Cтены и крыша научной школы
<>
Учитывая склад личности Мандельштама, можно удивляться, что ему удалось столь полно реализоваться. Главная причина – в том, что личность его притягивала и людей практического склада, готовых в реальной советской жизни обеспечивать стены и крышу для его школы.
На протяжении шести лет (1930-36) это было главным делом Бориса Гессена.
Кто такой был Борис Гессен?
“Профессиональный физик”, доклад которого о Ньютоне, сделанный в 1931г. на Международном конгрессе по истории науки в Лондоне, “по масштабам своего влияния стал одним из наиболее важных сообщений, когда-либо звучавших в аудитории историков науки”. Так считает Лорен Грэм, крупнейший западный авторитет в истории российской науки.[1]
Или же “красный директор[Физического института МГУ], следивший, чтобы научный директор - известный физик профессор Л. Мандельштам - и сотрудники не уклонялись в идеалистических направлениях от прямой дороги диалектического материализма”, как выразился Гамов в книге, написанной в США в 60-х годах.[2] И подбавил: “Бывший школьный учитель, товарищ Гессен знал кое-что из физики, но больше всего интересовался фотографией и замечательно делал портреты хорошеньких студенток”.
Западные историки науки могут чтить в Гессене одного из основоположников, а читатели научно-приключенческой книги Гамова могут потешаться над претензиями школьного учителя-марксиста, но в Российской истории роль Гессена была совсем иной. Он не был профессиональным физиком, не был и школьным учителем. И страсть к фотографированию девочек Гамов приклеил ему зря, – этим увлекался другой профессор МГУ, из совсем другого – тимирязевского – лагеря. [I]
Главное дело Гессена началось в сентябре 1930 года, когда его – коммуниста, занимавшегося философией науки, – назначили директором Института физики МГУ. С этого начался расцвет Мандельштамовской школы.
Конец 20-х годов в советской истории именуют, с легкой руки Сталина, временем “великого перелома”. Его тяжелую руку страна еще не ощутила в полной мере. Сталинизм только формировался в тоталитарную систему. Вождь успел расправиться – пока что политически – с соперниками в высшем руководстве, но на других уровнях власти еще оставались люди революционного поколения, может быть и ослепленные социалистической идеей, но не подавленные страхом. Впереди еще была трагедия крестьянства и Большой Террор 37-го года.
Искать простую формулу для советской истории мешают упрямые факты, и один из них состоит в том, что в начале 30-х годов государственная власть еще не подмяла жизнь науки. Об этом свидетельствует, например, то, что в 1931 году высшей премией страны - премией им. Ленина – наградили Леонида Мандельштама и Александра Фридмана. Второе награждение, пожалуй, еще удивительнее. Ведь Фридман умер (от брюшного тифа) в 1925, вскоре после того, как прославил свое имя открытием – на кончике пера – расширения Вселенной. Фактически, он понял Эйнштейновскую теорию гравитации лучше ее автора, который не сразу признал правоту российского математика. Наградили Фридмана, правда, не за космологию, а за динамику атмосферы. Но космология раньше и больше других физических теорий попала под удар партийных философов, которые ее и “закрыли” на четверть века. И причастность к “поповской” теории могла бы перевесить всякие научные заслуги.[II] То, что не перевесила, говорит о времени. И делает менее странным тот факт, что новоназначенный директор Физического института МГУ Борис Гессен главной считал заботу о школе Мандельштама. С этим делом он успешно справлялся до самого своего ареста в 1936 году.
Чтобы понять, почему Гессен взял на себя такую заботу, надо прежде всего знать, что он был другом Тамма с гимназических лет, что они вместе, разделяя и социалистические идеалы, учились на физмате Эдинбургского университета, и вместе вернулись в Россию.
Затем на несколько лет их жизненные пути разошлись, – Гессену пришлось уехать в Петроград. Как и Тамм, он хотел продолжить учебу, однако “процентная норма” преграждала ему – еврею – дорогу в Российские университеты. Такого препятствия не было в Политехническом институте в Петрограде, созданном в начале века по инициативе широко мыслящего царского министра С. Ю. Витте.
