еще большие страдания, чем мне. Они чуть не плакали, и комиссия установила мою полную невиновность (то есть вменяемость и несокрушимое психическое здоровье).

К тому же диагноз 1970 года был опровергнут. Я знала, что это последняя экспертиза в моей жизни, что больше я не соглашусь проходить ее никогда. (Если бы не это публичное заявление, суд бы так легко не отстал, ведь многострадальный Кузнецов проходил две экспертизы, в Свердловске и в Москве.) Вопрос Александра Подрабинека в день экспертизы, не надо ли мне что-нибудь принести, показал, как далеко ДС ушел от диссидентов. Саша думал, что меня в этом учреждении могут еще подержать. Я была уверена и в результатах, и в завтрашнем освобождении, потому что дээсовцы сами решали, жить им или не жить. Если диссиденты вынуждены были терпеть, ДС не соглашался терпеть ничего и никогда. Отказаться терпеть — это и была ваша миссия.

Из дальнейшего нашего общения следователь Сазонов не вынес ничего, кроме слез. Не успела кончиться экспертиза, как он позвонил в клинику, поздравил меня и назначил допрос через день. Естественно, я ни разу не пошла к нему добровольно. За мной приезжали в шесть часов утра и тащили силой. На месте Сазонова я бы отстала, потому что весь допрос я ему хамила, как могла. «Сатрап» — это было самое мягкое выражение. Подписку о невыезде я не дала, и они это съели. Гэбисты вырастали как грибы у меня в палисаднике, когда я возвращалась вечером домой, чтобы обеспечить Сазонову очередную порцию оскорблений на завтра. Протоколы допросов несли бедному Горбачеву и несчастному СССР новые бедствия.

Результаты экспертизы были мной прочтены при закрытии дела, и оказалось, что мои претензии к советской психиатрии небезосновательны. Здесь ведь дилемма: или подсудимый хороший человек, идеалист. Тогда он псих. Или он нормален, но тогда он честолюбец, актер, позер, интересант и т.д. Моя реабилитация сопровождалась такой характеристикой, что за границу с ней бы не пустили.

Я к тому времени уже разжилась многочисленными соучастниками моих преступлений. Здесь надо учесть специфику ДС. Мы действовали по принципу из фильма Кубрика: «Я — Спартак!». Это означало: если принят скверный закон, не критикуй его, а нарушай, и заставь себя судить, тогда закон скорее отменят. Если преследуют невинного, не защищай его, а соверши то, что ему инкриминируют. Встань рядом!

