Ксения Касьянова
ОСОБЕННОСТИ РУССКОГО НАЦИОНАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА
К оглавлению
ГЛАВА 13
Наш «судейский комплекс»
«Судейский комплекс»,
как мы определили выше,— это совокупность качеств и установок личности,
которые обусловливают определенные закономерности в реакции данной
личности на ее окружение. Среди этих закономерностей, как можно
предположить, на первый план должны выдвигаться то одни, то другие
в зависимости от условий развития и типа культуры.
Можно выдвинуть здесь предположение, что для нашей культуры «судейский
комплекс» — это прежде всего способность «отвлекаться» от непосредственных
субъективных побуждений, желаний и потребностей момента и стремление
руководствоваться принципами, которые в сознании человека обосновываются
некоторой вечной и объективной истиной.
«Что есть истина?» — спрашивал Пилат у Христа.
И Христос ответил на этот вопрос молчанием. Человеку, который такой
вопрос задает, бесполезно объяснять, что такое истина. Ибо истина
— это не то, до чего можно дойти, изучая и сопоставляя различные
явления и факты. Истина — это категория прежде всего нравственная,
необычайно важная, непосредственно связанная со смыслом жизни человека.
Истина — это качество некоторых наших знаний и представлений, определяющее
их особое место и особое наше к ним отношение.
Истинность — это правильность или правда, а «правда», согласно
значению древнего своего корня,— это справедливость. А следовательно,
истинно не то, что в моих представлениях соответствует внешней реальности,
а то, что справедливо, и в конечном счете, истинно не то, что на
самом деле есть, а то, что должно быть, согласно некоторому
высшему смыслу.
Есть очень любопытное рассуждение у отца Александра Ельчанинова
о том, что он называет «нечувствительностью православия к некоторым
видам лжи», приводя в пример рассказ о
223
ГЛАВА 13
келейнике, ложью примирившем поссорившихся старцев, и совет отца
Иоанна Кронштадтского «не только не передавать дурных отзывов, но
передавать лучше несуществующие хорошие». «По-моему,— заключает
отец Александр,— это происходит от некоторого пренебрежения к житейской
действительности. Наши дрязги, ссоры, злоба — это "не-сущее",
хотя оно как-то существует, в то время, как выдуманное доброе более
реально, хотя оно и выдумано».
Получается, что, перефразируя Гегеля, то, что несправедливо, недействительно
(не должно существовать), хотя и существует, а то, что справедливо,
более действительно, даже если его нет или оно выдумано. При такой
позиции несправедливое, неправильное, не истинное имеет гораздо
меньше шансов на существование, чем при позиции реалистического
отношения ко злу, существующему в мире. «Реалистическое отношение»
— это необходимое средство приспособления ко злу, в то время
как, если я не верю в плохой отзыв о ближнем, игнорирую его и не
передаю никому, я ликвидирую в определенном секторе мира последствия
этого отзыва, я препятствую его действию и сокращаю пространство,
в котором может существовать зло.
Относительно многих явлений сознания, психики и даже социальных
отношений можно без всякого преувеличения сказать, что в той степени,
в которой мы их игнорируем, они не существуют. Мне кажется, что
мы, люди XX в., мистически относящиеся к «реальным фактам», в значительной
мере недооцениваем той силы, которая заключена в идеалистической
позиции, склонной признавать действительным только должное. Множество
социальных «фактов», которые очень не нравятся нам, существует только
за счет того, что мы не имеем этой самой идеалистической силы убежденности,
необходимой для того, чтобы их попросту игнорировать. И в этом смысле
такие факты существуют только благодаря нам, нашей «реалистической
позиции». В противном случае они давно прекратили бы свое бытие.
Я думаю, очень хорошо выразил это А. Безансон относительно идеологии:
«Идеология — структура словесная, основанная на словах и словами
питающаяся. Отдавать ей слова, идти на уступки в словах, значит
сообщить ей единственную реальность, на которую она способна». Конечно,
не следует упрощать все дело до такой степени, чтобы считать, что
идеалистическая позиция непризнания зла одним человеком может сделать
зло несуществующим, для этого необходима массовая реакция; речь
идет лишь о том, что ни массовая, ни индивидуальная реакция такого
рода вообще невозможны, пока
224
Наш «судейский комплекс»
мы занимаем «реалистическую» позицию, признавая зло существующим
уже в силу того, что оно существует.
«Реалист», признавая существование недолжного, тем самым становится
в положение зависимого от него, дает ему, этому недолжному, статус
реальности и тем самым утверждает его. И этот негармоничный, запутанный
мир, в котором смешано должное с недолжным, является для реалиста
внешним, независимым от него. И в качестве такового он ограничивает,
связывает нашего «реалиста», становится для него суровой необходимостью,
из которой невозможно вырваться, и осознание этой необходимости
никогда не дает человеку ощущение свободы. Не видя в этом, вне его
лежащем мире никакого смысла, он вынужден считать, что смысл и истина
не могут прийти ниоткуда, кроме как из него самого. Но так понимаемая
истина есть просто его произвол, и попытка ее осуществления
приводит человека в состояние непрекращающейся борьбы со всем миром,
со всем, что вне его.
Своим непосредственным и очень выразительным ответом на вопрос:
«Ваше представление о жизни?» — «Борьба»,— Маркс вскрыл самую суть
того мироощущения, которое лежит у основания его учения: непрекращающееся
противостояние человека чему-то внешнему, чуждому (или, по крайней
мере, безразличному к нему), какой-то бессмысленной стихии, чему-то
бесчувственному и жестокому. И в борьбе за свое существование с
этим внешним хаосом каждый отдельный индивид руководится своими
потребностями, исходит из собственных интересов и, в конечном счете,
имеет целью получить удовлетворение.
Отсюда свободный человек у Маркса — это прежде всего покоритель
природы, которому удается, наконец, удовлетворить свои потребности
в достаточной степени, это человек — смотрящий на мир как на что-то
внешнее ему, из чего можно «взять» полезное себе, или из чего может
возникнуть нечто опасное опять-таки для него. Конечно, в этом внешнем
хаосе желательно как-то ориентироваться и для этого необходимо мир
познавать, но только для того и настолько, чтобы суметь взять необходимое
от него или защититься от опасного. В остальном же — вне моего понимания
и моих усилий — мир продолжает оставаться хаосом, а потому истина
всегда относительна, абсолютная истина недостижима, она есть утопия.
Все течет и меняется: мои потребности, состояния, мое осмысление
мира, а следовательно, и истина меняется тоже, поскольку мир стал
бы гармоничным и совершенным для меня только в том случае, если
бы он организовался вокруг удовлетворения моих потребностей. Но
он почему-то этого
225
ГЛАВА 13
не делает, моих личных сил недостаточно, чтобы привести его в
такое благословенное состояние. Вот если бы объединились вместе
пролетарии всех стран...
Но это лишь одно из нескольких возможных мироощущений. И при том
выработанное в довольно позднюю эпоху под влиянием просветительской
идеологии и утилитаристской концепции. Предки наши не так понимали
мир, что отразилось в языке.
