В.В.БЫЧКОВ
К оглавлению
2. Прекрасное
В мире человеческого «бывания» эстетические идеалы апологетов наиболее
отчетливо проявились в их отношении к внешней и внутренней красоте человека прежде
всего.
Продолжая лучшие традиции античных философов, в первую очередь стоиков,
раннехристианские мыслители активно выступали против эстетических норм римского
общества, в частности против культа внешней красивости и особенно против дорогостоящих
украшений и чрезмерной роскоши, в которой утопала римская знать, олицетворявшая
собой «политическое устройство» общества со всеми его несправедливостями. Под
внешней красивостью и роскошью скрываются зло и низменные пороки, поэтому следует
всячески избегать их. Об этом подробно рассуждает Юстин в своей Второй апологии.
Он вспоминает известный еще по Ксенофонту рассказ (Memorab. II, 1, 21 - 33) о
том, как Геракл встретил добродетель и порок в образах женщин. Аллегория порока
была в роскошном убранстве, очаровательна и соблазнительна. Она обещает и Гераклу
подобные блага. А добродетель, с простым лицом и в грубой одежде, говорит о совершенно
ином: «но если последуешь за мной, неукрашенной, то украсишься не скоропреходящей
и тленной красотой, но украшениями вечными и прекрасными» (Apol. II, 11)307.
Вот эти «украшения» и привлекают христиан, ибо они «уверены, что всякий, избегающий
мнимой красоты (τά δοκοΰντα
καλά - «того, что кажется красивым») и стремящийся к тому,
что считается трудным и парадоксальным (άλογα), получает
блаженство» (II, 11).
По мнению Юстина, именно красота внешних форм изначально принадлежала
добродетели и отражала ее сущность, но порок для прикрытия своих действий стремится
укрыться под формой, которая ему не присуща. Поэтому добродетель, чтобы не иметь
с пороком ничего общего, отказывается от внешней красивости. Порок же всячески
старается усиливать эту форму маскировки (II, 11).
Однако апологеты даже II в. не отрицали естественной красоты. Напротив,
в естественной красоте человека и природы они обретали если не новый, то по-новому
осмысленный эстетический идеал древности. С возмущением выступали они против блудников
и педерастов, оскорбляющих и бесчестящих «священнейшие и прекраснейшие тела» девушек
и юношей (Athen. Leg. 34). Всячески осуждалось ими стремление людей украшать свои
тела с помощью роскошных одежд, драгоценных украшений, косметики, ибо это, с одной
стороны, ведет к возбуждению излишних страстей, а с другой - к умалению, а порой
и искажению естественной красоты тела и лица. Изощренность же художников-костюмеров,
ювелиров, создателей разного рода украшений достигла в этот период своих предельных
высот308.
Знатные девы и матроны, а также женщины легкого поведения поражали свет все новыми
и новыми баснословно дорогими образцами позднеантичной моды. Римские красавицы
старались превзойти друг друга то немыслимыми париками, то удивительной раскраской
лица, то необычными тканями, то обилием драгоценных камней и золотых украшений.
Многие состоятельные женщины II - III вв., и приняв христианство, не могли расстаться
со своими привычками. Они и в храм приходили, как в цирк или в театр, ослепляя
окружающих блеском своих украшений. Часто, отмечает с неодобрением Тертуллиан,
в ушах, на голове или пальцах некоторых честолюбивых женщин можно было видеть
богатства, равные стоимости целых лесов и островов, многих мешков золота (De cult.
fem. I, 9). Конечно, все это было чуждо строгим нормам и представлениям ранних
христиан, чей Бог в простом рубище проповедовал идеалы скромности, простоты, бедности
и целомудрия.
В защиту этих идеалов и выступили апологеты, обращаясь к своим сестрам
по вере. По их мнению, изобретателями всех наук и искусств, особенно связанных
с изготовлением предметов роскоши, были ангелы, прельстившиеся красотой земных
женщин и отпавшие ради них от Бога (Быт 4, 2). А люди - их потомки направили свои
усилия на то, чтобы снабдить своих жен всем многочисленным арсеналом украшений.
От этих «распутников и соблазнителей», считает Тертуллиан, происходит и блеск
бриллиантовых ожерелий, и золото браслетов, и приятное разнообразие цветов бесчисленных
тканей - одним словом, все то, чем женщины пользуются для украшения и сокрытия
своего лица и тела (De cult. fem. I, 2). Так что уже само происхождение этого
рода искусств и украшений представлялось апологетам малопочетным. В подходе к
украшениям ранние христиане отбрасывают традиционные эстетические критерии, присущие
как древнему Востоку, так и греко-римскому миру, основу которых составляла почти
магическая красота драгоценных камней и благородных металлов. Чтобы лишить их
эстетической привлекательности, Тертуллиан призывает посмотреть на них с чисто
бытовых, сугубо утилитарных позиций. Железо и медь как металлы значительно полезнее
для человека, чем золото и серебро, а следовательно, и ценнее, пытается убедить
он своих читателей. Действительно, никто из любителей этих металлов не может указать,
что полезного и нужного для человека было изготовлено из них. Никогда золотыми
орудиями не обрабатывали землю, и никто еще не строил кораблей из серебра; никогда
золотой меч не защитил ничьей жизни и серебряные стены не служили укрытием ни
от неприятеля, ни от непогоды. То же самое можно сказать и о драгоценных камнях.
Никто еще не осмелился применить их в строительстве; искусно обработанные, отполированные
и оправленные в золото, они служат разве что для удовлетворения женского тщеславия
(I, 5 - 6).
Однако не утилитарная бесполезность украшений и драгоценностей,
конечно, смущала христианских теоретиков, но именно их эстетическая значимость,
которую они всячески стремились принизить (только средневековое христианство сумеет
найти применение ей в структуре своего культа). Здесь мы вплотную подходим к сложным
и противоречивым представлениям античных христиан о красоте и прекрасном.