Дээсовцы вооружились лозунгами, и мы взяли на оскорбление Горбачева коллективный подряд. Положительно, партия оставила все дела и занялась честью и достоинством Горбачева. Подсудимые размножались, как кролики. Дела возбуждались пачками. Тамара Целикова в Твери, Лена Авдеева, Таня Кудрявцева, Павел Шуйкин, Евгений Фрумкин, Сергей Прилепский в Москве, и это только начало. Дела докатились до Казахстана. Бедный Горбачев и не подозревал, какую беду он накликал на свою бесталанную голову. Причем на допросы никто из ДС не являлся. Таню Кудрявцеву, весившую не больше 40 кг, принесли в прокуратуру на руках в теннисных туфлях (зимой); в другой руке оперативник нес ее пальто. И хотя носить Таню было одно удовольствие, прокуратуре это дело надоело, и до суда его не довели. Прилепского искали год, хотя он жил в Москве и не скрывался. Кому охота найти дээсовца? Себе дороже! Лучше потерять! Тамару Целикову судили с интервалами полтора года и в конце концов недавно оправдали (уже после того, как Горбачев ушел на незаслуженный отдых). Судить за оскорбление бывшего президента бывшего государства по бывшему закону — это вполне в советских карнавальных традициях. Женю Фрумкина Митюшин во Фрунзенском суде оправдал уже после августа. Самая дикая история произошла с юной Леной Авдеевой. Ее в наручниках из прокуратуры (она с ними отказалась разговаривать) на два дня отправили в Бутырскую тюрьму. Скандал вышел восхитительный, плюс, конечно, сухая голодовка. Мы не успели как следует напротестоваться: Лену отдали нам обратно, натерпевшись от нее выше нормы. Судья Шереметьев во Фрунзенском суде от нее рыдал и плакал: Лена даже не пришла за обвинительным заключением. Советское правосудие для нее не существовало, и оно не знало, как реагировать. Один оперативник с кем-то из ДС поделился: «Больше всего не люблю Авдееву арестовывать. Придешь к ним домой, а на тебя еще собаку натравят. Авдееву надо на руках тащить, а она брыкается. Лучше рэкетиров брать!» Когда Лену принесли на ее суд, она весь процесс читала Кафку (тоже «Процесс»). Суд чувствовал себя очень глупо, потому что подсудимая даже не смотрела в его сторону. Это был уже февраль 1991 года. Адвоката Лене дали насильно, она его игнорировала. Прокурор был так потрясен, что о Горбачеве в своей речи и не вспомнил, говорил только о Лениных плохих манерах и неуважении к суду (своя рубашка ближе к телу). Тысячу рублей штрафа с Лены они получат на том свете угольками, как и мои семь тысяч. ДС выигрывает и черными, и белыми, но всегда — нокаутом. Далее я устроила Горбачеву агитпоездку. Наплевав на подписку о невыезде (я же ее не давала), я поехала на три недели в методическое турне Иркутск-Владивосток— Омск. И уже потом, читая дело при его закрытии в декабре, узнала, что прокуратура посылала людей задержать меня в аэропорту. Но, как водится, вовремя не пришел кассир, не выдал командировочные, а даром советские каратели и пальцем о палец не ударят. Так что московская группа захвата проворонила меня в Москве (они явились на московскую квартиру в 7.00, а меня товарищи увезли в 6.00) и не долетела до Иркутска, а местные власти не посмели брать на своей территории (я еще в Свердловск заехала!) и соврали, что не нашли. И везде были шикарные митинги, и честное имя Горбачева подвергалось поношению по всему Транссибу. Местные дээсовцы с соответствующими плакатами требовали возбуждения дел против них, но местные власти были поумнее московских и не искали неприятностей на свою голову. То есть я надругалась не только над Горбачевым, его строем и его СССР, но и над судом, прокуратурой и советскими законами, а в этом был великий соблазн. Нас тронуть было чревато, ибо мы тут же лезли в бутылку и в петлю, а не трогать — означало сказать: «Все дозволено». Когда я ехала обратно на поезде «Россия» (шесть суток!), на каждой станции к начальнику поезда подходил гэбист (мне все рассказывали) и проверял мое наличие в составе. Московский ДС ждал моего ареста на вокзале (а ведь за такие штучки полагалось брать под стражу) и поэтому пришел меня встречать с цветами и почти в полном составе.

Сазонов и К все проглотили и даже отказались включать в дело новые сибирские и дальневосточные эпизоды (несмотря на статью в «Рабочей трибуне»), опасаясь, что иначе дело не кончится никогда. Со свидетелями по делу было тоже глухо. После того как Эдуарда Молчанова, редактора «Свободного слова», принесли к Сазонову в тоненьком тренировочном костюме и в тапочках и положили на коврик перед столом (он даже одеваться дома отказался, когда к нему ворвались), а Сазонов только и мог, что попросить своих громил отнести его обратно и положить, откуда взяли, наши прокураторы решили за свидетелями из ДС не гоняться. Пять томов дела пошли в Верховный суд, и Сазонов надеялся, что они к нему не вернутся. Никто не верил, что после таких треволнений кто-то еще захочет продолжить турнир в суде.

Между делом состоялся V съезд ДС, где под «Письмом двенадцати» появилось больше пятидесяти подписей, включая подпись гардеробщицы Дома культуры, где мы заседали.

А в середине февраля мои и вообще дээсовские акции после вильнюсских злодейств довели-таки власти до беды: суд то ли надо мной, то ли над Горбачевым начался. Под суд выделили громадный зал Мосгорсуда на верхнем этаже, где обычно устраивали показательные процессы над шпионами, валютчиками и диссидентами. ДС веселился как мог, я обновила красную кофточку (вместо красной шапочки), а журналисты радовались, как дети. Их набралось великое множество. На почетном месте сидел «Коммерсантъ», тоже попавший в подсудимые за публикацию моего плаката. Коммерсантовцев трудно было напугать.