У разных народов в представлении о вселенной подчеркиваются различные
моменты. Флоренский так анализирует это понимание:
«В основе идеи мира лежит представление о согласованности частей,
о гармонии, о единстве. Мир есть связное целое, есть "мир"
существ, вещей и явлений, в нем содержащихся. Мало того, самые слова
"мiръ" (через "i" — вселенная) и "миръ"
(через "иже" — согласие, гармония) этимологически тождественны
и различное написание их — происхождения позднего и условного-То
же и в греческом языке. Разница та, что русский народ видит эту
стройность в нравственном единстве вселенной, разумеемой наподобие
человеческого общества как миро-общества, а греческий народ — в
эстетическом строе ее, причем вселенная воспринимается как совершенное
художественное творение. В самом деле, греческое "космос"
происходит от корня, дающего, с другой стороны, "космео"
— "украшаю", попавшего в слова "косметический",
"косметика" и другие. Космос, значит, собственно "украшение",
произведение искусства и т. д. Подобно ему и латинское "мундус"
— мир, породившее французское "ле монд" в смысле
"Mipb", "вселенная" значит собственно "украшение"»238.
Поскольку «мир» в нашем русском понимании гармонизируется не столько
красотой, сколько нравственностью, понятие «закон» также окрашивается
в нашем этническом сознании онтологически. «Русское понятие слова
"закон" онтологично, не юри-дично и почти равносильно
платоновской "идее ".Закон—это норма не поведения, а бытия,
и отсюда уже и поведения, как явления существа... Преступление есть
преступление; т. е. выступление за что-то, за какую-то черту,..
хождение за пределами нормы человеческого бытия, существенно присущей
ему»239.
И вот такое восприятие морального закона как имманентно присущего
бытию и всей системе мира и создает ощущение включенности меня со
всеми моими делами, мыслями и стремлениями в некоторое глобальное
целое. Это включение происходит через смысл, осознанный как
истина и справедливость.
226
Наш «судейский комплекс»
Современный человек отчужден от мира, он смотрит на него со стороны
и ощущает поэтому его огромным, холодным и враждебным, а себя маленьким,
слабым, хотя иногда и очень храбрым. При такой точке зрения на первый
план выступает именно величественность, грандиозность мира, рядом
с которым я — маленькая частичка, подверженная по своему незнанию
и неумению множеству случайностей и опасностей. Отсюда «вселенная»,
«космос» — миллионы и миллиарды километров, парсеков пустоты, космического
холода.
Совсем иное восприятие мира возникает с момента перевода его из
состояния «внешнего мне» в состояние «моего». Предки наши редко
говорили о вселенной, излюбленным их выражением было «мир Божий».
«Божий мир» — это нечто теплое, благосклонное ко мне, постоянно
удивляющее меня своей красотой, стройностью, гармоничностью. Говоря
«мир Божий», мы как бы видим мир с точки зрения Творца, и тогда
нам в глаза бросается прежде всего его цельность, законченность,
целесообразная соотнесенность всех его частей, одной из которых
являюсь я. Но именно потому, что я воспринимаю все остальные части
как целесообразно и гармонично соотнесенные между собой, мне в этом
мире тепло и уютно, несмотря даже на те страдания, которые время
от времени на мою долю выпадают: страдания и зло — также части этого
мира, они в нем нужны, а стало быть, и мои страдания приобретают
какой-то смысл и оправдание в системе этого целого — «Божьего мира».
Но как так получается, что одни воспринимают мир как нечто хаотическое
и враждебное, а другие — как нечто согласованное и благожелательное?
Ведь мир-то один и тот же. Какой же он тогда на самом деле?
На самом деле он такой, каким мы его воспринимаем. В нем есть
все. И в зависимости от того, какую позицию по отношению к нему
мы займем, он повернется к нам той или иной стороной. Если мы объявим
войну, он будет с нами воевать; если примем его согласованным и
основанным на истине, то он предстанет перед нами согласованным
и несущем в себе справедливость. Он действительно изменчив, этот
мир. И очень чувствителен. Он реагирует на наше к нему отношение.
Это не метафора и не мистика. Мир находится под нашим постоянным
воздействием. А это воздействие зависит от состояния нашего сознания.
Признавая мир бессмысленным и хаотичным, мы воздействуем на него
как на бессмысленный и хаотичный, и он хаотизируется и обессмысливается.
Достаточно науке во всеуслышание объявить человека существом,
227
ГЛАВА 13
имеющим в основании своем чисто витальные потребности — пищевые,
сексуальные и т. п., а все идеалы — эпифеноменами, прививаемыми
социально, «надстройками» над «реальной» природой, как человек начинает
с сомнением относиться ко всяким идеалам и с большим вниманием —
к собственным телесным потребностям: необычайно трястись над своим
здоровьем, холить и лелеять любое, только что возникшее влечение,
импульс, каприз, концентрироваться на каждом своем желании, растить
и раздувать его. И все это будет обосновываться и аргументироваться
научно, философски. А на практике неизбежно давать рост индивидуализации,
отчуждению, социальной разобщенности, ато-мизации общества.
Но такая хаотизация, обессмысливание мира, в частности и в первую
очередь, социального, распуская связи человека с другими людьми,
делает его игрушкой слепых сил, бессильной и беспомощной.
«Истинное» — это по самому смыслу понятия то, что имеет значение
не только для меня, но и для других, в том числе и для той стороны,
которая есть «не-я» и которая без этой категории обязательно
должна была бы меня ограничивать. Через категорию истинного мы конструируем
как бы общую для нас систему, и именно для этой системы, а не для
меня и не для той, «внешней», стороны имеет действенное значение
«истинность».
С того момента, как такая система создана, я проверяю все свои
поступки, рассуждения и оценки «на истинность». И в этом проявляется
справедливость.
Таким образом, само слово «понимание» утрачивает свой строго гносеологический
смысл: «иметь представление о...» — и каким-то неуловимым образом
связывается с тем общечеловеческим употреблением, в котором «понимание»
означает сочувствие, сопереживание, нежелание нанести вред другому,
вхождение в его положение. И именно в этой окраске «понимание» связывает
процесс познания, ориентированный на получение истины, с моральной
категорией «справедливости».
Такое представление о свободе как о снятии ограничений, налагаемых
на меня «внешним» мне миром посредством «усвоения» этого мира, требует
неустанных поисков истины: «мнение не есть понимание. И свобода
требует преодоления того, что есть просто мнение»240.
Вспомним еще раз слова из Ясперса. «Свобода — это преодоление
того внешнего, которое все-таки подчиняет меня себе. Свобода возникает
там, где это другое уже не является мне
228
Наш «судейский комплекс»
чуждым, где, напротив, я узнаю себя в другом или где это внешнее
необходимо становится моментом... моего существования, где оно познано
и получило определенную форму»241. Когда к «внешнему» подходят не
с одной единственной мыслью, как лучше им воспользоваться для таких-то
и таких-то целей, а с желанием понять его независимо ни от каких
целей как что-то такое, живущее само по себе, тогда это «внешнее»
уже не совсем внешнее, но немного также и мое, и даже совсем мое.
Чем больше я его понимаю, тем больше оно оказывается внутри меня,
а не во вне.
Обратимся снова к Флоренскому: «Познание есть реальное выхождение
познающего из себя или,— что то же,— реальное единение познающего
и познаваемого, реальное вхождение познающего в познаваемого»242.
И вот это «вхождение» в познаваемое расширяет не только когнитивную,
но и мотивационную сферу познающего на все это вновь возникающее
целое: «я и познаваемое мною». Я не могу желать для себя только,
я вынуждаюсь желать для всего этого целого в совокупности. И таким
образом через «усвоение» себе внешнего я перехожу к свободе, перехожу
в сферу, где нет «моего» и «внешнего», ограничивающего меня, а есть
только «истинное» и «ложное», «справедливость» и «несправедливость».
И здесь уже «притязание на свободу означает желание действовать
не по произволу или из слепого повиновения, а в результате понимания»243.