Драгоценности и украшения, вынужден признать Тертуллиан, усиливают
красоту и привлекательность женщины, ее чувственную красоту, которая возбуждает
страсть в мужчинах, влечет их к запретным удовольствиям и тем самым губит для
жизни вечной. Именно поэтому ради спасения и себя, и «своих братьев» призывает
Тертуллиан женщин отказаться от украшений и даже к сокрытию и умалению своей природной
красоты: «Итак, если причина и нашего и других [падения] заключается во влечении
к опаснейшей красоте (decoris), то вам необходимо не только отказаться от нагромождения
[на себя] придуманной и неестественной красоты (pulchritudinis), но даже следует
сглаживать вашу природную миловидность (speciositatis) путем сокрытия и небрежного
отношения [к ней]...» Однако здесь же, как бы спохватившись, что и красота - дар
Божий, Тертуллиан добавляет: «Хотя, конечно, порицать красоту (decor) не следует,
ибо она [свидетельствует] о телесном благополучии, является плодом божественного
ваяния и в некотором смысле изящным одеянием души» (II, 2). Этот антитезис нужен
ему только для того, чтобы вернуться к первоначальному тезису. Даже если красота
и не была бы опасной, рассуждает Тертуллиан, она не несет никакой пользы христианам.
«Там, где [царит] целомудрие, красоте (pulchritudo) делать нечего, ибо польза
(usus) не имеет ничего общего с роскошными плодами красоты, если речь идет о телесной
красоте» (decori) (II, 3). «Если [в человеке] и есть что-либо достойное восхваления,
то нам должны нравиться только духовные блага, а не телесные, ибо мы являемся
приверженцами духовного (spiritualium)» (II, 3).
В этом смысл и пафос борьбы апологетов против чувственной красоты,
против всяческих прикрас и украшений. Да, они хорошо понимают, что телесная красота
может быть очень привлекательной, но, осознав себя «приверженцами духовного» (spiritualium
sectatores sumus), они последовательно отстаивают свою позицию, стараясь отказаться
от всего, что как-либо может ущемить их духовность. Вспомним сразу, что эта «духовность»
с первых же своих шагов активно встала на защиту тела, плоти от слишком уж резвых
«спиритуалистов» как вне, так и внутри христианства. Тогда у нас не будут вызывать
недоумения постоянные колебания апологетов от осуждения к защите телесной красоты,
и обратно. Именно в этих колебаниях «за» и «против» и проходил болезненный процесс
выработки новых эстетических идеалов. Даже неверующие, напоминает Тертуллиан,
подозрительно относятся к красоте. «Для кого же,- обращается он к женщине своего
времени, - лелеешь ты красоту свою? Если для верующего, ему она не требуется;
если для язычника, он ей не доверяет» (II, 4).
Останавливаясь на косметических хитростях, модных прическах, париках,
шиньонах и т. п. украшениях, которые были очень популярны у женщин того времени,
Тертуллиан стремится показать, что все эти ухищрения напрасны, ибо нет ничего
прекраснее нагого человеческого тела - выдающегося творения божественного Художника.
Тщетны, полагает он, и бессмысленны эти попытки, ибо «прекрасным они считают то,
что безобразно (inquinant)» (II, 6).
Но не только женщинам достается от Тертуллиана. В римском обществе, оказывается,
и многие мужчины пытаются не отстать от представительниц прекрасного пола. Стремясь
им понравиться, как утверждает наш бескомпромиссный борец за высокую духовность
(об этом же писал и Климент), мужчины тщательно бреются, выщипывают подбородок,
завиваются, украшают голову, стремясь скрыть седые волосы, придают телу юношеский
вид, разглаживая кожу особыми порошками, румянятся, подобно женщинам, и постоянно
смотрятся в зеркало, хотя оно и не может скрыть их недостатков, ехидничает Тертуллиан.
Однако римское общество уже давно живет только поддельной, искусственной красотой,
забыв, что у человека есть своя естественная красота. Все естественное, без украшений
и косметики, считается в этом обществе неприятным, недостойным внимания. Тертуллиан
не может согласиться с мнением сторонников украшений, что последние восполняют
недостатки естественных форм. Он убежден, что блеск роскоши и покров украшений
затемняют красоту целомудрия и позорят общество граций (II, 9). Тертуллиан требует
от христиан, чтобы их внешний облик соответствовал духу их убеждений, нравственным
нормам. Христианину недостаточно быть целомудренным, ему надо и выглядеть таким.
Чистота и простота христианской женщины должны быть так велики, чтобы изобилие
их распространялось из ее сердца и на ее внешний вид, одежду. Но не только идеалы
целомудрия и скромности побуждали ранних христиан к аскетическому отказу от роскоши,
излишеств, украшений. Сама суровая действительность, постоянная готовность принять
подвиг мученической смерти за свои идеалы умаляли для них значение внешнего благополучия,
в том числе и красоты, обращали их к жизни скорее суровой, чем изобилующей роскошью.
Само социальное положение первых христиан во многом определяло и их эстетические
идеалы. «Я не знаю,- писал Тертуллиан,- выдержат ли руки, привыкшие к браслетам,
тяжесть оков; не знаю, вытерпят ли ноги после перисцелий боль от веревок. Опасаюсь,
как бы шея, отягощенная изумрудами и бриллиантами, не отступила бы перед мечом.
А потому, дорогие мои, будем привыкать к трудностям, и мы не ощутим их [при случае]»
(II, 13). А случай этот не заставит себя ждать, ибо для христиан, подчеркивает
Тертуллиан, настал век не золотой, но железный. Поэтому лучшим украшением для
женщин должны быть простота и целомудрие, «слово Божие» и «иго Христово», смирение
и трудолюбие (II, 13).