Гессен учился на экономическом факультете Политеха, и одновременно - вольнослушателем - на физмате Петроградского университета. Его интерес к физике скрестился с марксистским пониманием истории, согласно которому экономика – фундамент общественной жизни. Называя это “базисом и надстройкой”, марксизм мало интересовался проблемой личности, и не мог оценить вклад, который внесла “процентная норма” дореволюционного российского базиса в революционную марксистскую надстройку Гессена.
В 1919 году он вступил в партию, работал “инструктором политпросвета в Политуправлении Реввоенсовета”, а с 1921 года он – член Президиума и заведующий лекторским курсом в Коммунистическом Университете им. Свердлова (занявшем здание Университета Шанявского). [3] В таком качестве Бориса Гессена и застал Игорь Тамм, вернувшийся в Москву осенью 1922 года и тогда же объяснявший жене:
“Что такое Свердловский университет? Партийная молодежь со всей России командируется туда на трехлетний курс для подготовки к общественно-политической работе (ряд специализаций). Формальные требования образования очень невелики, определяющим является общее развитие. Естественные науки преподаются постольку, поскольку это необходимо для создания научного мировоззрения (Борисина формулировка)”[4]
Гессен сразу же предложил другу место в Научной Ассоциации при этом университете, что означало паек, комнату, жалованье, занятие своей наукой и не больше 4-х часов в неделю лекций. Но дружба – дружбой, а мировоззрение…:
“Очевидно, – пишет Тамм жене, – от этого придется отказаться, так как есть одно условие – материалистическое мировоззрение в философии, науке и общественных вопросах. Между тем я могу сказать это, и то с некоторыми оговорками, только по отношению к общественным вопросам, в философии в целом у меня нет вообще твердо установившихся взглядов, а что такое материализм в точных науках, я вообще не понимаю – есть наука, и все”. [5]
Многочасовые разговоры друзей вели к уточнению философской терминологии, но главное – к тому, что Гессен точнее понял, что такое наука, а что философия. Когда в 1924 году он поступил в Институт красной профессуры, то своим руководителем попросил стать Мандельштама, а темой взял серьезную (и совсем не-красную) проблему оснований статистической физики. Той самой физики, из-за которой свободная поверхность жидкости шероховата, а небо – голубое. И результаты Гессен опубликовал в 1929 году в серьезном физическом журнале. [6]
Тогда же издательство “Московский рабочий” выпустило популярную книжку Гессена “Основные идеи теории относительности”. Грамотно и доходчиво изложив эти идеи, он постарался убедить читателя, что теория относительности – это конкретная реализация учения марксизма о пространстве и времени.
Вот это уж лишнее? “Есть наука, и все”? Думать так было бы идеализмом в государстве, где правила идеология воинствующего материализма. Одна из последних статей основателя этого государства так и называлась “О значении воинствующего материализма”. В этой статье Ленин, признав Эйнштейна одним из “великих преобразователей естествознания”, похвалил лишь одного физика - Аркадия Тимирязева.[7]
В стране, где идеология играла столь воинственную роль, наука не осталась в стороне. Военные действия первыми начали противники теории относительности под водительством А. Тимирязева. Не находя убедительных научных доводов, они стали обвинять теорию относительности в несовместимости с марксизмом. Если учесть, что в руках Тимирязева находилась административная власть, защитникам новейшей физики пришлось взяться за то же – диалектическое – оружие, благо, что оно обоюдоострое, или, проще сказать, как дышло – куда повернул, туда и вышло.
Гамову из Ленинградского (или американского) далека мерещилось, что “красный директор” присматривает за Мандельштамом и его сотрудниками, но фактически Гессен, скорее, смотрел им в рот. С их помощью он узнавал, что такое новая физика, и искал для нее надлежащее – почетное и надежное – место в марксистском мировоззрении. И кроме прочего, ограждал это место от воинственных материалистов во главе с Тимирязевым.
Таким был Гессенский марксизм в науке.