Такое понимание объективности и истинности, такое продолжение,
распространение себя на весь доступный моему осмыслению мир с неизбежностью
порождает феномен правдоискательства. Этот феномен чрезвычайно характерен
для нашей культуры. Это очень сильный мотивационный фактор для человека,
воспитанного в этой культуре. Когда он начинает искать истину, он
бросает все остальное, отказывается от самого необходимого, ограничивает
свои потребности до самого минимального уровня и думает, читает,
рассуждает, спорит, разыскивает книги и людей, бродит из города
в город, из монастыря в монастырь, переходит от одного учения к
другому. И нет для него ничего важнее этого. Он задумался над основными
вопросами бытия! Как должен человек себя вести, жить, думать,
работать? Для чего он послан в мир (что должно возникнуть
в результате его пребывания на земле)? Вот это и есть правдоискательство.
Нет ничего более волнующего для нашего человека, чем, в меру своего
понимания и способностей, рассуждать о мире и жизни вообще, об основных
законах бытия, которые, как мы отмечали
229
ГЛАВА 13
выше, ссылаясь на отца Павла Флоренского, есть законы по преимуществу
нравственные.
Правда, была эпоха, когда существовала иллюзия, что нравственные
принципы — истинные, самые правильные — можно вывести из изучения
естественной, физической природы человека. Вспомним Чернышевского
с его убеждением, что в конечном счете все разнообразие явлений
природы, общества, человеческой умственной жизни есть проявление
немногих принципов, лежащих в основании мира, «законов природы».
Надо только познать эти законы, и сразу станет понятно, как жить
дальше, как организовывать социальные отношения и учреждения, короче
говоря, как человеку действовать в мире.
Этот подход не Чернышевским был выдвинут, но он был наиболее активным
его пропагандистом в середине XIX в. в России, когда эта концепция
имела, по-видимому, наибольшую популярность. И это именно ему принадлежат
наиболее характерные для этого подхода цепочки рассуждений:
«При внимательном исследовании побуждений, руководящих людьми,
оказывается, что все дела, хорошие и дурные, благородные и низкие,
геройские и малодушные, происходят во всех людях из одного источника:
человек поступает так, как приятнее ему поступать, руководится расчетом,
велящим отказываться от меньшей выгоды или от меньшего удовольствия
для получения большей выгоды, большего удовольствия»244.
«Из того, что добром называются очень прочные источники долговременных,
постоянных, очень многочисленных наслаждений, сама собою объясняется
важность, приписываемая добру всеми рассудительными людьми, говорившими
о человеческих делах. Если мы думаем, что "добро выше пользы",
мы скажем только "очень большая польза выше не очень большой
пользы, а мы скажем только математическую истину вроде того, что
100 больше 2, что на олеандре бывает больше цветов, чем на фиалке"»245.
А поскольку «цель всех человеческих стремлений состоит в получении
наслаждений»246, то в конечном счете человек может быть нравственным
только в том случае, когда общество устроено так, что за нравственный
поступок он получает наслаждение:
«Добрым человек бывает тогда, когда для получения приятного себе
он должен делать приятное другим; злым бывает тогда, когда принужден
извлекать приятность себе из нанесения неприятности другим. Человеческой
натуры нельзя здесь ни бранить за одно, ни хвалить за другое, все
зависит от обстоятельств, учреждений»247.
230
Наш «судейский комплекс»
Не правда ли, как трогательно? Ведь бывает же, что «принужден»
человек «извлекать приятность себе из нанесения неприятности другому»,
и не за что тут его бранить или хвалить, такова его человеческая
природа!
Зато как просто устранить зло — достаточно твердо и достоверно
выяснить, что человеку на самом деле приятно, а что нет,
и посредством нажимания на эти кнопки установить всеобщее благоденствие
и нравственность. Кто же будет на указанные кнопки нажимать? — Система
«отношений, учреждений». А кто такую систему запроектирует и создаст?
Какие сверхчеловеки'! — Наука, конечно же, наука.
Сама схема довольно скоро стала выглядеть примитивной, но вера
в науку еще долго сохранялась. И правдоискательство десятилетиями
направлялось именно в это русло.
«Упорство, с которым дочери московской и петербургской знати (смотри
"Записки революционера" Кропоткина), а впоследствии "кухаркины
дети" пробивали себе путь к высшему образованию, носило характер
подлинного героизма... Правда, попав в университет, в долгожданное
царствие небесное, левые русские студенты зачастую уже на втором
курсе переселялись в тюрьмы. Измены избранному пути в этом переселении,
однако, не было, так как они понимали науку не профессионально,
не как методику и технику обособленных сфер знания, а экзистенциально,
сущностно, как высшую духовную жизнь, как разрешение "роковых
вопросов" — как практику истины»248.
На рубеже XIX и XX в. европейская мысль и одновременно русская
(именно в этот период русская интеллигенция как никогда ранее была
в курсе всех движений западной науки, философии и искусства: объем
переводимой на русский язык иностранной литературы и оперативность
перевода выходящих в свет работ западных мыслителей были в этот
период поистине удивительны) доработались до понимания пределов
научного знания. Не последнюю роль сыграли в этом проблемы, с которыми
столкнулись развивающиеся социальные науки; их пытались построить
по образцу естественных, они этим попыткам не поддавались.
Макс Вебер впервые заострил вопрос о ценностном компоненте коллективных
представлений как смыслообразующем факторе, имеющем значение для
формирования человеческой мотивации. В работу над проблемой включились
гносеологи различных направлений, прежде всего неокантианцы во главе
с Генрихом Риккертом. Несколько позднее Кассирер начинает говорить
уже о
231
ГЛАВА 13
науке как одном из способов освоения мира, действующем
в человеческом обществе наряду с другими.
Революция, гражданская война и сталинский террор, частично уничтожив,
частично разбросав по всему миру русскую интеллигенцию, отбросили
духовную жизнь страны к архаическим временам — к Чернышевскому с
его Бюхнером и Молешоттом. И опять целые поколения проходили этот
путь с самого начала: с наивной веры в науку как глобальный способ
решения всех человеческих проблем. Тысячи молодых людей стремились
стать инженерами, чтобы изобрести машины, избавляющие людей от тяжелого
труда, полагая, что это сразу разрешит все социальные и прочие неурядицы.
А мораль? «Мораль есть своеобразная форма стадного инстинкта с большим
количеством разветвлений»,— как лихо выразился А. В. Луначарский249.
Через два-три десятилетия тысячи молодых людей рвались на физические
факультеты и в естественные науки вообще, и довольно многие из них
мотивировались при этом не престижем этих наук, не возможностью
блестящей карьеры, а стремлением познать законы мира от самого его
основания, от атома, от элементарной частицы, «чтобы подвести все...
законы под один общий закон, соединить все частные формулы в одну
всеобъемлющую формулу», поскольку все еще господствовало твердое
убеждение в том, что о каких бы сложных процессах человеческой психики
и даже человеческих отношений мы ни говорили, «весь этот процесс
и каждая его часть происходит в человеческом организме, что этот
организм служит материалом, производящим рассматриваемые качества,
что качества феноменов обусловливаются свойствами материала, а законы,
по которым возникают феномены, есть только особые частные случаи
действия законов природы»250. Познаем законы природы и все объясним!
