Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Уильям Джемс

МНОГООБРАЗИЕ РЕЛИГИОЗНОГО ОПЫТА

К оглавлению

Лекция XI
СВЯТОСТЬ


В последней лекции перед нами возник вопрос: каковы практические результаты тех случаев полного душевного возрождения, о которых мы уже слышали?

Этот вопрос приводит нас к очень важной части нашей задачи, потому что, как вы припоминаете, мы начали это эмпирическое исследование не только для того, чтобы раскрыть любопытную страницу в естественной истории человеческого сознания, но, главным образом, затем, чтобы составить суждение о ценности и о действительном значении религиозных страданий и религиозного счастья. Прежде всего, мы должны рассмотреть плоды религиозной жизни, а затем уже составить о них суждение. Таким образом, наше исследование распадается на две части.

Перейдем к описанию интересующих нас явлений. По временам, быть может, оно будет производить на вас тяжелое впечатление, касаясь эксцессов человеческой природы, но в то же время мы встретим здесь и самые отрадные страницы в истории человеческого духа, где жизнь достигает своей наибольшей нравственной высоты; и вспомнить о ряде примеров подобного состояния - значит почувствовать себя ободренным, возвысившимся и обвеянным очищающей нравственной атмосферою.

Высшие ступени милосердия, благочестия, доверия, терпения, мужества, до которых поднялись распростертые крылья человеческой природы, были достигнуты стремлением к религиозным идеалам. Относительно этого я хочу привести несколько замечаний, которые Сент-Бев делает в своей истории Port-Royal'я о результатах обращения.

"Даже с просто человеческой точки зрения", говорит Сент-Бев, "состояние благодати представляет собою явление необычайное, возвышенное и редкое, как по своей природе, так и по последствиям, и заслуживает более внимательного изучения. Душа человека приходит в это время в непоколебимо твердое состояние, которое поистине можно назвать героическим, и которое способно побудить человека на величайшие подвиги. Независимо от различия вероисповеданий и средств для достижения этого состояния, независимо от того, достигается ли оно отпущением грехов, исповедью, молитвой наедине или наитием свыше, короче сказать, вне зависимости от времени и причины, легко выделить в плодах святости и в самой сущности ее общие черты. Приподнимем немного покров разнообразных обстоятельств, и для вас станет очевидным, что христиане всех эпох испытывали нечто общее им всем: дух набожности и милосердия, осенявший всех, на кого нисходила благодать, - то особое внутреннее состояние, которое характеризуется любовью и смирением, безграничным доверием к Богу, строгостью к себе, снисходительностью к другим. Плоды, свойственные этому состоянию души, имеют одинаковый вкус везде, в самых отдаленных странах, в самых различных местностях, как у святой Терезы Авильской, так и у каждого из моравских гернгутеров" [148].

Сент-Бев имеет здесь в виду только наиболее выдающиеся случаи возрождения души, и действительно они являются для нас весьма поучительными. Жизненный путь людей, о которых он говорит, часто до такой степени отличался от обычных путей, что, судя о нем по человеческим законам, мы можем почувствовать искушение назвать его чудовищным отклонением от пути природы. Исходя отсюда, я поставлю общий психологический вопрос о том, каковы внутренние условия, которые могут сделать характер одного человека до такой степени отличным от характера другого.

Причина такого различия лежит в нашей "неодинаковой эмоциональной восприимчивости" и в различии тех побуждающих и задерживающих моментов, которые эта восприимчивость влечет за собою. Я постараюсь пояснить сказанное.

Вообще говоря, то, что мы представляем из себя в любой данный момент в области нравственной и практической жизни, всегда является результатом борьбы двух сил внутри нас: побуждения толкают нас вперед, а препятствия и запрещения удерживают. "Да!" говорит побуждение. "Нет!" возражает запрещение. Мало найдется людей, из числа не разбиравшихся подробно в этом вопросе, которые сознавали бы, как непрерывно действует на нас этот фактор запрещения, как он придает нам ту или другую форму своею сдерживающей силой, почти в той же степени, как если бы мы были жидкостью, заключенною в стенках сосуда. Влияние это действует до такой степени непрерывно, что перестает достигать нашего сознания. Каждый из нас, например, сидит здесь в состоянии известной напряженности, являющейся результатом пребывания вашего в этой аудитории, - но вы совершенно не сознаете этой напряженности. Оставшись в одиночестве в этой комнате, каждый из вас, вероятно, невольно переменил бы положение и сделал бы его более свободным и удобным. Когда же берет верх какое-нибудь большое душевное возбуждение, то приличие и силы, запрещающие нам их нарушение, разрываются словно паутина. Я видел одного денди, который, испугавшись вспыхнувшего по близости пожара, не кончив бриться, выбежал на улицу с лицом, покрытым мыльной пеной. Точно так же и женщина без стеснения появляется среди посторонних людей в одном белье, если только дело идет о спасении ее ребенка или ее самой. Повседневная жизнь светской женщины, полная привычек к изнеженности, может также служить в данном случае, хорошей иллюстрацией. Женщина уступает каждому импульсу, вызываемому неприятными для нее ощущениями, долго лежит в постели, поддерживает свои силы чаем или бромом, прячется в комнаты от холода. Каждое затруднение находит ее послушной своему "нет". Но пусть только она сделается матерью, и что же мы тогда видим и Охваченная чувством материнства, она не боится уже ни бодрствования, ни усталости и работает без отдыха, без малейшей жалобы. Запрещающая сила страдания исчезла, когда дело коснулось интересов ее ребенка. Неудобства, причиняемые этим существом, сделались для и ее, выражаясь словами Джемса Гинтона, "пылающим очагом великой радости", и действительно, они являются в данном случае условием, при котором радость ощущается глубже.

Этот пример подкрепляет в наших глазах значение "очищающей силы высших чувств". Но такое же значение могут приобрести и чувства низшего порядка, раз возбуждение, являющееся его результатом, достаточно сильно. В одной из своих бесед Генри Друммонд рассказывает о наводнении в Индии, во время которого осталась незатопленной только одна возвышенность, с находящейся на ней хижиною, и эта возвышенность сделалась убежищем не только для людей, но и для диких зверей и пресмыкающихся. В один из моментов наводнения к этому клочку сухой земли направился вплавь тигр, достиг его и лег на землю среди людей, тяжело дыша, как собака. Он до такой степени находился еще во власти ужаса, что один из англичан мог спокойно выступить вперед и прострелить ему из карабина голову. Обычная свирепость тигра была временно подавлена чувством страха, который совершенно овладел им в этот момент и образовал новый центр его психики.

Бывает так, что ни одно душевное состояние не является господствующим, но образуется как бы смешение нескольких противоположных состояний. В этом случае в душе человека рождаются, как "Да", так и "Нет", и чтобы разрешить этот конфликт приходит на помощь воля. Представьте себе, например, солдата, которого боязнь показаться трусливым заставляет двигаться вперед в то время, как страх приказывает ему бежать, а его склонность к подражанию толкает его на разные пути, если предположить, что его товарищи поступают неодинаково. Личность его является тогда ареной борьбы многих влияний, и в течение некоторого времени он колеблется, потому что ни одно влияние не является преобладающим. Решающим моментом здесь является известная степень напряжения, и раз какое-нибудь чувство достигнет ее, оно становится уже единственно значительным и заставляет исчезнуть всех своих соперников вместе с их запретами. Ярость, с которой нападают на врага его товарищи, может довести до этой степени его храбрость; паника, неизбежная при поражении, доведет его страх до этой же решающей дело степени.

Во время исключительного господства какого-нибудь одного ощущения, вещи, в обычное время невозможные, становятся естественными, потому что в этот момент сила всех запретов парализована. Их "нет" не только не дает знать о себе, но как бы вовсе не существует. Препятствия являются тогда для человека тем же, чем обтянутый тонкой бумагой обруч для циркового акробата: они не представляют уже ни малейшей помехи, так как возбуждения выше образовавшейся дамбы. "Lass sie betteln gehn, wenn sie hungrig sind!" восклицает по адресу своей жены и детей гренадер, потрясенный известием о плене своего императора; известны также случаи, когда люди, находившиеся внутри горящего театра, пролагали себе дорогу через толпу при помощи ножей [149].

Одной из важнейших черт энергического характера, является наличность чувства, обладающего способностью разрушительно действовать на "запреты". Я имею в виду то, что в своих низших проявлениях носит название раздражительности, вспыльчивости, сварливости, а в более утонченных формах выражается нетерпением, угрюмостью, настойчивостью и суровостью. В настойчивости всегда кроется намерение жить с наибольшей затратой энергии, хотя бы это причиняло только страдания. Тут безразлично кому причиняется страдание - себе самому или другому, потому что, когда человеком овладевает деятельное настроение, то целью его становится во что бы то ни стало сломать преграду, не разбирая, что она из себя представляет, и чьи интересы затрагивает. Ничто не уничтожает с такой неудержимостью действие запретов, как гнев, потому что, его сущностью является разрушение и только разрушение (как выразился Мольтке о войне). Это свойство гнева делает его неоценимым союзником всякой другой страсти. Самые ценные наслаждения попираются нами с жестокой радостью, если они пытаются задержать взрыв нашего негодования. В это время ничего не стоит порвать дружбу, отказаться от старинных привилегий и прав, разорвать любые отношения и связи. Мы находим какую-то суровую радость в разрушении; и то, что носит название слабости характера, по-видимому, сводится, в большинстве случаев, к неспособности приносить в жертву свое низшее "я" и все то, что кажется ему милым и дорогим [150].

До сих пор я говорил о временных изменениях в человеке, вызываемых сменою различных возбудителей. Но и более постоянные перемены в характере людей находят то же объяснение. В человеке, обладающем предрасположением к известного рода чувствам, исчезают целые ряды запретов, которые обыкновенно действуют в других людях, и на их место становятся запреты другого рода. Если человек имеет врожденную наклонность к тому или другому чувству, то жизнь его совершенно отличается от жизни обыкновенных людей, потому что ни одно из препятствий, тормозящих их действия, для него не существует. И, наоборот, если сравнить человека, стремящегося к приобретению тех или других свойств характера, с бойцом, реформатором, любовником, у которых страсть является врожденной, то сравнение это сразу укажет на неизмеримо низшую степень волевого действия по отношению к инстинктивному. В первом случае человек должен преднамеренно побеждать свои запреты; там же, где действует врожденная страсть, он, по-видимому, совсем не ощущает их, свободный от этого внутреннего трения и нервных затрат. Для Фокса, Гарибальди, генерала Бутса, Джона Брауна, Луизы Мишель, Брэдло препятствия как бы не существовали, те самые препятствия, которые для окружающих их казались непреодолимыми. Если бы все остальные люди могли бы в той же степени не обращать внимания на такие препятствия, то героев было бы гораздо больше, потому что у многих людей есть желание жить для достижения таких же идеалов, но у них не достает соответственной степени напряженности желания, способной подавить запреты [151].

Разница между инстинктивным стремлением воли и просто желанием, между идеалами, к которым стремишься, и теми, о которых только тоскуешь и сожалеешь, зависит исключительно или от силы импульса, непрестанно толкающего человека к достижению идеала, или же от силы единовременного возбуждения, повернувшего его волю на данный путь. Если имеется налицо достаточное количество любви, негодования, благородства, великодушия, восхищения, верности или экстаза отречения от личной жизни - результат всегда один и тот же. Весь сонм трусливых возражений, служащих у боязливых или подавленных мрачным настроением людей главным препятствием к деятельности, бесследно исчезает. Все наши условности [152], вся наша робость, лень, скупость, все наши озирания на предшествовавшие случаи и просьбы о дозволении, обеспечении и безопасности, все мелкие подозрения, страх, отчаяние - куда они пропадают? Они разорвались словно паутина, словно мыльный пузырь на солнце. -

"Wo sind die Sorge nun und Noth,
Die mich noch Gestern wollt' erschlaffen?
Ich schдm' mich dess' im Morgenroth" [153].

Поток, который мчит нас, так легко покрывает их собою, что мы даже не ощущаем их прикосновения. Освободившись от этих пут, мы высоко уносимся над низменными чувствами. Эта ясность утренней зари и это парение придает всем творческим стремлениям к идеалу характер торжественного песнопения, который нигде так сильно не заметен, как там, где руководящим чувством является чувство религиозное. "Истинный монах", говорит один итальянский мистик, "не берет с собою в путь ничего, кроме своей лиры".

Мы можем перейти теперь от этих психологических обобщений к рассмотрению тех плодов религиозных чувств, которые составляют главный предмет этой лекции. Человек, который живет религиозным чувством, образующим центр его личной энергии, и руководится в своих поступках велениями духа, резко отличается от своего прежнего плотского "я". Новое пламя, пылающее в его груди, сжигает те низкие "нет!", которые прежде владели им, и не дает ему подпасть под влияние низменной части его природы. Великодушные поступки, казавшиеся ему до сих пор невозможными, становятся теперь легкими. Жалкие условности и низкие побуждения, которые тиранически царили над ним, теряют свою власть. С души его пали оковы, ожесточение его сердца смягчилось. Все мы можем представить себе это состояние, припомнив свои чувства во время переживания того непродолжительного "умиленного настроения", которое иногда вызывают в нас жизненные испытания, театральная пьеса или прочтенный роман. Особенно, если при этом появятся слезы! Они, словно поток, пробивают образовавшую внутри нас застарелую плотину и смывают всю грязь и нагноения с нашей души, и мы чувствуем себя тогда очистившимися, смягченными и способными подпасть под влияние всякого возвышенного побуждения. У большинства из нас обычное огрубение быстро возвращается, но не то бывает со "святыми" людьми. Многие святые, даже такого энергичного характера, как Тереза и Лойола, обладали даром слез, который обыкновенно чтится церковью, как особая благодать. У этих людей умиленное настроение длится почти непрерывно. Такой же длительности может достигать экзальтация и в области других чувств. Их господство может наступить или путем постепенного развития, или как результат душевного кризиса; но как в том, так и в другом случае, они могут появиться и уже больше не исчезать.

В конце последней лекции мы видели, что эта длительность переживания зависит от обычного превосходства высших чувств над низшими, хотя в потоке душевного возбуждения могут временно одержать верх и низшие импульсы и, таким образом, может свершиться падение человека. Но легко установить документальными данными тот факт, что такие колебания иногда совсем отсутствуют, словно произошла коренная перемена в самой натуре человека. Прежде чем перейти к общему описанию свойств возродившегося характера, позвольте мне привести несколько примеров этого интересного явления. Самые многочисленные факты этого рода мы встречаем в описаниях обращения пьяниц. В последней лекции мы упоминали о возрождении мистера Гэдлея. Записки общества трезвости, основанного Мак - Алеем, также изобилуют подобными примерами [154].

Мы говорили уже выше об оксфордском студенте, который на другой день после обращения снова напился допьяна на сенокосе, но после этого совершенно излечился от своей страсти. "С этой минуты", говорит он, "спиртные напитки потеряли для меня свою роковую силу; я никогда больше не притрагивался к ним и не чувствовал к ним влечения. То же самое произошло и с курением, - страсть к нему исчезла и никогда больше не появлялась. Точно так же исчезли и другие греховные наклонности, причем освобождение от них было во всех случаях полным и постоянным. Со времени моего обращения я уже больше не подвергался искушениям".

Привожу аналогичный случай из собрания рукописей Старбэка:

"Я пошел в театр Адельфи, где было собрание благочестивых людей, и начал молиться: "Господи! даруй мне Твою милость!" Тогда чей-то голос отчетливо произнес внутри меня: "Согласен ли ты все отдать для Господа?", после чего я услышал еще несколько вопросов и на каждый из них отвечал: "Да, Господи!" Наконец голос произнес: "Почему же ты не чувствуешь милости Господней теперь?" Я ответил: "Чувствую, Господи!" Никакой особенной радости я, однако, не почувствовал, только все мое существо исполнилось доверия. Как раз в это время собрание стало расходиться; по дороге домой я встретил на улице господина, курившего дорогую сигару, причем клубы дыма попали мне прямо в лицо; я глубоко и медленно вдохнул их в себя и почувствовал, что вся моя страсть к курению пропала. Затем, когда я продолжал путь и проходил мимо трактиров, из которых вырывались водочные пары, я почувствовал также в эту минуту, что вся моя страсть к этому проклятому напитку куда-то исчезла. Хвала Творцу!.. В течение десяти или одиннадцати долгих лет я находился в состоянии колебания с его отливами и приливами энергии. Но моя страсть к водке больше не возвращалась".

Известный случай с полковником Гардинером дает нам пример излечения в один час от сексуальных наклонностей: "Я совершенно излечился, говорит полковник, от своей склонности к этому греху, которому я был подвержен до такой степени, что, по моему мнению, только самоубийство могло спасти меня от него; а теперь все желание и вся страсть к нему исчезла без следа, и мои ощущения чисты, словно у грудного ребенка; искушение не возвращалось ко мне до сего времени". Мистер Уэбстер говорит по поводу этого случая следующее: "Я часто слышал от полковника, что он раньше был в полной власти порочных наклонностей; но лишь только на него снизошло просветление, он почувствовал, что сила Святого Духа совершенно изменила его природу, и его непорочность в этом отношении, по-видимому, стала более безукоризненной, чем в каком либо другом" [155].

Столь быстрое освобождение от привычных побуждений и наклонностей так сильно напоминает нам результаты достигаемые гипнотическим внушением, что нельзя не видеть, какую решающую роль играют в этих внезапных переворотах {подсознательные} влияния, как это наблюдается и в гипнотизме [156].

Терапевты, применяющие к лечению гипнотизм, сообщают о многих случаях излечения в несколько сеансов застарелых дурных привычек, с которыми напрасно боролись их пациенты, предоставленные обычному способу лечения нравственным и физическим воздействием. Как пьянство, так и сексуальные наклонности совершенно излечивались при помощи внушения, и, по-видимому, этот способ воздействия часто вызывает во многих лицах довольно устойчивую перемену. И если допустить, что милость Бога по временам чудесным образом изливается на нас, то действует она, вероятно, этим же путем. Но вопрос, "каким образом" проявляется в этой области та или другая сила, еще не выяснен, и в данный момент нам придется расстаться с исследованием процесса внутреннего перерождения человека, оставив его, если можно так выразиться, под покровом психологической и теологической тайны. Перенесем наше внимание на плоды религиозного состояния, все равно, на каком бы из религиозных путей они ни возникали [157].

Созревшие плоды религиозного состояния представляют собою то, что называют святостью. Святым человеком можно назвать того, кто в своей деятельности руководится религиозным чувством. Существует известный, отлившийся в определенные формы, общий для всех религий тип святого, отличительные черты которого могут быть легко указаны [158].

Черты эти следующие:


Ощущение более широкой жизни, чем полная мелких интересов, себялюбивая жизнь земных существ, и убеждение в существовании Верховной Силы, достигнутое не только усилиями разума, но и путем непосредственного чувства. Для христианских святых олицетворением этой Силы всегда является Бог; но и отвлеченные нравственные идеалы, утопические мечты патриотов и общественных деятелей, идеалы благочестия и справедливости также могут быть нашими истинными повелителями, расширяя нашу жизнь, как это уже было описано мною, когда я говорил о реальности невидимого [159].


Чувство интимной связи между верховной силой и нашею жизнью и добровольное подчинение этой силе.


Безграничный подъем и ощущение свободы, соответствующее исчезновению границ личной жизни.


Перемещение центра эмоциональной жизни по направлению к чувствам, исполненным любви и гармонии, по направлению к "да" и в сторону от "нет", когда дело идет об интересах других лиц.

Из этих основных условий внутренней жизни вытекают следующие душевные состояния:


{Аскетизм}. Отрекшийся от личной жизни человек может дойти до такой степени энтузиазма, что станет умерщвлять свою плоть. Чувство это может вполне восторжествовать над обычной властью нашего тела, и, несомненно, что святые находят наслаждение в аскетизме и лишениях всякого рода, измеряя этим способом степень своей преданности высшей силе.


{Сила души}. Чувство расширения границ жизни может сделаться в такой мере захватывающим, что все личные побуждения и преграды, обыкновенно представляющие такую могущественную силу, окажутся бессильными и незначительными, и перед человеком открываются новые области бодрого терпения. Опасения и заботы исчезают, и на их месте воцаряется блаженное спокойствие души. Ни небо, ни ад, не могут уже нарушить этого спокойствия.


{Чистота души}. Перемещение центра эмоциональной жизни влечет за собою, прежде всего, увеличение душевной чистоты. Чувствительность к душевным диссонансам увеличивается и стремление к очищению своей жизни от животных и низменных элементов становится настоятельным. Возможность соприкосновения с подобными элементами устраняется: состояние святости заставляет духовную сущность жизни уйти далеко в глубь нашего "я" и не дает ей запятнаться соприкосновением с наружным миром. У людей известного душевного склада эта потребность в чистоте духа доходит до аскетизма, и все слабости плоти преследуются тогда с неумолимой строгостью.


{Милосердие}. Перемещение эмоционального центра влияет также на развитие чувства милосердия и любовного отношения к окружающим. Обычные причины антипатии, которые обыкновенно ставят такие тесные границы развитию любовного отношения к людям, подавляются. Святой человек любит своих врагов и обходится с каждым нищим, как со своим братом.

Теперь я должен привести несколько примеров, иллюстрирующих результаты этого духовного состояния. Затруднение заключается лишь в выборе из бесчисленного множества примеров.

Так как ощущение присутствия высшей и дружественной силы, по-видимому, является основной чертой духовной жизни, то я и начну с него.

В рассказах о случаях обращения мы видели, до какой степени светлым и обновленным может казаться мир обращенному, да и каждый из нас, оставив даже в стороне случаи резко выраженного религиозного настроения, чувствует в известные моменты, что мировая жизнь окутывает его своим доброжелательным участием.

Когда мы молоды и здоровы, в летний день, где-нибудь в горах или в лесу, для нас иногда наступают такие часы, когда вся природа словно дышит спокойствием, такие мгновения, в которые добро и красота бытия окружают нас нежной, ласкающей атмосферой, и наш внутренний слух чутко внимает мировой тишине.

Торо так рассказывает об этом:

Однажды, после нескольких недель пребывания в лесу, я почувствовал на миг сомнение, может ли жизнь быть чистой и здоровой без присутствия поблизости других человеческих существ. Постоянное одиночество начало казаться мне неприятным. Но вот однажды, во время тихого дождя, когда меня осаждали подобные мысли, я внезапно ощутил сладостную и благотворную близость Природы, ощутил ее в шуме падающих капель дождя, в каждой вещи и каждом звуке около моего жилища и сразу почувствовал, что меня охватила как бы волна какой-то безграничной и необъяснимой дружественной силы, перед которой воображаемое благо общения с людьми показалось таким ничтожным, что я уже никогда больше не думал о нем. Каждая игла сосны дышала симпатией и дружеским участием ко мне. Я стал до такой степени ясно ощущать присутствие в природе чего-то родственного мне, что, надеюсь, ни один уголок ее не будет уже мне чуждым [160].

B христианском сознании это чувство дружелюбного отношения со стороны всего окружающего проявляется во всей его полноте, захватывая всего человека. "Вознаграждением за утерянное чувство личной независимости, от которого человек так неохотно отказывается", говорит один немецкий писатель, "служит исчезновение из жизни христианина всякого {страха}, а также появление совершенно необъяснимого и не поддающегося описанию чувства внутренней {безопасности}, познать которую можно только на опыте, и этот опыт, пережитый однажды, никогда больше не забывается" [161].

Превосходное описание этого состояния души встречается в проповеди мистера Войсея (Voysey):

"Для миллионов верующих людей это ощущение постоянного присутствия Бога во всех делах их жизни, как днем, так и ночью, является источником абсолютного отдыха и доверчивого спокойствия. Оно рассеивает в них всякий страх за будущее. Близость Бога служит постоянной защитой от всякого рода беспокойств и ужасов. Это не значит, что они уверены в своей физической безопасности или считают себя под защитой особого благоволения со стороны Бога, в котором отказано другим людям: это лишь означает, что они находятся в таком состоянии души, при котором человек принимает с одинаковою готовностью невзгоды жизни и ее блага. Если его постигнет несчастье, он с радостью переносит испытание, потому что считает своим защитником самого Бога и верит, что с ним ничего не может случиться без воли Божией. Если же такова воля Господа, то несчастье перестает быть несчастьем и становится уже благословением. В этом, и только в этом чувстве, состоит защита верующего человека против житейских невзгод. Я, например, хотя и не обладаю сильным телом и крепкими нервами, - я вполне доволен этой защитой и не желаю никакой другой охраны от опасностей и несчастий. Будучи особенно чувствителен к боли, как и всякий, кто живет чрезмерно напряженной жизнью, я тем не менее всегда ощущаю исчезновение самой мучительной боли, словно из раны вынимается жало, когда сосредоточиваюсь на мысли, что Бог - наш любящий и неусыпный хранитель, и что ничто помимо Его воли не может повредить нам". [162].

Религиозная литература изобилует еще более яркими описаниями подобного состояния. Перечисление их утомительно своим однообразием. Вот, например, рассказ г-жи Джонатан Эдуардс:

"Прошлая ночь", пишет эта дама, "была самою счастливою в моей, жизни. Никогда раньше в течение долгих лет, я не наслаждалась в такой степени светом, мирной тишиной и красотой неба, царившими в моей душе, причем в продолжение всего времени тело мое не принимало ни малейшего участия в этом настроении.