Но рядом с ним действовали и совсем иной – самый материалистический – вид марксизма. Его воплощал Александр Максимов. “Базисом” его марксизма был просто мощный инстинкт выживания, а гибкость ограничивалась лишь гибкостью позвоночника. Максимов окончил Казанский университет по специальности “физическая химия”, но лишь единственная – самая первая – его публикация не посвящена марксизму, а все остальные –нанизывание цитат на очередную актуальную установку партии. В своей анкете он гордо записал, что в 1918 году, работая в культпросвете Казанского совдепа, “сидел в тюрьме у чехо-белогвардейцев и в момент отступления подвергся попытке расстрела”. Попытка не удалась, и Максимов перебрался в 1920 году в Москву, став замзавотделом рабфаков Наркомпроса. Партъячейка именно этого отдела приняла в партию Тимирязева-младшего, а тот - в свою очередь - принял Максимова к себе на физмат МГУ.
И тем не менее в отстранении Тимирязева от власти в МГУ немалую роль сыграл именно Максимов. Его большевизм сводился к стремлению быть с теми у кого больше влияния. А к концу 20-х годов, под влиянием успехов новой физики, позиция Тимирязева заметно ослабла. Максимов сориентировался, куда ветер дует, и осенью 1929 года написал докладную записку в ЦК “О политическом положении на Физмате МГУ”. [8]
Через несколько месяцев в МГУ прибыла комиссия Рабоче-крестьянской инспекции. Инспекторы опросили сотрудников и аспирантов Физического Института, изучили документацию, осмотрели лаборатории и - в отчете – зафиксировали низкий общий уровень института, где некоторые сотрудники за пять лет не опубликовали ни одной работы. Единственное исключение давала кафедра Мандельштама, на которой было выполнено около пятидесяти работ, хотя здесь комиссия нашла другой недостаток: “полное безразличие к вопросам диалектического материализма”.
Отчет запечатлел атмосферу противостояния, в которой приходилось работать Мандельштаму: “Господствовавшая группировка почувствовала в нем большую опасность для своего монопольного положения. Так как прямо противодействовать его работе было невозможно, ему было организовано пассивное сопротивление. По выражению бывш. аспиранта А. А. Андронова “проф. Мандельштама держали в абсолютно черном теле”“.
Комиссия пришла к выводу, что то была лишь замаскированная борьба за материальные средства, а маскировкой было “распространявшееся Тимирязевым утверждение, что борьба идет между советской профессурой и антисоветской”. В итоге директора института сместили, а на его место в сентябре 1930 года назначили Бориса Гессена.
Максимову предстояла успешная карьера партийного надзирателя над наукой, но его донос 1929 года в ЦК на удивление правдиво описывал ситуацию. Коммунист Тимирязев, например, обвиняется в том, что “черносотенного” профессора Кастерина зачислил в передовые лишь потому, что тот опровергает теорию относительности.
А вот что сказано о физиках, близких к Мандельштаму.
О Вавилове: “Известный физик. … Право настроен, но в последнее время стремится работать с нами”.
О Тамме: “Хороший молодой физик. Вполне лоялен. За последнее время заметны некоторые колебания”.
О Ландсберге: “Хороший физик. Право настроен”.
А о самом Мандельштаме: “Крупный физик с европейским именем. … Прекрасный педагог. Лоялен”, – к советской власти, надо полагать. Так Максимов, видимо, воспринимал вежливость европейского профессора.
Тамм видел своего учителя несколько иначе:
“Между прочим, отвращение ко всему большевицкому – хотя ему очень хорошо – стало у Леонида Исааковича совсем болезненным, включительно до того, что необходимость сидеть за столом (в разных концах и не разговаривая) с коммунистом на ужине – причем этот единственный коммунист вел себя, по его же словам, весьма прилично – вызывает у него мигрень страшнейшую на всю ночь.”[9]
Впрочем, это из письма 1922 года, всего несколько месяцев спустя после высылки из страны большой группы несоветских писателей и ученых. А десять лет спустя Мандельштам знал по меньшей мере одного коммуниста – Гессена, который вызывал не мигрень, а чувство признательности за усилия на благо науки.