Примитивные этико-психологические схемы XIX в. сильно тяготели
над общественным сознанием всего европейского мира. Правда, в Х1Х
в. были выработаны не только примитивные схемы, но таково уж свойство
общественного сознания: оно берет из наук и философии то, что ему
понятно, что близко господствующему течению, а господствующим течением
был утилитаризм. Однако на Западе все время существовали, наряду
с этими общепринятыми схемами, также концепции и взгляды, противодействующие
им, и по мере того, как первые обнаруживали свою непригодность,
противоположные им концепции приобретали все больший вес. Поскольку
существовал слой людей, способных к такой работе, постольку и общественное
сознание питалось не только прошлым.
232
Наш «судейский комплекс»
Философы, ученые и просто мыслящие люди обеспокоенно анализировали
процессы распада, идущие в моральных сферах. «Разрушение чувства
истинности... играет роковую роль в мышлении нашего времени»,— констатирует
доктор Швейцер251. И добавляет: «В той мере, в какой доминируют
идеалы, заимствованные из действительности, действительность воздействует
на действительность, и человеческая психика служит тогда лишь понижающим
трансформатором»252.
Но у нас не было такого мыслящего и влиятельного слоя, у нас все
общественное сознание было до отказа заполнено теми схемами, которые
почти сто лет назад с таким запалом пропагандировали революционеры-разночинцы
(тогда это было еще новинкой!), и эти схемы порождали у нас великий
энтузиазм: «мы все добудем, поймем и откроем, холодный полюс и свод
голубой»,— пелось в популярной песенке как будто «холодный полюс»
и «голубой свод» — это то, что в первую очередь необходимо человеку!
Однако, несмотря на то, что в этот период наше общественное сознание
выглядело совершенно плоским и однообразным, оно, не имея совершенно
вершин, имело тем не менее своего рода подвалы — «подсознание» или
обыденное сознание. И вот в этих подвалах, на уровне этого обыденного
сознания также шла постоянная работа по поддержанию морального основания
общества. И именно отсюда, из этого подсознания, пришла реакция
на усиливающийся распад моральных систем.
А работал в обыденном сознании наш судейский комплекс, «социальный
архетип» правдоискательства. Мы все, воспитанные в нашей культуре,
знаем прекрасно этот феномен. Мы знаем, что в случае серьезного
морального проступка нас ожидает не возмущение и не гнев. Возмущение
и гнев бывают реакцией чаще всего как раз на мелкие проступки. Как
мы говорили выше, эпилептоид в своем обычном состоянии — существо
спокойное, не склонное сенситивизировать ситуацию и эмоционально
выплескиваться. Эмоциональные взрывы у эпилептоида бывают не по
поводу ситуации, а возникают в результате его внутреннего состояния,
и потому они совсем не показатель его отношения к тем или иным явлениям
внешнего мира. Серьезный сдвиг в отношении проявляется совсем иным
способом.
Обманутый в своих ожиданиях эпилептоид не будет заламывать руки,
взывать к чувствам, жаловаться. Если он воспитан в принципа» нашей
этнической культуры, то в подобном случае он вообще не должен ссылаться
на чувства, ни на свои, ни на чужие.
233
ГЛАВА 13
Он обязан исходить из более высоких — объективных — соображений
и апеллировать к справедливости и истине. Если человек что-то, например,
обещал и не выполнил, то нарушителя притягивают к ответу простым
указанием на сам факт: «Ты обещал?» — «Обещал». — «Не выполнил?»
— «Не выполнил». — «Как это называется?» Ответ совершенно однозначен.
Нарушитель прекрасно знает, как это называется.
Притянутый к ответу, будучи большей частью сам также культурным
эпилептоидом, не будет ссылаться на условия, которые ему помешали,
он знает, что это — детские увертки и они в расчет приниматься не
будут. Он сразу берет быка за рога и начинает доказывать, что он
не выполнил данного обещания, потому что как раз в это время его
долг призвал его в другое место и к другому делу. Тогда обвиняющая
сторона поставит под сомнение значимость того долга по сравнению
с этим. В ответ сторона защищающаяся может использовать сильный
аргумент, что обвиняющая сторона не признает значимости того
долга, потому что для нее более важны собственные убытки,
понесенные в данном случае. Здесь обвиняющая сторона должна оскорбиться
и призвать в свидетели третьих лиц.
Третьи лица, предчувствуя, во что может вылиться подобное разбирательство,
попытаются уклониться, поелику возможно, но в конечном счете, будучи,
в свою очередь, не менее культурными эпилептоидами и имея в себе
такой же «судейский комплекс», как и тяжущиеся стороны, не смогут
противостоять логике аргументов и начнут в это «дело» включаться.
Все это приведет к тому, что возникнет настоящий «процесс», в котором
обе стороны будут иметь своих адвокатов, прокуроров, своих экспертов,
теоретиков, советчиков, консультантов и т. п. Такой процесс может
длиться неделями, месяцами, иногда даже годами, «перебаламучивая»
и дезорганизуя весь круг общения. С чрезвычайным, чисто эпилеп-тоидным,
упрямством и памятливостью будут тщательно анализироваться мельчайшие
детали, разбираться, оцениваться вероятные мотивы и намерения, выноситься
на обсуждение возможные варианты решений. В конечном счете, начнут
включаться и все оставшиеся временно невовлеченными и неохваченными
лица в качестве миротворцев, соглашателей, парламентеров и дипломатов.
Пока какой-нибудь местный Генри Киссенджер не придумает и не реализует
хитроумного плана примирения. Или пока дело не дойдет до разрыва.
В последнем случае расколется вся группа. Потому что принципы
есть принципы и с ними шутить нельзя.
234
Наш «судейский комплекс»
«Судейский комплекс» — это апелляция к некоторым эталонам и нормам
поведения, значимым для всех, а потому для данных лиц объективным;
это — элиминирование при вынесении оценки собственных чувств, расчетов
и ссылок на пользу. Да, именно:
никакая польза, никакой результат не могут оправдать поступка.
«...И Иуде не даровано будет освобождение от вечных мук, ради того,
что предательство его послужило ко спасению рода человеческого.
Ибо не на последствия дела надо смотреть, а на расположение делающего»
.
Людей других культур очень часто раздражает наше бесконечное копание
в намерениях и предположениях, своих и чужих: что подумал человек
сначала, что потом, как он принимал решение, на что при этом обращал
внимание, а что упустил из виду и т. д. Какое это имеет значение?
Вот перед нами результат, и из него нужно исходить... Но нам, эпилептоидам,
важен совсем не результат, а чистота и ясность схемы действия: правильность
связей между ценностью и выбором средств для ее реализации и т.
д. Эта схема ясно показывает нам (когда нам удается ее восстановить),
какую ценность стремится реализовать человек — и вот по этой
приверженности к истинности мы его и судим, а не по следствиям его
поступка. Он мог неправильно оценить ситуацию, выбрать неудачно
путь к цели и в результате потерпеть неудачу, даже принести вред
себе или другому человеку. Но он хотел как лучше, и потому
он все равно хороший.
Этот наш «судейский комплекс», конечно, своеобразное преломление
религиозных христианских принципов: постулат о свободе воли ведет
к примату нравственной сферы в области принятия решения и поступка.
В. Г. Флоровский, например, так излагает взгляды Иоанна Златоуста:
«Нравственная область для Златоуста есть прежде всего область воли
и произволения. В этом отношении Златоуст был последовательным волюнтаристом.
В движениях воли видел он как начало и опору греха, так и начало
и путь добродетели»254.