Часть ночи я провела в бодрствовании, лишь по временам не надолго засыпая или впадая в дремоту. Но всю ночь меня не покидало ясное и живое ощущение божественно-прекрасной любви Христа, Его близости ко мне и моей любви к Нему, - и душа моя была полна невыразимо-сладостного спокойствия. Мне казалось, что я вижу, как сияние божественной любви непрерывным потоком льется с небес из сердца Христа в мою душу, подобно потоку мягкого света. Мое сердце и душа превратились в один порыв любви к Христу, причем образовался непрерывный прилив и отлив небесной любви, и мне казалось, что я плаваю в ее ясных, нежных лучах, подобно пылинкам, плавающим в лучах солнца потоками льющегося в окна. Я думаю, что каждая минута этого ощущения была ценнее того комфорта и тех удовольствий, которыми я пользовалась в течение всей моей жизни. Это было беспрерывное наслаждение, без малейшей примеси горечи; это было чувство невыразимой сладости, в которой растаяла моя душа, и мне кажется, что это ощущение было настолько полно, насколько могла его вынести моя слабая оболочка. Разница между ощущениями во время бодрствования и сна была незначительна, но все-таки во время сна ощущение было еще более приятно [163]. Когда я проснулась рано утром на другой день, мне показалось, что мое прежнее "Я" совершенно исчезло. Я почувствовала, что мнение обо мне других людей для меня теперь не имеет значения и что интересы, касающиеся внешней жизни моего "Я", для меня столь же мало занимательны, как и интересы всякого чужого для меня человека. Слава Господа, казалось, поглотила собою всякое желание и стремление моего сердца... Погрузившись после этого еще на некоторое время в сон, я снова проснулась и стала размышлять о милосердии Бога, даровавшего мне раньше готовность умереть и ныне внушившего мне желание жить, чтобы выполнить и претерпеть все для чего он призвал меня сюда. Мне также пришла в голову мысль о милости Бога, внушившего мне полную покорность своей воле и готовность с благоговением принять всякую смерть, какую бы он ни послал мне, готовность умереть в пытках, и даже, если "а то будет Его воля во тьме отвержения. Я вспомнила, что обыкновенно предполагала прожить на земле до обычных пределов человеческой жизни. И я тотчас спросила себя, готова ли я оставаться вдали от неба и более продолжительное время? И мое сердце немедленно ответило: Да, целую тысячу лет, полных страданий и мук, если это может послужить к большей славе Господа, если даже мучения моего тела будут настолько велики и ужасны, что никто не мог бы вынести их зрелища, а душевные муки будут еще сильнее. И мне казалось, что я обрела истинную готовность, спокойствие и бодрость души, признав, что это так и должно быть, раз это необходимо для большей славы Господа, и в моей душе не осталось ни колебаний, ни сомнения, ни мрака. Слава Господня, казалось, снизошла на меня и поглотила меня всю так, что всякое страдание, все то, перед чем содрогалась моя плоть, обратилось в ничто перед ее блеском. Это состояние покорности воле Бога длилось во всей своей яркости и полноте всю остальную часть ночи, весь следующий день, всю следующую ночь и все утро в понедельник, не прерываясь и не ослабевая" [164].

Жития католических святых изобилуют примерами подобного и даже большего экстаза.

"Порывы божественной любви", читаем мы в анналах о монахине Серафике де ля Мартиньер, "часто доводили ее до состояния, близкого к смерти". Она обыкновенно кротко жаловалась на это Богу: "я не могу переносить этого ощущения", говорила она, "пощади мою слабость, иначе я умру от силы твоей любви" (Bougand: Hist. de la Bienheureuse Marguerite Marie. 1894, p. 125).

Перейдем теперь к милосердию и братской любви, которые являются обычными плодами святости и которые всегда считались теологией основными добродетелями, хотя сфера проявления их была ограничена очень тесным, кругом. Братская любовь является логическим следствием уверенности в дружественном присутствии Бога в нашей, жизни: мысль о том, что все люди братья, вытекает из нашего представления о Боге, как об отце всех людей. Когда Христос дает свои заповеди: "Любите врагов в ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за тех, которые обижают вас и ненавидят вас", Он приводит следующую причину необходимости поступать так: "Чтобы вы были детьми Отца вашего небесного, который заставляет солнце светить для добрых и для злых и посылает дождь для праведных и неправедных". Исходя из этих слов, легко поддаться искушению объяснить, как практический результат этой заповеди, и то самоунижение наряду с милосердием по отношению к другим, которые являются характерными признаками религиозного подъема. Но можно с уверенностью сказать, что эти чувства являются плодами не только определенной теистической доктрины. Мы находим их в самой высокой степени развития и у стоиков, и буддистов, и в индуизме. Они так же {гармонируют} с представлением об отеческой любви Бога в христианском теизме, как и со всяким душевным подъемом, вызванным чувством нашей связи со всем человечеством. Поэтому мне кажется, что мы должны считать эти чувства не подчиненными, а самостоятельными частями того сложного возбуждения, изучением которого мы заняты. Религиозный восторг, моральный энтузиазм, изумление, вызываемое познаванием вещей, и трепет, охватывающий душу в ее чувстве единения с миром - все это сложные душевные состояния, при которых вся грубость эгоизма словно исчезает, и господствующим чувством является доброжелательство. Вернее всего считать эти душевные состояния существенными и характерными для человеческой психики и не пытаться искусственно выводить их одно из другого. Подобно чувству любви или страха, религиозное настроение представляет по своей природе сложное чувство и заключает в себе милосердие, как органическую часть целого. Религиозный экстаз обладает свойством расширять душу и, пока длится его влияние, она забывает о своем "я".

Это справедливо даже и в тех случаях, когда первоначальная причина появления чувства лежит в области патологии. Жорж Дюма сравнивает, в своей поучительной работе "La Tristesse et la joie" (Paris, 1900), меланхолическое и повышенное настроение в периодическом психозе и указывает, что в то время, как меланхолия характеризуется эгоистичными побуждениями, повышенному состоянию свойственна широкая симпатия к окружающему. Больная, о которой он пишет, в периоды меланхолии, представляла тяжелое бремя для своих близких. Но с момента наступления периода повышенного настроения "симпатия и доброжелательность становятся ее главными ощущениями. Она проявляет стремление делать всем добро не только на словах, но и на деле... Она заботится о здоровье других больных, интересуется временем их выхода из больницы, старается добыть шерсти, чтобы связать некоторым из них чулки. Все время, пока она находилась под моим наблюдением, я ни разу не слышал, чтобы она высказывала в течение периода своего повышенного настроения какие-нибудь недоброжелательные мысли" (стр. 130). Далее д-р Дюма прибавляет о подобных же настроениях у своих пациентов, что в это время "они исполнены только бескорыстными побуждениями и кротостью. Душа их замкнута для зависти, ненависти и мстительности и вся находится во власти благоволения, прощения и доброты" (стр. 167).

Таким образом, существует органическая связь между радостным настроением и кротостью, и их постоянное соединение в жизни святых людей не должно вызывать удивления. В случаях обращения мы часто можем заметить, наряду с возрастающим ощущением счастья, увеличение доброжелательства к другим. "Я начал работать для других", "я начал мягче относиться к своему семейству и своим друзьям", "я заговорил с человеком, на которого прежде сердился", "я стал впечатлительным к интересам каждого человека и моя любовь к друзьям увеличилась", "я почувствовал, что каждый человек мне друг", - вот выражения из заметок, собранных профессором Старбэком (Op. cit., p. 127).

"Когда я проснулась в воскресенье утром", говорит г-жа Эдуардс, продолжая свой рассказ, который я вам недавно цитировал, "я почувствовала любовь ко всему человечеству, совершенно особенную по своей силе и нежности и нисколько не похожую на то, что я ощущала прежде. Сила этой любви мне показалась невыразимою. Мне пришло в голову, что, если бы я была окружена врагами, которые злобно и жестоко мучили бы меня, я все-таки не была бы в состоянии питать к ним другие чувства, кроме любви, жалости и горячего желания для них счастья. Никогда до сих пор я не была так далека от намерения осуждать и порицать других людей, как в это утро. В то же время я необыкновенно ясно и живо почувствовала, какую важную часть христианского учения составляет выполнение наших общественных и родственных обязанностей. Это радостное чувство, чувство нежной любви к Богу и человечеству продолжалось у меня весь день".

Чем бы ни объяснялось чувство милосердия, оно обладает способностью уничтожать обычные преграды между людьми [165].

Привожу пример христианского непротивления злу, взятый мною из автобиографии Ричарда Уивера. Уивер был по профессии углекоп; в дни своей юности увлекался только боксом, позднее же сделался ревностным последователем евангелического учения. Склонность к драке, если не считать пьянства, была грехом, к которому, по-видимому, более всего тяготела его телесная оболочка. После его первого обращения, у него был возврат к прежним наклонностям, начавшийся с того, что он поколотил человека, оскорбившего девушку. Думая, что раз падение уже совершилось, ему придется одинаково отвечать как за один поступок, так и за несколько, он тут же напился допьяна; в этом состоянии он разбил лицо одному человеку, который недавно вызывал его на драку и упрекал в трусости, когда Уивер отказался драться, считая, что это не подобает христианину. Я упоминаю об этом происшествии, чтобы показать, какая глубокая перемена произошла в его дальнейшем поведении, которое он описывает следующим образом:

"Я спустился в штольню и увидел плачущего мальчика, у которого взрослый рабочий старался отнять тележку. Тогда я сказал рабочему:

- Том, ты не должен брать этой тележки.

Рабочий послал мне проклятие и назвал меня методистским дьяволом. Я ответил, что Бог не велит мне позволять ему грабить. Он опять выбранился и сказал, что опрокинет на меня тележку.

- Хорошо, возразил я, посмотрим, кто сильнее, дьявол и ты, или Бог и я.

И так как Бог и я оказались сильнее, чем дьявол и он, то он должен был уйти с дороги, иначе тележка раздавила бы его. Таким образом я возвратил тележку мальчику. После этого Том сказал:

- Мне очень хочется ударить тебя по лицу.

- Хорошо, ответил я, если это послужит к твоему благу, ты можешь ударить меня. После этих слов он ударил меня по лицу.

Я подставил другую щеку и сказал: "Бей еще!"

Он ударил меня еще и еще, и так пять раз. Когда я подставил ему щеку в шестой раз, он с ругательством отошел в сторону. Я закричал ему: "Да простит тебя Господь, как я тебя прощаю, и да спасет Он тебя".

Это было в субботу. Когда я вернулся из шахты домой, моя жена увидела мое распухшее лицо и спросила, что случилось. Я сказал: "Я подрался, и задал хорошую трепку своему противнику".

У нее полились из глаз слезы и она произнесла: "О Ричард, что заставило тебя драться?" Тогда я рассказал ей, как все произошло, и она возблагодарила Бога, что я не отвечал на удары Тома.

Но за меня ответил ему Бог, а Его удары производят больше действия, чем удары человека. Наступил понедельник. Дьявол стал искушать меня, нашептывая: "Люди будут смеяться над тем, что ты позволил Тому так обойтись с собой, как он это сделал в субботу". Я воскликнул: "Отойди от меня, Сатана!" - и направился к шахте.

Первым человеком, какого я там встретил, был Том. Я сказал ему: "Здравствуй", но не получил ответа.

Он спустился в шахту первым. Спустившись вслед за ним, я был очень удивлен, увидев, что он сидит около пути для вагонеток и ожидает меня. Когда я подошел к нему, он залился слезами и проговорил: "Ричард, простишь ли ты меня, что я тебя ударил?"

"Я простил тебя", отвечал я, "моли Господа, чтобы и Он простил тебя. Да благословит тебя Бог". Я подал ему руку, и каждый из нас пошел к своей работе" [166].

"Любите врагов ваших!" Обратите внимание, что этой заповедью предписывается любить не только тех, кто почему-либо вам не друг, а именно {врагов} ваших, деятельных, несомненных врагов. Можно, конечно, взглянуть на это как на свойственное восточным народам преувеличение, означающее только, что мы должны, насколько это в наших силах, избегать враждебного отношения к людям. Но если эти слова искренны, мы должны принимать их в буквальном смысле. За исключением некоторых случаев из жизни отдельных личностей, эта заповедь редко понималась буквально. И невольно возникает вопрос - возможно ли, вообще, такое исключительное душевное состояние, когда грани, - обыкновенно разделяющие людей, настолько сглаживаются, что даже вражда не может подавить воцарившегося в душе братского чувства. Если бы желание блага для других людей могло достигнуть такой высокой степени напряжения, то люди, находящиеся во власти этого чувства, казались бы нам сверх - человеческими существами. Их жизнь стояла бы в нравственном отношении совершенно в стороне от жизни других людей, и нельзя сказать с точностью, не имея достоверных фактических подтверждений (потому что жизнеописания христианских святых дают мало примеров подобного чувства, а примеры из истории буддизма слишком легендарны [167]), - каковы были бы результаты подобной жизни: по всей вероятности, они могли бы пересоздать мир.

С психологической точки зрения заповедь "Любите врагов ваших" не содержит в себе никаких противоречий. Она представляет собою лишь крайний предел того рода великодушия, который нам хорошо известен под видом непротивления злу. Но если последовательно проводить эту заповедь в жизнь, то при существующих условиях, это вызвало бы такой разрыв с инстинктивными источниками наших действий и с установившимися формами нашего мира, что человек, перейдя эту границу, почувствовал бы себя перенесенным в другой мир. И то состояние, в котором находится человек во время религиозного возбуждения, говорит нам, что этот мир лежит в пределах достижимости, совсем недалеко от нас.

Уменье подавлять инстинктивное отвращение необходимо не только в любви к врагам, но и в любви к каждому человеку, для нас несимпатичному. В описаниях жизни святых мы можем встретить любопытное сочетание побуждений, толкающих человека к этой любви. Немалая часть их приходится на долю аскетизма; наряду се милосердием, в его простом и чистом виде, мы можем встретить здесь и самоунижение, и желание уничтожить всякое различие между людьми из-за идеи равенства всех перед лицом Бога. Без сомнения, все эти три мотива оказывали свое влияние, когда Франциск Ассизский и Игнатий Лойола обменивались своими одеждами с грязными нищими. Под действием этих трех принципов религиозные люди посвящают свою жизнь заботе о прокаженных или одержимых другими тяжелыми болезнями. Уход за больными представляет собою обязанность, к которой религиозный человек обыкновенно чувствует сильное влечение, не говоря уже о том, что это предписывается церковью. Но в рассказах об этом виде милосердия мы встречаем иногда такие странные проявления этого чувства, которые могут быть объяснены только одновременным с ним порывом безумия, проявляющегося в крайностях самоунижения. Франциск Ассизский целовал прокаженных; про Маргариту Марию Алакквийскую, Франсуа Ксавье, св. Иоанна и др. рассказывают, что они очищали раны и язвы больных своим собственным языком; а жизнеописания таких святых, как Елизавета Венгерская и M-me де Шанталь, наполнены рассказами, которые вызывают в одно и тоже время удивление и брезгливость.


Лекция XII
СВЯТОСТЬ
(продолжение)

Все сказанное мною относится к чувству любви, проявляющемуся под влиянием религиозного настроения. Перейдем теперь к душевному спокойствию, к покорности воле Божией, мужеству и терпению, которые также можно рассматривать, как плоды религиозности.

"Рай внутреннего спокойствия" является, по-видимому, обычным результатом веры; и это легко понять, даже не будучи самому религиозным. Говоря недавно об ощущении присутствия Бога, я упомянул о необъяснимом чувстве душевного покоя, охватывающем в это время человека. И, в самом деле, трудно допустить, чтобы нервы не окрепли, лихорадка не исчезла и всякое волнение не утихло, если человек твердо уверен, что, каковы бы не были его затруднения, вся жизнь его находится во власти силы, которой он вполне доверяет. В глубоко религиозных людях подчинение себя этой силе доходит до размеров настоящей страсти. Кто не только говорит, но и {чувствует} слова: "Да будет воля Господня", тот облекается в надежную броню в борьбе со своими слабостями; и целый ряд исторических примеров из жизни мучеников, подвижников миссионерства и религиозных реформаторов подтверждают факт спокойствия души, предавшейся на волю Бога, в каких бы трудных обстоятельствах человек не находился.

Конечно, спокойствие души имеет различные оттенки, смотря по тому, обладает ли человек от природы мрачным или веселым характером. В мрачных характерах спокойствие души обыкновенно выражается в полной покорности воле Божией; у жизнерадостных людей оно характеризуется восторженным согласием с ней. Как пример первого, я приведу отрывок из письма профессора Ляньо, почтенного преподавателя философии, недавно умершего в Париже:

"Моя жизнь, в которой вы желаете мне успеха, будет тем, чем она в силах стать. Я ничего от нее не требую и ничего не ожидаю. Вот уже много лет, как я живу, размышляю, действую только лишь под влиянием отчаяния, которое составляет единственную мою силу и единственную опору. Я желал бы, чтобы оно и в этих последних испытаниях, к которым я приближаюсь, сохранило для меня мужество жить без желания освобождения. Только этого прошу я у Источника всякой силы, и если просимое будет мне дано, то ваше пожелание исполнится" [168].

От этих слов веет чем-то фаталистическим, но сила такого настроения, как защиты от внешних потрясений, несомненна. Паскаль был также по природе своей пессимистом. Черта покорности и полного самоотречения у него выражена еще ярче:

"Освободи меня, Господи", говорил он в своих молитвах, "от печали, какую доставляют мне мои страдания, благодаря моей любви к себе, и даруй мне печаль, подобную Твоей. Пусть мои страдания утишат Твой гнев. Да послужат они мне путем к обращению и к спасению. Я не прошу у Тебя ни здоровья, ни болезни, ни жизни, ни смерти; но я хочу, чтобы Ты распоряжался моим здоровьем, моей болезнью, моей жизнью и смертью, для Твоей славы, для моего спасения и на пользу церкви и Твоим святым, одним из которых я желал бы быть по благости Твоей. Ты один знаешь, что для меня необходимо; Ты - Господь мой и повелитель, поступай со мной по воле Твоей. Осыпь меня дарами Твоими или отними у меня все, но лишь согласуй мою волю с Твоей. Я знаю лишь одно, Господи, что хорошо следовать за Тобою и дурно оскорблять Тебя. Кроме этого, я не знаю, что хорошо и что дурно. Я не знаю, что для меня полезнее, - здоровье или болезнь, богатство или бедность, или еще что-нибудь. Это неизвестно ни людям, ни ангелам, это скрыто среди тайн Божественного Промысла, перед которым я преклоняюсь, не стремясь проникнуть в него" [169].

Переходя к натурам более оптимистического склада, мы замечаем, что вручение себя воле Божией становится здесь менее пассивным. Примеров этому так много в истории человечества, что я мог бы и совсем обойтись без цитат; но все же я приведу первую, какая пришла мне в голову. Г-жа Гюйон, отличавшаяся хрупким телосложением, обладала счастливым характером. Она перенесла много бедствий, не утратив ясности души. Заключенная в тюрьме по обвинению в ереси, она пишет:

"Некоторые из моих друзей, услышав об этом, горько плакали, но я находилась в таком состоянии спокойствия и покорности воле Божией, что это событие не вызвало даже слез на моих глазах... Я ощущала тогда, как ощущаю и теперь, такое полное пренебрежение ко всему, что касается меня самой, что лично мне уже ничто не может доставить ни радости, ни горя; я желаю для себя только того, что пошлет мне Бог". В другом месте она пишет: "Мы все чуть было не погибли в реке, через которую нам пришлось переезжать. Наша карета завязла в зыбучем песке. Все, кто был в карете, выскочили из нее, охваченные паническим страхом. Но мои мысли были до такой степени заняты Богом, что чувство опасности не коснулось меня. Правда, мысль о возможности утонуть промелькнула в моей голове, но вызвала лишь ощущение покорности и желания умереть, если таково решение моего небесного Отца". На пути из Ниццы в Геную, корабль, на котором она ехала, подвергся одиннадцатидневному шторму. "Когда раз яренные волны вздымались вокруг нас", пишет она, "я ощущала в душе некоторое удовольствие; меня радовала мысль, что эти мятежные волны, по приказу Того, кто мудро управляет всеми делами мира, может быть, послужат мне водяной могилой. Возможно, что я зашла слишком далеко в своем восторге перед картиной разбушевавшихся вод, кидавших меня из стороны в сторону. Ехавшие со мной на корабле люди удивлялись моему бесстрашию" [170].

Презрение к опасности, вызываемое религиозным энтузиазмом, может проявляться в еще более сильной степени. Я возьму пример из недавно появившейся прекрасно написанной автобиографии Франка Буллена, носящей название "С Христом на море". Во время плавания с ним произошло обращение, и спустя два дня после этого он пишет:

"Дул сильный ветер. Мы шли под парусами, держа курс на север, чтобы уйти от непогоды. Когда пробило четыре склянки, нам пришлось убрать бом - кливер, и я сел верхом на рею, чтобы закрепить его. Просидев некоторое время в таком положении, я вдруг почувствовал, что рея подалась подо мною, парус выскользнул у меня из рук, и я опрокинулся назад, повиснув на одной ноге вниз головою над бушующей пучиной блестящей белой пены, рассекаемой носом корабля. Вместо испуга, я ощутил ликование восторга, вызванное моей уверенностью в вечной жизни. Хотя я был на волосок от смерти и ясно сознавал всю опасность, у меня не было другого ощущения, кроме радости. Вероятно, я провисел в подобном положении не более пяти секунд, но за это время я успел пережить целый век блаженства. По случайности, мое тело не потеряло равновесия, и отчаянным усилием мне удалось снова схватиться за рею. Каким образом я продолжал снова крепить парус, этого у меня не сохранилось в памяти, и я помню только, что насколько у меня хватало голосу, я возносил Богу хвалы, разносившиеся над мрачною пучиною вод" [171].

Описания жизни мучеников заключают в себе множество замечательных примеров религиозной стойкости. Для примера я возьму рассказ скромной страдалицы, подвергшейся преследованию за принадлежность к гугенотам в царствование Людовика IV:

"Они заперли все двери", рассказывает Бланш Гамонд, "после чего я увидела шесть женщин, каждая из которых держала в руке пучок ивовых прутьев, длиною около полутора аршина и таких толстых, что их едва охватывала рука. Раздался приказ: "Разденьтесь!" Я разделась. "Вы оставили рубашку, снимите и ее", сказали мне. Они были так нетерпеливы, что сами сорвали ее с меня, и я осталась обнаженной по пояс. Тогда они принесли веревку и привязали меня к кухонному столбу. Стягивая веревку из всей силы, они насмешливо спрашивали меня: "Не больно ли тебе?" и затем стали истязать меня с яростью, приговаривая при каждом ударе: "Молись теперь своему Богу!" И в эти мгновения я ощутила величайшее утешение, подобного которому я раньше никогда не испытывала, при мысли, что я удостоилась чести подвергнуться бичеванию во имя Христа, и что Его милосердие пребудет со мною. Как жаль, что я не могу описать то чувство непостижимой силы, утешения и мира, какое я ощущала внутри себя! Чтобы понять его, необходимо самому подвергнуться подобному же испытанию; чувство это было до такой степени сильно, что привело меня в состояние восторга, потому что милость Бога к страдающим людям неизмерима. Напрасно эти женщины кричали: "Надо усилить удары; верно она их не чувствует, если не кричит и не стонет". Но могла ли я кричать от боли, вместо которой испытывала неизмеримое счастье?" [172].

Переход от напряженного состояния духа, от усталости и чувства тяжелой ответственности за свои мысли, желания и поступки к полному душевному миру и спокойствию является самым удивительным из всех изменений внутреннего равновесия, из всех тех перемещений центра личной энергии, которые я не раз уже рассматривал; и наибольшее удивление вызывает здесь то обстоятельство, что очень часто эти перемены являются не результатом душевной деятельности, а простым освобождением от давящего бремени. Такое освобождение от ответственности за свои поступки составляет, по-видимому, основную часть всякой религии, хотя и не соответствует обычным предписаниям нравственности. Оно не зависит ни от теологических доктрин, ни от построений философских систем. Духовное врачевание (mind-cure), теософия, стоицизм, гигиена нервной системы говорят об этом чувстве с такой же настойчивостью, как и христианская религия и нет такого верования, которое не оставляло бы места для этого чувства [173]. Те из христиан, которые обладают этим чувством в наиболее высокой степени, живут в состоянии сосредоточенного самоуглубления, не беспокоясь о будущем и не терзаясь заботами о наступающем дне. О святой Катерине Генуэзской рассказывают, что "события внешней жизни достигали до ее сознания только в те мгновения, когда они совершались без отношения их к прошлому и к будущему". Для ее святой души "самым важным событием было то, которое происходило в данную минуту... и после того, как она взвешивала это событие в его самостоятельной ценности и в его связи с окружающим, и выполняла истекавшую из него обязанность, она тотчас забывала о нем, словно о несуществовавшем, и его место заполнялось событиями и обязанностями следующего мгновения" [174]. Индуизм, духовное врачевание и теософия придают большое значение этому сосредоточению сознания на текущем моменте.

Следующим признаком религиозного состояния, к которому я сейчас перейду, является то, что я называю чистотою жизни. Святой человек становится в высшей степени чувствительным ко всем противоречиям внутренней жизни, и внутренний раздор и смятение делаются для него невыносимыми. Все стремления его души должны согласоваться отныне с господствующим религиозным чувством, настраиваясь в один тон с ним. Все чуждое жизни духа оскверняет его и с негодованием отвергается. К обостренной моральной чувствительности примешивается еще стремление отказаться ради Божества от всего, что могло бы оскорбить Его. Иногда порыв религиозного чувства бывает настолько силен, что чистота достигается сразу - примеры этому мы уже видели. В обыкновенных же случаях ее можно достигнуть только путем постепенного завоевания. Рассказ Билли Брея о том, как он бросил курить, служит хорошим примером постепенного достижения чистоты.