Раннехристианская эстетика ставила ценности духовные и нравственные
выше собственно эстетических и стремилась даже заменить ими эстетические, ибо
в римском обществе того времени существовала достаточно ощутимая обратная тенденция.
Красота культового действа или речи часто вытесняла и религиозную значимость культа,
и само содержание речи. Это хорошо видели апологеты, сознательно выступая против
подобного эстетизма. Лактанций упрекал своих языческих современников в том, что
эстетические интересы вытеснили у них всякое благочестие. «Людьми,- сетует он,-
владеет такая страсть к изображениям, что они даже ниже ценят тех, кто действительно
существует», т. е. тех, кто изображен. Их влечет только вид слоновой кости, жемчуга,
золота. Они ослеплены красотой этих вещей и без них не представляют себе благочестия.
«Они приходят к богам (т. е. в храм. - В. Б.), - негодует Лактанций,
- не ради благочестия, ибо его не может быть в предметах земных и бренных, но
чтобы впитывать глазами [блеск] золота, взирать на красоту полированных мраморов
и слоновой кости, ненасытно ласкать глаз видом необычных камней и цветов одежд
и созерцанием украшенных сверкающими самоцветами чаш. И чем более будет украшен
храм, чем прекраснее будут изображения [в нем], тем, полагают они, больше в нем
будет святости; следовательно, религия их состоит не в чем ином, как в восхищении
человеческими влечениями (удовольствиями)» (Div. inst. Π, 6, 2 - 6). Средневековому
христианину, особенно византийцу, привыкшему к пышному культовому действу с обилием
и изображений, и особенно богатейших мраморов, драгоценных камней, сосудов и утвари
из золота и серебра, будет не совсем понятен этот ригоризм и антиэстетизм апологетов.
Но христианству необходимо было на первом этапе отказаться от античного культового
эстетизма, чтобы затем, наполнив все его компоненты новыми значениями, осознать
их уже как свои собственные и обосновать их необходимость. Чтобы прийти к средневековому,
пожалуй, более глубокому, чем античный, эстетизму, новой культуре пришлось пройти
своеобразное «очищение», отказаться, по возможности, от всех созданных до нее
эстетических (художественных) ценностей, вернуться назад к «эстетике природы»309,
создать на базе платонизма и профетизма «эстетику духа» и только затем, на новом
уровне, реабилитировать «эстетику художественной деятельности», наполнив ее новым
духовным содержанием. Процесс этот протекал не одно столетие и был насыщен сложными
духовными и социальными конфликтами. Апологеты стояли у его истоков.
Осознав природу как высочайшее произведение Бога-художника, ранние
христиане только ее и могли противопоставить рафинированному эстетизму поздней
античности, тесно связываемому ими с языческими культами. Вот Тертуллиан посвящает
целый трактат («О венке воина») обоснованию того, почему христиане не украшают
себя венками из цветов - обычай, широко распространенный в античности. Он выдвигает
две главные причины неприятия венков: одну - религиозного, другую - эстетического
характера. Венчание венками восходит по греческой мифологии к античным богам и
активно используется в религиозных мистериях, т. е., по понятиям христиан, связано
с идолопоклонством и поэтому неприемлемо для них. Это главная причина, но ее Тертуллиан
отводит на второй план и подробно обсуждает только в XII гл. трактата. На первое
место он выдвигает эстетические соображения, противопоставляя «эстетике искусства»
«эстетику природы».
Использование венков из цветов (дело человеческого искусства) противоречит
естественному назначению цветов. Христиане же, заявляет Тертуллиан, ориентируются
на природу, ибо она «является первоначальной мерой правильного соотношения всех
вещей». Природа наделила человека соответствующими органами чувств, чтобы с их
помощью он мог воспринимать окружающий мир. В результате их действия сведения
о мире и чувство удовольствия переносятся от «внешнего человека» к душе. В чем
состоит польза от цветов, рассуждает далее Тертуллиан, если не в запахе и прекрасном
виде, т. е. в удовольствии обоняния и зрения. И то и другое исчезает, когда из
цветов сплетают венок. Во множестве как бы скованных друг с другом цветов теряется
очарование формы цветка, и помещенный на голову венок не доставляет удовольствия
ни глазу, ни обонянию. «Что [иное] воспринимается в венке как не оковы? В нем
не видно [чудесной] окраски [цветов], не ощущается [их] аромат, не передается
[их] очарование. Желание носить цветы на голове так же противоестественно, как
и желание слушать с помощью носа. Все, что неестественно, обычно расценивается
всеми как уродливое, а у нас еще именуется святотатством по отношению к Богу,
Господину и Творцу природы» (De cor. 5). В «Апологетике» Тертуллиан также доказывает,
что цветы значительно приятнее выглядят в вазе, чем сплетенные в венок. Лучше,
подчеркивает он, их обонять носом, а не волосами (Apol. 42). Минуций Феликс также
писал, что значительно приятнее вдыхать аромат цветов носом, чем украшать или
голову или вплетать в волосы (Octav. 38, 2). Против украшения головы венками и
цветами выступал и Климент Александрийский.
Таким образом, развитому позднеантичному эстетизму апологеты противопоставили
заново открытый ими эстетический идеал - природную красоту и совершенство всех
элементов мира.
Киприан, рассуждая об одежде и внешнем виде девушек, посвятивших
себя служению Христу, вслед за Тертуллианом и греческими апологетами, отстаивает
идеалы простоты и естественности. Само девство, по мнению христиан, естественно
и прекрасно. Девы являются украшением церкви, самой чистой и светозарной частью
«стада Христова». Институт девственности вполне понятен и естествен для христианства,
противопоставившего чувственным излишествам римской аристократии идеал абсолютной
духовности. Плотские же удовольствия, конечно, отвлекали человека от «духовных
трудов», требовавших концентрации всех его сил. Христианские идеологи хорошо чувствовали,
что переключение эротической энергии человека из сферы интимных взаимоотношений
в область духовной любви к Богу может стать существенным стимулом развития благочестия.