Назначенный мне адвокат оказался честным человеком и мирно ушел после моего от него отказа. Далее роли распределились следующим образом: судья Гусева тщетно пыталась заставить меня и дээсовцев вставать при ее появлении, ОМОН в зале, на лестнице и на улице балдел от скуки и тоски, журналисты, депутаты и неформалы ловили кайф и хохотали от каждой реплики, а я читала лекции по истории и политологии, объяснив суду, что судиться не собираюсь, а пришла сюда лекции читать. Опытные диссиденты были настроены мрачно. Даже ветеран движения Ася Лащивер считала, что прокурор будет просить два года, а дадут мне один. Это означало голодовку и смерть, ибо на кассацию я бы подавать не стала. Но смерть в ДС не являлась даже поводом для внеочередного партсобрания, тем паче для печали. Всем было ясно, что моя смерть убьет и Горбачева вместе с его перестройкой. И всем было ясно, что делать потом: заставить их убить всех членов партии. ДС могли похоронить только в братской могиле. Нетленные документы, вынесенные на магнитофонных лентах из зала суда, свидетельствуют о чисто академическом подходе ДС к данному процессу. Видеофильмы мои товарищи вообще смотрели со скамьи подсудимых, и судья уже не стала их гнать: «Пусть сидят, если им нравится». Несчастная советская власть не смогла из себя выжать ничего более страшного, чем требование прокурора дать мне два года с отсрочкой на два года (как будто было не ясно, что я тут же пойду оскорблять Горбачева опять). После последнего слова я заявила, что готова была платить по предъявленным мне счетам, но поскольку предъявить их мне не смеют, то мне в этом зале больше делать нечего, их приговор меня интересует, как прошлогодний снег, а текст пусть пришлют мне на дом. Я и в самом деле пошла к выходу. Вдогонку мне суд срочно закрыл заседание (дело было в пятницу), а чтение приговора назначил на понедельник. В понедельник я в суд не пошла. Можно было пожалеть судью, читавшую приговор пустой скамье подсудимых, не смея не только взять под стражу, но даже силой доставить меня в суд. По горбачевскому делу меня оправдали («Коммерсантъ» радостно выпустил статью «Горбачева можно оскорбить, только если матом»), а за флаги дали два года исправительных работ в «местах, определяемых МВД», с вычетом двадцати процентов заработка. Легче было это декларировать, чем заставить методиста ДС исполнять такой приговор. Видимо, поэтому приговор претерпел следующие превращения:

1. Прокурор Пономарев, болея душой за Горбачева, подает на пересмотр дела в Верховный суд.

2. Верховный суд России утверждает оправдание, а два года работ заменяют двумястами рублями штрафа, которые они не получили до сих пор.

3. Степанков обжалует приговор в Президиуме Верховного суда.

Дальнейшие приключения приговора совпали с делом по 70-й статье, поэтому оставим их на время.

Как все радикальные партии, ДС не избежал общей участи. Слабые сходили с дистанции сразу, трусы в ДС не задерживались. К маю 1991 года крутизны нашего маршрута не выдержали даже главный редактор «Свободного слова» Э.Молчанов, Игорь Царьков и мой будущий «сообщник» по 70-й статье Владимир Данилов, которого считали храбрецом (он ведь подписал «Письмо двенадцати»). Вместо того чтобы просто уйти или бороться внутри партии конституционными методами, эти трое бывших наших товарищей, много сделавшие для ДС, кончили совсем плачевно и некрасиво. Для начала Молчанов стал печатать в партийной газете совершенно советские, в стиле «Труда» и «Правды», статьи о подписантах «Письма двенадцати» и членах либерально-революционной фракции ДС, к тому времени мною созданной. В этих статьях нас обвиняли в намерениях развязать гражданскую войну, совершить теракты и прочее, полностью во вкусе 30-х годов.

Потом, кстати, эти статьи легли в мое дело по статье 70 как обвинительные материалы. Во многом возбуждение дела было спровоцировано публикациями «Свободного слова», нашей собственной газеты! Но от предательства никто не застрахован. Игорь Царьков печатал и распространял эти материалы 55-тысячным тиражом. По своему положению в партии Царьков, Молчанов и Данилов держали в руках всю технику и все материальные средства. Они были убеждены, что радикальную часть партии посадят, и не намерены были делить с нами тюремные камеры. Им хотелось более спокойной жизни в зарегистрированной партии, в общем ряду с ДемРоссией. Ходить по лезвию бритвы они больше не хотели. В связи с этим им пришла в голову удачная идея: расколоть партию, увести за собой послушную им часть и забрать все деньги и всю технику. Когда это не удалось, они увели с собой только восьмерых членов ДС (и их загубили, потому что ДС(ГП) — гражданский путь, который мы называли ДС(ГБ), существовал несколько месяцев, а потом эти восемь человек поняли, куда попали, и вообще бросили всякую деятельность, а троица провокаторов рассорилась, после чего Царьков и Молчанов пошли в одну сторону, а Данилов — в другую). Деньги были для нас потеряны, а технику (ту часть, которую они не спрятали заблаговременно) пришлось отбивать, от чего мы чуть не умерли, настолько это было противно и нам несвойственно. Многие члены ДС зачислили после этого Царькова в офицеры ГБ, но эта версия кажется мне слишком лестной и для него, и для нас. Не каждый трус и эгоист работает на ГБ штатно, хотя эти качества идут спецслужбам на пользу. Некоторое время в стране выходили два «Свободных слова» — партийное и молчановское, но краденые деньги без идей не пошли им впрок. Грустно терять товарищей, но ведь и истории с Азефом, Гапоном и Ванечкой Окладским больно ударили по нашим предшественникам. Приватизацией имущества партии занялись сначала в ДС, а уже потом в КПСС. Мы и здесь всех опередили.

А между тем «секира уже лежала при корне древа». В конце марта дело по новой формулировке статьи 70 (призывы к свержению строя) было возбуждено. Конечно, мы ничего об этом не знали — до поры до времени. 13 мая после долгого перерыва член ДС снова получил сутки за пикет. Это была Леночка Авдеева, вызывавшая у судей патологическую ненависть своим нонконформизмом (меня уже боялись).

Судили около 10 человек, почти все были мужчины. Дали по 200— 300 рублей штрафа. А Леночке — 10 суток. Я не могла отпустить Леночку, мать которой как раз была моей ровесницей, туда одну. Она успела бы умереть от сухой голодовки за эти 10 суток, ведь нас там успели почти забыть и могли нарушить статус политзаключенного (кто на новенького?), не зная Лену и ее возможностей. Мне отказались давать арест, тогда я порвала Леночкино определение, бросила клочки судье в лицо и, схватив с окна цветок в горшке, запустила им в стекло, разбив все окно вдребезги. У нас не хватило людей отбить Лену, хотя я и это попыталась сделать. После чего я заявила судье Шереметьеву и председателю суда Агамову, что если они мне 10 суток не дадут, то я разобью все стекла на четырех этажах их суда. Со стеклами уже тогда были проблемы. Судья Шереметьев спросил: «Сколько вам?» — и дал просимое. Леночка была спасена. Я знала, что со мной ее не тронут и статус будет соблюден. На этот раз голодовка была мокрой, я ведь не хотела досрочного освобождения, мне надо было опекать Лену. Лена ела вообще, а я пила. Май был холодный, и мы едва не замерзли насмерть в камере, поделив надвое мои пледы, ватники и прочий скарб. Неопытная Лена не имела еще дома необходимого инвентаря.

См.: История человечества - Человек - Вера - Христос - Свобода - На первую страницу (указатели).

 

Внимание: если кликнуть на картинку

в самом верху страницы со словами

«Яков Кротов. Опыты»,

то вы окажетесь в основном оглавлении,

которое одновременно является

именным и хронологическим

указателем.