"Я любил куренье так же сильно, как и водку, и табак был для меня необходим, как пища; я скорее согласился бы спуститься в рудник без обеда, чем без трубки. В прежнее время Господь говорил с людьми устами своих слуг - пророков, теперь же он говорит с нами духом своего Сына. Я был по натуре не только религиозен, но даже обладал способностью различать внутри себя чей-то тихий, неясный голос. Когда я принимался курить, то внутри меня что-то нашептывало "Это порочная страсть: молись Богу чистыми устами". И я действительно ощущал, что курить нехорошо. Чтобы обратить меня, Господь послал ко мне женщину. Однажды, будучи в гостях, я вынул из кармана трубку, чтобы закурить ее у огня; тогда Мария Гоки - таково было имя этой женщины - произнесла: "Разве вы не чувствуете, что курить грех?". Я ответил, что внутри у меня какой-то голос не перестает напоминать мне, что куренье - греховная, пагубная страсть. Мария Гоки сказала, что это голос Бога. Тогда я воскликнул: Теперь я вижу, что мне следует бросить курить, потому что внутри мне напоминает об этом Бог, а извне эта женщина; я не прикоснусь к табаку, как бы он мне не был приятен. С этими словами я вынул из кармана кисет с табаком и бросил его в огонь; потом взял трубку и раздавил ее ногою со словами: "прах обратится в прах и пыль обратится в пыль". С тех пор я больше не курил. Мне было трудно освободиться от старой привычки, но я молил Бога о помощи, и он даровал мне силу, ибо в Св. Писании сказано: "Воззови ко мне в день печали, и я избавлю тебя". Через день после того, как я перестал курить, у меня была такая сильная зубная боль, что я не знал, что мне делать. У меня мелькнула мысль, что причиною этому то, что я бросил курить, но я решил, что курить больше не буду, хотя бы мне грозила потеря всех зубов. Я воскликнул: "Господи, ты говорил нам: Иго мое есть благо и бремя мое легко есть", - и в то время, когда я произносил эти слова, чувство боли исчезло. Впоследствии у меня снова являлось по временам сильное желание курить, но Господь поддерживал меня в борьбе с этой привычкой, и, слава Богу, с тех пор я больше не курил".

Биограф Брея рассказывает, что бросивши курить, он начал жевать табак, но вскоре победил в себе и эту страсть. "Однажды", говорит Брей, "во время молитвенного собрания на Гикс-Милле, я услышал внутри себя голос Господа: "Молись мне чистыми устами". Встав с колен, я вынул изо рта табак и бросил его под лавку. Но когда мы все опять опустились на колени, я снова положил себе в рот кусочек табаку. Тогда снова раздались слова Господа: "Молись мне чистыми устами". Я вынул табак изо рта, бросил его под лавку и произнес: "Да, Господи, я исполню Твою волю". С этого момента я перестал жевать табак, и сделался свободным человеком".

Борьба за аскетические формы, в которые отливается иногда стремление к правдивости и чистоте жизни, часто принимает страстный характер. Так, например, квакерам прежнего времени приходилось вести упорную борьбу с суетностью и неискренностью современных им христиан, принадлежащих к господствующей церкви. И эта борьба, стоившая им столько лишений, велась лишь за право вносить прямоту и искренность в свои отношения с людьми, обращаться ко всем на "ты", не снимать ни перед кем шляпы и не оказывать знаков почтения кому бы то ни было. О том, что эти условные привычки представляют собою ложь и позор, впервые заявил Джордж Фокс, и целая толпа его последователей немедленно отказалась от них, жертвуя ими ради истины и для полноты соответствия своих поступков с исповедуемым учением.

"Когда Господь посылал меня в этот мир", пишет Фокс в своем журнале, "он запретил мне снимать шляпу перед кем бы то ни было, будь это знатный или простой человек; и он повелел мне говорить "ты" всем мужчинам и женщинам, бедным и богатым, все равно - высокого или низкого они происхождения. И когда я выходил из дому, я не чувствовал в себе повеления говорить встречным "доброго утра" и "доброго вечера", или же кланяться и шаркать ногой. Мое поведение приводило в ярость людей различных сект и профессий. О, как сильно гневались священники, сановники, профессора и люди всех сословий! В особенности же священники и профессора, потому что они не могли переносить обращения на "ты", хотя это слово, при обращении к одному лицу, вполне согласовалось с правилами их грамматик и с Библией. И то, что я не снимал перед ними шляпы, приводило их в бешенство... О, да - много негодования, гнева и ярости вызывало наше обращение с людьми! Сколько нам пришлось перенести ударов, побоев, оскорблений, вплоть до заключения в тюрьму, за то только, что мы не снимали шляп перед людьми. С некоторых из нас насильно срывали шляпы и забрасывали их, чтобы мы не могли их найти. Трудно описать те ругательства и преследования, которые нам пришлось перенести из-за отказа снимать шляпу, не говоря уже об опасности иногда угрожавшей и самой нашей жизни: и все это исходило от великих учителей христианской религии, которые ясно доказали здесь, что они не истинные последователи Христа. И хотя вопрос о снимании шляп, казалось, должен бы представляться ничтожным в глазах священников и профессоров, однако, он произвел целую бурю в их среде, но, да будет благословенно имя Господне, благодаря этому многие люди поняли всю суетность привычки снимать один перед другим шляпу и почувствовали все значение свидетельства истины против нее".

В автобиографии одного из квакеров прежнего времени, Томаса Эльвуда, бывшего секретарем у Джона Мильтона, мы находим в высшей степени наивный и оригинальный рассказ о бедствиях, которым он подвергался дома и на чужбине, благодаря тому, что следовал заповедям Фокса о необходимости быть искренним. Рассказ этот слишком длинен, чтобы привести его здесь целиком.

Я приведу лишь краткий отрывок, в котором Эльвуд выражает чувства, вызванные в нем его стремлением к искренности. Он ярко изображает ту степень моральной чувствительности, какой сопровождается подъем духовной жизни:

"Озаренный сиянием этого божественного света", говорит Эльвуд, "я увидел, что, хотя я был свободен от нечистых помыслов, разврата, нечестия и других греховных наклонностей мира, потому что, благодаря милости Бога и полученному воспитанию, эти грубые грехи не коснулись меня, я видел все же, что у меня оказалось много других мелких слабостей, от которых надо было освободиться; некоторые из них даже не считались грехами в этом мире, погрязшем в нечестии (1 Иоанна, 19), но свет Христов сделал для меня ясным всю их греховность, и я осудил их.

Прежде всего я осудил ту гордость и тщеславие, которые проявляются в излишней роскоши наряда, и которые мне доставляли прежде много удовольствия. Я почувствовал необходимость отказаться от этой пагубной наклонности, и пока я не сделал этого, осуждение тяготело надо мною.

Я удалил со своего платья все бесполезные украшения, состоявшие из кружев, лент и лишних пуговиц, без которых можно было обойтись и которые нашивались на костюм только для ошибочно понимаемой красоты; кроме того, я перестал носить кольца.

Я осудил употребление различных тщеславных титулов в отношении с людьми, раз это не вызывалось моим действительным отношением к данному лицу: это был грех, которому я был подвержен в высшей степени и в котором, как говорили, достиг большого совершенства. С этих пор я не смел больше употреблять слов: "Сэр", "Милэди", "Милорд" и перестал говорить "Ваш покорный слуга", обращаясь к людям, слугою которых я не был, так как я не был ничьим слугою.

Раньше у меня была общая всем людям привычка оказывать почтение, приподнимая шляпу, слегка нагибая туловище или преклоняя колено. Привычка эта была одним из тщеславных обычаев мира, в которых отразился его дух, и предназначалась для замены истинного почтения, ложной выразительницей которого она служила, будучи свойственной людям, в действительности не чувствовавшим уважения один к другому; в то же время она представляла собою эмблему смиренного почитания, с которым все должны относиться к Всемогущему Богу, и которое в числе внешних признаков принадлежности к христианству всегда проявляется в обращении к Господу и поэтому не должно быть употребляемо в обращении с людьми. В виду всего этого я нашел, что это также грех, совершавшийся мною в течение многих лет, и почувствовал, что должен бросить и эту привычку.

Кроме нее я, как и все люди, имел еще дурную привычку употреблять множественное число при обращении к одному человеку, говорить "вы" вместо "ты", что было противно чистому и простому языку истины, которая требует, чтобы "ты" говорилось одному человеку, а "вы" в тех случаях, когда перед нами два человека или больше двух; этим языком в древние времена Бог говорил с людьми и люди с Богом, этим же языком и люди говорили друг с другом до тех пор, пока среди них не появилось испорченности, которая среди позднейших развращенных поколений заставляла людей льстить и унижаться друг перед другом и привела, таким образом, к бессмысленной привычке говорить "вы" одному человеку, - привычке, которая исковеркала язык людей нашего времени, тягостно отразилась на духовной жизни людского рода и извратила манеры обращения людей. Я почувствовал, что должен отказаться и от этой привычки.

И мало-помалу, под влиянием луча божественного света, озарившего мое сознание, для меня стало ясным, что необходимо бросить все эти привычки и многие другие, еще более греховные, которые возникли во мраке отступления от правды и истинной религии, - необходимо бежать от них и громко провозглашать их греховность [175].

Эти квакеры прежнего времени были истинными пуританами. Самое малейшее несоответствие между словом и делом возбуждало в них энергичный протест. Джон Вульман пишет в своем дневнике следующее:

"Во время моего путешествия я посетил место, где окрашивались целые кипы различных тканей; и в разное время мне приходилось проходить по земле, пропитанной пролившейся краской. Это зрелище пробудило у меня в душе желание, чтобы все люди достигли чистоты духа, чистоты своей наружной оболочки и чистоты в своих жилищах и своей одежде. Окрашивание материй придумано частью для доставления наслаждения глазам, частью же, с целью обмануть взор относительно степени ее загрязненности; ступая по засоренной почве, преследуемый отвратительным запахом, я почувствовал сильное желание, чтобы люди побольше размышляли о стремлении окрашивать материю, кроющем в себе намерение делать незаметной пропитавшую ее грязь.

Обычай мыть наши одежды, чтобы придавать им время от времени свежесть. указывает на стремление к чистоте, но желание скрывать грязь на них совершенно противоречит понятию об истинной чистоте. Давая волю своему побуждению скрывать грязь, мы усиливаем этим наше стремление прикрывать все, что неприятно для глаз. Истинная чистота неразрывно связана со святой жизнью; но прикрывание того, что "нечисто, посредством окрашивания наших одежд в различные цвета, кажется мне противоречащим духу истины. К тому же, некоторые сорта красок делают ткань менее годной к употреблению. И если взять в соображение стоимость красящих веществ, расходы по окрашиванию и принять во внимание порчу материи от красок, станет очевидно, что употребив все эти понапрасну расходуемые суммы на содержание наших одежд в свежести и чистоте, мы, несомненно, выиграли бы в чистоплотности.

Размышляя часто об этих вещах, я постепенно стал чувствовать все увеличивающееся отвращение к ношению шляп и одежд, окрашенных вредными для них красками и к надеванию на себя летом большого количества платья, чем это необходимо; во мне окрепло убеждение, что эти привычки не находят себе оправдания у истинной мудрости. Но страх, что оставив их я буду резко отличаться от дорогих для меня друзей, долго еще служил для меня преградой и, вопреки собственному убеждению, я продолжал носить прежнее платье в течении десяти месяцев. Затем у меня снова явилось решение носить ничем не окрашенную шляпу, но мысль, что на меня будут смотреть как на человека, стремящегося к оригинальности, была мне очень неприятна. Под влиянием подобных размышлений я находился в сильной душевной тревоге; это было как раз во время нашего обычного весеннего собрания в 1762 году, и я ощущал горячее желание твердо стать на истинный путь. Когда я, во время собрания, смиренно преклонился перед Господом, я ощутил в себе готовность подчиниться тому требованию, которое, как я сознавал, предъявлялось ко мне свыше; вернувшись с собрания домой, я сейчас же приобрел себе шапку из меха натурального цвета.

Это отличие в одежде сделалось для меня во время посещения собрания настоящим испытанием, тем более, что как раз в это время белые шапки были в употреблении и у последователей изменчивой моды; и когда я заметил, что некоторые из моих друзей, которые не знали, почему я ношу такую шапку, стали сторониться меня, то я почувствовал всю трудность выполнения наложенной на меня обязанности. Не раз друзья мои спрашивали меня, не вызывается ли ношение такой шапки стремлением к оригинальности? Тем, кто дружески говорил мне об этом, я обыкновенно коротко отвечал, что ношу такую шапку не по своей личной воле, в чем у меня существует твердая уверенность".

Когда стремление к чистоте и соответствию нравственных мотивов с поступками достигает подобной степени развития, человек легко может придти к убеждению, что внешний мир слишком наполнен разного рода суетой, чтобы можно было продолжать жить в нем, и что единственный способ сохранить целостность своей жизни и не дать запятнать свою душу - это удалиться от этого мира. Закон, побуждающий художника достигать гармонии в своем произведении одним удалением диссонансов, господствует также и в жизни духа. Умение выключать диссонансы составляет, по словам Стевенсона, единственное искусство в литературе... "Если бы я умел пропускать ненужное", говорит он, "мне не надо было бы никакого другого знания". Жизнь, исполненная беспорядка, нравственной небрежности и всяких излишеств, в той же мере неспособна выработать то, что мы называем характером, в какой невозможно, при подобных же условиях, и истинно-литературное произведение. Тут являются на помощь монастыри и сообщества одинаково настроенных людей; и здесь, в незыблемом укладе жизни, который в такой же мере, характеризуется воздержанием, как и энергической деятельностью, ищущий праведности человек обретает ту внутреннюю чистоту и уравновешенность, оскорбление которых неурядицей и грубостью мирской жизни составляло для него постоянное мучение.

Нужно прибавить, что добросовестность в стремлении к чистоте часто доходит до фантастических размеров. В этом отношении она схожа с аскетизмом, и здесь будет уместно перейти к описанию признаков, которыми последний характеризуется. Слово "аскетический" применяется к поведению, которое может взрасти на самых разнообразных психологических уровнях, и я начну с того, что укажу на различия между некоторыми из форм аскетизма.


Аскетизм может быть простым проявлением мужественного характера, пресыщенного изобилием жизненных удобств.


Умеренность в пище и питье, простота в одежде, целомудрие и суровое отношение к своему телу могут явиться, как результат стремления к чистоте духа, оскорбленного проявлениями чувственности.


Лишения и самоистязание в аскетизме могут быть также результатом любви, т.е. отказ от телесных наслаждений может показаться человеку жертвою, которую он с радостью приносит Божеству.


Характерное для аскетизма умерщвление плоти, может также явиться, как следствие самоуничижения, в связи с теологической доктриной об искуплении грехов. Человек предполагает, что, наказывая себя в здешней жизни, он освобождается этим от своих грехов и предотвращает, таким образом, более тяжелые страдания в будущем.


У людей психопатологического склада, стремление к умерщвлению плоти может возникнуть без всякой видимой причины, представляя собою нечто вроде одержания или навязчивой идеи, которая должна быть приведена в исполнение, потому что лишь это в состоянии вернуть внутреннему сознанию человека его равновесие и покой.


Наконец, в некоторых редких случаях суровое обращение с нашим телом может быть вызвано извращением чувственности, при котором раздражения, обычно вызывающие болезненные ощущения, доставляют человеку несомненное наслаждение.

Я попытаюсь привести примеры для каждого из этих подразделений, хотя очень редко бывает так, чтобы действовала только одна из описанных причин в чистом виде, потому что во многих случаях, которые необходимо причислить к проявлениям аскетизма, действуют сразу несколько из вышеприведенных побуждений. Раньше, чем приводить примеры, я должен высказать несколько общих психологических соображений, одинаково касающихся всех разновидностей аскетизма.

В течении прошлого столетия Америка пережила странный нравственный переворот. Мы уже больше не думаем, что нам подобает встречать физическую боль со спокойным сердцем. От человека не ожидают больше, чтобы он стал терпеливо переносить телесные муки, и ужасаются, когда он причиняет их другим, а рассказы о случаях сильной боли заставляют нас содрогаться, как нравственно, так и физически. Отношение наших предков к физической боли, как к вечной и неизменной составной части мирового порядка, заставлявшее их переносить боль и причинять ее другим так же просто, как если бы это входило в исполнение их ежедневных обязанностей, непонятно для нас. Нам кажется невероятным, что могла существовать такая степень огрубения. Результатом этой великой перемены явилось то, что даже в лоне Церкви, где аскетическое умерщвление плоти опиралось на прочно установившуюся традицию и считалось особой заслугой перед Богом, - даже там аскетизм, если не окончательно дискредитирован, то, во всяком случае, почти вышел из употребления. Человек, бичующий или "изнуряющий" свою плоть, возбуждает теперь больше удивления и страха, чем желания подражать ему. Некоторые католические писатели, признавая, что время аскетизма уже прошло, относятся к совершившемуся факту с покорностью и даже прибавляют, что, может быть, лучше было бы не предаваться сожалениям о прошедшем, потому что возвращение к прежней героической дисциплине тела в наше время могло бы показаться нелепостью.

Стремление к легкому и приятному, по-видимому, является у человека инстинктивно. Сознательное стремление к тяжелым и мучительным переживаниям, не имеющим другой цели, кроме их самих, могло бы показаться современному человеку чем-то ненормальным. Однако, до известной степени, человеку и теперь свойственно стремиться к преодолению трудностей, и мы нередко замечаем у людей подобное стремление. Только лишь в крайних своих проявлениях оно кажется нам парадоксальным.

Психологические причины этого явления лежат не глубоко. Если мы, оставив в стороне все абстракции, рассмотрим то, что мы называем в каждом данном поступке нашей волей, мы увидим, что она представляет собою весьма сложную функцию. Она вызывает как побуждения, так и запреты; она создает привычные пути для поведения; одновременно с нею всегда проявляется сознательное критическое отношение и, наконец, она всегда вносит с собой приятный или неприятный привкус, смотря по обстоятельствам дела. В результате получается, что, независимо от непосредственного наслаждения, доставляемого нам теми или другим переживанием в области чувства, наше нравственное отношение к этому переживанию всегда влечет за собою побочное чувство удовлетворения или разочарования. Правда, есть люди, которые, могут вести жизнь, состоящую из одних наслаждений, и для которых побуждения говорят всегда только "да!". Но есть и другие (таких большинство), для которых наслаждения представляют слишком расслабляющую атмосферу. Счастье, достигнутое без затраты энергии, кажется бесцветным и безвкусным, скоро надоедает и даже становится невыносимым. Необходимо, чтобы к нему примешивалась известная доля суровости, борьбы, трудности, необходимо, чтобы достижение его было сопряжено с опасностью и с напряжением сил, при наличности побуждений, говорящих "нет!", - и тогда только у них появляется ощущение сильного и стройного существования. Индивидуальные различия между людьми в этом отношении неисчислимы. Но каково бы ни было смешение "да" и "нет", побуждений и запретов, человек всегда умеет безошибочно определить, произошло ли это смешение в наилучшей {для него} пропорции. "Вот твое истинное призвание", подсказывает ему внутреннее чувство, "вот сочетание самых лучших и важных условий для твоей жизни. Здесь найдешь ты необходимую для тебя степень душевного равновесия, безопасности и отдыха, и здесь тебя встретит та, борьба, те страсти и испытания, без которых заглохла бы энергия твоей души".

Короче сказать, душа каждого человека, подобно каждой машине и каждому организму, имеет свои особенные наилучшие условия работы. Любая взятая для примера машина может работать наилучшим образом только при известном давлении пара, точно так же, как для наиболее продуктивной деятельности любого организма необходимы известная диета, известный вес и достаточное количество упражнений. Я слышал, как один доктор говорил своему пациенту: мне кажется, что деятельность нашего организма наиболее совершенна при 140 миллиметрах напряжения вашей артериальной системы. То же самое происходит и с деятельностью души: некоторые испытывают наиболее приятное настроение во время тишины и спокойствия, для других же, чтобы чувствовать себя хорошо, необходимо чувство напряженности, необходима наличность сильного стремления к чему-либо. Для последних все, что они приобретают изо дня в день, должно оплачиваться жертвами и сопровождаться борьбою, иначе оно кажется им слишком легким и теряет от этого всякую ценность.

Когда люди подобного склада религиозны, они обращают острие своей потребности в усилии и в борьбе против своего собственного "я"; и вся жизнь их приобретает уклон в сторону аскетизма.

Профессор Тиндаль рассказывает нам в одной из своих лекций, что Томас Карлейль убедил его в суровую Берлинскую зиму каждое утро окачиваться ледяною водою; он проявил в этом случае одну из низших степеней аскетизма. И из нас многие считают необходимым для здоровья начинать день с холодной ванны; продолжая далее эту линию поведения, мы встречаемся с проявлением аскетизма, описанным в следующей заметке, принадлежащей перу одного известного мне агностика:

"Часто, лежа ночью в теплой постели, я ощущал стыд, что теплота до такой степени приятна моему телу; и когда это чувство усиливалось, я обыкновенно поднимался с постели, в каком бы часу ночи это не происходило, и в продолжение минуты стоял на холоде, словно желая доказать свою закаленность".

Случаи, подобные описанному, принадлежат к отделу, который мы обозначили п. 1. Следующий пример заключает в себе, по всей вероятности, соединение того, что обозначено в пп. 2-м и 3-м, - аскетизм проявляется здесь гораздо последовательнее и ярче. Действующим лицом в этом примере является протестант, нравственное чувство которого не удовлетворялось легкими условиями жизни. Пример этот я взял из собрания рукописей Старбэка.

"Я постился и всячески умерщвлял свою плоть. Втайне от всех я носил рубашки из самой грубой материи, вдобавок унизывая их с внутренней стороны колючками. В сапоги я клал мелкие камешки, а спал на голом полу, ничем не покрываясь".

Римская церковь кодифицировала подобные истязания плоти, и дав им общее название "заслуг", определила их рыночную стоимость. Но мы видим, что суровое отношение к своему телу встречается также во всех странах и во всех религиях, просто как потребность известных натур. Мы знаем о Чаннинге, что, сделавшись унитарианским священнослужителем, -

"он стал вести еще более простую жизнь и, казалось, всякое снисхождение к самому себе было для него немыслимо. Он выбрал себе для занятий самую маленькую комнатку во всем доме, хотя свободно мог бы иметь более светлое, просторное и во всех отношениях удобное для него помещение. Спал он в мансарде вместе со своим младшим братом. Меблировка спальни напоминала собою келью отшельника и состояла из койки с положенным на ней твердым матрасом, простых деревянных стульев и стола; пол был устлан циновками. В ней не было печки, хотя Чаннинг в течение всей своей жизни был страшно чувствителен к холоду; но он никогда не жаловался и, казалось, даже не сознавал насколько было неудобно его помещение. "Я помню", рассказывает его брат, "что однажды утром, после страшно холодной ночи, он шутливо заметил: "Если бы моя постель представляла собою подвластную мне страну, то мое положение было бы похоже на положение Бонапарта: моя власть над ней простирается только на ту часть, которую я занимаю в данное мгновение; но едва лишь я трогаюсь с места, как там воцаряется холод". И только во время болезни он менял помещения и соглашался пользоваться некоторым комфортом. Носимое им белье было очень плохого качества. Одежда его, с обыденной точки зрения, была простой, хотя свойственная ему почти женская аккуратность препятствовала даже малейшему проявлению небрежности" [176].

Аскетизм Чаннинга очевидно представляет собою смешение мужества и любви к чистоте. Несомненно, что известную роль играет здесь также и демократический образ мыслей, который представляет собою один из видов любви к человечеству, и о котором я буду говорить позднее в отделе о культе бедности. Можно сказать с - уверенностью, что в разбираемом случае совершенно отсутствует элемент пессимизма. Сейчас я приведу пример, в котором последний ярко выражен, так что весь случай может быть отнесен к отделу 4-му. Джон Ценник был первым светским проповедником методитского учения. В 1735 году, во время прогулки в Чипсайде, он пришел к сознанию греховности своего поведения.

"С этого времени он перестал петь песни, играть в карты и посещать театры. По временам у него являлось желание уйти в католический монастырь, чтобы провести остаток своей жизни в набожном уединении, а иногда он хотел поселиться в пещере, спать на ложе из сухих листьев и питаться плодами лесных деревьев. Он постился подолгу и часто и молился Богу по девяти раз в день... Считая, что сухой хлеб - слишком роскошная пища для такого великого грешника, он стал питаться картофелем, желудями, дикими яблоками и часто высказывал сожаление о невозможности жить, питаясь одними кореньями и травой. Наконец, в 1737 году, он примирился с Господом и продолжал свой жизненный путь в покое и веселии" [177].

Этот несчастный человек всецело находился во власти болезненного чувства страха и меланхолии, и жертвы приносились им с целью искупить грехи и приобрести душевное спокойствие. Полное отрицание плотской жизни и потребностей человеческой натуры со стороны христианской теологии создало целую систему страха, которая сделалась сильнейшей побудительной причиной к умерщвлению плоти. Было бы несправедливо считать это побуждение корыстным, хотя проповедники часто пользовались им для успеха своих проповедей. Стремление к раскаянию и к искуплению вины является у верующего слишком непосредственным выражением его отчаяния и опасения за свою будущность, чтобы заслужить от нас такой упрек. При наличности добровольных жертв, при радостном отказе от всего, что мы имеем, с целью выразить этим свое благоговение перед Верховным Существом, самый суровый аскетизм может являться плодом в высшей степени оптимистического религиозного чувства.