Какие в точности обстоятельства заставили и Максимова поспособствовать благу науки, пусть выясняют его биографы. Обстоятельства менялись стремительно, и ни в чем таком далее он не замечен. Изгибался в полном согласии с “генеральной линией партии”. А когда эта линия пронзила Гессена, Максимов без промедления изобличил его и пригвоздил.[10]
Но в 1931 году они были рядом – в редакции Большой Советской энциклопедии, где отдел естествознания возглавил Максимов, а за физику, вместе с академиком Иоффе, отвечал Гессен. Очередной том энциклопедии включал статью “Эфир”, которую написал сам Гессен[11], что не удивительно. Ведь история понятия эфира драматически сплелась с созданием теории относительности, и Гессен – уже автор книжки “Основные идеи теории относительности” – вполне подходил и для авторства энциклопедической статьи. Самый простой рассказ о создании теории относительности включает в себя отмену эфира Эйнштейном. Все было бы ничего, если Гессен в своей статье об эфире ограничился только историей физики. Но он интересовался и передним краем науки, что сыграло злую шутку с ним и не только с ним. Дело в том, что его статья разгневала молодых ленинградских физиков-теоретиков, и свой гнев они воплотили в ехидную фототелеграмму. Вот как об этом рассказал Гамов в письме товарищу Сталину в январе 1932 года[III] :
“Дорогой товарищ!
Я поставлен в необходимость обратиться к Вам с письмом о том положении, в которое попала у нас в Союзе теоретическая физика. В течение нескольких лет на теоретическую физику ведутся непрекращающиеся нападки со стороны философов, объявляющих себя материалистами, но на деле беспрерывно скатывающихся в самые гнусные разновидности идеализма.”
Причислив к таким философам Тимирязева и Гессена заодно, Гамов сообщил Сталину о “возмутительном факте” этого рода – о Гессеновской статье, “антинаучной чепухе, компрометирующей марксизм”, напечатанной в издании, “предназначенном для просвещения широких масс и стоившем государству много денег”:
“Когда я и несколько моих друзей-теоретиков, работающих в Ленинградском физико-техническом институте, увидели эту смехотворную статью, в которой утверждалось, что “физика только теперь приступает к изучению эфира”, мы послали Гессену ироничную телеграмму: “Прочитав Вашу статью с энтузиазмом приступаем к изучению эфира. Ждем руководящих указаний о флогистоне и теплороде” (теория флогистона и теплорода – это старинные теории, отвергнутые более ста лет тому назад и ставшие синонимом научного хлама). Посылая эту телеграмму, мы имели в виду этим открыть кампанию против фальсификации научного материализма. Но Гессен не растерялся: он пожаловался в Президиум Коммунистической Академии”. В результате, в Физико-техническом институте устроили разбирательство на общем собрании. На подписавших телеграмму, “посыпались самые отвратительные клеветнические обвинения, вроде того, что “будь они экспериментаторами, а не теоретиками, то они бросали бы бомбы в вождей революции; они не бросают бомб только потому, что не умеют”. Напуганное собрание послушно проголосовало резолюцию, в которой утверждает, что посланная Гессену телеграмма послана из контрреволюционных побуждений”.
И кончается письмо призывом о помощи: “Считая, что происшедшие в Физико-техническом институте события имеют большое значение, как пример вопиющего извращения политики партии в области науки, я жду, что Вы примите меры к ликвидации поднявшейся безобразной травли теоретической физики”.
Увы, приходится признать, что “советский парень Гамов”, хоть и “решил загадку из загадок” в теории ядра, но в этом письме дорогому Товарищу тоже извращает кое-что, если не в политике партии, то в области науки. В пылу самообороны он не отличает эфир Гессена от эфира Тимирязева, а различие огромно. Чтобы понять это, надо сказать и о третьем эфире, который Эйнштейн, убивший старый эфир в 1905 году, попытался возродить в своей статье 1930 года “Проблема пространства, эфира и поля в физике”.
Вряд ли у Сталина было время разбираться, чем эфир Эйнштейна отличался от эфира Тимирязева, и чем – от эфира Гессена, но нам это придется сделать, чтобы понять подлинную роль Бориса Гессена в истории науки.
Тимирязев свой эфир получил попросту в наследство от физики 19 века, он его выучил в университете до появления теории относительности и до конца жизни твердо держался выученного. Твердые представления хороши в морали, но не в науке, особенно в период ее революционных изменений.
Эйнштейну как раз довелось изменить представления физики, и даже дважды. Его теория относительности 1905 года сделала эфир прошлых веков столь же ненужным как и флогистон. А через десять лет он создал теорию гравитации, связав кривизну пространства-времени с распределением вещества. Пространство-время не менее универсально и вездесуще, чем ожидалось от старого эфира, поэтому можно было физическое пространство-время называть эфиром, если не пытаться удержать его старое понимание. В таком духе Эйнштейн и высказался об эфире в 1930 году – вливая совсем новое вино в старые меха. Однако социальное происхождение иногда мешает жить и словам, – понятие “эфир” из физики все же ушло. Конечно, для физика, крепко держащего в руках реальное содержание своих понятий, потеря или замена какого-то термина – не событие. А внешний наблюдатель, даже такой грамотный, как Гессен, прежде всего видит внешнюю словесную оболочку новейших научных идей, еще не получивших прочного обоснования.
В энциклопедиях обычно подытоживают положение дел в надежно обоснованных областях знания, а не размышляют о проблематичном будущем. Если отвлечься от обычаев энциклопедического жанра, то в заметке Гессена можно увидеть и новейшее предположение Эйнштейна и проблему квантового обобщения гравитации – проблему, до сих пор не решенную. Но если не отвлекаться, то придется признать, что у Гамова и его друзей были основания для ехидства. Знаний Гессена хватало, чтобы его доклад на Лондонском конгрессе по истории науки 1931 года стал событием, но не для трактовки новейших проблем физики.
И все же ленинградские молодые теоретики выбрали очень неподходящую мишень для ехидства. В философско-историко-научных статьях Гессена не найдешь сокрушительных ударов по идейным оппонентам. Не зря товарищи-марксисты в 1931 году критиковали его: “В числе продукции т. Гессена “теоретико-вероятностное обоснование эргодической гипотезы”… и др. – эти статьи далеки от актуальных задач партии… В этих статьях большевистским духом и не пахнет…. У т. Гессена мы видим во всех его работах одну линию – преклонение перед буржуазными учеными, как перед иконами… Общая основа его ошибок – это преклонение перед модными теориями без их анализа и критики”. [12]
Ясно, кто помогал Гессену выбирать объекты “преклонения”. Директор Института Физики МГУ, Гессен исправно посещал мандельштамовские лекции и семинары, на которых жила подлинная физика. Там он узнавал, какая физика правильна, и подыскивал подходящие марксистские формулировки, опираясь на слова Ленина, что “марксизм – не догма, а руководство к действию”.
Поэтому вряд ли “травлю теоретической физики” затеял Гессен. Ленинградская фототелеграмма, адресованная в “Отдел Точного Знания Большой Советской Энциклопедия” должна была попасть в руки начальника этого отдела Максимова, который сохранил замечательный документ в своем архиве и, резонно думать, пустил его в дело в 1931 году.
Как ни странно – и потому показательно, эфирно-телеграмный конфликт не привел к каким либо особо зловредным последствиям: в 1932 году в Академию наук избрали Гамова, а в 1933-м – Гессена. А в 1934 году, когда ФИАН переехал в Москву, директор института Сергей Вавилов пригласил Гессена стать своим заместителем по научной работе.
Основу для развития ФИАНа в Москве Вавилов видел в школе Мандельштама, и школа эта теперь работала на два дома, совмещая ФИАН и МГУ. Несколько лет спустя Вавилов публично объяснил свою позицию:
“во время формирования института в Москве я на многие уступки пошел, желая, чтобы Леонид Исаакович [Мандельштам] сосредоточил здесь свою работу…. Леонид Исаакович не состоит у нас в штате. Он имеет право на такое существование – это право обеспечено ему Академией наук. Может, конечно, показаться странным такой способ работы, когда человек у себя на квартире принимает сотрудников. Я думаю, что со временем положение изменится, но, во всяком случае, и сейчас Леонид Исаакович Мандельштам приносит большую пользу. Нам бы хотелось, чтобы он еще больше втянулся в жизнь института, чтобы он знал и другие лаборатории [помимо оптической, теоретической и лаборатории колебаний], критиковал их работу, давал указания. Он – человек необычайно высокого научного уровня”. [13]
Академик А. Н. Крылов, директор Физико-математического института, из рук которого Вавилов получил директорство в ФИАНе, говорил: “Замечательный человек Сергей Иванович – создал институт и не побоялся пригласить в него физиков сильнее его самого”. [14] Вавилов сознательно искал таких людей. А приведенные выше слова он произнес в апреле 1937 года на общем собрании ФИАНа. Время и место придают этим словам особое значение.