И сколько ни обучаемся мы материалистическому подходу по «Краткому
курсу», по «Истории партии», по марксизму-ленинизму и «научному
коммунизму», в обыденном сознании мы всегда остаемся волюнтаристами
и при анализе поступка идем не от ситуации и состояния человека,
а от его намерения, установки, от признаваемых им ценностей,
т. е. от смысла совершенного им поступка, и по этому
смыслу определяем его отношение к объективной истине. Именно этот
архетип — «судейский комплекс» — по-видимому, играл и играет в нашей
культуре «негэнтропийную»
235
ГЛАВА 13
роль: он активно и последовательно противодействует тенденциям
к распаду ценностно-нормативных этнических представлений. Он всегда
толкает нас к осмыслению ситуации, наведению ясности в своих и чужих
линиях поведения, к выявлению смысла. И когда отклонения от общепринятых
смыслов становятся все более очевидными, «разбирательства», возникающие
на основе этого архетипа, начинают приобретать все более активный
характер и выходить из «подсознательных» глубин в более широкие
и осознанные сферы общественного сознания.
Разобщенное, закупоренное в своих узких локальных регионах, заваленное
сверху огромным слоем мусора, вырабатываемого пропагандой, пытающейся
имитировать работу общественного сознания, настоящее общественное
сознание начало испытывать «подземные толчки» в самых неожиданных
местах и по самым неожиданным поводам. Дискуссия об «отцах и детях»,
закончившаяся всесоюзным скандалом, тайные студенческие организации,
предлагавшие свои программы переустройства общества, обсуждения
книг и фильмов, выходящие далеко за рамки чисто литературных и вообще
искусствоведческих проблем. Искусство приняло на себя необычайно
сильный подъем «подсознательной» волны, затем волюнтаристский подход
стал вторгаться и в рациональные сферы. Это выразилось в настойчивых
повторениях постулата о том, что социальные явления носят «качественно
иной» характер, чем явления природы. Чрезвычайно полезными оказывались
при этом ссылки на Энгельса с его «формами движения материи» (механическая
— физическая — химическая — биологическая — социальная). Не было
ничего под рукой, и Энгельс пошел в дело, и послужил средством и
орудием (между прочим — прекрасный пример для иллюстрации положения
Леви-Стросса о работе первобытного сознания способом «бриколаж»:
когда нет специальных средств, то используются те средства, которые
представляют собой «случайный результат всех случившихся благоприятных
обстоятельств»)255.
Затем, в 60-е годы начинается необычайно сильное нарастание популярности
социальных наук — социологии и социальной психологии, которые являются
удобной формой «обхода» совершенно уже омертвевших к тому времени
марксистских схем структуры и динамики общества, но, кроме того,
представляются также и единственным способом разрешить «роковые
вопросы» и понять «на научной основе» смысл и истину. В социальные
науки устремляется целый поток живых, социально активных и талантливых
людей, вокруг них создается бум, на них ополчаются консерва-
236
Наш «судейский комплекс»
тивные силы во главе с философами, сделавшими карьеру в сталинские
времена: Константинов, Митин, Глезерман и др. В широких масштабах
и местными силами проводятся исследования, набираются данные: цифры
(настоящие цифры!), от которых отвыкли за десятилетия пользования
фальсифицированной статистикой, мнения людей (настоящие мнения!
— вместо пропагандных высказываний и «заметок в газету», всех этих
«возмущенных голосов» и «голосов одобрения», относительно которых
никто уже не питал никаких иллюзий); преодолеваются невероятные
трудности, возникающие при проведении опросов и обработке материала
в условиях полного отсутствия фондов на оплачиваемых интервьюеров,
программистов и т. д. Забитая в сталинские времена социология вновь
возникла, ожила и развернулась как тесто на дрожжах — на энтузиазме,
беззаветной преданности, бескорыстном труде, на воле, энергии, решительности,
организационных способностях, отдаваемых в значительной степени,
а иногда исключительно, «на общественных началах», безвозмездно,
ради великой, хотя и отдаленной цели: познания истины.
Но, наверное, именно потому, что так много интересных и одаренных
людей с таким запалом искали эту истину в социальных науках, довольно
быстро стал осознаваться факт, до которого европейская мысль доработалась
значительно раньше и который на Западе стал достоянием общественного
сознания уже несколько десятилетий назад: наука не занимается той
Истиной, которая помогает человеку определять смысл и назначение
своей жизни. Для науки истина — синоним достоверности, а отнюдь
не соответствия высшему смыслу и справедливости. Истина в этом последнем
значении — не в компетенции науки. Наука делает вклад в поиски этой
Истины, но только до определенных пределов, далее кончается сфера
ее юрисдикции и начинается сфера духа.
Так где-то в конце 60-х — начале 70-х годов, совершив «обходной
маневр», сначала на несколько десятилетий назад, потом опять вперед,
что есть сил ликвидируя отставание в самых элементарных вещах, наше
общественное сознание (по крайней мере, часть его) опять оказалось
в той точке, в которой находились интеллигенты начала столетия,
издавшие сначала «Вехи», а потом сборник «Из глубины». И тут совершилась
удивительная вещь: мы стали, наконец, понимать те проблемы, над
которыми бились в то время они.
Мы стали запоем читать то, что написали они тогда, и потом — в
30-е и 40-е годы — и эта помощь, оказанная нам из прошлого людьми,
умершими на чужбине, была поистине неоценимой. Они
237
ГЛАВА 13
сделали свое дело, и сделали его хорошо, мы воспользовались плодами
их трудов. Поколесив по лесу без дороги, попетляв вокруг и около,
мы нашли опять ту колею, которую начали прокладывать они,— колею
из прошлого в будущее, над которой поработали уже наши предшественники,—
и стали ориентироваться в своих попытках и трудах правдоискательства
на нее.
Один мой знакомый, кандидат наук, ставший недавно
священником, уверял меня, что все его знакомые, обратившиеся к Церкви,
обратились именно в 1975 г. Все до одного! Бывают такие совпадения.
Но 1975 г. был в этом отношении, кажется, действительно, каким-то
переломным. Интеллигенция и молодежь двинулись в религию. Если поиски
смысла жизни — это работа духовная, то и совершаться она должна
в сфере духовной, в религиозной атмосфере. Дух получил, наконец,
разрешение от нашего разума освободиться от пут действительности,
от понимания истинности как достоверности, как соответствия тому,
что есть «на самом деле», и воспарил. Йоги, биополисты, экстрасенсы,
астрологи, «учителя» и пророки, ходящие босиком, стали пользоваться
необычайной популярностью. Был снят запрет на чудо, на сверхъестественное,
трансцендентное,— и люди обнаружили вдруг прямо рядом с собой массу
необычайных, странных и удивительных вещей. К ним стали прислушиваться,
за ними стали гоняться. Понятие «действительности» как чего-то,
существующего вне нас и устанавливаемого экспериментально точными
науками, было дисквалифицировано этим новым духовным опытом. Вокруг
этого много было шума, бума, экстравагантных и экзотических атрибутов.
Но по мере того, как долго блокируемая потребность нормального человека
в ощущении чуда и сверхъестественного утолялась, вновь заговорил
наш «судейский комплекс». Сфера восторгов и ужасов не удовлетворяет
его. Он задает свой извечный вопрос: а где во всем этом Истина и
справедливость? Мы начали с того, что искали правды. Мы открыли,
что ее нельзя вывести эмпирически из действительности, мы расширили
понятие действительности. Что же нового нам это дает для нашего
основного вопроса?
Прежде всего мы приблизились, кажется, к пониманию ошибки, чрезвычайно
характерной для людей с таким усиленным «судейским комплексом»,
к пониманию того, что мы абсолютизировали в свое время вещи относительные,
гипотетические и относились к ним как к абсолютной истине, которая
дает нам право судить и решать однозначно, безапелляционно и окончательно.
Разоблачению этой гипотезы, принятой за абсолютную истину, посвящено
было в последние годы огромное количество
238
Наш. «судейский комплекс»
усилий и жертв. Теперь уже вряд ли многие верят в то, что когда-нибудь,
в каком-то реальном будущем, в нашей стране будет построен коммунизм,
под которым в обыденном сознании понимался всегда некоторый (точнее
не определяемый) строй, обеспечивающий всеобщее материальное безграничное
благоденствие, сочетающееся с безграничной свободой личности и одновременно
— с необычайно высокой степенью морального и духовного совершенства
каждой указанной безгранично свободной личности. Простой народ не
верит в это просто потому, что нет никаких сколько-нибудь заметных
сдвигов в этом направлении, несмотря на довольно большой отрезок
времени, затраченного на строительство «материальной базы» для такого
строя и на огромное число загубленных ради него жизней. Интеллигенция
идет дальше в этом осознании и постепенно докапывается до основания
ложной аргументации: до того факта, что все три основные переменные
человеческого счастья, которые предполагается достигнуть одним махом
в коммунизме — материальное благосостояние, безграничная свобода
личности и высокое духовное, в частности моральное, совершенство
человека — все они, мягко говоря, автономны. Так что, бросая все
силы на построение материальной базы, мы не должны рассчитывать
на самовозникновение, по мере роста указанной базы, безграничной
свободы личности и ее совершенства. А если эти вещи возникают не
одновременно, тогда неразвитость личностных свобод и моральное несовершенство
начинают становиться на определенном этапе тормозом и для построения
самой материальной базы. И хорошо, если только тормозом, а не разрушителем.
И это при том допущении, что вышеуказанные три переменные человеческого
счастья попросту независимы друг от друга. А если они связаны отрицательной
связью? Кто, собственно говоря, и где более или менее убедительно
обосновал, что такой обратной связи быть не может?
Естественно, приходя к этим неутешительным выводам, мы начинаем
ужасаться тому факту, что ради столь практически негодной, теоретически
необоснованной и недоказанной гипотезы люди ломали налаженный уклад
жизни, разрушали и уничтожали материальные и культурные ценности,
убивали других людей. Как могло это произойти? Какой механизм тут
сработал? Понять это — значит создать хоть какие-то гарантии неповторения
подобных феноменов в будущем.
Проще всего, разумеется, обвинить «наш народ» в том, что он и
всегда был такой, и вся история у него такая, и никаких надежд на
него быть не может. Это просто, но примитивно и несерьезно.
239
ГЛАВА 13
Если бы вся наша история сводилась к царствованию Ивана Грозного
и к насильственным реформам Петра, то она, по всей видимости, давно
бы закончилась. Очевидно, что это — эпизоды, хотя и очень дорогостоящие.
Очевидно также, что чем-то они компенсировались. Можно предположить,
что в обычное, «нормальное» время действовали какие-то механизмы,
предотвращающие такие срывы. Какие же это механизмы?
Для того, чтобы как-то подойти к ответу на указанный вопрос, нужно
начать с противоположного конца — с постановки вопроса: а чем вызывались
сами срывы? Если мы будем исходить из предположения, что эти яркие
эпизоды в нашей истории были не вершинами ее, а срывами, то нам
придется заняться выяснением проблемы дисфункции каких-то важных
механизмов, которые следует локализовать в области ценностных систем,
а точнее — в способах их осуществления, допускаемых в культуре.
Таких дисфункций может быть несколько. Здесь мы попытаемся выдвинуть
гипотезу относительно лишь одной из них. Она связана с основной
дилеммой «судейского комплекса»: истина, из которой я исхожу, должна
быть абсолютной, меня не устраивает относительная истина; однако
человеческие способности познания ограничены и способны поставлять
нам только частичные, относительные истины. Как выйти из этого противоречия?
Способ самый простой (и неправильный): берем относительную истину,
которая очень нам нравится (ценностно очень значима в культуре)
и абсолютизируем ее. И получаем опричнину или построение коммунизма
в одной отдельно взятой стране, что дорого обходится всем.
Способ простой и, может быть, правильный, но неэффективный: признать
все ценности относительными. В таком статусе любая ценность не представляет
собой потенциальной опасности, но и не мобилизует наших сил для
своего осуществления. Собственно, относительная ценность — она и
не ценность вовсе, а так... ориентир: дорогу указывает, но сам по
себе желания двигаться не вызывает.
Наконец, еще один способ, более сложный, но который тем не менее
чаще всего и реализуется: абсолютным признается целый комплекс ценностей,
внутри которого ценности одна к другой несводимы, одна другой неподчинены,
и тем самым друг друга ограничивают. Против каждой абсолютной ценности
существует абсолютный ограничитель. Важно, чтобы внутри такого комплекса
не было четкой соподчиненности. Ибо всякая абсолютизация
240
Наш «судейский комплекс»
единственной ценности и начинается именно с наведения такого «порядка»
в ценностной сфере.
В самом деле, достаточно признать одну ценность основной, а все
другие второ- и третьестепенными, как сразу же возникает возможность
оправдания средств целью. Что значат все эти «устаревшие» запреты:
«не убий», «не укради» и т. д.— по сравнению с такой грандиозной
целью, как счастье всего человечества! А отсюда только один шаг
до вседозволенности. И недаром Достоевский с таким пафосом утверждал,
что не имеет человек права совершать сделку, в которой за грандиозное
здание счастья человечества необходимо уплатить одной слезинкой
ребенка. Эта единственная непролитая слезинка представляет собой
ценность, которая стоит наряду со счастьем человечества и
не может быть принесена ему в жертву. Это абсолютный ограничитель
нашего стремления к абсолютному счастью абсолютно всех.
Роль абсолютного ограничителя по преимуществу играет мораль. «Обойти»
этот ограничитель можно двумя способами: объявить моральные запреты
«пережитком», продуктом ложного сознания, который «навязывается»
«передовой» и «интеллектуальной» личности со стороны «отсталого»
и суеверного общества; либо подвести сильнейшую моральную базу под
одну из ценностей, принятую в качестве цели, переведя, таким образом,
в разряд «вспомогательных» все остальные. Можно, кроме того, последовательно
проделать сначала вторую процедуру, а потом первую. Например, вначале
обосновать ценностями сытости всех, всеобщего равенства и любви
необходимость революции, ломки старого уклада жизни и насаждения
новых форм, а затем объявить мораль «стадным чувством», а вместо
нее поставить ранее ею же обоснованные мероприятия (построение нового
мира, в котором «кто был ничем, тот станет всем») и ими определять
дальше, что должно быть запрещаемо, что поощряемо.
Последствия указанных выше процедур у нас у всех еще перед глазами.
И именно этим объясняется возвращение нашей интеллигенции в религию:
только религия делает моральные запреты воистину абсолютными. И
этим выправляется то «искривление», которое внесено было в наше
сознание неоправданной верой в науку, открывающую нам будто бы непреложно
действующие «законы истории», при условии понимания которых все
становится на научную основу и мораль становится уже ненужной и
может быть заменена принципом рациональности — подбором средств,
наиболее эффективных, с точки зрения цели.
241
ГЛАВА 13
В своем «Письме друзьям», опубликованном в журнале «Континент»,
польский социолог Анна Хмелевская очень интересно и тонко, с моей
точки зрения, анализирует причины своего перехода от марксизма в
католицизм. В этом анализе подчеркиваются как отрицательные и опасные
моменты «левых», революционных схем действия, так и их привлекательные
стороны. Она считает, что, становясь марксистами, «мы выбирали активность
против индиферентности. Активность я понимаю здесь как позицию соучастия
в ответственности за все, что творится вокруг»256.
В чем заключается, по мнению Хмелевской, исходный пункт марксистской
позиции в мире? «...Человек должен принять окружающий мир, осознать
действующие в нем законы и свою роль сознательного элемента в ходе
неизбежных перемен. Он должен осознать общественные процессы, ускорять
их по возможности и влиять на их формы...»257 Это и есть то, что
Швейцер называет «брать идеалы из действительности», причем человеческая
психика служит лишь «понижающим трансформатором». Но как раз на
фоне этой позиции возникает своеобразная мания величия человека
— открывателя законов.
«Понимать и действовать. Эти два императива, или, вернее, эта
неразрывная конъюнкция, вводит первое фундаментальное разделение
на тех, кто открывает исторические законы и начинает сознательно
действовать и на всех остальных. На тех, кто является инструментом
истории, и на тех, кто составляет ее материал»258.
«...Шкала ценностей... применима только к первым, ибо только они
осознали механизмы развития. Только они совершили акт познания и
признания мировых законов — и через этот акт обрели своеобразный
субститут свободной воли: необходимость подчинения действующей закономерности
они превратили в свободу сознательного соучастия в ее воплощении.
Свобода эта, разумеется, особого рода — не оставляющая права выбора,
так как единственно правильный выбор — марш плечом к плечу с Историей,
с верховной властью, награждающей победами сторонников и выбрасывающей
на свою свалку тех, кто усомнился, обманул надежды или стал предателем»
.
Это очень хорошо сформулировано. Мы все знаем этот конкретный
случай отмены моральных императивов «осознанной необходимостью».
И на этом очень горьком опыте мы научились кое-чему. Мы ощутили
страх и отвращение к моральному релятивизму. И все в большей степени
склоняемся к религиозной позиции, которую Хмелевская называет «позицией
свидетельства». «Она означает активную верность моральным принципам,
242
Наш «судейский комплекс»
косвенным путем доказывающую их силу и ценность. Означает открытое
выполнение нравственных велений независимо от ситуации... Она требует
в крайних обстоятельствах вести борьбу, обреченную на поражение...
обреченную, впрочем, не потому, что нужно встать на сторону слабых,
обиженных, неспособных победить, но потому, что позиция, о которой
мы говорим, не дает возможности довести до окончательной победы
никакую борьбу. Ее цель состоит не в триумфальном насаждении какой-то
модели общественной жизни, а в разрушении барьеров, мешающих реализовать
ценности, на которые каждый человек имеет право. Такая борьба ведется
снова и снова: в области конкретных требований программа такой позиции
всегда отрицательна, если же ее переформулировать в положительную
сторону, она становится собранием правил банальных, но самых необходимых
для жизни" 260
Вот эта борьба, не сулящая окончательной победы никому,— борьба
за восстановление статуса всех ценностей, отодвинутых прежде на
второй план одной идеальной моделью, которую нужно во что бы то
ни стало реализовать,— она-то и составляет в настоящее время ось
нашей общественной мысли, основное направление работы нашего общественного
сознания.
А теперь заглянем несколько вперед и попытаемся представить себе,
как будет выглядеть наш ценностный мир, когда эта борьба даст свои
результаты. Мы будет иметь много различных одинаково важных и абсолютных
ценностей, которые будут друг друга ограничивать. И как же тогда
будет действовать человек? Реализуя одну ценность, он будет в то
же время осознавать,' что нарушает другую, и чувствовать себя постоянно
виноватым.
А вот это чувство вины и есть, по-видимому, тот механизм, который
предохраняет нашего соотечественника от поспешного превращения конкретных
идей и гипотез в абсолютные истины. Вспомним, что соотечественник
наш — эпилептоид. Вспомним, что для эпилептоида (чистого, так сказать,
не культурного) характерно стремление к цели, невзирая ни на какие
обстоятельства. Такое стремление, учитывая инерционность установок,
отсутствие гибкости и чувствительности к обстоятельствам у эпилептоида,
может привести к результатам грандиозным по своим размерам и потрясающим
по своей нелепости. Вот от включения его в такого рода стремление
и предохраняет чувство вины, оглядка на моральные ограничители,
имеющие абсолютное значение. И сознание своей ответственности за
нарушение этих ограничителей.
243
ГЛАВА 13
Необычайно сильное подчеркивание в православии значения смирения
есть, по всей видимости, культурная реакция на генотип, обладающий
всеми описанными выше характеристиками. Она обращает «судейский
комплекс» внутрь человека, на себя самого. Она заставляет его копаться
в своих мыслях и намерениях, оценивая их моральными критериями,
она развивает определенную степень неуверенности в эпилептоиде,
от природы таковой неуверенностью не наделенном, показывая ему всю
меру ответственности, которую он берет на себя, решаясь на какое-либо
действие или поступок. Что для эпилептоида, известного также, с
другой стороны, своей основательностью и добросовестностью в продумывании
планов, весьма важно в смысле остановки и блокирования целого ряда
возможных линий поведения, могущих завести весьма далеко и явно
«не в ту степь».
Когда отказывает механизм смирения и чувство вины, тогда «судейский
комплекс» начинает ориентироваться вовне, порождая в человеке недовольство
своим окружением, положением, другими людьми, которые думают не
так, как он. Возникают идеи параноического и маниакального типа
вроде «Москвы — третьего Рима» — в эпоху Ивана Грозного, превращения
России в «настоящую» Европу по образцу Голландии — во времена Петра
I или построения социализма в одной отдельно взятой стране — при
Сталине. И эти идеи, в которых просвечивает всегда мания величия
(как прямая противоположность смирению), обязательно приводят в
то же время и к вспышке мании преследования с попытками защититься
и оградиться посредством уничтожения противников, по возможности,
всех до единого.
Борьба за поддержание и восстановление нравственности — эта «обреченная»
борьба, которую невозможно довести до окончательной победы,— имеет
для нас на современном этапе особое, совершенно неоценимое в историческом
плане значение.
.Впервые за несколько столетий (со времен Возрождения) человек,
так яростно самоутверждавшийся всеми средствами, так беззаветно
веривший в свои силы и свое блистательное будущее,— возжелал не
новых знаний, не новых средств, не большего количества материальных
благ, не переживаний и удовольствий,— человек возжелал смирения,
выполнения моральных императивов и следования принципам воздержания.
Может быть, впервые за всю свою историю человек этого захотел.
Он почувствовал вдруг отвращение ко всем этим романтическим идеалам
безгранично свободного сверхчеловека и пожелал возложить на себя
моральные вериги. Он почувствовал уважение к настоящей морали, не
к той,
244
Наш «судейский комплекс»
которую, согласно упомянутым выше романтическим идеалам, совершенная
в своей уникальности личность имманентно порождает из себя, а к
морали, которая представляет из себя «собрание правил банальных,
но самых необходимых для жизни». И он согласен вести за эту мораль
«обреченную борьбу», а побеждать он не хочет.
Это совершенно новое и беспрецедентное движение в нашем общественном
сознании, вызванное уяснением себе опасности «судейской позиции»
по отношению к миру и вытекающим отсюда стремлением придать «судейскому
комплексу» такую ориентацию, которая дает ему возможность поработать
конструктивно, на пользу нам самим, а именно — на внутреннюю пользу,
на пользу сиюминутную, не для каких-то туманных мирских идеалов
в необозримом будущем. Будущее перестает нас волновать. Мы все больше
осознаем невозможность и ненужность устраивать его по своему усмотрению.
Нужно действовать в пользу добра — всегда и неизменно — и не покушаться
подменять собой Провидение. Слишком жалкими средствами мы будем
пытаться выполнять Его работу.
И когда на первой седмице Великого поста в церкви кто-то прикоснется
к Вашему плечу и вместо того, чтобы сказать: «Как Вы тут неудобно
встали, на самом проходе!» — вежливо попросит: «Сделайте милость,
чуть-чуть вперед пройдите»,— можете быть уверены: перед Вами наш
родной, культурный эпилептоид, ощутивший непреодолимую потребность
самосовершенствования. Он принял постулат о своей греховности, приступил
к рассмотрению своих поступков с позиций своего «судейского комплекса»,
огорчился множеством несовершенств, найденных внутри себя, припомнил
массу неверных решений, которые принял, массу намерений и планов,
которые теперь вдруг показались ему глупыми. И зашевелился в нем
комплекс неполноценности и еще какие-то комплексы, от которых психиатры
всегда стремятся нас избавить посредством научно обоснованной терапии,
однако современное выражение «человек без комплексов» (имеющее отрицательный
смысл) явно указывает нам, что общественное сознание эти комплексы
оценивает как нужные, полезные человеку в его духовном развитии.
И вот он перед нами, этот эпилептоид, почувствовавший желание
каяться и самосовершенствоваться,— серьезный, задумчивый и несуетный.
Он ощутил себя неуверенным, а мир — большим и сложным. Но одновременно
он ощутил также внутри себя глубину, а в мире — наличие скрытых
величественных и
245
ГЛАВА 13
таинственных сил. И главное его приобретение — осознание неисчерпаемости
этой глубины и этого таинства. Мир опять стал для него огромен,
но не миллиардами километров холодной пустоты космических пространств,
которые необходимо обязатель- . но пролететь и «покорить», а сложностью
разнообразных, сосуществующих в нем планов бытия, которыми бессмысленно
пытаться овладеть, но к которым необходимо прислушиваться, пытаться
их понять («понять» в смысле сочувствия, сопереживания
им), с которыми желательно сотрудничать.
В такой системе представлений правдоискательство наше, по-видимому,
должно обрести какой-то новый вид и новые формы. Одно дело — предполагать,
что готовые формы правильных поступков и линий поведения где-то
уже есть или могут быть логически выведены из более или менее достоверного
знания, которое всегда можно приобрести посредством науки, и совсем
другое дело — знать, что каждая абсолютная ценность, которую необходимо
реализовать во что бы то ни стало, имеет против себя абсолютный
ограничитель, делающий такую реализацию фактически невозможной.
Действуя в пользу какой-то очень важной ценности, мы всегда что-то
нарушаем. И это нарушение не может быть признано несущественным,
не может оправдываться и узакониваться.
Нет простого, прямого и безусловно правильного пути в жизни. Сошлемся
еще раз на Анну Хмелевскую. Она приводит цитату из Л. Колаковского
(«Этика без кодекса»): «Если моральные стимулы имеют значение для
наших практических жизненных позиций, они должны вытекать из убеждения,
что решения часто вращаются в мире ценностей, несовместимых в осуществлении,
и потому нашей обязанностью иногда бывает творить зло... Меньшее
зло не может называться благом, потому что оно именно меньшее или
потому что мы морально вынуждены его реализовать». И добавляет:
«Ведь именно в христианстве грех всегда остается грехом... И никакие
обстоятельства не уменьшат вину»261.
Утверждение абсолютизации моральных императивов, признание необходимости
возвращения человеку комплексов, чувства греха, чувства своей виновности,
готовности и умения каяться, отказываться от своих намерений и планов
в тот момент, когда ясной становится их несовместимость с моральными
постулатами,— вот, по-видимому, то, что современный человек старается
восстановить в процессе своего правдоискательства.
Восстановление в своих правах принципа смирения
как высочайшей добродетели было бы возвращением из небытия одного
из
246
Наш ^судейский комплекс»
ярчайших архетипов нашей этнической культуры. Он так долго осуждался,
осмеивался, оплевывался, считался постыдным, что, казалось, ничто
не сможет больше его оправдать. Но в том и сила архетипов, что они
ни в каких оправданиях принципиально не нуждаются. В той системе
представлений он казался ненужным и потому оплевывался, он противоречил,
он мешал. В новой системе он является крайне полезным звеном, а
потому и вводится в нее часто без всяких логических обоснований.
На уровне ощущения. Мне нравятся смиренные люди. Я чувствую в них
какую-то силу, какую-то внутреннюю структуру, которой мне не хватает.
И я начинаю им подражать. Я хочу перенять, развить в себе это качество,
я «работаю над собой» в этом направлении. Так восстанавливается
архетип. Во мне, и в другом, и в третьем. Затем, как нечто само
собою разумеющееся, он начинает использоваться в качестве критерия
при оценке поступков. Это придает ему огромную силу. Вот он и обрел
новую жизнь.
Это происходит в процессе «развитого» правдоискательства: в бесконечных
«разбирательствах», порожденных «судейским комплексом», в ночных
дискуссиях о «мировых проблемах» внутри первичных групп, этой «подкорки»
общественного сознания. В этих ячейках личность интимным образом
соприкасается с обществом и получает возможность определенным образом
воздействовать на него. И это как раз совершается через воздействие
личности на общественное сознание.
Собственно общественное сознание, так сказать, «кора» этого сознания,—
это течения и направления, к которым «примыкают» те или иные группировки
и личности, это идеологии и партии со своими программами действия,
иногда это группы, складывающиеся вокруг, например, журналов или
каких-то учреждений, проводящих определенную политику.
Здесь личность — слишком малая единица, она может только во что-то
«входить», к чему-то «примыкать» или, на крайний случай, чем-то
«воспользоваться» для каких-то целей. Другое дело — «подкорка» общественного
сознания: круги общения, компании и другие первичные группы. Здесь
личность очень много значит. Здесь личность — главный элемент. Она
оказывает влияние на формирование каких-то представлений данной
первичной группы, а затем эти представления в таком, приданном им
данной первичной группой оформлении могут выходить и в «большой
свет» — в «кору» общественного сознания.
Так процессы «правдоискательства» берут свое начало «снизу» —
от людей, ощущающих неудовлетворенность, внутреннюю
247
ГЛАВА 13
неустроенность, потребность в чем-то пока неясном, и от первоначальных
дискуссий в кругах общения — сумбурных, с массой эмоциональных «выбросов»,
нецеленаправленных, в которых люди дают выход этой своей неудовлетворенности,
в которых они пока просто встречают возмущением какие-то не нравящиеся
им факты и события.
Здесь вырабатываются и первоначальные формулировки проблем, которые
затем подвергаются более сильной и умелой «шлифовке» на организованных
диспутах, в прессе и т. д.
Для этих процессов также есть свои архетипы. Прежде всего это
ряд архетипов, на которых вообще строится жизнь указанных первичных
групп и работа в них группового сознания. Ибо любая первичная группа,
образуется ли она случайно, с определенными конкретными намерениями,
по необходимости или как-то еще,— не может сохраниться в течение
достаточно длительного времени без определенной степени единомыслия
ее членов. Каковое единомыслие и вырабатывается в процессах группового
сознания. Некоторые особенности наших первичных групп мы и попытаемся
сейчас рассмотреть.
|