М. Вианней, священник из провинции Арс, отличался выдающейся святостью жизни. В описании его деятельности мы встречаем следующий отрывок, характеризующий его внутреннюю потребность в жертвах:

"На этом пути", говорит М. Вианней, "труден только первый шаг. В умерщвлении плоти есть свой бальзам, без которого человек уже не может жить, раз он его испробовал. Отдавать себя Богу можно только одним способом, а именно - отдавая себя всего, ничего не оставляя для себя. Если человек сохранит для себя даже безделицу, то это послужит для него только причиной лишнего беспокойства и страдания". Согласно с этим взглядом, Вианней запретил себе наслаждаться запахом цветов, пить воду во время сильной жажды, высказывать отвращение к предметам, вызывающим подобное чувство, никогда не отгонял надоедавших ему мух, никогда не жаловался на неудобства, никогда не разрешал себе садиться или, стоя на коленях, опираться на локти. Он был очень чувствителен к холоду, но никогда не принимал никаких мер, чтобы защитить себя от него. Однажды, во время очень суровой зимы, один из миссионеров сделал двойной пол в его исповедальне и ставил под ним каждый день металлический ящик с горячей водой. Обман удался: "Доброта Господа неизмерима", говорил глубоко растроганный праведник, "в этом году, несмотря на весь холод, ноги у меня были постоянно теплые" [178].

В этом примере стремление жертвовать своими удобствами из чистой любви к Богу было, по-видимому, наиболее ясно сознаваемым побуждением к аскетической жизни. Поэтому мы можем отнести его к отделу 3-му. Некоторые авторы думают, что стремление жертвовать собою есть главное проявление религиозного состояния. Действительно, это самый выдающийся и наиболее часто встречающийся показатель подобного состояния и корни его лежат глубже, чем догматы религии. Вот, например, случай добровольной жертвы, который показывает, что в момент совершения ее жертва эта казалась вполне естественной человеку, принесшему ее. Коттон Мэттер, пуританский святой Новой Англии, у которого была репутация человека, доводившего свой педантизм до крайности, нашел, однако, следующие трогательные слова для описания своего настроения в день смерти его жены.

"Когда я увидел, какой беспредельной покорности Его воле требует от меня Господь", говорит Мэттер, "я решил с Его помощью прославить Его имя. За два часа до того времени, когда моя горячо любимая супруга испустила дух, я стал на колени около ее кровати и взял в свои руки ее маленькую руку, которая была так дорога для меня. Держа ее таким образом в своих руках, я торжественно и от чистого сердца вручил ее жизнь Господу и, в доказательство моей действительной покорности Его воле, я нежно выпустил и тихо положил на кровать ее столь дорогую для меня руку, решив, что больше я к ней не прикоснусь. Это был самый тяжелый для меня и, может быть, самый мужественный поступок во всей моей жизни. Она сказала мне, что одобряет мою покорность воле Божией. И хотя до тех пор она беспрестанно звала меня, после этого она уже больше не спрашивала обо мне" [179].


Лекция XIII
СВЯТОСТЬ
(окончание)

Аскетизм Вианнея представляет собою в целом ничто иное, как непрерывный, неудержимый поток возвышенного духовного энтузиазма. Римская Церковь с неподражаемым искусством собрала воедино все случаи разнообразных проявлений аскетизма и так расположила их, что всякий христианин, стремящийся к совершенству, может найти готовый образец в одном из бесчисленных руководств [180]. Конечно, под совершенством Церковь подразумевает главным образом искоренение греховных наклонностей. Грех является результатом вожделения, а вожделение вызывается страстями и искушениями нашей плоти; главные из этих страстей - гордость, чувственность во всех ее формах и стремление к мирским богатствам и радостям. Всем этим источникам греха необходимо оказывать сопротивление; самое же действительное средство для борьбы с ними - это строгая дисциплина жизни и суровость по отношению к себе. Вот почему все эти руководства изобилуют примерами умерщвления плоти. Но при кодифицировании каждого случая из него обыкновенно улетучивается его тончайшая и неуловимая сущность; и если мы хотим рассмотреть дух аскетизма в его чистом виде, то страстное презрение, с которым человек относится к своему телу, то божественное безумие преклонения, которое заставляет его жертвовать всем для предмета своего обожания, (а в данном случае жертва проявляется в презрении к болезненным ощущениям плоти), - мы должны обратиться к автобиографиям или другим документам, содержащим рассказы лиц, ведших аскетический образ жизни.

Отрывок из наставлений святого Иоанна, испанского мистика, жившего в шестнадцатом столетии, дает нам хороший пример этой формы аскетизма.

"Прежде всего заботливо взращивайте в себе ревностное стремление подражать Иисусу Христу во всех делах вашей жизни. Если что-либо приятно вашим чувствам, но в то же время не служит непосредственно к прославлению Бога, откажитесь от этого ощущения и удалите его из своей жизни ради любви ко Христу, который во всю свою жизнь не имел другого желания, кроме исполнения воли Отца, которую он называл своею пищей. Вам нравится, например, слушать рассказы, которые никоим образом не могут привести к прославлению имени Господа. Откажитесь от этого желания и подавите в себе стремление слушать их. Вам доставляет удовольствие смотреть на предметы, неспособные направить ваши мысли к Господу: откажитесь от этого удовольствия и не смотрите на подобные предметы. Также поступайте во время разговоров и во всех других случаях вашей жизни. По этому же пути направляйте, насколько это в ваших силах, всю деятельность ваших чувств, стремясь освободиться от давящего вас бремени.

Лучшим средством к этому служит умерщвление четырех главных страстей, врожденных человеку: радости, надежды, страха и печали. Вы должны стараться, чтобы всякое ваше переживание было свободно от этих страстей, предоставив им пребывать безо всякого удовлетворения, как бы в полном мраке и пустоте. Поэтому пусть ваша душа неустанно стремится:

Не к самому легкому, а к самому трудному.

Не к сладкому, а к горькому.

Не к тому, что вам нравится, а к тому, что возбуждает в вас отвращение.

Не к утешению, а к скорби.

Не к отдыху, а к работе.

Не к тому, чтобы у вас было как можно больше желаний, а к тому, чтобы их было как можно меньше.

Не к самому высокому и драгоценному, а к самому низкому и убогому.

Не к желаниям, а к отсутствию желаний.

Не к тому, чтобы извлечь из каждой вещи все самое лучшее, но чтобы вкусить самое худшее в ней и достигнуть, из любви к Христу, совершенной бедности, совершенной нищеты духа, совершенного отречения от всех благ этого мира.

Исполняйте указанное мною со всем рвением, на какое способна ваша душа, и вы обретете в краткое время высшее блаженство и великое утешение.

Презирайте себя и желайте, чтобы и другие вас презирали.

Осуждайте себя и желайте, чтобы другие вас осуждали.

Будьте о себе низкого мнения и считайте справедливым, если и другие о вас того же мнения.

Чтобы наслаждаться вкусом всех вещей, не имейте вкуса ни в чему.

Чтобы знать все, научитесь не знать ничего.

Чтобы иметь все, пожелайте не иметь ничего.

Чтобы быть всем, согласитесь не быть ничем.

Чтобы достигнуть такого состояния, когда соблазн потеряет для вас всякую прелесть, идите трудным путем.

Чтобы познать, что вы не знаете ничего, идите туда, где вы являетесь невеждами.

Чтобы достигнуть обладания тем, чего у вас нет, идите путем, на котором вы ничем не обладаете.

Чтобы сделаться тем, чем вы до сих пор не были, переживите то, чего вы еще не переживали".

Ряд последних изречений отличается теми головокружительными антитезами, которые так нравятся мистицизму. Следующие изречения носят уже вполне мистический характер потому, что здесь святой Иоанн переходит от понятия "Бог" к более метафизическому понятию "Все".

"Если даже одна какая-нибудь вещь становится для вас препятствием, вы перестаете раскрывать свою душу перед Всем.

Ибо, чтобы придти в единение со Всем, вы должны отказаться от Всего.

Если вы пожелаете приобрести Все, вы должны для этого не желать Ничего.

Лишившись Всего, душа приобретает мир и спокойствие. Поддерживая непоколебимое равновесие на центре своего собственного ничтожества, она защищена от влияния низких побуждений, и так как она теперь свободна от желаний, то все, являющееся сверху, не в силах подавить ее, потому что только желания составляют причину всех страданий души" [181].

Теперь я приведу простодушный рассказ Сюзо об истязаниях, которым он подвергал свое тело, как яркий пример, иллюстрирующий отделы 4-й и 5-й и в то же время представляющий проявление совместного действия всех указанных мною причин аскетизма; на этом примере видно также, до каких крайних пределов безумия может дойти психически неуравновешенный человек в истязании своего тела. Сюзо, как вы можете припомнить, был одним из немецких мистиков четырнадцатого столетия; его автобиография, написанная в третьем лице, представляет собою классический документ в истории религии.

"В молодости он обладал темпераментом полным огня и жизни; когда этот темперамент начал давать себя чувствовать, он был очень опечален этим и стал придумывать различные способы, как бы привести свое тело в покорность духу. Он носил долгое время власяницу и железные вериги, пока, наконец, из под них не показалась кровь, и он был вынужден снять их. Он втайне от всех заказал себе особого рода нижнюю одежду, с внутренней стороны которой были нашиты кожаные ремни; в эти ремни было вделано около полутораста медных гвоздей, отточенных и заостренных, причем острия их всегда были обращены к телу. По его указаниям, одежда эта была сделана очень узкой и застегивалась спереди, чтобы ее можно было туже затянуть, причем острые гвозди впивались в тело. Приспособление это охватывало его живот до пояса, и он не расставался с ним даже на ночь. Иногда летом, когда было очень жарко и он, весь истомленный ходьбой лежал в этих узах, изнемогая от усталости и мучимый насекомыми, - он громко кричал, давая волю накопившимся страданиям, и извивался по полу, как червь, пронзенный острой иглой. Ему часто казалось, будто он лежит в муравейнике, - так сильны были мучения, причиняемые ему насекомыми; последние всегда поднимали возню, когда ему хотелось спать или когда он был уже погружен в сон [182]. Иногда он взывал к Всемогущему Богу от полноты своего сердца: "Милостивый Боже, что за ужасные мучения я терплю! Когда человека убивают разбойники или разрывают на части дикие звери, жизнь, по крайней мере, скоро улетает от него, я же медленно умираю здесь от жестоких насекомых и все-таки, не могу умереть". Как бы ни были длинны зимние ночи и как бы ни были знойны летние дни, - он ни разу не оставлял изнурительных упражнений. Наоборот, он выдумал еще новое истязание - две ременных петли, в которые он вкладывал свои руки и затем прикреплял их к шее, завязывая узлы так туго, что если бы в его келье случился пожар, он не смог бы высвободиться из этих петель.

Так он поступал до тех пор, пока его руки не начали дрожать от непрерывного напряжения; тогда он придумал новую пытку - кожаные перчатки, которые были снабжены, по его указанию, остроконечными медными гвоздиками. Он надевал эти перчатки обыкновенно на ночь, чтобы, при всякой своей попытке во время сна сбросить с себя власяницу или освободиться от грызущих его насекомых, острия гвоздей впивались бы в его тело. По большей части так и случалось. Если он пытался во сне хоть немного облегчить руками свои страдания, острые шипы вонзались в его грудь и вырывали клочья мяса, а потом на ранах образовывались нагноения. Когда, по прошествии многих недель, язвы заживали он опять раздирал себе тело и наносил свежие раны.

Так истязал он свое тело в продолжении шестнадцати лет. К концу этого времени, когда кровь в его жилах охладела и огонь темперамента погас, ему было на Троицын день видение: посланник небес явился к нему и сказал, что Бог больше не требует от него умерщвления плоти. После этого он прекратил самоистязания и бросил все свои приспособления в реку".

Дальше Сюзо рассказывает, как он сделал крест и вбил в него, остриями вверх, тридцать игл и гвоздей, желая испытать муки распятого Господа. Он каждый день носил этот крест на своей обнаженной спине. "В первый раз, как он возложил этот крест себе на спину, его слабая телесная оболочка исполнилась ужасом, и он слегка притупил о камень острия гвоздей. Но вскоре, раскаявшись в своем малодушии, он снова заострил их напильником и вновь положил крест себе на спину. Вся спина его покрылась кровью и мучительно болела, особенно в костях. Когда он садился или вставал, то испытывал ощущение колющей боли, словно одежда его была сделана из ежовых игл. Если кто-нибудь нечаянно дотрагивался до него или задевал его одежду, он ощущал резкую боль".

Сюзо рассказывает потрясающую историю о том, как он, ударяя по кресту, заставлял гвозди глубже входить в свое тело и как подвергал себя бичеванию: "В это же самое время, продолжает он, слуга Господа достал себе старую брошенную дверь и стал спать на ней ночью, ничего не подстилая под себя; он снимал с себя только сапоги и закутывался в плащ из толстой материи. Изголовьем ему служили вязанки твердой гороховой соломы, острые гвозди креста впивались ему в спину, руки его были крепко связаны, власяница охватывала чресла, плащ был тяжел и дверь жестка. Так он лежал в унижении, словно колода, боясь пошевельнуться и неоднократно воссылая Господу тяжелые вздохи.

Зимою он много страдал от мороза. Если он во время сна вытягивал свои ноги, они соприкасались с холодным полом и, ничем не покрытые, зябли; если же он подбирал их под себя, кровь в них начинала гореть, причиняя мучительную боль. Его ступни были изранены, ноги опухли от водянки, колена были окровавлены, спина покрыта рубцами от власяницы, тело измождено, уста ссохлись от сильной жажды, руки дрожали от слабости. В подобных мучениях он проводил дни и ночи; претерпевал же он их из-за великой любви, которую питал в своем сердце к Источнику Божественной и Вечной Мудрости - Нашему Господу Иисусу Христу, мучительным страданиям которого он стремился подражать. Спустя некоторое время он оставил свои покаянные упражнения с дверью и поселился в очень маленькой келье, где стал спать на скамье, такой короткой и узкой, что он не мог на ней вытянуться во весь рост. Так он провел восемь лет, лежа ночью, в своих обычных узах, то в этой узкой келье, то на двери. Все время, пока он жил в монастыре, у него была привычка в течение целых двадцати пяти лет никогда не входить зимою после вечернего богослужения, даже во время сильных морозов, в теплую комнату, чтобы обогреть себя, если это не вынуждалось только какими-либо другими причинами. В течение всего этого промежутка времени он ни разу не мылся, чтобы наказать свое грешное тело. Долгое время он так строго соблюдал заповедь нищеты, что не хотел притрагиваться к деньгам, даже получив на это разрешение. Много лет он стремился к достижению такой чистоты, что старался даже не прикасаться к своему телу за исключением только рук и ног" [183].

Я избавляю вас от рассказа о пытках жаждой, которым Сюзо подвергал себя. Чувствуешь облегчение, когда узнаешь, что, после сорока лет его жизни, Бог целым рядом видений показал ему, наконец, что греховный человек в нем достаточно порабощен, и что он может прекратить истязания плоти. Патологический характер этого случая несомненен, но, по-видимому, Генрих Сюзо не имел утешения, доступного некоторым аскетам и состоящего в способности нашей чувствительности к такому извращению, что чувство боли является особого рода наслаждением. Мы читаем, например, об основательнице ордена Святого Сердца, что

"ее любовь к боли и страданиям была безгранична... Она часто говорила, что с радостью согласилась бы жить до Судного дня, если бы только ей постоянно приходилось страдать во славу Господа, но что прожить даже один день без страданий было бы для нее невыносимым. Она говорила также, что постоянно находится во власти двух неистощимых лихорадочных стремлений: одно к св. причастию, другое - к страданию, унижению и уничтожению своего "я". "Только благодаря чувству боли моя жизнь выносима", постоянно пишет она в своих письмах" [184]).

Все сказанное мною до сих пор относится к поступкам, на которые толкает некоторых людей потребность в аскетизме. Церковь признает необходимым, для образования характера "святого" следующие три способа умерщвления плоти: целомудрие, послушание и нищету, сохранять которые дает обеты каждый монах. Относительно послушания и нищеты я хочу сделать несколько замечаний.

Прежде всего о послушании. В мирской жизни людей двадцатого столетия эта добродетель не пользуется большим уважением. Наоборот, обязанность каждого отдельного человека самому управлять своим поведением и нести за него ответственность является, по-видимому, одной из современных общественных идей, пустивших наиболее глубокие корни в протестантском сознании. Чувство это настолько сильно в нас, что теперь трудно даже вообразить, каким образом люди, обладавшие собственною внутреннею жизнью, могли придти к мысли о подчинении своей воли воле другого, такого же несовершенного существа. Признаюсь, что для меня это также остается тайной. Но так как послушание несомненно отвечало глубокой внутренней потребности многих людей, мы должны приложить все усилия, чтобы понять его.

Допустив самое простое объяснение, мы можем придти к выводу, что главным образом необходимость послушания в церковной организации повела к признанию его заслуг. Кроме того, опыт показывает нам, что в жизни каждого человека бывают минуты, когда другие могут подать лучший совет, чем он сам. Неспособность остановиться на каком либо решении служит одним из главных симптомов нервного утомления. Наши друзья, которые смотрят на постигшие нас затруднения с более широкой точки зрения, часто имеют возможность судить о них яснее, чем мы, и поэтому разумно следовать совету доктора, товарища, жены. Но, оставляя в стороне низшую область простого благоразумия, мы находим в самой природе некоторых чувств высшего порядка, изучением которых мы занимались, веские доводы для идеализирования добродетели послушания. Оно может быть результатом обычного религиозного настроения, внутренней смягченности, смирения и подчинения себя власти высших сил. Эти душевные состояния настолько ценны для христианина, что они, помимо своей полезности, могут сделаться для него предметом постоянных стремлений. И подчиняя свою волю воле человека, в непогрешимость которого у нас нет основания верить, мы, тем не менее, можем испытать почти то же чувство, как и при подчинении своей воли повелениям безгранично мудрого Существа. Прибавьте к этому отчаяние в своих силах и стремление к самоуничтожению, и вы увидите, что при этих условиях послушание явится жертвой, доставляющей аскету непосредственное удовольствие вне зависимости от благоразумных соображений о пользе.

И некоторые католические писатели действительно смотрели на послушание, как на жертву, как на один из способов умерщвления плоти; оно представлялось им "жертвой, которую человек приносит Богу, являясь одновременно жрецом и агнцем. Нищетой он достигает уничтожения своих внешних приобретений, целомудрием он изнуряет свое тело, а послушанием дополняет свою жертву, отдавая Богу то, что прежде он считал своей неотъемлемой собственностью, приносит ему свои самые драгоценные дары - разум и волю. Тогда жертва является полной и беззаветной, представляя собою истинное жертвоприношение, потому что во славу Господа сжигается весь жертвенный агнец без остатка" [185]. Отсюда следует, что, подчиняясь дисциплине католической религии, мы повинуемся нашему начальнику не как человеку, а как заместителю Христа на земле. Послушание легко, когда, повинуясь добровольно человеку, мы повинуемся этим самым и Богу. Но когда теологи излагают в своих руководствах одно за другим все свои доводы в пользу необходимости послушания, это производит странное впечатление.

"Величайшим утешением монашеской жизни", говорит один выдающийся иезуит, "служит убеждение, что, повинуясь другому, мы не можем совершить ошибки. Ваш начальник может ошибиться, приказывая вам сделать то или другое, но у вас есть уверенность, что, повинуясь ему, вы свободны от ошибки, потому что Бог спросит у вас только, исполнили ли вы, как следует, данные приказания, и если вы будете в состоянии дать в этом отношении удовлетворительный отчет, вы совершенно свободны от ответственности. Правильно ли вы поступили или вам следовало бы поступить иначе, - это будет спрашиваться, не с вас, а с вашего начальника. Раз вы совершили то, что вам было назначено, Бог снимет с вас ответственность за ваш поступок и возложит ее на вашего начальника. И святой Иероним был вполне прав, восхваляя в следующих словах преимущества послушания: "Какая безбрежная свобода! Какое блаженное ощущение уверенности, при которой человек делается почти безгрешным!"

Святой Иоанн Климах (Climachus) придерживается такого же мнения относительно послушания, называя его нашим оправданием перед Господом. Действительно, если Бог будет спрашивать вас, почему вы поступили так, а не иначе, и вы ответите, что таковы были приказания вашего начальника, Бог не потребует от вас другого оправдания. Подобно тому, как пассажир надежного корабля с хорошим кормчим может ни о чем не беспокоиться и доверчиво засыпать, потому что кормчий следит за всем и "бодрствует за него", так и религиозный человек, возложивший на себя иго послушания, совершает свой путь к небу, словно с закрытыми глазами, т.е. вполне полагаясь на поведение своего начальника, который является кормчим его корабля и неустанно бодрствует за него. Поистине завидный удел переплыть бушующее море жизни на плечах и руках другого человека, и милость эта даруется Богом только тем, кто принял обет послушания. Начальник этих людей возлагает на себя все их бремена... Один известный доктор имел обыкновение говорить, что он скорее согласился бы провести всю свою жизнь в собирании соломы, делая это из послушания, чем по своему собственному выбору и на свою ответственность заниматься самыми возвышенными делами милосердия, потому что повинующийся человек может быть уверенным, что исполняет волю Бога, но никогда не может быть подобной уверенности в поступках, совершенных нами по нашему собственному побуждению" [186].

Тот, кто желает иметь ясное представление о культе послушания, должен прочесть письма, в которых Игнатий Лойола предписывает повиновение, как главный из столпов, на которых зиждется его орден [187].

Они слишком длинны, чтобы поместить их здесь; однако воззрения Игнатия Лойолы выразились до такой степени ярко в нескольких изречениях, записанных его сотрудниками, что я прошу у вас позволения процитировать их, несмотря на то, что о них писалось очень много. Один из первых биографов Лойолы приписывает ему следующие слова:

"Вступив в орден, я должен всецело предать себя в руки Бога и того человека, который, по Его повелению, занимает Его место. Я должен желать, чтобы старший надо мной заставил меня отказаться от моих суждений, и подавить проявления моего духа. Я не должен делать различия между поставленными выше меня, но должен всех их признавать равными перед Богом, потому что, делая между ними различие, я ослабляю этим дух послушания. Я должен быть мягким воском в руках моего начальника, вещью, с которой он может сделать все, что пожелает: может заставить меня писать письма, разговаривать или не разговаривать с таким-то человеком и тому подобные вещи; я же должен прилагать все свое старание, чтобы точно и аккуратно выполнить данное мне приказание. Я должен считать себя трупом, не имеющим ни разума, ни воли; должен уподобиться неодушевленным предметам, которые без сопротивления позволяют всякому переносить себя с места на место; должен быть словно посох в руках старика, который употребляет его сообразно своим потребностям и ставит, куда ему вздумается. Таким я должен быть в руках ордена, чтобы служить ему тем способом, какой будет признан им наилучшим.

Я никогда не должен просить своего начальника, чтобы меня послали туда-то и назначили на такую-то должность... Я не должен желать ничего лично для себя и, в моем отношении к находящимся в моем пользовании вещам, должен походить на статую, которая позволяет снять с себя все до последней мелочи, не оказывая никакого сопротивления" [188].

Другое изречение приводит Родригец в той же главе, из которой я незадолго перед этим. сделал выдержку. Говоря о власти папы, Родригец пишет:

"Святой Игнатий, будучи уже генералом ордена, говорил, что если бы Святой Отец приказал ему отправиться в море на первой попавшейся барке из гавани Остии возле Рима, не снабдив ее ни мачтою, ни парусами, ни веслами, одним словом, ни одним из предметов, необходимых для плавания и поддержания жизни, он повиновался бы не только без промедления, но даже без страха, и с чувством великого внутреннего удовлетворения" [189].

Я сейчас приведу пример той крайности, до какой можно дойти в рассматриваемой нами добродетели, и затем перейду к дальнейшему предмету нашей беседы.

"Сестра Мария Клара (из Порт-Рояля) преклонялась перед высокими качествами М. де Лангра. Этот прелат, вскоре после своего прибытия в Порт-Рояль, сказал ей однажды, заметив ее нежную любовь к сестре Анжелике, что, может быть, было бы лучше, если бы она не разговаривала с ней. Мария Клара, жаждавшая повиновения, приняла это необдуманное слово за указание свыше и с этого дня, в течении нескольких лет, не говорила ни одного слова с сестрой Анжеликой" [190].

Теперь мы займемся рассмотрением второй разновидности; аскетизма - нищеты, которая во все времена и во всех религиях считалась украшением святой жизни. Так как инстинкт собственности является одною из основ человеческой природы, то мы опять сталкиваемся здесь с одним из парадоксов аскетизма. Но если мы припомним, с какой; легкостью высшие чувства берут верх над чувствами низшего порядка, то увидим, что стремление к нищете перестает быть парадоксом и является вполне разумным. Я приводил вам сейчас выдержку из трактата иезуита Родригеца о послушании и теперь, чтобы перейти к обсуждению нищеты, прочту вам то место из сочинения Родригеца, где он разбирает этот вопрос. Сочинение его, замечу, между прочим, представляет собою наставление для монахов его ордена, и написано на тему "Блаженны нищие духом".