И действительно, монахи и девы, посвятившие себя Богу, часто достигали высоких
вершин на путях духовного служения. Конечно, христианские теоретики хорошо понимали,
что девство не может быть уделом всего христианского мира, что продолжение рода
человеческого является естественной, а значит, необходимой функцией человека (что
было освящено и библейской традицией, вложившей в уста Бога благословение первым
людям: «Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею». - Быт
1, 28). Девство воспринималось как отклонение от нормы, как отречение от мирского
во имя божественного, как высокий духовный подвиг, доступный далеко не всем членам
христианской общины. Поэтому девы и считались украшением церкви, ее идеалом и
совестью. Украшением же этих «невест Христовых» являлось целомудрие, отрицавшее
внешнюю телесную красоту и всяческие украшения во имя красоты духовной (Cypr.
De hab. virg. 5).
Непорочность, полагает Киприан, должна проявляться во всем, и одежда
не должна порочить добродетели души. Неприлично деве украшать лицо свое косметикой
и изысканными прическами, постоянно заботиться о своем теле и его красоте, ибо
это противоречит тому пути, который она избрала - подвигу труднейшей борьбы с
плотью во имя духа. И если уж она действительно желает гордиться своей плотью,
то сие прилично только, когда плоть терпит муки от гонителей христиан, когда женщина
оказывается мужественнее мужчин, ее терзающих, когда ее тело стойко переносит
пытки огнем, железом, крестом, не отступает перед зубами хищных животных. «Вот
драгоценные ожерелья плоти,- восклицает Киприан, - вот наилучшие украшения тела!»
(5).
Истинными благами у христиан считались только духовные, божественные,
а все земное должно быть презираемо всеми, посвятившими жизнь Богу. Киприан приводит
в подтверждение этого слова Иоанна Богослова: «Не любите мира, ни того, что в
мире: кто любит мир, в том нет любви отчей; ибо все, что в мире: похоть плоти,
похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира [сего]. И мир проходит,
и похоть его, а исполняющий волю Божию пребывает вовек» (1 Ин 2, 15 - 17).
Призывая женщин, и особенно дев, к скромности в одежде и украшениях,
Киприан, как и другие апологеты, опирается также на апостольский авторитет. В
Первом Послании к Тимофею апостола Павла говорится: «Чтобы также и жены, в приличном
одеянии, со стыдливостью и целомудрием, украшали себя не плетением волос,
не золотом, не жемчугом, не многоценною одеждою, но добрыми делами, как прилично
женам, посвящающим себя благочестию» (1 Тим 2, 9 - 10). Об этом же читаем и в
обращении к христианским женщинам апостола Петра: «Да будет украшением вашим не
внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный
сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно
пред Богом» (1 Петр 3, 3-4). Эстетика простоты и естественности и у Киприана выступает
важной антитезой позднеантичной эстетики роскоши и изощренности. Бог, поучает
он дев, не сотворил овец красными или пурпурными, не он научил людей расцвечивать
их шерсть соками трав и других красителей, не он изобрел ожерелья и научил женщин
искусно переплетать волосы золотом и жемчугом, не он научил их скрывать созданное
им. Все это изобретения отпавших от Бога ангелов. Именно они, побуждаемые своей
испорченной природой, научили женщин чернить брови, наводить на щеки искусственный
румянец, красить волосы в несвойственные им цвета, искажать подлинные черты головы
и лица (De hab. virg. 14). Киприан настоятельно советует женщинам не стремиться
«исправлять» божественное творение добавлением всех этих искусственных ухищрений.
Бог сказал: «сотворим человека по образу Нашему, по подобию Нашему» (Быт 1, 26),
кто же дерзнет, - вопрошает Киприан, - изменять и преобразовывать то, что создано
самим Богом? «Если бы некий живописец,- обращается он для сравнения к художественной
сфере, - изобразил на картине чье-либо лицо, в совершенстве подражая телесным
цветам, и [если бы], когда портрет был завершен, другой, считая себя более искусным
в живописи, приложил бы к нему [свою] руку, стремясь улучшить созданное, то он
нанес бы первому художнику тяжкое оскорбление и возбудил бы [в нем] справедливое
негодование. Не думаешь ли ты остаться безнаказанным за твою дерзость и безрассудную
наглость - за оскорбление Художника-Бога?» (De hab. virg. 15). И аргументация,
и сам пример из сферы художественной деятельности очень показательны для раннего
христианства, его специфического эстетизма. Настоящее произведение искусства,
в понимании Киприана, самобытно и оригинально. В нем заключено нечто, присущее
только его Творцу, и никто другой, как бы он ни был талантлив, не может улучшить
чужое произведение искусства, тем более если речь идет о творении божественного
Художника. Обращение к сфере искусства, эстетики тогда, когда не хватает логических
аргументов для обоснования того или иного положения своей теории, отличает всю
раннехристианскую и патристическую литературу. Вольно или невольно христианство
с первых своих шагов стремилось включить искусство и эстетику в свою философско-религиозную
систему на правах равноценного члена, отрицая, однако, античный эстетизм.
Понятия «красота» и «прекрасное» занимают видное место в эстетике
Климента Александрийского. Как бы подводя итог апологетической традиции, он дает
развернутое учение о красоте, отводя ему важную роль в своей гносеологии, и особенно
в этике310.
При этом под «прекрасным» у него часто имеется в виду нравственно прекрасное,
а красота, как и у Платона, нередко отождествляется с благом.
Исходя из того, что прекрасное органически присуще человеческому
бытию и сознанию, «ибо человек по природе своей существо возвышенное и гордое
и стремящееся к прекрасному» (Paed. III, 37. 1), он пытается найти ему достойное
место в своей философско-религиозной системе. При этом Климент опирается в основном
на переосмысленную в христианском духе платоновскую эстетику и эстетические суждения
Филона и ранних апологетов.
Выше всего ценит Климент «истинную красоту» (τό κάλλος
τό άληθινόν). Это особая материально-идеальная
красота, объединяющая в себе два полярных для античного мышления понятия - платоновскую
идею красоты и красоту материального мира. Она обозначает первоначальную, идеальную
красоту материального мира, в которой он был создан Богом-Художником. Впервые
Логос (как демиург материального мира) показал истинную красоту, «которой ранее
никакой глаз не видал и никакое ухо не слыхало» (II, 129, 4)311.
Эта красота заложена во всем созданном мире, в том числе в различных видах животных
и растений (II, 121, 4). Творческая сила Бога создала и человеческое тело по «законам
красоты и соразмерности» (I, 6, 5), и человек должен помнить и ценить это. «Истинная
красота» - свидетельство божественной мудрости, поэтому допустимо лишь бескорыстное
наслаждение (чистое созерцание) этой красотой (как, например, красотой цветов)
без какого-либо практического или тем более безнравственного использования ее
(II, 70, 5). Но греховность человека, его своеволие и дурной вкус затмили в нем
истинную красоту, и теперь необходимо стремиться высветлить, очистить ее. Прежде
всего имеется в виду очищение нравственное, ибо «позорна красота растленная» (Климент
признает существование и такой). Он призывает своих современников - и призыв этот
был актуален - к нравственной чистоте, к сохранению «истинной красоты»: «Не насилуй
красоты, о человек!.. Будь царем, а не тираном своей красоты... Тогда только признаю
я твою красоту, когда ты сохранишь образ ее чистым, только тогда буду я чтить
в тебе красоту - истинный прообраз прекрасных вещей» (Protr. 49, 2). Приведенное
место важно для уяснения эстетической концепции Климента прежде всего тем, что
здесь истинная красота усматривается в нравственно совершенном человеке. (В другой
раз Климент в подобной же ситуации вспомнит античную «калокагатию». - Paed. II,
121, 3). Кроме того, здесь четко поставлена проблема иерархичности красоты и ощущается
попытка ее закрепления путем терминологической дифференциации «красоты» (то κάλλος)
и «прекрасного» (το καλόν, καλός).
Истинная красота как идеальная мыслится архетипом прекрасных вещей и явлений материального
мира и искусства.
Для обозначения этой красоты Климент достаточно регулярно (При его
общем терминологическом непостоянстве)312
использует термин то κάλλος, хотя изредка встречается
у него в этом смысле и термин то καλόν.
По глубокому убеждению Климента, истинная красота скрыта в человеке:
она заключена и в человеческой душе, и в его теле313.
Естественно, что Господь природную красоту (κάλλος)
тела ценит меньше, чем «красоту души» (III, 12, 3). Последняя проявляется в добродетели
и неразрывно связана с благом. Только человек добродетельный «поистине καλός
κ'αγαθός» (II, 121, 3). К добродетели же ведет
разум, поэтому, если человек желает быть прекрасным, он должен развивать в себе
эту прекраснейшую способность - разум (III, 20, 6). Такой человек должен стремиться
к познанию истины, должен жить Логосом, иметь в себе «образ Логоса» и, наконец,
должен «уподобиться Богу», и он тогда станет «истинно прекрасным» (III, 1, 5).
Добродетель его, т. е. красота души, выявляется в красоте тела (II, 121, 3). Поэтому
во след своим предшественникам ведет Климент решительную борьбу против роскоши
и украшений человеческого тела. Но в отличие, например, от своего младшего современника
Тертуллиана он обосновывает ее не социально-этическими, а этико-гносеологическими
и эстетическими соображениями. Гностик, живущий Логосом, т. е. познанием истины,
«прекрасен, хотя и не наряжается» (ΠΙ, 1, 5)314.
Украшения возбуждают чувственность, а страсти и удовольствия приводят к угасанию
красоты (III, 1, 4)315.
И сами по себе украшения, наряды, драгоценности, по мнению Климента, только заглушают
«истинную красоту», заложенную в человеке от природы. Женщины затемняют истинную
красоту, писал он, скрывая ее под золотыми украшениями (II, 122, 2). Украшения
и дорогие одежды означают для Климента лишь богатство, которое не в состоянии
заменить истинной красоты. По его мнению, восхищение богато расшитыми, дорогими
одеждами свидетельствует лишь об отсутствии у человека чувства красоты, о его
дурном вкусе (ή άπειροκαλία.
- Π, 111, 2).
Красивые по цвету одежды Климент предлагает устранить, ибо красота
цвета побуждает любопытных людей к пустому ротозейству и возбуждает нездоровые
интересы. Лучше ограничиться простой одеждой белого цвета. Если же у кого все-таки
есть тяга к цветным одеждам, то предпочтительнее использовать ткани простых природных
цветов, не прибегая к особо ярким и пестрым расцветкам (II, 108, 4). Порицая приверженцев
неумеренной роскоши, Климент с возмущением восклицает: «...что это за обольщение,
что за ложное чувство красоты (δοξοκαλία)!»
(II, 38, 1). Пожалуй, впервые в истории эстетической мысли он стремится сформулировать
основной принцип прикладного искусства (ибо речь идет об одежде и предметном окружении
человека), заключающийся в простоте и максимальном соответствии предметов обихода
утилитарным потребностям - без всякого излишнего украшательства (II, 39, 1). Этой
проблеме посвящены у Климента многие места «Педагога». Единственная функция одежды,
по его мнению, состоит в защите тела от холода- и жары, поэтому одежда должна
быть простой и удобной. Кроме того, она должна соответствовать возрасту человека,
его лицу, фигуре, росту, профессии (III, 56, 1), а также отражать его внутреннее
состояние. Климент порицает тех своих соотечественников, которые вырезали на подошвах
обуви эротические сценки, чтобы запечатлевать на земле «распутство своих мыслей»
(II, 116. 1). Прикладное искусство в плане прекрасного не должно «соперничать»
с природой. Если женщина прекрасна от природы, то не следует ей «истинную красоту»
затемнять «ложной» (II, 127, 3). Косметикой, по мнению Климента, женщина «губит
свою естественную красоту». Если же она некрасива, то дорогие украшения только
подчеркнут ее природные недостатки (II, 128, 1).
Последовательные выступления против излишеств в прикладном искусстве
и вообще против его использования в быту связаны у Климента с тем, что для него
это искусство было символом богатства. Богатство же мыслилось источником всех
нравственных зол и социальной несправедливости, отрицательным фактором человеческого
бытия, и поэтому, помимо нравственных добродетелей, идеологи раннего христианства
постоянно противопоставляли ему и свой эстетический идеал - «истинную красоту».
Климент Александрийский рассказывает о том, как живописец Апеллес, увидев, что
один из его учеников изображает «золотую Елену» в лучших ее нарядах с массой украшений,
заметил: «О, юноша, будучи не в силах изобразить Елену прекрасной, ты показал
ее богатой». После чего Климент добавляет: «Вот такими Еленами являются теперь
и наши женщины, не истинно прекрасными, но богато наряженными» (II, 125, 3)316.
Человек, по мнению Климента, должен прежде всего заботиться о красоте
души, состоящей в справедливости, рассудительности, мужестве, целомудрии, любви
к добру и скромности. Любовь (αγάπη), по Клименту, также
является одной из сторон красоты (III, 3, 1). И только затем он может проявить
заботу и о своей «телесной красоте» (τό σωματικόν
κάλλος), которую Климент в соответствии с эллинистической
традицией определяет как «соразмерность частей и членов наряду с красивым цветом»
(συμμετρία μελών
καί μερών μετ' εΰχροίας-
III, 64, 2 - стереотипная формула, часто повторявшаяся и в средневековой эстетике).
Но забота о красоте тела состоит отнюдь не в украшении его, а в правильном питании,
постоянных гимнастических упражнениях, занятиях спортом, которые ведут к здоровью
и красоте и тела и души, ибо «красота есть благородный цвет здоровья» (II, 64,
3). Здесь у Климента открыто звучат идеи классической эллинской теории эстетического
воспитания.
Не чужда была апологетам и идея небесной, божественной красоты317,
но в тот период она меньше занимала внимание христианских мыслителей, чем красота
реального мира, такая сложная и противоречивая. Красота реального мира возбуждала
в людях грубую чувственность, но и способствовала обогащению их духовного мира,
она свидетельствовала о плотских влечениях человека, но одновременно являлась
и одним из важных аргументов в защиту бытия Бога и тварности мира. Поэтому именно
ей, а не божественной красоте так много внимания уделяли апологеты, стремясь понять,
что же в противоречивом и сложном мире бытия следует считать прекрасным. В решении
этого чисто эстетического вопроса они выбирают духовно-нравственный критерий,
делая однозначный вывод: единственно достойной, приемлемой и полезной в мире бытия
является красота природная318
(включая и красоту человеческого тела) в противоположность презренной и
порочной искусственной красоте позднеримского искусства.
Золото и драгоценные камни прекрасны, как произведения природы319,
но, будучи использованы для украшения человеческого тела, нарушают и искажают
его природную красоту и поэтому неприемлемы в этой функции для ранних христиан.
Мы уже имели возможность подробно остановиться на трактате Лактанция
«О божественном творчестве», специально посвященном описанию красоты и целесообразности
устройства человеческого тела, и прежде всего его внешних форм и членов. Там же
затрагивает автор и ряд общих вопросов красоты. Лактанций подчеркивает, что при
огромном разнообразии форм животных все они имеют общий порядок организации членов
и, что особенно удивительно, «во всем множестве живых существ каждое животное
обладает в своем роде одним типом красоты», наиболее целесообразным (aptissime)
для этого вида. Любое изменение в существующей форме животного или человека безобразит
и того и другого (De opif. Dei 7, 3-6). Как обильный волосяной покров на теле
уродует человека, так и крылья или голая кожа у четвероногого животного, четыре
ноги у птицы и т. п. изменения нарушили бы всю красоту форм животного мира (7,
8 - 11), т. е. одни и те же элементы формы могут быть и прекрасными и безобразными
в зависимости от того, в каком соотношении находятся они с остальными членами
тела. Равнозначно и целое теряет свою красоту при произвольной замене его элементов
на другие, ему не присущие, но прекрасные или сами по себе, или в структуре другого
целого. Вывод этот сделан апологетами на основе пристального изучения многообразных
форм природы благодаря особому благоговейному отношению к природе и ее красоте,
осмысленным в модусе творения божественного художника.
Древность с ее мифологическим мышлением не знала этого эстетического
принципа. Она с упоением изобретала людей с песьими и птичьими головами, с тремя
глазами, крылатых амуров и лошадей, разнообразнейшие гибриды человеко-коней, человеко-козлов,
человеко-птиц, человеко-рыб, которые ранним христианам представлялись воплощением
безобразия и вопиющим нарушением природного порядка, произволом античных поэтов.
Наблюдения за красотой форм животного мира позволили апологетам сделать и другой
важный вывод. Они подметили, что в живой природе красота форм и членов неразрывна
с их целесообразностью. Лактанций, описывая те или иные члены и органы человека,
обычно затрудняется сказать, что в них более достойно удивления, их красота
или та польза (species an utilitas), которую они приносят человеку. И то
и другое органически присуще им в одинаковой мере. Из природы почерпнуло раннее
христианство свой идеал единства прекрасного и полезного.
Подчеркивая парность и симметричность многих членов и органов человеческого
тела, а также бинарность во всей структуре мироздания. Лактанций видит в «двойственности
из единого (простого)» (de simplici duplex) или в «единстве из двойственного)»
(de duplici simplex) (10, 11) важную структурную основу красоты материального
мира. Число «два» воспринимается им как совершенное число (10, 10), но прекрасны
не просто два члена, а их особое единство, их целокупностъ, их некое
«неслитное единство». Здесь хорошо видно стремление Лактанция усмотреть
структурные закономерности красоты, приводящей его в удивление и восхищение.
Конечно, как мы уже неоднократно убеждались, не физическая, но нравственная
красота стояла в центре внимания апологетов. Ранних христиан сильно волновала
проблема внутренней связи и соотношения нравственной и физической красоты. В этом
плане интересны их представления о внешнем виде Иисуса Христа, служившего христианам
идеалом нравственного совершенства.
Юстин считал, что Христос «имел вид, лишенный красоты, чести и славы»
(Tryph. 36), был «невзрачен» (άειδής) и все принимали
его за обычного плотника, так как он вырос в семье плотника и занимался плотницким
делом (88).
«Не красотой плоти блистал он,- писал Климент Александрийский,-
а истинной красотой души и тела: первая проявлялась в благих делах, вторая - в
бессмертии плоти» (Paed. III, 3,3). Более того, при воплощении Христос принял
телесный образ, невзрачный и презренный для того, чтобы слушающие его не увлекались
блеском видимой красоты и не упускали бы духовных истин, излагаемых им и превосходящих
внешнюю красоту. «Ибо всегда следует иметь дело не со словами, но с обозначаемым
ими (περί τά σημαινόμενα)»
(Str. VI, 151, 4). Мысль о простом, даже «невзрачном» (ευτελής)
внешнем виде Христа ляжет впоследствии в основу аскетической практики монахов,
найдет отражение в системах художественных образов средневекового искусства, даст
толчок развитию ареопагитовской эстетической теории «неподобных образов»320.
С неумолимой последовательностью, доходящей иногда до натуралистического уродства,
она будет реализована в западном средневековом искусстве и станет там главным
критерием изображения человеческого тела вообще. Иная картина наблюдается в византийской
и древнерусской живописи. Здесь никогда не забывали другую мысль Климента - о
том, что внутреннее благородство и душевная красота человека (особенно гностика,
идеалом которого был Иисус) находят отражение и в его внешнем виде, прежде всего
в лице. У истинного гностика оно изливает «сияние» Логоса, поражающее всех своей
красотой (VI, 104). Гностик уже на земле становится «ангелоподобным» (VI, 105,
1). Византийские и древнерусские мастера в своих изображениях стремились воплотить
именно этот облик человека. На снятии двух противоположных эстетических тенденций
(невзрачная простота и ангельское сияние), сформулированных уже Климентом Александрийским,
и складывался образ человека и Христа в первую очередь во всем восточнохристианском
искусстве.
Слова псалма: «Ты прекраснее сынов человеческих» (decore pulchrior
es filiis hominum. - Ps. 44, 3), - Тертуллиан относил к внешнему виду Христа второго
пришествия, когда он во славе придет судить живых и мертвых, а с Иисусом, жившим
среди людей 33 года, он связывает слова Исайи: «нет в нем ни вида (species), ни
красоты (decor), и видели мы его, и не было в нем вида и не стремились мы к нему»
(Is. 53, 2). Христос, по его мнению, был лишен всякой телесной красоты (Adv. Jud.
14)321.
В его внешнем облике не было ничего небесного, ничего отличного от наших тел.
Поэтому люди и удивлялись его уму, речам и проповедям, так как они принадлежали
человеку весьма заурядного внешнего вида. Тело его не имело не только небесной,
но даже обычной человеческой красоты. Чем руководствуется Тертуллиан в этих выводах,
столь неожиданных для античной культуры, видевшей в своих богах и героях идеалы
красоты и совершенства? Прежде всего, как это ни парадоксально, античными идеализированными
представлениями. Тертуллиану необходимо доказать, что Иисус имел настоящую человеческую
плоть и что он реально страдал и был казнен. Он лишает Христа телесной красоты,
чтобы сделать более убедительными поругание и издевательства над ним, ибо ими
чаще всего подвергали в римском обществе людей презренных. «Отважился бы кто-нибудь
коснуться в высшей степени необыкновенного тела [или] опозорить лицо плевками,
если бы оно не заслуживало [этого]?» - спрашивает Тертуллиан (De carn. Christ.
9). Он хорошо знает, как античность чтила красоту, и поэтому сознательно наделяет
Бога внешним видом, достойным оплевания и поругания. Такому вполне под стать и
позорная для римлян смерть на кресте, что и требовалось доказать Тертуллиану в
данном трактате. В другом месте он, конечно, «реабилитирует» Христа и относительно
его внешнего вида, но не путем наделения красотой, а утверждением того, что умаленность
Бога не может быть оценена в системе обыденных человеческих ценностей «и Бог тогда
предельно велик, когда [кажется] людям ничтожным (pusillus)» (Adv., Marc. II,
2). Здесь безвидность и ничтожность, невзрачность Христа начинают выступать у
Тертуллиана некоторым важным эстетическим принципом в доказательстве уже божественности
Христа, т. е. наделяются особой, небуквальной, фактически диаметрально противоположной
значимостью. Безобразное начинает приобретать в эстетике апологетов особое
значение, ориентируя реципиента на нечто принципиально отличное от явлений реального
мира.
Раннее христианство не идеализировало безобразное, не подменяло
им прекрасное, как это можно иногда слышать. Оно высоко, может быть выше, чем
античность, ценило красоту реального мира; оно знало и почитало божественную красоту
(«Бог прекраснее самих звезд и частей всего мира», - писал Минуций Феликс. - Óctav.
18, 4), но не наделяло ее особым значением. Красота мира была значима для христиан
сама по себе, в своей явленности, как результат божественного творения. Безобразное
же, ничтожное, безвидное выступало в их эстетике в качестве особой категории,
не противостоящей прекрасному, но обладающей особой знаковой функцией и стоящей
в одном ряду с такими категориями, как символ и знак. Идея неприглядности внешнего
вида Христа дала толчок к разработке и осмыслению проблемы безобразного в христианстве.
Таким образом, носитель христианского нравственного идеала не обладал
внешней красотой тела (эту мысль скорректируют последующие Отцы Церкви, но апологеты
в ней фактически едины), поэтому и христиане должны уподобляться ему не только
духовно, но и физически, т. е. не заботиться о красоте тела, но даже, как призывали
некоторые ригористы, умалять ее. Знаки духовной стойкости христианина, выразившиеся
в увечиях тела, украшают его, по мнению апологетов, лучше всяких драгоценностей.
Прекрасно терпение мученика (Tert. De patient. 15). Непорочность - лучшее украшение
для человека, чем живопись или золото для стен дома, ибо краски и позолота, слиняв,
безобразят дом, ά украшение непорочности никогда не утрачивает своего
блеска (Cypr. Ad Donat. 13). Целомудрием прекрасны девы, а не красотой тела. Без
украшения Христова (духовного украшения) женщина безобразна (De laps.). Мученики
украшаются как бы самою кровью Христа (De laud. mart. 29). Добродетели - высшее
украшение, в которое может облечься человек (Lact. Div. inst. VI, 13, 13 - 14
и др.). Нравственная красота человека выступает для апологетов одной из главных
ценностей в мире человеческого бытия.
Для обозначения красоты и прекрасного апологеты чаще всего пользуются
традиционными терминами το κάλλος, το
καλόν, καλός, pulchritudo, pulcher,
decor и производными от них, но не ограничиваются только ими. Нередко в эстетическом
значении употребляют они и такие термины, как ώραίος,
ή ώραιότης (приятный, приятность)
(Theoph. Ad Aut. 24), εϋμορφος (прекрасный,
красивый) 2) εϋειδής (миловидный, благообразный)
(Athen. Leg. 19), ό κόσμος (красота, украшение)
(15), ή εύταξία, τό εϋτακτον
(благочиние) (Tat. Adv. gr. 12; Athen. Leg. 4), εΰεπής
(изящный - о речи) (Theoph. Ad. Aut. 1), ornatus (прекрасный) (Iren. Adv. haer.
II, 30, 3), speciositas (миловидность) (Tert. De cult. fem. II, 2), venustas (прелесть,
изящество), lepos (прелесть, изящество) (Lact. Div. inst. I, 11, 36), species
(Lact. De opif. Dei 10, 2), formosus (прекрасный) (Tert. De patient. 15), cultus
(красота, пышность) (De carn. resur. 12), claritas (блеск, ясность) (Min. Fel.
Octav. 17, 2), nitor (блеск, сверкание) (Lact. Div. inst. II, 6, 6) и некоторые
другие. Весь спектр античных значений красоты был хорошо известен апологетам,
и их усилия направлены на то, чтобы переосмыслить его в духе новых, христианских
ценностей.
Анализ раннехристианского понимания красоты показывает, что эстетика
апологетов неразрывно связывает эту основную эстетическую категорию с другой,
последовательно вводимой ими в эстетику (хотя тенденция эта была присуща и некоторым
течениям языческой духовной культуры того времени - вспомним так называемое аттическое
возрождение) категорией простоты (ή άπλότης,
simplicitas). Она возникает у апологетов как одно из логических следствий христианского
учения и как естественная реакция на изощренность и чрезмерность эстетических
идеалов поздней античности.
Мы помним, что простота играла большую роль в раннехристианской
идеологии. Простоту веры теоретики христианства противопоставляли всей античной
философской и софистической мудрости.
Для Тертуллиана свидетельства души простой, грубой, невежественной
более истинны, чем все философские знания (De test. anim. 1), ибо с «портика Соломона»
было возвещено, что Бога надо искать «в простоте сердца» (έν άπλότητι
καρδίας) (Sap. 1, 1), и Тертуллиан ставит этот
призыв в основу своей гносеологии (De praes. haer. 7). Простота легче, чем мудрость,
может открыть и познать Бога (Adv. Valent. 2). Поэтому-то язык книг божественного
Писания прост и безыскусен. Истина никогда не требует украшений, утверждал Арнобий
(Adv. nat. I, 58). Самому Богу присуща простота, поэтому все простое пользуется
его особым вниманием и угодно ему (Tert. De bapt. 2). Отсюда и в эстетике простота
становится основой красоты. Призыв Тертуллиана: от тоги к паллию - имел не только
переносное значение (от пестроты и сложности мира к простоте духа), но и буквальное,
эстетическое - от сложной и неудобной одежды к простой и естественной. Эстетическое
стремление к простоте и естественности лежало наряду с этическими
соображениями в основе борьбы ранних христиан с излишествами позднеантичной моды,
против женских украшений, одежды, косметики, использования цветов.
Красота не признавалась апологетами без простоты, а простота, понятая
как естественность в отличие от всего искусственного, художественного, созданного
людьми, усматривалась в природе, т. е. отождествлялась не с примитивностью (хотя
в религиозной гносеологии оправдывалось и это), но с природной сложностью
и целесообразностью.
|