"Если кто-нибудь из вас", говорит он, "захочет узнать, действительно ли он нищ духом, пусть проверит себя, насколько он любит обычные последствия нищеты: голод, жажду, холод, усталость и лишение всех жизненных удобств. Проверьте себя, доставляет ли вам удовольствие носить старое платье, покрытое заплатами. Подумайте, рады ли вы, когда чего-либо не достает для вашего обеда, когда вы даже не в состоянии иметь его, когда все, что вы едите, для вас противно, когда ваша келья почти разваливается. Если же вы не радуетесь этому, если, вместо того, чтобы стремиться к подобным лишениям, вы избегаете их, то это верное доказательство, что вы не достигли еще совершенства в нищете духа". Дальше Родригец описывает более подробно, что нужно делать для достижения нищеты. Самым главным и важным является то, о чем говорит святой Игнатий в своем уставе: "Пусть никто из вас не обращается с вещами, находящимися в его пользовании, как со своею собственностью". "Религиозный человек", говорит он также, "должен в отношении своем к имеющимся у него вещам походить на статую, которую можно одеть в платье, но которая не ощущает сожаления и не сопротивляется, если с нее опять сорвут все одежды. Подобное же отношение должно быть у вас к вашей одежде, к вашим книгам, к вашей келье и ко всему тому, что находится в вашем пользовании; если вам прикажут бросить их или сменить на другие, вы не должны ощущать большей печали, чем печалилась бы статуя о снятых с нее покровах. Таким образом, у вас не появится привычки смотреть на них, как на свою собственность. Но если, отказываясь от своей кельи, уступая свое право на владение какой-нибудь вещью или соглашаясь на замену ее другой, вы сделаете это неохотно и не уподобитесь в этом отношении статуе, вы покажете этим, что смотрите на все эти вещи, как на свою собственность. Вот почему святой учредитель нашего ордена высказывал желание, чтобы начальствующие испытывали своих монахов, наподобие того, как Бог испытывал Авраама, испытывали их нищету и послушание, чтобы дать им возможность определить, на какой степени развития находятся в них эти добродетели, и расчистить перед ними дальнейший путь к совершенствованию,... заставляя одного покинуть свою келью, если он находит ее удобной и чувствует к ней привязанность, отбирая у другого книгу, которая ему нравится, и предписывая третьему сменить свою одежду на худшую. Иначе у нас появится, в конце концов, чувство обладания всеми этими предметами, и мало-помалу стена нищеты, окружавшая нас и составлявшая нашу главную защиту, разрушится. В древности отцы-пустынники, часто поступали подобным образом со своими братьями по вере... Святой Досифей, ухаживавший за больными, попросил у своего учителя св. Дорофея нож, который он пожелал иметь, хотя и не для личного пользования, а для нужд больницы, находившейся на его попечении. На это святой Дорофей ответил ему: "Так значит этот нож до такой степени нравится тебе, Досифей! Чьим же ты хочешь быть рабом: ножа или Иисуса Христа? Неужели ты не краснеешь от стыда, что у тебя явилось желание сделать нож своим господином? Я не позволю тебе прикоснуться к нему". Этот упрек и отказ настолько подействовали на ученика, что он уже никогда больше не прикасался к этому ножу..."

"Поэтому в наших комнатах", продолжает отец Родригец, "не должно быть другой мебели, кроме кровати, стола, скамьи и подсвечника, - предметов первой необходимости, и кроме них ничего другого. Нам не позволено украшать свои кельи картинами и произведениями роскоши, не позволено иметь в "их кресла, ковры, занавески, комоды и сколько-нибудь изящные письменные столы. Нам нельзя также делать запасы пищи, как для самих себя, так и для тех, кто может придти к нам. Мы должны спрашивать позволения даже для того, чтобы сходить в трапезную за стаканом воды; и, наконец, мы не можем иметь записной книги, в которой мы могли бы написать хоть строку. Нельзя отрицать, что, поступая так, мы находимся в полной нищете. Но эта нищета является в то же время великим покоем и великим совершенствованием, так как, если бы религиозному человеку было позволено обладать лишними предметами, приобретение, сохранение и накопление этих предметов получило бы громадную власть над его душою; таким образом, безусловное запрещение владеть вещами на правах собственности устраняет подобное неудобство. Среди различных веских доводов в пользу запрещения мирянам посещать наши кельи, первое место занимает убеждение, что нам легче будет при этом условии сохранять нашу нищету. В конце концов, мы все же люди со всеми их слабостями, и если бы нам пришлось принимать в своих комнатах посторонних лиц, то у нас не хватило бы силы оставаться в предписанных границах и явилось бы, вероятно, желание украсить свои кельи хоть книгами, чтобы внушить посетителям лучшее мнение о нашей учености" [191].

Во взгляде на нищету, как на самое возвышенное из доступных для человека состояний, сходятся, как индусские факиры, буддистские монахи и магометанские дервиши, так и иезуиты, и францисканцы; поэтому нам будет интересно подробнее рассмотреть причины такого, по-видимому не свойственного человеческой природе, воззрения. Прежде всего, рассмотрим те из побуждений, которые ближе всего к природе человека в ее нормальном состоянии.

Всегда существовала резкая грань между людьми, полагающими смысл своего существования в том, чтобы {иметь}, и такими, для кого основная ценность их заключается в том, чтобы {быть}. Джентльмен (употребляя это слово в его первоначальном значении человека благородного происхождения, хищничеством накопившего себе земли и имущества и беззаботно пирующего среди своих богатств) не считал, однако, этих богатств мерилом оценки своей личности и не смотрел на них, как на неотъемлемую сущность своей жизни. Такой сущностью для него являлись прирожденные личные черты: храбрость, великодушие и гордость. Он благодарил Бога, что навсегда застрахован от торгашеского образа мыслей, и если превратность судьбы за это ввергала его в нищету, он утешался уверенностью, что с помощью одних своих внутренних качеств он, в полной независимости от всего, сам отыщет себе путь к спасению. "Wer nur selbst was hдtte", говорит Храмовник в "Натане мудром" Лессинга, "mein Gott, mein Gott, ich habe nichts!" Этот идеал человека благородного происхождения, не обладающего никаким имуществом, воплотился в странствующих рыцарях и храмовниках; искаженных до неузнаваемости, что, в сущности, является общею судьбою всех идеалов, он продолжает еще оказывать, если не практическое, то нравственное воздействие на воззрения аристократов и людей военного сословия. Мы высоко ценим солдата, как человека, для которого не существует обычных жизненных препятствий. He имея ничего, кроме своей жизни, и ощущая готовность в любой момент поставить ее на карту, он как бы являет нам пример неограниченной свободы в стремлении к идеалу. Работник, который изо дня в день приносит в жертву свой труд, ничего не ожидая за это в будущем, дает пример такой же оценки жизни. Подобно дикарю, он может устроить себе ночлег везде только с помощью своих рук; привыкнув к простому и деятельному образу жизни, он смотрит на богатого собственника, как на человека, который, погружен в недостойное и трудное занятие собирания внешних благ, "бродя по колено в навозе и мусоре". Власть "вещей" умерщвляет в человеке мужество, накладывает свою печать на его душу и служит тормозом в его стремлении к небесам.

"Мне казалось, что из всякой вещи, попадавшейся мне на моем пути", пишет Уайтфильд, "навстречу мне несся голос: "Иди и проповедуй слово Божие, будь на земле странником, не имей многих интересов и постоянного жилища". И мое сердце звучало в ответ: "Господи Иисусе, помоги мне исполнить и с покорностью принять Твою волю. Когда Ты увидишь, что мне угрожает опасность устроить себе постоянное гнездо, из сострадания ко мне - только из сострадания - положи мне в него побольше колючих терний" [192].

Отвращение к "капиталу", которым, все более и более заражается наш рабочий класс, по-видимому, вытекает главным образом из здорового чувства этой антипатии к существованию, построенному на обладании богатством. Поэт - анархист пишет:

Не умножив богатство свое, а что есть для других расточая,
Совершенства достигнешь.
Нужно с легкостью сбрасывать внешний покров и покровов других не желать.
От одежд твое тело не станет здоровым и сильным
и полезней ему быть нагим.
Воин, в битву идущий, не станет лишней ноши искать,
но скорее и прежнюю ношу с плеч захочет сложить.
Воин знает, что лишняя вещь в битве только помеха [193].

Короче сказать жизнь, построенная на "{иметь}", менее свободна, чем жизнь, в основе которой лежит "делать" или "быть", поэтому в интересах своей деятельности люди, находящиеся во власти высших моральных чувств, отказываются от приобретений, как от излишней обузы. Только тот может идти прямым путем к достижению идеала, кто не имеет личных интересов. Лень и трусость все больше и больше овладевают нами с каждым приобретенным рублем, за который нам приходится дрожать. Однажды к святому Франциску пришел послушник и сказал: "Святой отец, для меня было бы большим утешением иметь псалтирь; я думаю, что начальник нашего ордена согласится сделать для меня подобное снисхождение, но я все-таки желал бы иметь и твое согласие на это". Вместо ответа Франциск напомнил ему о жизни Карла Великого, Роланда и Оливера, которые все свои силы полагали на борьбу с неверными и закончили дни свои на поле битвы. "Так и ты", добавил он, "должен заботиться не о приобретении книг и знаний, а о делах добродетели". Когда же несколько недель спустя послушник снова пришел к нему с просьбой разрешить ему приобрести псалтирь, Франциск сказал: "Если ты приобретешь псалтирь, тебе захочется иметь и требник; а если у тебя будет требник, у тебя появится привычка сидеть на своей скамье, подобно важному прелату, и говорить другим послушникам: "Брат, подай мне мой требник". Когда после этого и другие послушники обращались к нему с подобными же просьбами, он всегда отказывал или говорил: "Каждый человек лишь постольку обладает ученостью, поскольку она проявляется в его поступках; точно также проповедь каждого монаха лишь тогда достигает своей цели, когда его поступки согласуются с его словами, потому что дерево познается по плодам его" [194].

Но кроме того, в желании "не иметь" кроется еще более глубокая причина, имеющая отношение к основной тайне религиозных переживаний: это чувство удовлетворения, которое человеческая душа находит в абсолютном подчинении себя высшей силе. Пока человек продолжает прибегать для своей защиты к какому либо из средств этого мира, пока он все еще цепляется за последние остатки благоразумия, - его отречение неполно, и жизненный кризис не кончен; страх продолжает стоять на страже у его сознания, недоверие к Божеству все еще кроется в нем. Такой человек подобен кораблю, стоящему на двух якорях: с одной стороны он возлагает надежды на Бога, а с другой принимает и свои меры предосторожности. В медицине известны случаи, где пациенту приходится переживать подобные же кризисы. Пьяница или морфинист, решившись излечиться от своей страсти, просит врача помочь ему, но не чувствует в себе достаточного мужества для самостоятельного воздержания. Тиранически господствующая над ним власть привычной отравы является для него тормозом, задерживающим его стремления к намеченной цели. Он прячет яд в своем платье, устраивает потихоньку так, чтобы в случае нужды, можно было где-нибудь раздобыть его. Точно также человек, возрождение которого еще не закончилось, все еще доверяет своим собственным средствам. Деньги для него являются тем же, чем служит снотворное лекарство для страдающего хронической бессонницей человека: он ищет помощи у Бога, но рассуждает, что на случай, если ему понадобится другая помощь, пусть и она будет под рукой. Каждому из нас известны случаи таких неполных и безрезультатных желаний исправить свою жизнь, чаще всего среди пьяниц, которые, несмотря на все упреки, обращенные ими к самим себе, и на все решения изменить свою жизнь, в конце концов далеки от непоколебимого решения перестать пьянствовать. Действительно, отказ от того, к чему мы привыкли, отказ решительный и бесповоротный, означает собою одну из тех коренных перемен характера, которые мы рассматривали в главе об обращении. Во время подобной перемены внутренняя жизнь человека находит для себя совершенно новое состояние равновесия и сосредоточивается с этих пор вокруг нового центра энергии; той силой, которая производит подобное перемещение в душевной жизни, является, по-видимому, искренняя готовность подвергнуться некоторым неудобствам и лишениям.

Вот почему в анналах святой жизни постоянно звучит одна и та же нота: положитесь на Божий Промысел, не оставляя для себя никаких лазеек, не думайте о завтрашнем дне, продайте все, что имеете и раздайте нищим; только тогда вы достигнете высшей безопасности, когда принесенная вами жертва будет беззаветна и не оставит о себе сожаления. Как пример, я приведу вам отрывок из биографии Антуанеты Буриньон, редкой женщины, которая в свое время подверглась многим гонениям со стороны католиков, а также и протестантов лишь за то, что она не хотела принимать религии из вторых рук. Еще молодой девушкой, живя в доме своего отца,

"она проводила целые ночи в молитве, непрестанно повторяя:Господи, что хочешь ты, чтобы я сделала? Однажды ночью, вся охваченная покаянным чувством, она произнесла из глубины своего сердца: "Господи, что я должна сделать, чтобы угодить тебе? У меня нет никого, кто наставил бы меня. Говори к моей душе, и она будет слушать тебя". В этот момент она услышала, будто кто-то другой произнес внутри ее: "{Покинь все земные вещи. Отстранись от привязанности к существам сотворенным. Откажись от самой себя}". Она была очень удивлена, так как не могла понять смысла этих слов, и долго размышляла над всеми тремя пунктами, стараясь понять, каким образом она может выполнить сказанное ей. Она думала, что не в состоянии жить без земных вещей, без любви к земным творениям и к самой себе. Но она все-таки сказала: "С помощью Твоей благости, Господи, я выполню все, что Ты повелел мне". Но когда она захотела приступить к выполнению своего обещания, она не знала, с чего начать. Ей пришла в голову мысль, что она может исполнить свой обет, поступив в монастырь, так как там люди отказываются от мирских вещей, ограждая себя от мира монастырскими стенами, и отрекаются от любви к самим себе, подавляя свою волю; поэтому она просила отца разрешить ей уйти в монастырь босоногих кармелиток, но тот сказал, что он скорее согласится видеть ее мертвой". Это показалось ей величайшей жестокостью с его стороны, потому что она думала найти в монастыре истинных христиан, к которым стремилась ее душа, но впоследствии она увидела, что отец ее лучше знал монастыри, чем она. Когда он отказал ей в ее просьбе и сказал, что никогда не позволит ей сделаться монахиней и не даст ей денег для поступления в монастырь, она все-таки отправилась к отцу Лаврентию, настоятелю Кармелитского монастыря, и предложила ему свои услуги для исполнения самых тяжелых работ в монастыре, обещая при этом довольствоваться самым малым, если только он примет ее. Тот с улыбкой выслушал это предложение и сказал ей: "{Этого нельзя. Нам нужны деньги для монастырских построек, а потому мы не принимаем девушек, которые не могут внести их; вы должны найти способ достать необходимую сумму, иначе вы сюда не поступите}".

Это в высшей степени удивило ее, и она оставила мысль о монастыре, решивши удалиться от людей и жить в одиночестве, пока Богу не будет угодно указать ей, что она должна делать и куда идти. Она постоянно с глубоким чувством спрашивала Бога: О Господи, когда я буду вполне принадлежать тебе? И ей казалось, что она всегда слышала ответ: {Тогда, когда у тебя не будет ничего, и когда ты умрешь для себя}. "Где же я могу сделать это, Господи?" спрашивала она. И Он отвечал ей: {В пустыне}. Это произвело такое сильное впечатление на ее душу, что у нее появилось горячее стремление уйти в пустыню, но она боялась всяких случайностей, потому что ей было всего восемнадцать лет, она не привыкла к путешествиям и не знала дороги. Однако она отложила все эти сомнения в сторону и сказала: "Господи, веди меня, как и куда Ты пожелаешь. Я делаю это только для Тебя. Я сниму с себя мое девическое платье и надену одежду отшельника, чтобы пройти никем не замеченной". В это время ее родители задумали выдать ее замуж за богатого французского купца, но она втайне приготовила себе одежду отшельника и ушла из дому в день Пасхи; накануне она ненадолго уснула, затем встала, отрезала себе косу, надела приготовленный костюм и вышла из дому в четыре часа утра, не захватив с собою ничего, кроме нескольких копеек, чтобы купить себе в этот день хлеба. Но, отойдя несколько шагов из дома, она сказала себе: {На что ты возлагаешь упование? На эти жалкие деньги?} - и тотчас отбросила в сторону захваченные с собою монеты, прося у Бога прощения за свой поступок и говоря: "Нет, Господи, мое упование не в этих деньгах, а в Тебе одном". Так она продолжала свой путь, освободившись от тяжелого бремени забот и благ этого мира и с таким чувством душевного удовлетворения, что у нее не осталось ни малейшего желания иметь что-либо из вещей, и все свои надежды и упования она возложила исключительно на Бога. Единственно, чего она боялась - это возможности быть узнанной и возвращенной в дом ее родителей, потому что в нищете она чувствовала себя более довольной и счастливой, чем во всех мирских наслаждениях, испытанных ею в течение всей ее жизни" [195].

Захваченные ею на дорогу несколько копеек могли оказать ей очень слабую поддержку, являясь в то же время сильным препятствием для духовной жизни. Чтобы вполне утвердить дух на новой точке равновесия ей необходимо было освободиться от этих денег.

Кроме мистического чувства самоотречения, культ нищеты открывает служителям его и другие религиозные тайны. Мы находим в нем стремление к искренности, ибо человек, впервые произнесший: "нагим я явился в этот мир" и т.д., несомненно, должен был обладать этим таинственным чувством. Он сознавал, что он сам должен выиграть битву, и что никакой подлог не может спасти его. В культе нищеты коренится также инстинкт демократизма или чувство равенства перед Богом всех созданных Им существ. Это чувство стремится к подавлению в человеке желаний накоплять богатства, и оно более присуще народам, исповедующим магометанскую религию, чем последователям христианского учения. Когда человек обладает подобным стремлением ко всеобщему равенству, он презирает все знаки отличия, все почести, все привилегии, предпочитая, как я говорил в предыдущей лекции, находиться перед лицом Бога на одном уровне с его самыми низшими созданиями. Это чувство не является вполне тождественным с самоунижением, хотя в действительной жизни оно очень приближается к нему. Скорее это чувство {человечности}, отказывающейся наслаждаться тем, что недоступно для других. Один убежденный моралист в своем сочинении на слова Христа: "Продай все, что ты имеешь, и следуй за мною" - высказывает следующие мысли:

"Возможно, что Христос хотел сказать этим следующее: Если вы действительно любите человечество, то вы не станете заботиться ни о каких приобретениях. Мне кажется, что это очень вероятное предположение. Но одно дело думать, что то или другое предположение, по всей вероятности, истинно, и совершенно другое дело считать его несомненно истинным. Если вы любите человечество так же, как любил его Христос, Его заповедь будет для вас несомненным фактом, так как она для вас понятна и очевидна. Вы продадите все свое имущество, и это не будет для вас лишением. Однако, эти истины, столь несомненные для Христа и для тех людей, которые имеют такую же, как и Он, любовь к человечеству, являются для людей обыкновенных только притчею. Во всяком поколении есть люди, которые, без заранее определенного намерения быть святыми, постепенно втягиваются в подобную жизнь своим стремлением к служению человечеству и сознанием разумности этого служения, основанном на практическом опыте. Отречение от прежнего образа жизни происходит постепенно, медленно, незаметно, подобно тому, как постепенно оседающая пыль заставляет опускаться какую-либо из чашек приведенных в равновесие весов. Таким образом, отречение от роскоши жизни даже не представляет из себя вопроса, а является лишь следствием разрешения другого вопроса, а именно, в какой степени мы способны отдаваться во власть нашего чувства любви к ближним" [196].

Но для того, чтобы понимать какое-нибудь чувство, человек должен быть сам способен ощущать его. Ни один американец не в состоянии понять преданности англичанина своему королю и преклонения немца перед своим императором; точно также ни англичанин, ни немец никогда не поймут, каким образом может обходиться американец без короля, без императора и без всякой мишуры в сношениях со своим Богом. Если даже подобные несложные чувства представляют собою таинственный дар, который человек получает при своем рождении, то тем большая тайна окружает те высшие религиозные чувства, рассмотрением которых мы занимаемся. Человек, стоящий вне этого чувства, никогда не будет в состоянии понять того божественного состояния, которое вызывается в душе присутствием этого таинственного дара. Все, что со стороны кажется таким непонятным и загадочным, становится простым и ясным при свете охватившего душу пламени. Каждое чувство повинуется своей собственной логике и делает выводы, на которые способна только эта логика. Набожность и милосердие обитают совсем в другом мире, чем наши вожделения и страхи, и образуют совсем иной центр личной энергии. Подобно тому, как при безграничной скорби мелкие неприятности могут показаться утешением, подобно тому, как возвышенная любовь способна обратить в радость некоторые жертвы, так и высшее доверие может сделать житейские предосторожности ненавистными; и человеку, достигшему известных степеней этого благородного энтузиазма, может показаться невыразимо презренным и низким желание иметь личную собственность. Если мы находимся вне сферы подобных чувств, то самое лучшее, что мы можем сделать - это наблюдать тех, кто их испытывает, и старательно записывать результаты наблюдений. Именно этого способа я и придерживался в последних двух лекциях и думаю, что теперь в нашем распоряжении находится достаточное количество материала, необходимого для наших целей.


Лекция XIV
ЦЕННОСТЬ СВЯТОСТИ


Мы только что рассмотрели наиболее важные из тех явлений, которые можно назвать плодами религиозной жизни. Теперь мы перейдем к оценке их, начав с вопроса: могут ли они доставить нам материал, необходимый для того, чтобы высказать суждение об абсолютной ценности религии? Если бы я захотел подражать Канту, я сказал бы, что темой настоящей лекции будет: "Критика чистой святости".

Эта тема не представляла бы никаких затруднений, если бы мы, подобно католическим теологам, могли спуститься к ней с высоты готовых, непоколебимых догм о Боге, о человеке и его нравственном идеале. Высшая степень совершенства измерялась бы в этом случае приближением человека к его наивысшей цели, а целью этой являлось бы соединение человека с его Творцом. Этого соединения человек мог бы достигнуть тремя путями: путем деятельности, путем морального очищения и путем созерцания; и, применяя известную систему теологических и нравственных критериев, было бы нетрудно определить, насколько человек подвинулся вперед по каждому из путей. При таких условиях можно было бы вывести с математической точностью абсолютное значение и ценность каждого, даже самого незначительного, религиозного переживания.

Если бы мы руководились при выборе пути для нашего исследования только степенью его легкости, можно было бы сожалеть о разрыве с таким удобным методом. Но мы сами намеренно отвергли его в тех замечаниях, какие мы сделали еще в первой лекции в пользу эмпирического метода; и после этого акта отречения для нас нет возврата к схоластическим формулам. Мы не можем разделять человека на две части - животную и разумную. Мы не можем делить явления на естественные и сверхъестественные; мы не можем разбираться в сверхъестественных явлениях, - какие из них от Бога, и какие от дьявола. Мы можем только собирать психологические факты, подходя к ним без какой бы то ни было априорной теологической доктрины; можем сгруппировать отдельные суждения о ценности того или другого переживания, единственными руководителями в которых будут наши наиболее сильные философские предубеждения, моральные инстинкты и здравый смысл; и на основании этих суждений мы сможем сделать общий вывод относительно того или другого типа религий: считать ли его {в целом}, вместе с его плодами, заслуживающим одобрения или же порицания. "В целом" - я боюсь, что мы никогда не отделаемся от этого выражения столь ценного для людей жизни и столь ненавистного систематизаторам.

После этих откровенных признаний у меня явилось опасение, не покажется ли некоторым из вас, что мы бросаем за борт наш компас и принимаем решение руководиться отныне в нашем плавании одной прихотью. Такой бесформенный и беспринципный метод, скажут мне, приведет нас только к дилетантствующему скептицизму. Я скажу несколько слов в свою защиту и для лучшего выяснения эмпирического метода, которого я держусь.

Прежде всего может показаться нелогичным самое намерение оценивать результаты религиозной жизни эмпирически, в наших человеческих выражениях ценности. Как можно, на самом деле, измерять их ценность, не зная, существует ли Бог, который, как это необходимо предположить в данном случае, требовал бы от людей таких проявлений. Если Он существует, все поведение человека, направленное к тому, чтобы идти навстречу Его требованиям, будет, несомненно, разумным. Бессмысленным оно явится лишь в том случае, если Бог не существует. Предположим, что в силу ваших субъективных особенностей вы отвергаете религию, допускающую кровавые жертвоприношения; если бы божество, требующее подобных жертв, существовало, ваше отрицание его было бы так же произвольно, как схоластика теологов. Я сознаюсь, что в нашем произвольном отрицании некоторых видов божества мы уподобляемся теологам. Философские предубеждения, которыми я руковожусь в своем исследовании, моральные инстинкты и здравый смысл, - заставляют меня отворачиваться от тех верований, которые кажутся мне отталкивающими, подобно тому, как это делает теолог по отношению ко всем божествам, кроме того, какое он признает. Моральные инстинкты и требования здравого смысла являются в данном случае плодами эмпирического развития. Поразительна развертывающаяся в человеческой истории картина непрерывного, хотя медленного изменения моральных и религиозных идей человечества, по мере расширения его познания о внешнем мире и под влиянием перемен в его социальном устройстве. Через несколько поколений духовная атмосфера становится уже неблагоприятной для тех идей о божестве, какими некогда питались люди.

Старые боги оказываются ниже уровня господствующих моральных идей, и вера в них является уже невозможной. В наше время божество, требующее человеческих жертв, показалось бы настолько чудовищно жестоким, что мы не согласились бы считать его за бога. И нас не убедили бы в этом никакие исторические доказательства.

A в старые времена, наоборот, эта кровожадность сама служила доказательством божественности. В те века, когда пользовались уважением проявления грубой силы, люди поклонялись именно такому богу, который был воплощением подобной силы.

Исторические события только добавляли некоторые черты к сложившемуся уже представлению о Боге; первооснова же этого представления остается психологической. Божество, о котором проповедовали пророки, провидцы, подвижники, утверждавшие новый культ, прежде всего нужно было им самим. Оно владело их воображением, обещало им исполнение их надежд, управляло их волей, защищало их от дьявола, карало их врагов. По ценности тех выгод, какие мог доставить тот или другой бог, устанавливалась и его ценность. Как только эти выгоды теряли ценность, не выдержав конфликта с повысившимися нравственными идеалами или уровнем умственного развития, при котором они начинали казаться ребяческими и нелепыми, - к божеству начинали относиться с пренебрежением, и культ его приходил в упадок.

Таким образом греки и римляне перестали некогда чтить своих богов, оставаясь формально язычниками, точно так же и мы относимся к индуизму, к буддизму и к магометанству.

Так же поступили протестанты с католическими воззрениями на божество; подобным же образом отнеслись позднейшие протестанты к воззрениям основателей этой доктрины. Этим же способом китайцы оценивают христианскую религию; этим же способом будут судить и о нашей религии наши потомки. С того момента, как смысл, вкладываемый нами в наше определение данного божества, перестает вызывать наше одобрение и восхищение, самое существование подобного божества начинает казаться нам нелепостью. Интересно проследить в истории шаг за шагом эволюцию религиозных воззрений. Монархический тип власти был, например, так укоренен в сознании наших предков, что воображение их и для верховной власти божества требовало тех же черт деспотизма и соединенной с ним жестокости. Они назвали эту жестокость "воздающей справедливостью", и Бог, лишенный этого качества, наверное, показался бы им не в достаточной мере "повелителем". Для нас же представляется ужасной самая мысль о возможности причинения кому бы то ни было вечных страданий. И то, что представлялось Джонатану Эдуардсу "доктриной в высшей степени приятной, светлой и радостной" - предвечное разделение людей на спасенных и осужденных, - нам кажется чем-то диким и бессмысленным. Нас поражает также и мелочность интересов тех богов, в которых верили наши предки. В жизнеописаниях католических святых мы встречаем такие примеры святости, которые для нашего протестантского сознания кажутся сплошной бессмыслицей. Для пуританина, как и для современного идеалиста, различные обрядности богослужения кажутся обращенными к божеству, обладающему вздорным ребяческим характером и находящему удовольствие в детских играх: в свечах, фольге, в бормотании известных фраз, в маскарадных переодеваниях, которыми будто бы увеличивается его "слава". С другой стороны - для людей, чье благочестие нуждается в церковном ритуале, бесформенность и безграничность пантеистического представления о Боге кажется безотрадной и бесплодной пустыней; евангелический теизм пугает их своей обнаженностью, тусклостью красок и бедностью проявлений. "Лютер, говорит Эмерсон, дал бы отрубить себе правую руку, чтобы не прибить своих тезисов к дверям Виттенбергской церкви, если бы мог предвидеть, что они приведут к безжизненным отрицаниям Бостонского унитарианизма".

Итак, не взирая на весь наш эмпиризм, критерием при оценке чуждых нам религиозных переживаний, по необходимости, является наше собственное религиозное мировоззрение, которое в свою очередь является продуктом реальных, жизненных условий. В этом случае нами будет руководить голос накопленного человечеством опыта, который судит и отвергает всех богов, преграждающих нам путь к дальнейшему усовершенствованию. Таким образом, опыт, взятый в широком смысле этого слова, сам порождает отрицание известных религиозных учений, отрицание, которое лишь с виду находится в противоречии с нашим эмпирическим методом.

Еще больше сгладится это противоречие, когда мы перейдем от отрицания к положительным верованиям. Мы признаем лишь тех богов, в которых нуждаемся, и чьи требования усиливают наши требования к себе и друг к другу. Применим в данном случае критерий здравого смысла, и он покажет нам, насколько религиозная жизнь может быть рассматриваема, как высший род деятельности человеческого духа. Если она окажется пригодной для человечества, то каждое теологическое верование, могущее вызвать религиозную жизнь, получит для нас соответствующее значение. В противном случае она потеряет для нас всякую цену. Это общий закон вымирания всего непригодного и выживания всего нужного человеку, перенесенный в область религиозных верований. И если мы бросим на историю беспристрастный взгляд, мы должны будем признать, что во все времена не было другого критерия при возникновении или принятии какой бы то ни было религии. Религии должны были {оправдывать себя}, и они, несомненно, служили тем или другим жизненным потребностям, господствовавшим во время их возникновения. Когда они слишком угнетали другие стороны жизни, или когда являлось новое верование, которое лучше обслуживало эти же потребности, значение господствующей религии падало.

Потребностей же у человеческой души всегда было много, а критериев определенных не было. Поэтому упрек в неопределенности, в субъективизме и расплывчатости, какой может быть сделан эмпирическому методу, должен быть отнесен по существу дела ко всем человеческим суждениям в этой области. Ни одна религия не была еще обязана своим господством "аподиктической достоверности", и позже я постараюсь выяснить вопрос, могут ли теологические рассуждения увеличить объективную ценность религии, которая уже приобрела фактическое господство.

Еще одно замечание по поводу обвинения эмпирического метода в том, что он ведет к систематическому скептицизму.

Так как нельзя отрицать, что время меняет наши чувства и потребности, то было бы странно утверждать, что воззрения нашей эпохи не подвергнутся никакой перемене в последующие века. Поэтому ни один мыслитель не может считать свои идеи застрахованными от скептицизма, и ни один эмпирик не может считать себя изъятым из этого общего правила. Но существует большая разница между тем, чтобы признать наши воззрения подлежащими в будущем изменению, и тем, чтобы с легким сердцем направить наш корабль по океану сомнений. Тот, кто признает несовершенство своего инструмента и, обсуждая свои наблюдения, принимает их во внимание, тот имеет гораздо больше шансов познать истину, чем тот, кто считает свой инструмент непогрешимым. И разве положения догматической философии являются менее сомнительными оттого, что она заявляет об их непогрешимости? И разве не выиграли бы они в отношении познания истины, если бы вместо провозглашения своей абсолютной достоверности, заявили себя лишь приблизившимися к истине? Я лично для себя надеюсь только на это приближение к истине, видя в нем высшую степень познания, достижимого для человека. Сознание нашей способности ошибаться только обогащает сферу нашего познания.

Тем не менее догматизм, вероятно, осудит нас за это признание. Самая форма непреложной достоверности является столь ценной для некоторых людей, что им слишком трудно было бы от нее отказаться. Они будут настаивать на этой достоверности даже тогда, когда целый ряд фактов опровергнет их верование. А между тем и самые взгляды таких недолговечных существ, как мы, не должны ли также отличаться недолговечностью? Самым мудрым из критиков явился бы тот, который оказался бы способным каждый день исправлять свое вчерашнее мнение и который считал бы, что в данное время он прав, "лишь принимая во внимание всю совокупность фактов" и "все, происшедшее до сего времени". Когда перед нами открываются более пространные области истины, то лучше всего раскрыть свой внутренний мир для их восприятия, не загораживаясь от них нашими прежними воззрениями. Ведь "когда полубоги идут, это значит, что близко и боги".

Факт разнообразия суждений о религиозных явлениях неоспорим, как бы мы ни желали иметь о них одно непреложное мнение. Подойдем теперь к вопросу: желательно ли, чтобы мнения людей в этой области были одинаковы? Хорошо ли было бы, если бы все люди придерживались одной религии? Нужно ли им следовать общим правилам и подражать одним и тем же добродетелям? Так ли люди похожи друг на друга в своих высших потребностях, что одни и те же религиозные побуждения нужны и для грубых и для утонченных, для гордецов и для кротких сердцем, для деятельных и ленивых, для душевно здоровых и больных? Или может быть, как различны функции в организме человека, так различны и пути разных людей в организме человечества? И для одних является наилучшей религия утешения и ободрения, а для других религия угроз и упреков? По-видимому, это так. И мне кажется, что чем дальше, тем больше мы утвердимся в этом предположении. А если это так, то какой критик может удержаться от благоприятного отзыва о той религии, которая наилучшим способом удовлетворяет его потребности? Он может стремиться к беспристрастию; но он слишком близок к борьбе, чтобы не принять участия в ней. И можно предсказать заранее, что он отнесется наиболее одобрительно к тем плодам святости, которые представляются {для него самого} наиболее желанными, наиболее его удовлетворяющими.

Из всего сейчас сказанного мною можно вынести впечатление умственной анархии и сделать вывод, что я отчаялся в самом существовании истины. Но я просил бы не делать конечного вывода о моем методе прежде, чем я применю его к явлениям религиозной жизни. Без сомнения, я не верю, чтобы кто-нибудь из смертных, а в том числе и я, мог достигнуть такого познания абсолютной истины, которую нельзя было бы ни исправить, ни дополнить; но мое отрицание догматического идеала еще не доказывает моего извращенного вкуса, находящего будто бы особое наслаждение в интеллектуальной неустойчивости. Я не питаю никакого пристрастия ни к сомнениям, ни к беспорядку. Я только боюсь потерять истину, остановившись на уверенности, что обладаю ею вполне. Я верю, что, непрестанно двигаясь вперед по верному пути, мы достигаем все большего и большего познания истины. И я надеюсь, что еще до окончания этих лекций мне удастся сообщить эту уверенность и моим слушателям. А пока я прошу их не высказывать бесповоротного осуждения эмпирическому методу, проповедником которого я являюсь. Перейдем к его применению в интересующей нас области.

При оценке религиозных явлений необходимо ограничить религию личную, представляющую функцию отдельного индивида, от религиозного культа, являющегося продуктом религиозных воззрений целого общества. Во второй лекции, как вы может быть помните, я уже говорил об этом различии. Слово "религия" в его обычном употреблении имеет двойной смысл. В истории мы видим, как религиозные гении увлекают за собой последователей, которые образуют вокруг них группу лиц, являющихся хранителями данного религиозного учения. Когда такая группа становится достаточно сильной, чтобы создать "организацию", она образует собой церковь, в которой не замедлит развиться корпоративное честолюбие. Дух политики и догматизма очень скоро оскверняет чистые источники религиозной жизни. И когда мы слышим теперь слово "религия", мы невольно думаем о той или другой церкви, связывая с ней представление о лицемерии, фанатизме, мелочности интересов и закоренелом суеверии; вследствие этого, многие из нас, не разобравшись в понятии "религия", спешат торжественно заявить, что ничего общего с религией не имеют. Даже тот, кто принадлежит к какой-нибудь церкви, ко всем другим церквам относится с полным осуждением.

В наших лекциях мы пройдем мимо церковных учреждений, останавливаясь лишь на тех религиозных переживаниях, которые совершаются в сознании отдельных личностей. Когда в истории человечества впервые появились такие переживания, церковная религия назвала их ересью. Они явились в мир нагими и одинокими, и тот, в ком они зарождались, должен был бежать в пустыню, как сделали это Будда, Иисус, Магомет, св. Франциск, Джордж Фокс и другие. Но об этом лучше всего прочесть на страницах дневника самого Джорджа Фокса, написанных в дни его юности, когда религиозная закваска только начинала бродить в нем.

"Я много постился, говорит Фокс, каждый день бродил по пустынным окрестностям, часто брал с собою библию и прятался с нею в дуплах деревьев и в уединенных местах, пока не наступала ночь; иногда в печали я бродил и целую ночь, потому что душа моя была печальна в те времена, когда Господь впервые начал призывать меня.

Я не принадлежал ни к одному из религиозных обществ, но всего себя отдал Господу. Удалившись от дурной компании, в полном отчуждении от отца, матери и других родственников я, подобно чужестранцу, скитался по земле, идя той дорогой, куда вел Господь мое сердце. Я нанимал себе в городах, где приходилось останавливаться, комнату, но не смел долго оставаться на одном месте, боясь, как ученых, так и невежд, опасаясь, чтобы беседа с ними не повредила мне при моей юности и впечатлительности. Поэтому я предпочитал жить среди них как чужеземец, ища небесной мудрости и получая духовную пищу от Господа; я отказался от внешних вещей, чтобы остаться наедине с Богом. Я отстранялся не только от священников, но и от проповедников и от тех, кого называли умудренными в религиозной жизни людьми, так как я видел, что никто из них не может сказать ничего нужного для моей души в том ее состоянии, в каком она находилась. Когда все мои надежды исчезли, и я понял, что ничто в мире не может мне помочь, я остановился, не зная, что мне делать, - тогда, о, тогда я услышал голос, который сказал: "Только один Иисус Христос может сказать тебе то, что твоей душе нужно". Когда я услышал это, сердце мое затрепетало от радости. Господь открыл мне, почему на земле не было никого, кто мог бы говорить с моей душою. Я не имел ничего общего с другими людьми - священниками, профессорами, представителями разных сект. Я страшился всяких разговоров, касающихся плотской жизни, видел в них только погибель. Когда я находился в пучине, сомкнувшейся над моей головой, я не мог верить, что когда-нибудь всплыву наверх. Моя скорбь и мое искушение были так велики, что я был близок к отчаянию. Но когда Христос открыл мне, как Он был искушаем дьяволом, как Он победил его и стер ему главу; когда Он открыл мне, что через Его силу, дух и милость я также одержу победу, я почувствовал к Нему доверие. Если бы у меня был королевский дворец, слуги, роскошная пища, все это не имело бы для меня никакой цены, ибо ничто не могло дать мне утешения кроме воли Божьей. Я видел, что профессора, священники и другие люди чувствовали себя здоровыми и бодрыми в. том положении, которое составляло мое несчастье, и что они любили то, от чего я хотел спастись. Но Господь обратил к Себе все мои желания, и все мои заботы были направлены лишь на Него одного" [197].

Всякое истинно-религиозное переживание, подобное только что описанному, не могло не казаться в те времена отступничеством от религии, и такой пророк, бегущий от людей, должен был казаться им безумцем. Если его учение обладало достаточной психической заразительностью, чтобы привлечь к себе учеников, оно признавалось ересью. В тех же случаях, когда оно оказывалось настолько сильным, что торжествовало над преследователями, оно становилось господствующей религией. А когда религия становится господствующей, она обыкновенно утрачивает свое внутреннее содержание, и живые источники ее иссякают. Приверженцы ее начинают жить традицией и в свою очередь побивают камнями пророков. Какими добродетелями не были бы украшены члены господствующей церкви, она, как только приобретет власть, становится надежной союзницей в подавлении свободы религиозных исканий и не дает появиться новым пузырькам воздуха в том источнике, из которого сама черпала запас силы в те дни, когда была еще чиста. Так она поступала всегда, за исключением тех случаев, когда, покровительствуя новым движениям духа, она рассчитывала образовать из них запасной капитал для своих эгоистических целей. Тактика, какая применялась Римской церковью по отношению к некоторым религиозным реформаторам и к святым, живущим самостоятельной религиозной жизнью, дает множество примеров, характеризующих покровительственную политику церкви.

Человеческая душа часто представляет собою ряд не сообщающихся между собою непроницаемых камер. Даже тогда, когда они полны религиозным чувством, бок о бок с последним прекрасно уживаются чувства обыденные и вульгарные. И те низости, в каких часто обвиняют религию, в большинстве случаев должны быть отнесены не к ней, а к ее порочному спутнику - духу церковной власти. Многие виды ханжества также должны быть приписаны другому низкому спутнику религии - духу слепого догматизма, стремлению установить абсолютную, недвижимую, замкнутую систему религиозных правил. Эти два духа, взятые вместе, представляют собою то, что называется церковным духом. И я просил бы никогда не смешивать с его проявлениями тех фактов внутренней жизни, которые являются предметом нашего изучения. Преследование евреев, альбигойцев и вальденсов, побивание камнями квакеров и методистов, избиение мормонов и армян, выражают собой не религиозность преследователей, а скорее древний инстинкт вражды ко всему новому, первобытное стремление к драке, отголоски которого звучат еще в нас, и нашу ненависть к чужому, к выходящему из ряда, к несогласному с нами. Религиозность в данном случае лишь маска, за которой скрывается первобытный инстинкт дикаря. Поведение германских солдат в Китае после известного христианского напутствия со стороны их императора, - поведение, в котором участвовали и чуть ли не превзошли их и другие христианские нации, едва ли имело что-нибудь общее с внутренней религиозной жизнью этих людей.

Мы не должны привлекать к ответственности религию за все жестокости, какие совершались и совершаются доныне ее именем. Самое большое, в чем мы имеем право упрекнуть ее, - это в том, что она не умеет подавить наши врожденные страсти, и что порою даже снабжает их скрывающей их уродливость маской лицемерия. Но наряду с лицемерием, благодаря религии возникают и некоторые нравственные самоограничения. Когда страсть уляжется, религиозность требует раскаяния в грехе, и такое требование не могло бы родиться в душе нерелигиозного человека.

Нельзя обвинять религию, как таковую, и за многие исторические прегрешения, какие обыкновенно ставят ей в вину. Однако обвинение в фанатизме, ей присущем, не может быть снято с и ее, и я хочу сказать несколько слов по этому поводу. Начну с предварительного замечания, которое уяснит смысл моих дальнейших слов.

Наш обзор явлений святости, вероятно, привел некоторых из моих слушателей в недоумение. Какая необходимость, могут спросить нас, доводит добродетель до крайностей фанатизма? Разве нельзя было ограничиться более умеренными проявлениями смирения, аскетизма и благочестия? Это значит, другими словами, что многое, что в этой области составляет предмет удивления, не должно служить примером для подражания, и что религиозные явления, как и многие другие, подчинены закону "золотой середины". Политические реформаторы для достижения одной великой реформы закрывают глаза на все остальные. Великие новаторы в искусстве выполняют свою миссию ценой односторонности, которую должны пополнить другие. Мы относимся с уважением к Джону Говарду, Мадзини, Боттичелли, Микеланджело. Мы рады, что они явились в мир и открыли перед нами новые пути; но мы рады также, что кроме их жизнепониманий есть и другие. То же самое можно сказать и про большинство тех святых, которые прошли здесь перед нашими глазами. Мы гордимся тем, что человеческая природа способна на такие крайности в проявлении жизни духа; но мы не осмелимся призывать к подражанию этим примерам. То поведение, в отступлении от которого мы привыкли упрекать себя, лежит не на вершинах, а ближе к средней линии возможной для человека высоты. Другими словами, результаты религиозных переживаний, подобно всем другим жизненным проявлениям духа, делаются непригодными в своих крайних проявлениях. Они подлежат обсуждению с точки зрения здравого смысла. Нельзя порицать того, кто стремится к крайностям, но хвалить его можно лишь условно, - как человека, поступающего согласно со своими воззрениями.

Мы видим, что ни одна добродетель "святости" не застрахована от крайности в своем проявлении. Такое уклонение от равновесия указывает на недостаток или на односторонность душевного развития. Трудно себе представить на самом деле, чтобы какое-нибудь из главных свойств человеческого духа достигло такого чудовищного переразвития, если наряду с ним с достаточной интенсивностью существуют и все другие свойства. Для того, чтобы жизнь не уклонилась от равновесия, необходимо, чтобы сильные чувства сопровождались столь же сильной волей, чтобы сильная воля соединялась с могучими интеллектуальными способностями, а последние дополнялись способностью к великой любви. Если равновесие существует, ни одно из этих свойств не будет в состоянии подавить другие, - оно только будет способствовать тому, чтобы весь характер человека стал сильным и закаленным. В жизни людей, называемых святыми, мы замечаем наряду с высоким уровнем духовного развития сравнительную слабость интеллектуальных способностей, вследствие чего многое в проявлениях их святости производит впечатление нелепости. Горение духа принимает патологические формы, когда жизнь бедна содержанием и рассудок ограничен. Мы наблюдаем это во всех добродетелях святой жизни: набожность, чистота, милосердие, аскетизм - все они могут принять уродливые формы. Рассмотрим каждую в отдельности.

Набожность, если она ничем не уравновешена, переходит в фанатизм. Фанатизм (поскольку он не является личиной церковного честолюбия) представляет собой способность к беззаветной преданности. Когда эта черта совмещается с ограниченным интеллектом, и человек проникается чувством того, что сверхчеловеческое существо заслуживает безусловного поклонения, то первым последствием этого является идеализирование самого чувства набожности, и проявление чувства набожного почитания становится важнейшей, если не единственною, жизненною задачею. Те жертвы, то подобострастное преклонение, которыми в древние времена дикарь выражал свою преданность начальнику племени, теперь приносятся божеству. Человек не находит достаточных выражений для своих славословий и насилует язык; смерть кажется ему радостью, если, по его мнению, божеству она приятна, и из своего поклонения он делает жизненную профессию, которой отдается с полным самозабвением [198].

Легенды, которыми обыкновенно окружена жизнь святых, являются плодом того же стремления преклоняться и славословить. Жизнь Будды [199], Магомета [200] и многих буддийских, христианских и магометанских святых изукрашена множеством анекдотов, которые как будто бы служат возвеличению их славы, но на самом деле так наивны и вульгарны, что нельзя придумать лучшей иллюстрации того, до каких нелепостей может дойти не регулируемое разумом стремление к обожанию.

Непосредственным следствием такого душевного состояния является то, что люди становятся чрезвычайно чувствительными к малейшему намеку на оскорбление их божества и воспламеняются жаждой отмщения его врагам. У людей узких и в то же время одаренных сильной волей такое настроение становится господствующим. Это именно стремление смыть воображаемое оскорбление, якобы нанесенное Богу, является одной из причин крестовых походов и разных массовых религиозных избиений. Теология с ее богами, ревниво оберегающими свою славу, и церковь с ее теократической политикой, раздули эти стремления в такое пламя, что нетерпимость и дух преследования стали обычными спутниками святой жизни. Характеры, из которых формируются святые, легко доводят свою суровость до жестокости. Партийное пристрастие таких людей заводит их далеко. Давид своих врагов считал врагами Иеговы; Катерина Сиенская, жаждавшая прекратить войны между христианами, позорившие ее эпоху, не могла придумать лучшего средства к их примирению, как крестовый поход против турок. Лютер не находит у себя ни одного слова протеста или сожаления по поводу ужасных мучений, в каких должны были умереть вожди анабаптистов. Наконец, Кромвель славил Бога за то, что Он предал в его руки врагов "для казни". Во всех подобных случаях, несомненно, замешаны политические страсти, но нельзя не сознаться, что они слишком легко уживались с набожностью. И когда "свободные мыслители" ставят нам на вид, что религия и нетерпимость близнецы, мы не можем не признать в этом доли истины.

Пока ум человеческий находится на той ступени развития, когда его совершенно удовлетворяет представление о божестве - деспоте, до тех пор фанатизм, конечно, должен быть приписан влиянию религии. Но эта опасность исчезает там, где Бог является не столь человечески ревнивым к неограниченному могуществу и славе.

Кроме того, фанатизм возможен только у людей властного и деятельного характера. У людей мягких с большой набожностью и слабым интеллектом мы наблюдаем такую растворенность их личности в любви к Богу, что никакого интереса к человеческой жизни у них не остается. Это состояние, при всей своей чистоте, слишком односторонне и узко. Когда любовь к Богу овладевает подобною личностью, она изгоняет из нее всякую человеческую любовь, все человеческие интересы. Для этого сладостного состояния поглощенности чувством к Богу нет подходящего термина, и я буду называть его "теопатическим состоянием".

Святая Маргарита Мария Алакоквийская дает нам пример подобного состояния.

"Какое счастье", восклицает ее биограф, "быть любимым здесь на земле, быть любимым возвышенным благородным, лучшим из земных существ, быть любимым верною и преданною любовью! Но не выше ли счастье быть любимым Богом, любимым превыше всякой меры? Маргарита изнемогала от любви при этой мысли. Подобно тому, как это делал некогда св. Филипп Нерийский или св. Франциск Ксавье, она обращалась к Богу со словами: "Удержи, Господи, эти потоки, которые Ты низверг на меня или дай силы выдержать их" [201].

Лучшими доказательствами любви Бога к ней были для Маргариты Марии ее зрительные, слуховые и осязательные галлюцинации, среди которых самой важной было видение сердца Христова, "окруженного лучами более ослепительного блеска, чем солнце, и прозрачными, как хрусталь. На нем ясно виднелась рана, которую Он получил на кресте. Вокруг Его божественного сердца был венец из терниев, а над ним крест". Во время этого видения голос Христа сказал ей, что сердце Его охвачено пламенем любви к человечеству и что Он избрал ее, чтобы она поведала людям об этой любви. Затем Он взял ее смертное сердце, вложил его в Свое, воспламенил и снова вернул ей со словами: "До сих пор ты была Моей рабою, отныне же будешь называться возлюбленной ученицей Моего святого сердца". В позднейшем видении Христос раскрыл перед ней подробности "великого замысла", который Он намеревался выполнить при ее посредничестве. "Сделай так, чтобы первая пятница после недели св. причастия всегда была праздником почитания Моего сердца. В этот день все должны совершать богослужения и причащаться, чтобы возместить Моему сердцу те обиды, какие оно претерпело. А Я обещаю тебе, что сердце Мое будет расширяться, чтобы в изобилии изливать потоки любви на тех, кто будет оказывать ему эти почести или кто внушит другим людям делать это".

"Это откровение", говорит Буго, "без сомнения самое важное из всех, какие получала церковь со времени воплощения Христа и тайной вечери. После таинства Евхаристии это высшее напряжение деятельности святого сердца" [202].

Каковы же были результаты этого откровения для жизни Маргариты-Марии? Страдания, молитвы, обмороки, экстазы. Она сделалась совершенно бесполезной для монастыря, так как поглотившая ее любовь Христа к ней,

"которая все более и более ею овладевала, делала ее неспособной к выполнению монастырских обязанностей. Ее пробовали назначать для ухода за больными, но без большого успеха, хотя ее доброта, усердие, преданность были безграничны, а в своем милосердии она доходила до таких героических поступков, что наши читатели не вынесут даже рассказа о них. Ее пробовали посылать работать на кухню, но должны были отказаться от этого, так как все падало у нее из рук. Удивительное смирение, каким она старалась загладить свое неловкость, не мешало ей быть нарушительницей того порядка, какой требовался уставом общины. Ей поручили заведывание школой, где маленькие девочки обожали ее и вырезывали клочки из ее одежд, которые хранились ими как реликвии, но и здесь она была слишком погружена в свою внутреннюю жизнь, чтобы относиться к своим обязанностям с должным вниманием. Бедная сестра! Еще до своих видений она уже почти не принадлежала этому миру, и следовало бы предоставить ей оставаться на своем небе" [203].

Поистине, бедная сестра! Кроткая, чистая сердцем, она тем не менее обладала настолько слабыми интеллектуальными способностями, что от людей протестантского воспитания нельзя требовать, чтобы они чувствовали по отношению к ее святости что-нибудь, кроме снисходительной жалости.

Другой пример теопатической святости дает нам жизнь святой Гертруды, монахини Бенедектинского ордена, жившей в III в.; ее "откровения", пользующиеся среди мистиков благоговейным отношением, состоят главным образом из доказательств особого благоволения Христа к ней, недостойной рабе Его. Нелепый и ребяческий тон нежных излияний в любви, приписываемых Христу в этом рассказе, свидетельствует об умственном убожестве автора. Читая эти строки [204], мы видим, какая пропасть лежит между XIII и XX столетием, и еще больше убеждаемся, что плоды святости могут быть лишены всякой цены, если на них лежит печать убогости интеллектуального развития.

В связи с успехами науки и ростом демократического духа, наше воображение выросло до потребности иметь совершенно иного Бога, чем то Существо, которое занималось расточением милостей отдельным лицам и которое совершенно согласовалось с уровнем моральных вкусов наших предков. Для нас же, проникнутых идеей социальной справедливости, такой Бог, индифферентный ко всему, кроме лести, и благосклонный лишь к своим фаворитам, кажется лишенным главных элементов божеского величия. Святость былых времен, даже в лучших ее проявлениях, представляется нам поверхностной и лишенной нравственной красоты, которая для нас уже несовместима с прежней узостью мировоззрения.

Возьмем, например, св. Терезу, которая может считаться в некоторых отношениях одной из богато одаренных женских натур. О ее жизни мы уже слышали. Она обладала сильным умом, непоколебимой волей, большими способностями к политике и к практическим делам вообще; у нее был счастливый характер, редкий литературный стиль, наблюдательность и тонкость психологического анализа. Она умела быть упорной в своих стремлениях и всю свою жизнь положила на служение своим религиозным идеалам. Но эти идеалы, с современной точки зрения, так мелки, что читая о них испытываешь одно чувство сожаления, что такие богатства души нашли себе столь жалкое применение.

Несмотря на все страдания, какие она претерпела, благочестие ее не дает впечатления большой глубины. Бирмингамский антрополог д-р Джордан делит человеческий род на два типа - шумливых (shrew) и тихих (no-shrew) [205]. Первый тип характеризуется деятельным, но лишенным настоящей страстности темпераментом. Люди этого типа представляют собой скорей "двигательную силу", чем эмоциональную, выражения их чувств всегда сильнее, чем самые чувства [206]. Святая Тереза, как это ни парадоксально звучит, была яркой представительницей такого типа. "Шумливость" характерна для ее стиля и для всей ее жизни. Она не довольствуется тем, что на ее долю выпали личное благоволение и неслыханные духовные милости Спасителя, ей надо немедленно писать о них, эксплуатируя их для назидания простых смертных. Ее многоречивая сосредоточенность на своей особе, ее раскаяние (не в коренных греховных наклонностях, как у людей, действительно подавленных сознанием греха, а в "ошибках" и "несовершенствах "), стереотипность ее смирения и всегда одинаковое "смущение" при каждом новом проявлении особой милости Бога, - все это типичные свойства тех людей, которых Джордан назвал "шумливыми". Человек, действительно живущий чувством, в этих обстоятельствах затаил бы их в молчании, преисполненный благодарностью. Правда, ей не совсем были чужды некоторые общественные интересы: она ненавидела лютеран и желала Церкви победы над ними. Но в общем ее представление о религии сводилось, если можно так выразиться, к бесконечному любовному флирту между поклонником и его божеством. И, кроме того, что она вдохновляла своим примером молодых монахинь следовать по тому же пути, в ее деятельности нет ничего, что касалось бы общечеловеческих интересов, и что было бы ценно с общей точки зрения. Тем не менее, люди ее эпохи не видели ее отрицательных черт и восторженно восхваляли ее добродетели, которые представлялись им сверхчеловеческими.

Таким же должно быть суждение наше и об идее святости, основанной на "заслугах". Бог, который с одной стороны способен вести самый педантичный счет всем людским прегрешениям, а с другой - расточать свои милости избранным любимцам, - в наших глазах недостоин, чтобы мы признали его Богом. Когда Лютер, с безграничной отвагой, одним взмахом руки уничтожил идею о дебете и кредите Божьего счета для каждого из людей, он расширил душевные горизонты и вывел теологию из круга ребяческих представлений.

Все сказанное относится к святости, поскольку ей не сопутствует известная степень умственного развития, при которой она могла бы принести полезные для человечества плоды.

Дальнейшая добродетель "святости", подверженная крайним преувеличениям - это "чистота". У теопатических характеров, подобных тем, какие мы только что рассматривали, любовь к Богу исключает возможность всякой другой любви. Отец, мать, сестры, братья и друзья являются для них только помехой. Если с экзальтацией чувств соединяется умственная узость, что бывает довольно часто, то в человеке рождается потребность в упрощении жизни. Он не может приспособиться к разнообразию и беспорядку. Благочестивый человек деятельного типа достигает духовной гармонии объективным путем, т.е. борьбой против беспорядочности жизни и ее противоречий; святой, стоящий в стороне от мирской жизни, достигает внутреннего успокоения путем субъективным, уходя от жизни с ее суетой, и устраивая для себя свой собственный мир, откуда изгоняется все, нарушающее его чистоту. Таким образом, наряду с церковью воинствующей, с ее тюрьмами, драгонадами и пытками инквизиции, вырастает церковь, {спасающаяся} по скитам, по монастырям, в сектантских организациях, причем обе, церкви преследуют одну цель - объединить и упростить жизнь [207]. Душа, болезненно чувствительная к внутреннему разладу, стремится исключить из отношений к внешнему миру все, что мешает сосредоточению сознания в пределах чистой духовности. Для этой цели человек прежде всего вычеркивает из своего обихода все развлечения, потом общение с обычным кругом знакомых, потом дела, семейные обязанности, пока не останется, наконец, единственное, что он в силах выносить, - уединение, каждый час которого предназначен для определенных религиозных поступков. Биография святого представляет собою обыкновенно историю постепенного отказа от сложных форм жизни. Все узлы, связывающие человека с внешним миром, разрубаются один за другим, чтобы сохранить незапятнанной внутреннюю чистоту души [208].

"Не лучше ли будет, спрашивает молодая монахиня настоятельницу, если я в часы отдыха не буду разговаривать ни с кем, чтобы устранить опасность совершения во время разговора какого-нибудь греха, которого я могу не заметить?" [209]. Такие люди могут жить в обществе лишь под тем условием, чтобы все, кто живет с ними, подчинялись общим для всех правилам поведения. В этой монотонности дней и в однообразии окружающих ее явлений душа, стремящаяся к чистоте, чувствует себя свободной от мирской суеты. Мелочная заботливость о ненарушимом однообразии, царящая в некоторых сектантских общинах, свежему человеку может показаться невероятной. Одежда, манера говорить, распределение времени и дел - все подчинено одному шаблону, и без сомнения, некоторые люди находят в этой однотонности необходимый для них покой.

Как на типичный пример крайностей в стремлении к чистоте, можно указать на жизнь Людовика Гонзагского. Слушатели мои, вероятно, согласятся со мною, что этот юноша в искоренении всего, мешающего его благочестию, дошел до таких проявлений, которые не могут вызвать, в нас восхищения.

Его биограф говорит, что когда ему исполнилось десять лет,

"на него снизошло вдохновение посвятить Божией Матери свою девственность, так как это, без сомнения, было бы для нее самым приятным даром. Тогда он без промедления, с радостным сердцем и со всем жаром любви, пылавшей в нем, дал обет вечного целомудpия. Св. Дева приняла жертву его невинного сердца и в награду за нее испросила для него у Бога чрезвычайную милость: не подвергаться в течение всей жизни ни малейшему искушению нарушить чистоту. Это было исключительное благоволение, которое даровалось очень редко даже самым святым людям, и тем чудеснее эта милость, что Людовик жил при дворах, где опасность падения так велика. Правда, Людовик еще с детства обнаруживал отвращение ко всему, что оскорбляло целомудрие, и старался избегать всяких отношений с лицами другого пола. Тем более достойно внимания то рвение, с каким после своего обета он прибегал ко всем средствам, чтобы защитить свою девственность от малейшей тени опасности. Казалось бы, именно для него совершенно достаточно тех предосторожностей, какие предписаны всем христианам. Но нет! В предохранении себя от искушения, в избегании даже самых незначительных поводов к нему и в умерщвлении своей плоти он зашел гораздо дальше многих других святых. Он, ходящий под особым щитом Божьего благоволения и никогда не подвергавшийся ни одному искушению, так соразмерял всегда свои шаги, точно со всех сторон ему грозила опасность.

Он никогда не поднимал глаз, ни во время ходьбы по улице, ни в обществе людей. Отказался от всяких разговоров с женщинами и от всех общественных развлечений, как ни старался его отец заставить его принять в них участие; и свое невинное тело он подверг с самого раннего возраста суровой дисциплине" [210].

Дальше мы узнаем об этом юноше, что, "если его мать присылала к нему, (когда ему было еще только 12 лет), с каким-нибудь поручением одну из своих фрейлин, он никогда не позволял последней входить в его комнату, а выслушивал ее через полуоткрытую дверь и немедленно отпускал. Он не любил оставаться наедине даже с собственной своей матерью, происходило ли это за столом или во время разговора. Когда удалялись другие, он также подыскивал предлог, чтобы удалиться... Некоторых дам, своих родственниц, он не знал даже в лицо. А с отцом своим он установил особый договор, соглашаясь исполнять все его желания с тем, чтобы тот избавил его от визитов к дамам [211].

Когда ему исполнилось 17 лет, он вступил в орден иезуитов [212], несмотря на то, что его отец страстно умолял его изменить это решение, так как он был наследником графского дома. И когда, год спустя, отец его умер, он принял это как знак "особого Божьего благоволения" к нему. Своей опечаленной матери он написал несколько писем с риторическими назиданиями, как это мог бы сделать совершенно посторонний духовник. Вскоре он настолько ушел от мира, что, когда его спрашивали, сколько у него братьев и сестер, он должен был, прежде, чем ответить, припомнить и посчитать их. Однажды его духовник задал ему вопрос: не тревожится ли он по временам мыслями о своих родных? На это Людовик ответил: "Я никогда не думаю о них за исключением тех случаев, когда о них молюсь". Никто никогда не видел его держащим в руке какой-нибудь цветок или другой благоуханный предмет с целью насладиться им. Наоборот, он старался отыскать в больнице все, что имело отталкивающий вид и запах, и жадно вырывал из рук своих сотоварищей перевязки, снятые с ран. Он избегал мирских разговоров и старался перевести их на религиозные темы; более же всего любил хранить молчание. Он систематически отказывался замечать окружающие его предметы. Однажды его послали за книгой, оставленной в трапезной на ректорской скамье. Ему пришлось сначала расспросить, где обыкновенно сидит ректор, хотя он обедал в этой трапезной уже три месяца. Как-то раз во время отдыха он случайно взглянул на одного из братьев, но тотчас же раскаялся в этом, как в тяжком проступке против скромности. Молчание он считал защитой от грехов, какие легко совершить посредством слова. Худшей епитимьей для него было запрещение слишком изнурять свою плоть. Он искал случая подвергнуться ложным обвинениям и несправедливым упрекам, дорожа ими, как упражнением в смирении. Послушание его было таково, что, когда его товарищ по комнате попросил у него лист почтовой бумаги, Людовик не счел возможным исполнить этой просьбы без разрешения настоятеля, который, замещая для него Господа, должен был сообщить ему Божью волю относительно данного случая.

Таковы плоды святости Людовика, - и других плодов она не могла дать. Он умер в 1591 году на 29-м году своей жизни, и церковь чтит его, как покровителя юношества. В день празднования памяти посвященный ему алтарь в одной из церквей Рима утопает в цветах, и к подножью его складывается целая груда писем от юношей и девушек, адресованных святому Луиджи "в рай". Предполагается, что их должны сжигать, не читая, и что о содержании их должен знать только один святой Луиджи, который, без сомнения, найдет много странных просьб в этих изящных маленьких посланиях, перевязанных то зеленою лентой, цветом надежды, то красной - эмблемой любви [213].

Наше окончательное суждение о ценности подобной жизни будет зависеть, главным образом, от нашего представления о Боге и о том поведении, какое ему больше всего должно нравиться в людях. Католицизм VI столетия мало заботился о социальной справедливости. Тогда казалось вполне естественным предоставить мир Сатане и заботиться о спасении собственной души. В настоящее же время, правы мы в этом или нет, - мы считаем под влиянием изменившегося содержания нашего нравственного чувства способность человека приносить пользу обществу одним из самых ценных элементов его характера. Польза, приносимая обществу или отдельным людям, представляется в наше время одной из важнейших заслуг наших перед божеством. Некоторые иезуиты прежних времен, в особенности миссионеры, как, например, Ксавье, Бребеф, Жог были активными людьми, и каждый из них по-своему боролся за общее благо; поэтому жизнь их и до настоящего времени вызывает в нас восхищение. Такая же ступень умственного развития, как у Людовика Гонзагского, такая жалкая идея Бога, какую мы видим у него, несмотря на весь героизм его характера, затмевает в наших глазах светлый ореол его личности. Чистота, с точки зрения требований здравого смысла, вовсе не является такой единственно необходимой вещью для жизни; и лучше подвергнуться опасности несколько повредить своей чистоте, чем пожертвовать своею полезностью для жизни ради неприкосновенности своей чистоты.


ЛекцияXV
ЦЕННОСТЬ СВЯТОСТИ
(окончание)

В дальнейшем исследовании проявлений патологических черт в религиозной жизни мы подходим к крайним проявлениям любви и милосердия. Святость встречается здесь с обвинением в поддержке негодных для общества людей, в покровительстве паразитам и нищим. "Не противьтесь злу", "любите ваших врагов", - вот принципы, говоря о которых мирской человек не может сдержать своего негодования. Кто же прав и Люди этого мира или же святые, проникающие в более глубокие области истины? Ответ на этот вопрос не так прост. Вся сложность моральной жизни, все таинственное сплетение фактов и идеалов делают решение этой задачи очень трудным.

Поведение, которое мы бы назвали совершенным, должно быть рассмотрено со стороны трех условий: действующего лица, цели его действий и лиц, которых его действия касаются. Для абсолютно совершенного поведения необходимо, чтобы все эти три условия - намерение, исполнение и его моральная среда - гармонировали друг с другом. Самое прекрасное намерение не оправдает себя, если будет приведено в исполнение плохими средствами или же будет ложно направлено. Таким образом, при оценке поведения нельзя ограничиваться исследованием духовной стороны данного лица, отбросив в сторону все остальные элементы. Нет лжи худшей, чем истина ложно истолковываемая, и поэтому безумно было бы взывать к великодушию, справедливости и любви в отношениях с чудовищами. Подобной доверчивостью святой мог бы предать человечество в руки его врагов; за свое непротивление злу ему пришлось бы заплатить собственною жизнью.

Герберт Спенсер говорит, что человек может только тогда стать действительно совершенным, когда совершенна и окружающая его среда: к низшей среде он не может достаточно хорошо приспособиться. Мы признаем вместе с ним, что поведение святых было бы безупречным в среде таких же святых, как они сами. В среде же, где святых мало, а грешников много, их совершенное поведение является плохо приспособленным к окружающему. Основываясь на эмпирических данных и на здравом смысле, мы должны признать, что в мире, каков он есть, добродетели любви, милосердия и непротивления злу и без того уж достигают по временам чересчур высокой степени. Темные силы систематически пользуются ими для своих целей. Вся новейшая рациональная организация благотворительности явилась следствием того, что раздача милостыни привела к слишком плохим результатам. Вся система государственного управления учит нас необходимости сопротивляться злу, возвращать нанесенный удар. Нельзя не сознаться, что в противоположность Евангелию, квакерам и Толстому, мы уверены, что с огнем надо бороться только огнем, воров сажать в тюрьму, убийц и грабителей расстреливать, бродяг и нищих преследовать по закону. Однако, каждый из вас, верно, чувствует, что если бы мир управлялся одной неумолимой законностью и жестокосердием; если бы в нем не было людей, которые сначала помогают своему ближнему, а потом уже рассуждают, достоин ли он этого; если бы между нами не нашлось ни одного человека, способного простить обиду и пожалеть обидчика; если бы некоторые из нас не предпочитали лучше в тысячу раз быть обманутыми, чем жить, подозревая окружающих в обмане; если бы никто не руководствовался в своих отношениях к людям страстями и непосредственными побуждениями, а все подряд поступали бы по общим правилам благоразумия - жить в нашем мире было бы несравненно хуже, чем теперь. Из него исчезла бы пленительная перспектива отдаленного будущего, когда золотые правила морали должны сделаться нашими врожденными качествами.

Святые, с их любовью к людям, так сильно превышающею обычные нормы, являются пророками этого будущего. И во многих случаях им удается еще в пределах настоящего воплотить свои чаяния. Относясь ко всем людям, несмотря на их прошлое и на их отталкивающий вид в настоящем, как к существам достойным любви, они поистине чудесным образом преображают природу этих людей, и силою своего примера и ожидания от человеческой души только хорошего пробуждают в ней стремление к добру.

И мы должны согласиться, что милосердие и любовь к ближнему во всей чрезмерности их проявлений, какие мы наблюдаем у некоторых святых, должны быть признаны творческой социальной силой, стремящейся осуществить в человечестве ту степень добродетели, какую только одни святые считают возможной. Таким образом, святые являются созидателями добра. Способность человеческой души к развитию неизмерима. Многие из тех, кого все окружающие считали нравственно погибшими, духовно перерождались, причем они сами больше всех дивились совершившейся в них перемене; поэтому никогда нельзя заранее утверждать о человеке, что его спасение при помощи любви невозможно. Даже об извергах человеческого рода нельзя сказать, что они навсегда останутся такими. Мы не знаем всей сложности элементов, входящих в состав каждой личности, не знаем, пламя каких чувств может запылать в ней и, не видя всех сторон многогранника, которому можно уподобить характер человека, часто не подозреваем, какие источники возвышенной жизни таятся в нем. Св. Павел, много веков тому назад, принес человечеству мысль, что каждая душа священна. Христос умер за всех без исключения, и мы не имеем права отчаиваться ни в ком из нас. Эта вера в то, что в существе своем природа человека священна, выражается в настоящее время во многих обычаях и в учреждениях, цель которых - нравственное возрождение личности, а также во все возрастающем отвращении к смертной казни и к жестокости наказаний.

Святые, со своим избытком милосердия, являются великими хоругвеносцами этой веры, лучом света, прорезающим тьму. Они - отдельные сверкающие на солнце брызги великого потока, предтечи новой жизни. Мир еще не с ними, и потому среди его суетных дел {жизнь святых} часто кажется ему лишенной смысла.

А между тем призвание их жизни - оплодотворить мир, оживить те семена добра, которые без них не дали бы всходов. После того, как святой пройдет перед нами, мы не можем больше оставаться такими, какими были раньше. Пламя всегда порождает пламя. И без того чрезмерного доверия, какое выказывают святые к достоинству человека, мы погрузились бы в состояние духовного застоя.

Рассматривая отдельные моменты жизни святого, часто можно придти к заключению, что он безумно расточает свою любовь и сам становится жертвой своего избытка любви; но это не мешает его главной функции в социальной эволюции сохранять всю ее значительность. Если необходимо, чтобы человечество подвигалось вперед, необходимы и такие люди, которые решались бы на первый шаг и на весь риск, связанный с ним. Человек, не пытавшийся провести в жизнь милосердие и непротивление злу, как это делали святые, не имеет права судить о ценности такого рода поведения. И когда являются налицо его результаты, мы видим, что успех здесь гораздо полнее успехов, достигаемых силою или благоразумием. Сила уничтожает наших врагов. Благоразумие помогает сохранять то, что мы имеем. Непротивление же злу, когда достигает успеха, обращает врагов в друзей, а любовь духовно возрождает тех лиц, на которых оно изливается.

Святые обладают творческой силой; в энтузиазме, который порождает в них вера, они черпают власть над людьми, какая невозможна для мелких натур, руководящихся одним благоразумием. Своим примером они убеждают нас в возможности торжества начал, противоположных житейской мудрости - и это волшебный дар, принесенный святыми человечеству [214].

Их вера в возможность бесконечно лучшей жизни утешает нас в нашей огорченности бездушностью и мелочностью преобладающих на этом свете интересов. И даже тогда, когда мы принуждены считать святого плохо приспособленным к нашей жизни, у него может явиться несколько последователей, после чего окружающая обстановка сразу сделается более удобной для выполнения его миссии. Он является ферментом добра, орудием постепенного перехода от земного порядка к небесному в нашем земном устроении.

Очень схожи с этой верою святых в существование небесного царства утопические мечты некоторых из современных нам социалистов и анархистов о воцарении социальной справедливости. Они являются живым протестом против господствующего в мире жестокосердия и представляют собою дрожжи, на которых должен взойти новый, лучший порядок жизни.

Следующим предметом нашего обсуждения является аскетизм. Я уверен, что все без возражения согласятся со мною, что эта добродетель способна доходить до болезненных крайностей. Под влиянием утонченной чувствительности современных людей Церковь изменила свое отношение к умерщвлению плоти, как я уже упоминал в одной из лекций. Сюзо и св. Петр Алкантарский [215] являются в наших глазах скорее трагическими фиглярами, чем здоровыми людьми, внушающими чувство почтения к себе. У нас невольно возникает вопрос: если наклонности человека не отличаются порочностью, к чему такие истязания внешней оболочки? Этим самым мы придаем последней слишком большое значение. Для того, кто действительно освободился от власти плоти, наслаждения и страдания, изобилие и недостаток будут равно чужды и безразличны. Он может дозволить себе чувство удовольствия при тех или иных переживаниях, не боясь, что это испортит его и сделает рабом удовольствия. Только тем необходимо отказаться от мирских поступков, говорит Багавад-Гита, кто еще продолжает чувствовать внутреннюю привязанность к ним. Кто не ощущает никакой привязанности к плодам своей деятельности, тот со спокойной совестью может вмешаться в мирскую жизнь.

В одной из прежних лекций я приводил изречение св. Августина: "Если вы любите Бога в достаточной степени, вы можете с полной безопасностью следовать вашим наклонностям". "Тому, чье сердце растрогивается до слез при одном имени Хари, не надо никаких благочестивых упражнений", говорит одно из положений Рамакришны [216]. Так же и Будда, указывая своим ученикам то, что он называл "срединным путем", учил их воздерживаться от обеих крайностей, потому что путь чрезмерного умерщвления плоти так же ложен и недостоин человека, как и путь одних желаний и наслаждений. Единственно совершенная жизнь, говорил он, заключается в состоянии внутренней мудрости, которая заставляет нас равно безразлично относиться и к тем, и к другим, и ведет таким образом к миру, покою и Нирване (Oldenberg: Buddha, translated by W. Ноey. London, 1882, p. 127).

Действительно мы видим, что аскеты, по мере приближения к старости, когда начало, управляющее их сознанием, обогащалось долгим опытом, в большинстве случаев проявляли стремление все меньше обращать внимания на умерщвление плоти. Католические учителя благочестия проповедовали, что не должно умерщвлением плоти расшатывать здоровья, необходимого для служения Господу. Еще более отрицательно к умерщвлению плоти относится протестантизм, с его оптимистическим мировоззрением и религией душевного здоровья. Мы не в состоянии уже поклоняться жестоким богам, и одна мысль, что Бог может находить удовольствие в зрелище страданий, претерпеваемых человеком во имя Его, для нас ужасна. На основании всего здесь сказанного, мы склонны считать аскетизм патологическим явлением, если только человек, подвергая себя аскетической дисциплине, не имеет в виду какой либо особой пользы для себя. Но необходимо провести грань между чистыми источниками аскетизма и некоторыми из проявлений, компрометирующими его. Аскетизм своей духовной стороною представляет собою следствие философского положения о дважды рожденном сознании. Он символизирует собой, хотя иногда и в уродливой форме, то верование, что в этом мире есть элемент зла, который нельзя игнорировать, которого нельзя избежать, но с которым необходимо встретиться лицом к лицу и победить его при помощи героических свойств души, уничтожив зло при помощи страданий. В противоположность этому взгляду, ультра-оптимистические приверженцы "однажды рожденного сознания" думают, что зло необходимо игнорировать. Пусть человек, который, благодаря хорошему здоровью и счастливым обстоятельствам, избежал страданий, закроет глаза на все зло, лежащее вне сферы его личных переживаний, рассеянное по всему пространству вселенной; этим он совершенно освободится от зла и может счастливо плыть по морю жизни, находя опору в своем душевном здоровье. Но мы видели уже в наших лекциях о меланхолии, как ненадежно подобное счастье, не говоря уже о том, что оно имеет в виду только каждого данного индивида, не указывая никаких способов для устранения зла, лежащего за пределами его личности.

Попытка достигнуть таким способом счастья не может служить общим разрешением проблемы. Для людей с меланхолическим складом характера, которые по природе своей склонны смотреть на жизнь, как на трагическую тайну, подобный оптимизм представляет собою плохо удавшийся обман или трусливое уклонение от решения проблемы. Вместо истинного освобождения, которое в данном случае допускается лишь как счастливая случайность для немногих отдельных личностей, он довольствуется тем, что забивается в щель, оставляя весь остальной мир в когтях Сатаны. Приверженцы учения "о дважды рожденном сознании", наоборот, утверждают, что истинное освобождение должно быть освобождением для всех. Необходимо с мужеством встречать боль, несправедливость, смерть, побеждая их духовным энтузиазмом - иначе жало их остается не вырванным. Если бы человек взвесил надлежащим образом тот факт, что в истории нашего мира преобладает трагическая смерть (стоит вспомнить, как люди замерзают, тонут, разрываются дикими зверями, погибают от руки других людей или от ужасных болезней) он, мне кажется, не мог бы уже продолжать с прежней беззаботностью наслаждаться своим земным благополучием, и у него явилось бы подозрение, что до сих пор он жил не настоящей жизнью, и не был посвящен в ее великую тайну.

Так смотрит на мир аскетизм, и отсюда его стремление проникнуть в тайну мира. Жизнь не фарс и не веселая комедия, говорит он, а долина скорбей, и горечь их, быть может, очистит нас от наших заблуждений. Жизнь не может обойтись без героизма и безумия, и теория душевного здоровья с ее сантиментальным оптимизмом не может показаться ни одному мыслящему человеку серьезным ответом на задачу сфинкса.

Я опираюсь в этих суждениях на общий людям "инстинкт действительности", который всегда считал мир ареною для проявлений героизма. Мы чувствуем, что в подвиге скрыта высшая тайна жизни, и нам кажутся ничтожными люди, неспособные ни в каких случаях жизни на геройские поступки. С другой стороны, какими бы слабостями человек ни был наделен, но если он готов подвергнуться риску смерти и бесстрашно встретить ее, в наших глазах этот героизм поднимает его на большую высоту. Если человек в иных отношениях и стоит ниже нас, но если он способен с легкостью отказаться от жизни, за которую мы так крепко держимся, мы чувствуем его неизмеримое нравственное превосходство над нами. Каждый из нас сознает, что подобным возвышенным равнодушием к жизни человек искупает все недостатки, о которых мы упоминали.

Большая метафизическая тайна, которую своим чутьем признает, таким образом, здравый смысл, кроется в том, что человек, готовый бесстрашно встретить смерть, живет интенсивной и возвышенной жизнью и отвечает тайным требованиям вселенной. Аскетизм всегда был ревностным защитником этой истины. Безумие крестных страданий, столь непонятное для трезвого рассудка, сохраняет, тем не менее, навеки неприкосновенным свое жизненное значение.

Рассматривая аскетизм как символ такого мироотношения, и оставив в стороне те прихотливые пути, по которым вел его в прежние времена непросвещенный разум, мы должны признать, что аскетизм воспринимает жизнь с такой глубиной, по сравнению с которой натуралистический оптимизм оставляет впечатление духовной дряблости и прикрытой ничтожными словами нравственной пустоты. Поэтому мне кажется, что религиозные люди не должны отворачиваться от аскетических побуждений, но поискать такого применения их, где в результате суровости и лишений была бы какая-нибудь объективная полезность. Монашеский аскетизм прежних времен увлекался трогательными, но совершенно бесплодными переживаниями или вырождался в ожесточенный эгоизм отдельных индивидуумов, задавшихся целью достигнуть личного совершенства [217]. Но разве нельзя, отбросив эти старые формы умерщвления плоти, найти более соответствующий здравому смыслу исход для героизма?

Культ богатства и роскоши, так сильно поработивший "дух" нашей эпохи, несомненно, ведет к духовной и телесной изнеженности и к утрате истинного мужества. Веселая снисходительность к себе и другим, легкость отношения к жизни, положенные в основу нашего воспитания, столь отличного от того, какое господствовало в сектантских семьях сто лет тому назад, грозят опасностью развить в детях наших дряблость характера. Не представляется ли здесь удобного случая для применения аскетической дисциплины в ее очищенном и обновленном виде?

Многие из признавших факт существования такой опасности укажут, как на средство для борьбы с ней, на атлетический спорт, на войны, на частные и государственные авантюры. Действительно на этих аренах нет недостатка в поводах для героизма, совершенно отсутствующих в религии нашего времени [218]. Война и различные приключения, без сомнения, не дают развиться изнеженности в людях. Они требуют таких длительных и напряженных усилий, что система мотивов поведения у человека перестраивается. Неудобства и неприятности, голод и дождь, боль и холод, грязь и нищета перестают оказывать на него устрашающее действие. Смерть обращается в самое простое явление и теряет свою обычную силу становиться неодолимой преградой на пути к нашим целям. С уничтожением этих обычных преград освобождаются новые запасы энергии, и жизнь кажется перенесенной на новый, высший уровень. Красота войн в этом отношении заключается в том, что они совершенно соответствуют уровню природы обыкновенного человека, в ее запросах к героическому. Благодаря атавизму мы все от рождения более или менее воины, и даже самый незначительный человек освобождается на поле битвы от чрезмерности обычных забот о себе, а порою оказывает даже чудеса мужества.

Но если мы сравним этот род суровости к себе, выработанной под влиянием войны, с суровой дисциплиной аскетов, мы находим огромную разницу в сопутствующих им духовных побуждениях.

"Жить и давать жить другим, пишет один австрийский офицер, - эти слова не являются девизом армии. Презрение к своим товарищам, презрение к неприятельским войскам, жестокое презрение к самому себе - вот качества, каких требует война от человека. Для каждой армии лучше быть дикой, жестокой, варварской, чем обладать излишней сентиментальностью и рассудительностью. Если солдат хочет иметь ценность, как солдат, он должен стать полной противоположностью думающему и размышляющему человеку. Добродетели его измеряются его способностью к войне. Во время войны и даже во время мира для солдата существует совершенно особая мораль. Рекрут, являющийся на службу, должен немедленно отделаться от тех этических воззрений, какие принес с собой. Отныне победа и успех должны составлять для него {все}. Самые варварские наклонности оживают в людях во время войны и для целей войны они оказываются превосходными" [219].

Эти слова содержат в себе несомненную истину. Непосредственной целью в жизни солдата, по словам Мольтке, является разрушение и только разрушение. Все созидания, какие нам кажутся результатом войны, не вытекают из ее сущности и не имеют с ней ничего общего. Солдат не в состоянии, конечно, до конца заглушить в себе такие чувства, как любовь и уважение к известным вещам и лицам. Тем не менее, нельзя отрицать, что война является школой жизненной бодрости. Взывая к всеобщему и простейшему из инстинктов, она в наше время - единственная, для всех без исключения доступная школа героизма.

Но признав это, мы наталкиваемся на вопрос чрезвычайной важности: неужели только война, это чудовищно-нелепое и кровавое учреждение, может спасти нас от изнеженности? Эта мысль пугает нас и заставляет с большей благосклонностью отнестись к религиозному аскетизму. Мы знаем из физики о механическом эквиваленте теплоты; в социальной области нам также необходимо отыскать моральный эквивалент войны; нужно найти что-нибудь героическое, что имело бы такую же ценность для всех людей без исключения, какую имеет война, но что настолько же согласовалось бы с внутренней жизнью людей, насколько война с ней расходится. Мне часто приходило в голову, что в том культе нищеты, который некогда воздвигли монахи, несмотря на все его крайности, можно было бы найти такой эквивалент. Добровольно принятая нищета может стать источником "бодрой жизни" без необходимости давить слабейших, как это делает война. Нищета действительно создает условия героической жизни - без грома барабанов, без раззолоченных мундиров, без истеричных рукоплесканий толпы, без лжи, без трескучих фраз. И когда видишь, как приобретение богатства становится единственным идеалом и входит в плоть и кровь нашего поколения, невольно спрашиваешь себя, не может ли возрождение прежнего верования, - что нищета имеет религиозную ценность, - стать "трансформацией воинственного пыла" и той духовной реформой, в которой так сильно нуждается наша эпоха.

В особенности необходимо, чтобы в защиту нищеты выступили мы, народы англосаксонской расы. В настоящее время мы дошли в буквальном смысле до ужаса перед нищетой. Мы презираем всякого, кто избирает бедность, чтобы упростить и спасти свою внутреннюю жизнь. Всякого, кто не надрывает свои силы в погоне за деньгами, мы считаем уже бессильным и лишенным честолюбия человеком. Мы совершенно забыли прежнее идеализирование нищеты, которая являлась символом освобождения от материальных привязанностей, полной неподкупности духа, мужественного равнодушие к земным благам, стремления оплачивать свой жизненный путь тем, что мы есть, или тем, что делаем, а не тем, что мы имеем права в любой момент безответственно отказаться от жизни. Короче сказать, мы забыли значение нищеты, как героического положения в жизни и готовности к моральным битвам. Теперь, когда мы, люди так называемых высших классов, пугаемся в такой неслыханной раньше степени темных сторон и трудностей жизни; когда мы откладываем свою женитьбу до возможности артистически меблировать нашу квартиру и дрожим при мысли иметь ребенка, для которого не успели еще открыть текущий счет в банке - именно теперь настало время протестовать против подобных воззрений, столь малодушных и столь иррелигиозных.

Богатство, поскольку оно освобождает наш дух для стремления к возвышенным целям, и дает нам возможность развивать его высшую энергию, - несомненно, лучше бедности. Но в действительной жизни богатство лишь в редких случаях дает такие результаты. Гораздо чаще желание разбогатеть и опасение потерять богатство служат причиной трусости и нравственного банкротства. Во многих обстоятельствах, где человек, не боящийся бедности, остается свободным, человек, скованный богатством, становится рабом. Подумайте о той силе, какую придало бы нам наше равнодушие к бедности в тех случаях, когда мы посвящаем себя служению идеям, не пользующимся популярностью. Нам не пришлось бы молчать против нашей воли, мы не страшились бы подавать голос за те реформы, которые казались бы нам необходимыми. Нас не испугала бы перспектива, что истощится наш запасный капитал, разобьются надежды на повышение, прекратится уплата жалованья, закроются двери клубов - до конца нашей жизни мы не перестали бы свидетельствовать о том, что представляется нам истиной, и нашим примером помогли бы всему поколению освободиться от его духовных цепей. Для всякого дела, без сомнения, необходимы деньги, но мы, служители этой идеи, измеряли бы степень нашего могущества только степенью нашего довольства бедностью.

Мне представляется необходимым для каждого из нас серьезно подумать об этом обстоятельстве. Царящий среди образованных классов страх перед бедностью представляет собою тяжкую нравственную болезнь, от которой страдает вся современная нам культура.

Я сказал все, что мог, о различных плодах религиозности, поскольку они наблюдаются в жизни святых. Теперь, после краткого обзора, я перейду к общим заключениям.

Как вы знаете, наш главный вопрос заключается в следующем: оправдывается ли религия ее плодами, поскольку последние выражены в тех и других типах святых людей? Отдельные черты святости, правда, могут являться свойствами некоторых характеров и встречаются у людей совсем не религиозных. Но такое соединение этих черт, когда психологическим центром их является идея божества, мы назовем уже религиозным. Человек в сильной степени обладающий таким религиозным чувством, естественно приходит к мысли, что все в этом мире исполнено громадного значения, поскольку в нем проявляется невидимый божественный порядок. Уверенность в этом порядке доставляет ему высшее счастье и необычайную стойкость души. Он чувствует себя готовым на служение людям и одушевлен постоянным стремлением помогать им. Эта помощь простирается не только на внешнюю, но и на внутреннюю жизнь, потому что он глубоко чувствует человеческую душу и обладает даром оживлять в ней духовные возможности, которых она и сама в себе не подозревала. Счастье его не в жизненных удобствах, как у большинства людей, а в особом горении духа, которое превращает его лишения в радости и делает его недоступным ощущению несчастья. Он не отказывается ни от одной обязанности даже в тех случаях, где его заведомо ожидает неблагодарность; и когда мы нуждаемся в помощи, мы с большей уверенностью можем ожидать ее со стороны святого, чем от всякого другого человека. Наконец, скромность и аскетические привычки предохраняют его от тех мелких личных притязаний, которые портят человеческие отношения. Чистота, счастье, независящее от внешних условий, терпение, милосердие к другим, суровость к себе - эти прекрасные свойства достигают в святых наиболее совершенного развития.

Но, конечно, как мы это видели раньше, все эти добродетели не делают святых свободными от ошибок и заблуждений. В тех случаях, когда их умственный кругозор слишком узок, они легко впадают в различного рода благочестивые эксцессы: в фанатизме, самоистязания, легковерие, излишнюю щепетильность во всех мелочах аскетического режима и болезненную неспособность жить в миру. В своей пламенной преданности какой-нибудь нелепой идее, которая может овладеть его ограниченным рассудком, святой возбуждает в нас больше осуждения и неприязни, чем всякий обыкновенный человек на его месте. Мы не можем судить его на основании одних его личных качеств и побуждений, рассматривая их вне отношения ко всему окружающему; мы неизбежно производим оценку деятельности святого с точки зрения наших собственных воззрений. Для того, чтобы остаться справедливыми в этой оценке, нам необходимо изучить деятельность святого в зависимости от окружающей его среды. Тогда мы увидим, что узость духа, в которой мы его упрекаем, часто проистекает от общей узости религиозных воззрений эпохи. Тем более мы не должны смешивать существенных черт святости, о которых мы уже говорили, с ее случайными проявлениями, вызванными тем или другим историческим моментом. При выборе направления своей деятельности святые обыкновенно остаются верными господствующим идолам. В средние века уходили в монастырь, в наше время мечтают о служении общему благу. Святой Франциск или святой Бернард, если бы они жили в наше время, без сомнения бы посвятили свою жизнь достижению какого-нибудь идеала, но с уверенностью можно сказать, что они не ушли бы от людей. Несмотря на то, что некоторые подробности из жизни святых кажутся нам отталкивающими, мы не должны отказываться от защиты самой святости, подвергающейся нападкам со стороны враждебных ей критиков.

Самым сильным врагом святости в последнее время является Ницше. Он противопоставляет добродетелям святых те страсти, которые воплощаются в хищных воинственных характерах, причем сравнение оказывается не в пользу святых. Нужно признать, что в некоторых святых есть что-то отталкивающее, и я считаю необходимым остановиться на этом контрасте, который отметил Ницше.

Отвращение, какое многие испытывают к характеру святого, представляет, по-видимому, отголосок древнего инстинкта преклонения перед начальником племени. Такой начальник должен быть свирепым, могущественным, наводящим страх хищником. Под его взглядом окружающие трепетали от страха и в тоже время ощущали рабскую гордость, что у них такой сильный и опасный для врагов повелитель. Во время племенного быта такое преклонение перед героем было вполне понятно, так как герои (при бесконечных войнах той эпохи) охраняли существование племени. Совесть вождей была всегда чиста, потому что совесть и воля составляли в них одно целое; в окружающих они возбуждали столько же удивления перед их внутренней свободой, сколько страха перед внешними проявлениями их энергии.

По сравнению с этими хищниками мира святые напоминают травоядных животных или робкую и безвредную домашнюю птицу. Бывали такие святые, которых безнаказанно можно было таскать за бороду. Подобные люди не могут вызвать в нас удивления и страха; они не могут также импонировать нам ни своей внутренней свободой, ни своей физической силой; и если у нас нет особого чутья к красоте их нравственного облика, мы проходим мимо них с презрением.

Но бывает иначе. Вспомним басню о ветре, солнце и путешественнике. Два пола воплощают в себе это различие способа влияния на человеческую природу. Женщина любит мужчину тем сильнее, чем неукротимее и мужественнее его характер; подобно этому и подданные боготворят тех властителей, которые сильнее и деспотичнее других. Но с другой стороны, женщина покоряет мужчину сладостной тайной своей красоты - и святые очаровывают мир чем-то схожим с этой тайной. Человечество способно поддаваться влиянию обеих противоположных сторон, и соперничество этих двух влияний никогда не прекращается. Борьба между идеалами светской и святой жизни все время наполняет собою и литературу и жизнь.

Для Ницше святой представляет собою лишь образец низости и раболепства инвалида, прячущего под софизмами свое убожество, дегенерата, в котором иссякли источники жизни. Если бы такие люди одержали верх, по мнению Ницше, можно было бы опасаться за тип человека.

"Люди больные, пишет он, представляют собой величайшую опасность для людей здоровых. Не сильные губят слабых, а наоборот. Мы не должны желать, чтобы уменьшился {страх} человека перед человеком, потому что страх заставляет сильных становиться страшными и этим охраняет тот тип человека, который мы хотим видеть господствующим. Мы должны бояться не страха, а скорее величайшего отвращения или величайшей жалости к людям... {Больные} представляют для нас наибольшую опасность, а не "злые" и хищные. Обделенные природой, неудачники, надломленные судьбой это они - те слабые, которые подкапываются под жизненность расы, отравляют наше доверие к жизни и компрометируют человечество. Каждый их взгляд представляет собою вздох: "Ах, если бы я был не тем, что я есть! Ах, я так устал и пресытился самим собою!".

На этой болотистой почве презрения к самому себе процветают всевозможные ядовитые растения, такие маленькие, прячущиеся от света, скрытные, нежные и в то же время гниющие. Здесь кишат черви злопамятства и мщения; здесь воздух отравлен тайнами, в которых слишком стыдно признаться; здесь плетется бесконечная сеть самых низких заговоров, заговоров тех, кто страдает, против тех, кто преуспевает и одерживает победы; здесь ненавистен даже вид людей-победителей, словно богатство, успех, сила, гордость и сознание своего могущества сами по себе уже являются порочными вещами, за которые человек должен нести горькое искупление. О, как эти люди хотели бы стать исполнителями наказания за подобные проступки, как они хотели бы стать палачами! И таково лицемерие их, что они никогда не признаются в том, что ненависть их представляет собою ненависть [220].

Бедный Ницше! Его антипатия к больным сама является в достаточной степени болезненной; но я привел его слова потому, что они хорошо оттеняют конфликт между этими двумя идеалами. "Сильный человек", каннибал, - самец с кровожадными инстинктами, конечно, неспособен увидеть в святых с их мягкостью к другим и суровостью к себе ничего, кроме болезни и нравственного гниения; и на таких людей он смотрит с нескрываемым отвращением. Весь вопрос сводится в сущности к двум пунктам: должны ли мы приспособляться к миру видимому или к миру невидимому? и что должно служить нам средством для приспособления к миру видимому, борьба или непротивление злу?

Необходимо признать оба мира и считаться с обоими; в мире же видимом, как борьба, так и непротивление оказываются необходимыми; вопрос лишь в том, что необходимо в большей степени? Какой тип представляет собою высший идеал, тип ли святого или тип "сильного человека"?

Многие предполагают, что существует только один тип совершенного человеческого характера. Им кажется, что человек, обладающий характером известного рода, должен быть признан абсолютно лучшим из людей, вне вопроса о социальном значении его деятельности и его экономической функции. Тип святого и тип рыцаря или джентльмена всегда были соперниками в притязании на это абсолютное совершенство. Оба типа, до некоторой степени, сливались в воинствующих религиозных орденах. Но не нужно забывать, что по учению эмпирической философии все идеалы относительны. Было бы нелепостью искать определения "идеальной лошади", когда существуют ломовые, верховые лошади, рысаки, пони - и каждая из них представляет собой ту или другую разновидность лошадиной функции. Если бы мы назвали идеальной лошадь, обладающую достоинствами всех лошадиных пород, то и в этом случае по отношению к какому-нибудь из лошадиных качеств она оказалась бы ниже лошади, - у которой это качество исключительным образом развито. Это необходимо помнить при обсуждении вопроса, является ли святой идеальным типом человека.

Я думаю, что метод, применявшийся Спенсером в его "Данных науки о нравственности" (Data of Ethics) подтвердит наше мнение об этом. Идеальность поведения должна измеряться степенью его приспособленности. Общество, в котором все без исключения обладали бы воинственными характерами, распалось бы от внутренних раздоров; поэтому в обществе, для сохранения равновесия, наряду с воинственными людьми должны быть и люди, склонные к уступчивости. Таково состояние современного общества, и мы обязаны смешению в нем таких контрастов огромной долей нашего благоустройства. Но никто не назовет современного нам положения вещей раем, так как воинственные характеры, входящие в состав общества, всегда стремятся ко всякого рода проявлениям грубой силы, к разбою, грабежу, к убийству. Но легко представить себе такое общество, где совсем отсутствовал бы дух борьбы и насилия (как это бывает в тесных дружеских кругах), и где человеческими отношениями управляла бы только симпатия и справедливость, и мы должны признать, что такое общество было бы более похоже на рай, чем то, в котором мы живем, так как всякие добрые побуждения реализировались бы в нем без излишних трений. К такому райскому обществу святой явился бы вполне приспособленным. Кротость его обращения вызывала бы в людях только хорошие чувства, и никто не стал бы злоупотреблять его стремлением не противиться злу. Таким образом, рассуждая отвлеченно, святой является более высоким типом, чем тип "сильного человека", так как он приспособлен к более совершенному обществу, чем последний. "Сильный человек", одним присутствием своим понизил бы нравственный уровень такого общества, и единственное, что он внес бы в него, это дух воинских добродетелей, которым так дорожат люди нашего времени.

Перенеся этот вопрос в сферу действительности, мы увидим, что здесь каждый святой, смотря по обстоятельствам, бывает и хорошо, и плохо приспособлен к ней. Иначе говоря, святость не представляет собою чего-то абсолютного. И несомненно, что в том мире, в каком мы живем, человек, ищущий только одной святости, обрекает себя на гибель. Если у него нет достаточно широких горизонтов, он будет казаться нам жалким и почти заслуживающим презрения [221]. У нас на Западе религиозные цели редко преследовались в их чистом виде - всегда к ним примешивались те или другие мирские стремления. И когда дело доходило до непротивления злу, редкие из наших религиозных деятелей не шли в этом случае в разрез с требованиями религии. Известны случаи, когда Сам Христос энергично вступал в борьбу со злом. Кромвель, Стонуэль, Джексон, Гордон, доказывали своею жизнью, что христиане могут быть в то же время "сильными людьми".

Но возможна ли абсолютная оценка успеха при разнообразии жизненных условий и различных взглядах на приспособление к ним. Наше суждение неизбежно будет меняться сообразно с тем, на какую точку зрения мы станем. С биологической точки зрения св. Павел является неудачником, так как он был обезглавлен. Тем не менее, его жизнь была великолепно приспособлена к более широким историческим условиям; и поскольку такая жизнь представляет в мире закваску новой, высшей жизни, она уже является успешной, какова бы не оказалась личная судьба самого святого. Жизнь величайших святых, признанных всеми героев духовного мира, таких как Франциск, Бернард, Лютер, Лойола, Уесли, Чаннинг Муди, Грэтри, Филипп Брукс, Агнеса Джонс, Маргарита Галаганс, Дора Паттисон - в этом отношении не оставляет никаких сомнений. Где бы они не появились, все отмечают их духовную силу и величие их нравственного облика. Тайна, которую они чувствуют за вещами видимого мира, их энтузиазм, их доброта образуют вокруг них ореол, который в одно и то же время увеличивает и смягчает контуры их образов. Они подобны картинам, в которых чувствуется много воздуха и где фон - безбрежные дали. Поставленный рядом с ними "сильный человек" покажется нам сухим, как пень, грубым, как обломок камня или черепицы.

Итак, оставив в стороне теологические критерии, на основании здравого смысла и собранных эмпирическим методом данных, мы оставляем за религией то возвышенное место, какое она занимала в истории. С социологической точки зрения душевные качества, называемые святостью, необходимы для блага человечества. Великие праведники в своем триумфальном шествии подобны великим завоевателям; менее значительные - предтечи и герольды их. Кроме того, и они, наряду с первыми, служат залогом лучшего мирового порядка. Поэтому постараемся быть праведными, поскольку это для нас возможно - все равно, достигнем или нет видимого для других успеха. В доме Отца нашего обителей много, и каждый может отыскать для себя те религиозные переживания и ту степень святости, какие соответствуют его силам и призванию. Верные нашему эмпирическому методу, мы не считаем возможным заранее гарантировать успех для каждого, кто пойдет этим путем, и отказываемся от каких бы то ни было определенных предписаний для достижения такого успеха.

То заключение, к какому мы пришли в настоящей лекции, может показаться неожиданным. Каким образом, скажут нам, религия, которая признает существование двух миров и невидимый порядок вещей, может быть оцениваема по ее результатам в одном видимом мире? Наш приговор должен зависеть не от ее полезности, а от ее {истинности}. Если религия истинна, плоды ее уже хороши, независимо от того, нужны или не нужны они в здешнем мире. В конце концов, все сводится к вопросу, обладают ли истиной те или другие теологические системы. Религиозные люди часто утверждают, хотя и не в одинаковой форме, что они познают истину особым способом, который можно назвать мистическим опытом. Поэтому мы перейдем сейчас к явлениям мистического характера, после чего рассмотрим вкратце философию религии.


 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова