Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Владимир Ерохин

ВОЖДЕЛЕННОЕ ОТЕЧЕСТВО

К оглавлению

 

Часть третья

СТРАННИКИ И ПРИШЕЛЬЦЫ

 

 

149

СЕЛЬСКИЙ СВЯЩЕННИК

Село Новая Деревня, растянувшееся вдоль старого Ярославского шоссе, стало окраиной города Пушкина. Город разрастался, подминая под себя патриархальные полукрестьянские дома, и подступал все ближе к теремку очень скромной бревенчатой церкви Сретенья.

Церковь эту называли красноармейской. По преданию, построили ее новодеревенские мужики, вернувшиеся в 1920 году с гражданской войны. Рассказывают про лысого красноармейца с саблей, который ходил по домам — собирал подписи, а потом поехал с товарищами в Москву к Калинину за разрешением. На станции Пушкино были сложены штабелем бревна от разобранной еще до революции старой часовни (на ее месте благочестивый купец возвел каменный собор). Эти бревна перевезли на лошадях в Новую Деревню и построили здесь свой храм. Каменная церковь, на станции, не устояла — ее снесли большевики. А деревянную, красноармейскую ломать не решились, а может, просто руки не дошли. Да и стояла она не на виду, в глаза начальству не бросалась.

— Приезжайте в следующий раз к середине службы, — посоветовал мне отец Александр. — А то вы поначалу, с непривычки, обалдеете...

Батюшка был молодой, похожий на начальника лаборатории. Старинный стол с распятием завален бумагами. Ласково, лаково отсвечивали озаренные лампадами лики икон.

Комнатка священника была крохотной и обставленной, на первый взгляд, безвкусно. В мягкое

151

кресло посетитель погружался почти с головой, автоматически съедая половину батюшкиного обеда — яблоко, огурец, кусок вареной рыбы.

— Жаль, что у вас нет телефона. А то вы могли бы ждать звонка...

Отец Александр прихлебывал крепчайший чай из огромной фаянсовой кружки, и глаза его — бархатные с серебряными блестками — глядели чуть иронично и насмешливо. И мир делался нестрашным. Он теребил четки и слушал, не проявляя ни малейших признаков нетерпения, даже если вы говорили сущую чепуху. Да и что наша жизнь, если не шелуха страстей, обид, нереализованных амбиций, невежества крайнего и до крайности самонадеянного?.. Скорлупа души трескалась и опадала, проявляя, высвечивая зерно, ядро.

— Мы должны быть жесткими внутри и мягкими снаружи — подобно всем млекопитающим.

Я пришел к отцу Александру впервые осенью 1974 года, чтобы задать ему вопрос:

— Откуда в людях столько зла? Как можно быть одновременно хорошим ученым и плохим человеком?

И он мне ответил:

— Нужно иметь внутренний стержень. — И продолжил:— Представьте себе прекрасное человеческое тело — например, красивую девушку. Вообразите, что исчезла плоть. Что останется? Останется скелет... — (Батюшка рассуждал вполне профессионально, ибо по первой своей специальности был биологом. Да и сколько людей — старых и молодых, мужчин и женщин — отпел и похоронил...) — Скелет ужасен, но он по-своему и прекрасен: в нем

152

есть гармония, пропорции, структура. А теперь представим себе снова, что было прекрасное человеческое тело — и исчез скелет. Что останется?

Лужица дерьма. Нечто подобное происходит и с нашей душой. Надо иметь внутренний, духовный стержень.

Прощаясь, священник произнес загадочную фразу, сославшись на неведомого мне тогда апостола Павла: — Где Бог — там свобода.

СВЕТЛОВ

Я расспрашивал о манихействе, учении древних персов, о Шестодневе. Отец Александр охотно рассказывал, давал книги.

Одна из них — "Магизм и единобожие" Эммануила Светлова — поразила ясностью и изысканностью мысли. Я спросил:

— Кто этот автор? Жив ли он?

Мень засмеялся:

— Жив. Это я.

ПОГОНЯ

...Однажды мне приснился сон: будто я вхожу в ограду старого Университета — на "психодром" и направляюсь в столовую под аркой. И вижу множество народа — словно студенты собираются "на картошку" или на военные сборы. Причем замечаю, что все там какие-то странные'"— одеты в черное и вроде как... урезанные: у одного кость высовывается вместо руки

153

рукава, у другого и вовсе кусок бока вырезан — ребра голые торчат... Надо, думаю, уходить отсюда,

пока цел.

И тут эти в черном меня заприметили.

— Братцы, гляньте, — один кричит, — а этот-то вон — не урезанный! Другой обрадовался: — А сейчас мы его, — говорит, — голубчика,

поурежем!

И достает из-под полы здоровенный нож, навроде хлебного.

Жутко мне стало: ведь я какой бы сильный не был, со нсеми-то мне одному не справиться.

И кинулись эти урезанные на меня!..

Я в ужасе проснулся.

Посмотрел в лунном свете на часы — четыре.

Я понял, что кто-то мной интересуется и что я нуждаюсь в духовной защите и ограждении.

Духи ада любят слушать Эти царственные звуки, Бродят бешеные волки По дорогам скрипачей.

"Да не на мнозе удаляяйся общения Твоего, от мыслен наго волка звероуловлеи буду. "

Полежал немного, встал, тулуп натянул, добрался по Сугробам через лес до кольцевой дороги (жил я тогда у друга в Лианояове) — а оттуда — в Пушкино.

Приехал — в церкви тихо, светло, хор поет:"И вожделенное отечество подаждь ми... "

Ужас наваждения отступил.

154

 

Крестил меня отец Александр тайно, в канун Нового, 1976 года.

— Повторяйте за мной: "Отрицаюся тебе, сатано, и всех дел твоих..."

— Отрицаюся...

Он повесил мне на шею большой медный крест.

СФЕРА МИРА

Купол неба и чаша земли. Священник поднимает чашу к куполу храма. Храм — надежное место, где мы под охраной (Божией).

GENESIS

Было в Мене что-то царское — великодушие, изысканность, аристократизм, который виден всегда.

Не от семени ли Давида-царя шел его род? Вполне возможно. Евангелие от Матфея не случайно начинается родословием Иисуса, который был — ЦаРь Иудейский по праву, а в Богосыновстве Своем — Царь царей.

155

СТРАННИКИ И ПРИШЕЛЬЦЫ

— Раньше в Золотую Орду ездили, — говаривал старец Иоанн, — а теперь и ездить никуда не надо — кругом Орда...

Был он ласковый, светлый, и келья была чистенькая, с кружавчиками, салфетками. На стене висела вправленная в застекленную рамку грамотка о том, что отец Иоанн Крестьянкин — святой старец, за подписью патриарха и с круглой печатью.

Отец Адриан был бесогон — то есть он изгонял из людей бесов. Сперва он служил в Загорске, но когда изгнал беса из кого-то из работников аппарата ЦК, его убрали подальше от Москвы, в Печоры. Он жил в одной келье с бесноватыми. Бесы его боялись панически и пищали при его появлении.

Отец Ефрем был буйный, угрюмый интеллигент. На полу его кельи валялись пыльные книги, пластинки, в угол стола была сдвинута старинная пишущая машинка — по ночам он тайно кропал стихи. Репутация у него была гуляки и забулдыги.

Еще там был отец Варнава — отец-эконом, за мрачность нрава прозванный Вараввой.

Отец Дамаскин — невыспавшийся, прянично-румяный, ходил по коридору, пил из ведра брусничный квас и убеждал всех приезжих оставаться жить в монастыре.

Отец Рафаил, прозрачный, как пламя восковой

свечи, проповедовал в нелюдном храме:

— Ведь какую любовь, братие, даровал нам

Господь...

(Это была его первая служба.)

156

Отец Алипий, выйдя на балкон, в полевой бинокль оглядывал свое царство.

Отец Рафаил (Борис Огородников) до монастыря был крупным комсомольским деятелем в каком-то московском институте. Когда он уверовал, вожди комсомола получили от партии задание — вернуть его в свои ряды. Те принялись за дело. Сперва зазвали Огородникова на Останкинскую телебашню — в высотный ресторан "Седьмое небо": смотри, дескать, как разумен и могуч человек! Но доказать, что Бога нет, так и не смогли.

Тогда спустились с ним под землю — на строительство станции метро "Марксистская": можешь, мол, сам убедиться — нет в преисподней ни сковородок, ни чертей! Но и тут вера Бориса не поколебалась. ,

Делать нечего: пригласили его молодежные начальники на Красную площадь, в тайная тайных — сверхсекретный спецотдел ГУМа на четвертом этаже — только для своих, где продается всякий импортный дефицит за полцены: выбирай, что душе угодно! Но Рафаил перед соблазном устоял и уехал в Печоры.

Отец Алипий отличался солдатской прямотой. Когда примкнувший к нам по дороге хиппарь Вася из военного городка попросил принять его в монастырь, наместник спросил:

— А зачем вам в монастырь?

— Хочу уединиться, — признался Вася.

— Дома уединяйтесь, — неласково порекомендовал отец Алипий.

В войну он был офицером, дослужился до полковника. В сорок первом году его часть попала в

157

окружение. Долго бродили они, голодные, раненые, с последними патронами, без медикаментов, по лесам и болотам, хоронясь от вражеских войск. И вот как-то ночью, когда пришло отчаяние, явилась ему Богородица и сказала:

— Ступайте за мной, я вас отведу к своим. И перевела их через немецкие траншеи. А немцы спали.

Когда война кончилась, он постригся в монахи и под именем Алипия стал жить в Троице-Сергиевой лавре. А тут умирает старый наместник Псковj-Печорского монастыря и завещает, чтобы его преемником был ни кто иной, как отец Алипий из Загорска (видимо, знал его или слышал о нем). Трижды являлись к отцу Алипию с предложением принять монастырь, и трижды он отвечал отказом, желая остаться в простом монашеском звании. Тогда последовал приказ, и отец Алипий из послушания поехал в Печоры наместником. Приехал, а ему сообщают, что власти монастырь хотят закрыть и даже все бумаги для этого приготовлены. Отец Алипий распорядился ворота монастыря запереть, а бумаги сжечь.

На другой день вызывают отца Алипия к властям. Он явился — с посохом, в рясе, клобуке. Власти спрашивают:

— Ну что, видели документы? Отец Алипий:

— Какие документы?

— На закрытие монастыря.

— А я их сжег.

— Как?! — те начали на него орать.

158

Отец Алипий послушал, послушал, а потом как хрястнет посохом по столу — чернильницы во все стороны полетели — и закричал громовым голосом (а голос у него был страшный — он ведь был на войне полковником):

— Сидите тут, сволочи, а по вас давно Сибирь плачет!

Те прижухли и думают: раз он так смело себя ведет, значит, у него наверняка есть рука в ЦК. И отступились — на время.

Тут пошла эпидемия холеры, и власти пустили слух, будто монастырь распространяет холеру через целование икон и крестов. Опять решили закрывать монастырь, но отец Алипий велел ворота запереть.

Тогда подтянули к монастырю войска, но штурмом брать постеснялись — с пушками, танкетками против стариков-монахов. Оцепили и стали ждать. Думают: без воды да без пищи долго ли они протянут?

А надо вам сказать, что Пскове-Печорский монастырь — это средневековая крепость, способная выдержать многодневную осаду. Там и колодец есть со святой водой, и припасы в погребах, и тайные подземные выходы наружу.

Вызывает к себе отец Алипий на заре молодого монаха, дает ему чудотворную икону и говорит:

— Езжай, Володя, в Москву, в Институт эпидемиологии, и возьми у ученых справку, распространяют иконы холеру или нет.

Монах через подземный ход вышел, на такси в Псков, там на самолет — ив Москву.

159

Приехал в институт. Там ему выдали справку по всей форме: что холера — болезнь желудочная и через иконы передаваться не может.

Он тут же обратным рейсом в Псков и в тот же день является к отцу Алипию.

И вот отворяется монастырская калитка и оттуда выходит процессия, неся застекленную, обрамленную справку — с подписями академиков и печатью. Власти посмотрели — на справке сегодняшнее число. Тогда они решили, что это чудо, и отступились.

От ворот монастыря к Успенскому собору ведет красная дорожка под уклон горы. Когда-то, за резкую критику царя, опричники казнили здесь архимандрита Корнилия — тогдашнего наместника, а его обезглавленное тело протащили вверх и бросили вне стен монастыря. Тропа окрасилась кровью в алый цвет, в память о чем она всегда посыпана толченым кирпичей. А раз в году, в день Успения Божьей Матери, дорожка эта вся покрывается живыми цветами, принесенными народом.

До войны отец Алипий был художником. В монастыре он расписал фресками внешние стены собора.

Приезжала к нему Фурцева.

Отец Алипий принимал посетителей, стоя на балконе второго этажа своих апартаментов. Он и для министра культуры не сделал исключения.

Спустилась Фурцева от ворот, задрала голову на балкон и стала увещевать:

— Игорь Вениаминович! Вы ведь талантливый художник. Стоит ли губить себя в монастыре?

160

Возвращайтесь в Москву, мы вам мастерскую дадим, устроим выставку в Манеже.

— Екатерина Алексеевна! — (Или как ее там звали?) — вежливо ответил ей отец Алипий, скрестивши руки на груди. — К сожалению, ничем не могу быть вам полезен. Я ведь знаю — вам конь нужен, а мне на фронте' яйца оторвало.

Фурцева подхватила свои длинные юбки и, вместе со свитой, опрометью кинулась по дорожке вверх, вон из монастыря — к черной "Волге". Больше она его в столицу не приглашала.

1

У ЦАРСКИХ ВРА Т

Алтарник Сережа был черный, страшный, высокого роста, лет ему было за сорок, и он отличался необычайной кротостью и добротой, напоминая тропарь "благоразумному разбойнику в рай путесотворил еси вход .

Отец Светоний словно и создан был старцем: маленький, лысый, опушенный несоразмерно большой белой бородой.

Отец Хрисанф производил зрелище величественное и даже подавляющее. Он уверял меня, что своей молитвой может вызвать дождь. Чувствовал себя колдуном.

Отец Валиил, обвыкнув в церковном быту, приобрел новую, православную вальяжность, позабросив и француженок, и стихи.

161

КОПЫТЦЕ

Мы с сестрой сидели на бревнышках возле храма в погожий субботний день.

Отец Александр прищурился от солнца и раздумчиво произнес:

—- Сестрица Аленушка и братец Иванушка... Разглядел книгу у меня на коленях и прибавил:

— Не читай, братец, "Георгия Федоровича" — козленочком станешь!

ПУТЬ

Нельзя сказать, что философией заниматься достойно или праведно (как и математикой, или музыкой). Это неотвязное дело для тех, кто не может успокоиться никаким иным образом. Успокоиться в процессе — "своем" деле.

Вот почему занятие философией не имеет моральных оправданий, да и не нуждается в них. Философия — жестокое профессиональное дело. Нельзя сказать, что философ праведен. Он может быть на правильном пути к истине, может создать истинную систему, но истина не открывается ему, а светит издалека, как привлекательная цель. Цель, которую он стремится поразить, изловить.

В философии нет ни откровений, ни догматов, ни таинств. В ней попираются авторитеты или избираются по сердечной склонности. Это сфера чистого Логоса, мышления, как бы ни притягательны были созерцание, радость и любовь.

162

Метафизика избирает в мире чистые сущности, которые и суть ее предмет. Происходит сведение и сокращение сущностей.

Предельная сущность — мир. Бога не видел никто никогда. Христос — предобраз мира. Мир до грехопадения — образ и подобие Божие; его сосредоточие — Адам (земля).

Христианство — соблазн для эллинов своей предметностью, конкретикой: Сын Божий родился от Девы, имя Его — Иисус, Он был плотником из Назарета. Мы вкушаем Его плоть и кровь. Не куда-нибудь, а именно к Нему мы придем по воскресении. Святые конкретны, они имеют имена.

Христианство конкретно, оно слишком конкретно: мой батюшка, мой храм, вот эта икона, эта свеча, эти деревья за оградой кладбища и этот дымок над костром привала паломников...

Надо жить так метафизически убедительно, чтобы истина этого бытия сняла своей очевидностью.

ОДНАЖДЫ

• Человек ли ты?

• Так, Господи.

• Страх держи в душе. Почему, Господи?

• Человек ли ты? Так, Господи.

• Страх держи в душе, человек.

163

Не служишь ли врагу Моему?

Нет, Господи.

И впредь не служи.

Суесловием не грешишь ли?

Грешен, Господи.

Иди и не греши больше.

— Не служишь ли также и маммоне?

— Грешен, Господи.

— Иди и больше не греши.

— Господи! Господи! Как жизнь прожить, исполненную смысла?

— Сердцем твоим и умой, всеми помышлениями твоими и делами служи Всевышнему, о малом же не помышляй. Ибо все в воле Его. Богу единому служи, как Я служу Отцу Моему. Ближних возлюби, как Я возлюбил возлюбленных Моих. О пище не заботься, о крове и одежде, ибо Дам тебе. Земную славу отринь, ибо во Мне истина и суть сущего, и смысл имеющего быть. Так живи, и спасен будешь, и путь обретешь и жизнь вечную.

164

САМОЕ СТРАШНОЕ

Дети в одиночестве испытывают страх. В детстве всегда должен присутствовать взрослый человек.

Для взрослых в роли взрослого выступает Иисус Христос.

Ночь, когда мне приснилось, что Бога нет.

Ощущение непоправимого несчастья.

Пронзительно острый месяц глядел в окно, давила шею цепочка от креста. И было так невыносимо тяжело, словно мне душу отрезали.

ОТЕЦ

— А вы как живете?

— Хорошо, батюшка, слава Богу. Работы вот только много.

— Работы много — это не беда. Плохо, когда грехов много.

— И грехов хватает, батюшка. Отец Александр ободряюще кивнул.

зов

Я проснулся утром от звериной, тигриной масти страсти.

 

165

MEMORY

В печаль открытого окна Челном любви вплыла луна, И пальцы тонкие сплела, И липкий воском залила, И не оставила следа Печать росы в ночи стыда.

Штормбассейн. Почему-то больше всего мне вспоминается штормбассейн.

Обычно вода в нем была мирной — морская, голубовато-зеленая, она виднелась в смотровых люках, если быть снаружи. Лишь однажды я видел, как по кругу воды, опоясывающему штормбассейн (как в самоваре), ходили волны. А вообще там можно было устраивать бурю какую угодно, в любое количество баллов. В штормбассейне, кроме того, жили люди. Там внутри были просторные комнаты с огромными, настежь распахнутыми окнами, койками, стульями, столами, тумбочками и утюгами. Там жили, не особо задумываясь над различиями пола, безмятежно и просто, молодые гидрофизики — загорелые, румяные от помидоров, насквозь просоленные морем. Еще гидрофизики жили в фанерных домиках на берегу, хотя жить там не полагалось, так как берег был испытательным полигоном, а домики — лабораториями с контрольно-измерительной аппаратурой. Тщательно скрывались следы жилья: матрасы с одеялами и подушками, остатки репчатого лука, соль, рапаны, рыбья чешуя, бутылки из-под дешевого крымского вина.

166

Одним летом на полигоне поселились сестры, которые ходили в махровых полотенцах и совратили физиков всех до единого, а потом всем ужасно надоели. В ходу было слово "клиент".

Был очень популярен только что возникший анекдот про космонавта Хабибуллина, забывшего свои позывные, которому с земли по радио говорят: "Хабибуллин, жопа, ты же Сокол!"

Вечерами все население Симеиза и Кацивели, несмотря на жару, пропадало у телевизоров: шла премьера фильма о Штирлице.

Антисемитизм там был, но умеренный, просвещенный — не как у необразованного сословия России.

Приехал жирный, сальный, весь в деньгах, сибиряк — слегка раскосый, как медведь, с жирными руками и волосами. Произнес не ведомое дотоле словечко "БАМ", куда в этот день отправлялся первый поезд добровольцев, цитировал речь Брежнева, был очень воодушевлен перспективами дороги.

Сосновые шишки бомбардировали крышу. В окно, пришторенное занавесками, посвечивая русалочьей чешуей, вплывала бесстыдная ночь.

На садовой скамейке спал в обнимку с мотоциклом участковый милиционер по кличке Шериф.

ВИДЕНИЕ

 

"Детейрос — это значит ходить по острию ножа, или жить так, как живут евреи@.

167

 

"Пришел ученик к учителю и спросил про кbпрамту (смирительную палку)."

— Ты еси священник по чину Мелхиседекову, — сказал батюшка, облачив меня в крылатое одеяние во сне. А я привалился головой почему-то к пианино и заплакал о своих грехах.

— Господи, Ты создал меня таким, — плакал я. — Не презри создание Свое! Гнев, гордость и плотское вожделение — вот и все мое существо. А где же память смертная, любовь, обетование вечной жизни?

ГРЕХИ

То, что мне хочется забыть, я помню.

Первую женщину я познал относительно поздно — на третьем курсе. Было это так.

Ближе к зиме мне стала благоволить знакомая скрипачка. Была она старше меня лет на шесть — на семь и носила очки на коротком, чуть вздернутом носике. И захотела она прийти ко мне в гости в общагу — посмотреть, как она выразилась, как я живу.

Сосед мой, как принято у нас было, на этот вечер смылся. Провел я скрипачку мимо бдительных вахтеров, попросив у кого-то из наших девочек пропуск (на это всегда шли охотно и с пониманием, потому что половая жизнь, или любовь, пользовалась в общежитии большим уважением и сочувствием).

Сели мы с моей скрипачкой за столик в крохотной общежитской комнате, зажег я для интима настольную

168

лампу, накрыв ее полотенцем, и стали пить ликер "Шартрез" — "зеленый забор", как называл его граф Думбасов.

(Граф Думбасов играл на контрабасе и отличался мрачностью характера и вместе с тем большой человеческой отзывчивостью. Шутил он обыкновенно так:

— Володь, а Володь!

И на вопрос:

— Да? — говорил уловленному простаку:

— Пойдем яйца колоть, — а вообще был очень положительный товарищ.)

Разговаривали, вспоминали летнюю поездку по Прибалтике.

Потом скрипачка моя прилегла на кровать.

Еще не очень веря в себя, я поцеловал ее в губы и снял с нее очки. Она не сопротивлялась. "Можно? — спрашивал я, — можно?" — и, не получив ответа, стал сворачивать с нее колготки и вообще все, что было надето ниже пояса, впервые увидев мохнатое сокровенное женское место. Тут только сообразил, что не сняты сапоги, стянул и их, расстегнув, и сбросил на пол вместе с одежей. Вспомнив, запер дверь на ключ, поспешно, словно в жаркий день у озера, разоблачился сам.

Она лежала, раскинув ноги, как чайка крылья. Уподобившись Эмпедоклу, кинувшемуся в пекло Этны (философ, как мы помним, выдавая себя за бога, решил таким образом скрыть факт своей смерти от учеников; но вулкан подвел его, выбросив наружу медную сандалию), я устремился к огнедышащей пучине. В муке выдохнул:

 

169

— Помоги же мне!

Двумя пальчиками она вложила оружие в ножны. Я с трудом протиснулся вовнутрь, ощутив блаженство и легкую боль от тесноты. Так состоялось мое посвящение в мужчины, боевое (или, лучше сказать, половое) крещение в женской купели.

Кровь теплой волной подступила к сердцу, докатившись до кончиков пальцев рук и ног. И меня объяла неслыханная радость, не ведомая мной дотоле. Я понял, что такое женщина, и как многое я приобрел.

А утром она оказалась совсем некрасивой.

До этого у меня и грехов-то особых не было: пьянство, ложь да рукоблудие. А тут появилась грешная любовь, в которую я вступил с великой гордостью, называя свою подружку любовницей, хотя она этого слова не любила.

По сути дела, мы были с ней просто друзьями, причем друзьями хорошими и откровенными, но боюсь, что в юные годы, при отсутствии религиозных нравственных заслонов, такая дружба почти всегда тяготеет к греху и стремится к разрешению им — как доминанта тяготеет к тонике.

Дружба наша продолжалась недолго — примерно полгода. Но и потом, когда мы с взаимным облегчением расстались, а подружка моя вскоре вышла замуж за дирижера, уехавшего впоследствии в Австрию, я относился к ней с подчеркнутым уважением, пользуясь, как мне кажется, взаимностью.

Была и другая любовь — художница с могучими устами, квадратным торсом фехтовальщицы и необъятным омутом ложесн, которая была посвящена в языческие тайны, отважно мчалась вскачь на резвом

170

скакуне или лежала ниц, замкнувши зверя страсти в глубь темниц.

(Она целовалась оскаленным ртом, в зубы, сталкиваясь, издавали фарфоровый какой-то звук.

— "Волки от испуга скушали друг друга", — вспомнил и промолвил наш герой.

Она шутливо ухватила его зубами за шею.

— Вампир! — выдохнул он, проваливаясь в небытие...

Однажды герою приснилось, что она — две личности во едином теле, две души, паразитирующие друг на друге, — конфликтующие структуры. Ночная душа совершала ночные убийства, дневная жила, не ведая об этом, но догадываясь, как о кошмарных снах. Себе герой приснился как расследователь тайных злодеяний ночной ее души. Но все это было чупухой и, повторяю, сном героя.)

Так вот, даже нравственное чувство моего соседа Геры Шуцмана — явление эфемерное и парадоксальное, в сущности, фантастическое, как какой-нибудь дракон, — было поколеблено жестким, рискованно раскованным юмором юной художницы.

А меня убивали ее мемуары — например, о встрече Нового года в Риге:

— Были записи — Адамо, Азнавур. Шампанское. И он факал меня всю ночь.

И вот уж тридцать лет прошло, и мы никто друг Другу, и ни разу не виделись с тех пор, — а я все не могу смириться с этим — с тем, что кто-то факал ее всю ночь.

171

Было и еще одно нелепое существо, пожелавшее мне отдаться, с прыщами на заднице. Тут и вовсе не было ничего интересного.

А потом была любовь...

И вот настала трезвость.

Сидела женщина на скамье, и желтый лист лежал у нее на рукаве, как луч фонаря. Стояла пора Покрова.

OCCIDENTAL

Бывают моменты, которые не ощущаются мной как грех.

Поезд в Ригу, темное купе.

Мы крепко выпили с соседом по вагону в вагоне-ресторане — три бутылки сухого вина.

Соседка — дама в парике, сдвинутом набок, пришла уже под этим делом (на собственных проводах пришлось ей выпить спирту). Была она на вид высокомерна.

Помню сетчатые какие-то, кружевные, прозрачные, розовые, кажется (хотя как я мог в темноте разобрать?), не то шелковые, не то капроновые (бывают ли такие?) ее трусы, к которым я притиснулся, раздевшись до трусов и майки (наши полки были нижние), обнаженным фаллосом.

На верхних полках спали пограничники. В вагоне вообще ехали одни только писатели-пограничники — на

172

совещание в Юрмалу — и цыганки, громко бранившиеся с проводницей из-за постельного белья (темпераментные потомки филистимлян выкидывали из купе в коридор простыни и наволочки, цвет которых — белый, — как они мне потом объяснили, считается у этого народа погребальным), но, к счастью, сошедшие где-то на полдороге.

Я испытывал к ней тихую нежность и чувство вины на рассвете, когда лежал у нее на плече своей горькой похмельной головой (встретив полное взаимопонимание — у нее тоже голова была с похмелья) и говорил ей, с которой был вечером на "вы":

— Ты прости, я просто одинокий мужчина... Она согласилась встретиться со мной, "но только не на взморье", а где-нибудь в городе, в кафе, в дневное время. А я не позвонил, убоясь воспоминания о грехе желаемом, убоясь желания совершить и самый грех. Но эта ночь в купе, и это беззащитное и бесстыдное касание, которое она позволила мне, возможно, бессознательно, до большего не допустив, пахло первым дождем и ранней весенней Ригой, и одиночеством, и материнским, товарищеским женским теплом, телом упругим и гладким, сохранившим целомудрие в ту ночь, и мудрым, разделившим мое одиночество, прижавшим тихими ладонями мою больную голову к плечу, склонясь к ней своей головой, оставив на столе не нужный никому парик.

Пограничники в то утро пошли опохмеляться, а вернувшись, притащили чего-то и нам во исцеление души же и тела, а явившийся с ними фотограф Слава, бурно шутивший с соседкой о возможности его брака с

 

173

ней "хоть сейчас", глазом не моргнув, съел тонкостенный стеклянный стакан.

И так это все перемешалось: соседка, стакан, берег моря, где Слава на пари в апреле искупался, а полковник из военной цензуры (который, впрочем, не очень-то и спорил с ним) не отдал ему проспоренный коньяк, — все это было Ригой и весной, и неохватной ширью Балтики, песком, иззубренным бризами, и чем-то щемяще-печальным, как чайки и щенки, носящиеся у края воды, нестерпимо горьким, как брызги волн.

Еще мне вспомнилась Рига, где мы пили кофе с черным, на травах настоенным бальзамом, захлебываясь, для остроты ощущения, табачным дымом.

Наверное, такие вот маленькие радости и делают жизнь счастливой, — подумал я тогда.

Мы сидели в кабачке "13 стульев", в основании тяжкой оружейной башни на ратушной площади. Ч «ч»1 я площадь, с ее выпуклым булыжником, громоздился краснокирпичный, бурый от бурь и веков Домский собор, превращенный большевиками в концертный вал.

Подъехала, видно, экскурсия из Пскова, и мужик псковский, оторопев от интерьера, спустился в погребок. У прилавка он заказал сто граммов бальзама, хлобыстнул его под изумленные взгляды буфетчиц, а конфетку, даденную на закусь, повертев, положил в карман.

Я до сих пор ощущаю в гортани и на языке вкус кофе и бальзама, — уж и не помню, летом это было или зимой, — а вкус остался, и ощущение незримой, тихой радости, происходящей от него.

174

 

ТУРЕЦКАЯ РОЗА

Пограничники дали мне кличку — "Ришелье". (Сработало профессиональное чутье.)

Сидеть на их заседаниях в двух шагах от моря и в часе езды от Елгавы, где в пустыньке служил отец .Таврион, было невыразимо тоскливо. Я решился удрать в монастырь и отсутствовал в Дзинтари день и ночь.

В пустыньку, притаившуюся в сосновом бору, меня повез молодой рижанин, служивший сантехником в жэке и не расстававшийся с черными четками даже на работе. Мы славно потрудились на монастырском дворе, отстояли всенощную и даже послушали явно местные увещевания пламенного Тавриона:

— Монашкам — в отпуск? Отдыхать? А от чего?! Заночевали в паломнической келье. Запомнились сумеречные сетования заезжего

мужичка на непутевого сына:

— Он говорит: "У вас в Евангелии как написано? Нельзя служить и Богу, и маммоне. Вот я и буду, — говорит, — служить — маммоне"...

Этот же богомолец, проведав ненароком, что мой напарник посещает в Риге римско-католический костел, чуть не кинулся на него с монастырским колуном — я еле удержал, урезонив ревнителя древлего благочестия старинной тамбовской лексикой.

Чтобы обеспечить себе железное алиби, я решил придумать "легенду" для пограничников (впрочем, они и так не сомневались, что "Ришелье" время даром не терял — ив общем-то почти попали в точку относительно моего по преимуществу дамского общества — монастырь был и в самом деле женский, с суровой

175

игуменьей, первым делом потребовавшей у нас с экуменическим слесарем паспорта и лишь потом дозволившей войти и даже порубить дрова во славу Божию). И когда мы ехали после ранней литургии пригородным поездом обратно в Ригу, я попросил моего спутника назвать какое-нибудь другое примечательное место в Латвии, куда я теоретически мог смотаться, прогуляв погранично-литературные дебаты в гостинице "Юрмала". Он сказал, подумав:

— Это Сигулда.

— А что там интересного?

— Горы, лес. да .

— А еще?

— Турецкая роза.

Вообще-то, как впоследствии выяснилось, он сказал: "турайдская роза" — но с таким сильным акцентом, что мне послышалось — "турецкая". И рассказал легенду, которую я самым внимательным образом выслушал и постарался запомнить.

Пограничники, которые как раз заканчивали завтрак, встретили меня восторженными

восклицаниями: "Ришелье" вернулся! Легкая непристойность их догадок радовала меня, ибо наводила следопытов на ложный след.

— И где же ты побывал? — спросил, наконец, Валерий Андреев — заместитель начальника пресс-службы КГБ (он прославился тем, что в свое время до полусмерти перепугал двигавшихся на моторной лодке китайских нарушителей водной границы, раздевшись донага и кинувшись вплавь по Амуру им наперерез).

— В Сигулде, — ответил я, прожевывая яичницу с колбасой.

полюбопытствовал

176

— А что там интересного? -капитан-лейтенант Суслевич.

— Горы, лес, — добросовестно изложил я путевой очерк моего приятеля-латыша.

— А еще?

— Турецкая роза, — небрежно бросил я, порадовавшись своей предусмотрительности. Все навострили уши. — Ну, там жила такая девушка, по имени Роза. А в тех местах тогда были турки — завоеватели. И вот один турок хотел забрать эту самую Розу к себе в гарем. А она ему говорит: "Погоди, я тебе хочу подарить волшебный платок. Если его на шею повязать, то вражеский меч тебе нипочем". Турок, конечно, не поверил. Она тогда говорит: "Хочешь, проверим?" Повязала, значит, платок себе на шею. Он взмахнул саблей и... отрубил ей голову.

Пограничники были потрясены — в особенности этим зловеще-миражным видением сластолюбивого турка в боевом халате, атласных шароварах и полумесяцами загнутых чувяках, с кривым дамасским клинком и хищным янычарским носом, разгуливающего по латвийским холмам. (Возможно, им даже послышалось: "турецкая рожа ".)

Дальнейшие расспросы отпали сами собой.

На прощанье Андреев подарил мне свою книгу с сентиментально-мужественной надписью: "Володе Ерохияу — товарищу по оружию", вызвавшей в романтических кругах московских христиан панический переполох, развеять который было под силу одному лишь отцу Александру чМеню — что он и сделал наконец разящей мощью своего авторитета.

 

 

177

NORD-WEST

Море было плоским — площе берега, вылизанного ветром и водой. На берегу росли коряги. А может, и не росли уже, а так — вцепились в мокрый песок и держались до первого шторма. Море было таким мелководным, что по колено в воде можно было дойти до Швеции, — так, по крайней мере, казалось купальщикам, которые, не утерпев мелководья и холода, окунались, не пройдя километра, едва замочив низ трусов. Побарахтавшись так, они спешили к берегу. Путь к Швеции казался нереальным из-за холода и вязкой воды, по которой много не пройдешь. Море было пустынным. Только изредка по горизонту проплывал рыбацкий холодильник, неуклюжий и темный, как комод.

Песчаная, разузоренная корнями сосен тропа вела от берега, сквозь густые кусты бузины, к русской церкви — заброшенной, с покосившимся крестом, заросшей травами. Дети в белых гольфах на соседнем хуторе играли в бадминтон. Гулко отскакивал от ракеток утяжеленный камешком волан.

Чуть в стороне стояла кирика — лютеранская церковь — высокая, чисто выбеленная, обнесенная низкой каменной оградой. Камни ограды были разными по величине, образуя причудливый орнамент. Петушок на колокольне чуть поскрипывал. С сосен облетали шишки, шлепая по черепичной крыше.

— Здравствуйте, девочки. Вы по-русски говорите?

— Говорим. — И, спохватившись:— Здравствуйте!

— А старшие в доме есть?

— Есть. Дедушка и бабушка. — Побежали звать.

178

Вышел чинный старичок с обвислыми усами, лучами морщинок вокруг глаз. За ним шла беленькая старушка с голубыми, как небо, глазами.

— Мы русские, православные, из Москвы... — начал я после взаимных приветствий.

— Ах, — всплеснула руками старушка, — как это чудесно — из Москвы! Я училась в гимназии в Ревеле. Мы пели "Коль славен наш Господи в Сионе". Это было... чудесно! Пойдемте скорее в дом — я сыграю

Коль славен" нfфисгармонии, а вы споете.

Старичок покивал, мы же глупо улыбались, не понимая, о чем идет речь. В то время слышать "Коль славен" нам не приходилось — в России его давно никто не пел. Но откуда было ведать эстонцам, что русские забыли свой старинный флотский гимн, который когда-то вызванивали куранты московского Кремля и корабельные часы-колокола?

Незнание "Коль славен" делало бы нас ("православные, из Москвы") подозрительными самозванцами, и мы не пошли в дом, хотя старички, объяснившие нам дальнейший путь, были трогательно милы.

Через несколько месяцев, следующей весной, я рассказал об этом казусе друзьям. Выслушав, физик Степа Введенский, одетый по случаю Пасхи в лоснящийся черный пиджак и хорошо выглаженную белую рубашку без галстука, в своих старомодных золотистых очках, с большой рыжей бородой и огненной гривой зачесанных назад слегка поредевших волос похожий на учителя царской гимназии, откашлявшись и чуть приподнявшись на скамье, запел:

 

179

Коль славен наш Господь в Сионе,

He может изъяснить язык.

Велик он в небесах на троне,

В былинках иа земли велик.

Везде, Господь, везде Ты славеи,

В нощи, во дни сияньем равен.

В эстонском языке нет будущего времени, но зато есть три прошедших.

Блаженное время: мы пили пиво и читали апостолов.

 

ДВОЙНИК

Я пел на левом клиросе, когда почувствовал на себе чей-то пристальный взгляд. Обернулся — отец Александр Мень задумчиво глядел на меня из алтаря. Взглядом же я потребовал объяснений. Он подошел после службы и сказал:

— Вы удивительно похожи на мою тетушку...

— Чем это можно объяснить? — спросил я в надежде на мистическое истолкование.

— Игрой генов, — ответил отец Александр.

ДУША

За ужином Степа рассказывал, как академик Павлов душу поймал:

— Он сперва на собаках тренировался — собачьи души ловил. Это ему удавалось. И решил тогда Павлов человеческую душу поймать. А у него как раз в

180

клинике больной лежал, при смерти. Вот Павлов наставил трубки разные, колбы, реторты, змеевик, вытяжной шкаф приготовил и ждет, когда этот человек помирать станет. Дело к ночи было. Начал больной помирать. Павлов включил реостат, и душа — бульк! — по змеевику — в реторту! А он ее пробкой — шпок! — и закрыл. Поднял вот так, смотрит. А душа бьется за стеклом, как птица, голубым светится и на человека похожа. Загляделся Павлов на душу, поставил реторту на стол и задремал. Вдруг слышит — сквозь сон — голос ему как будто говорит: "Ты душу-то — отпусти!" Ой! — вздрогнул Павлов, думает:

почудилось. Только лоб к ладоням прислонил, а голос опять: "Отпусти душу!" Что за причуда? — думает Павлов. Крестным знамением себя осенил, в кресле откинулся и только было дремать начал, как вдруг слышит: "Выпусти душу, кому говорят! А не то твою заберем!" Испугался Павлов, вытащил пробку, душа — фьюить! — и улетела.

РАЗРЫВ

Жан Поль Сартр рассказывал: однажды, когда ему было четырнадцать лет, он вдруг почувствовал, что Бог его видит. Это показалось мальчику неприятным: видит, контролирует все мои поступки... Он спрятался в ванной. Но понял, что Бог видит его и там. Тогда будущий философ страшно рассердился на Бога и закричал:

— Уходи, уходи! Я не хочу Тебя знать! Я хочу прожить без Тебя, сам!

181

Больше Бог не приходил.

ПИДЖАК

Ненавязчивость отца Александра Меня была настолько неукоснительной, что давала повод к анекдотам. Например, такому:

"Отец Александр беседует с прихожанином. Когда тот поворачивается и уходит, кто-то говорит священнику:

— Батюшка, у него весь пиджак сзади в мелу. Что же вы ему не сказали?

— Так ведь он же меня об этом не спрашивал, — отвечает отец Александр."

НА КРЕСТНОМ ПУТИ

 

(Частное письмо)

Течет ли из одного отверстия источника сладкая и горькая вода?

Поел. Иакова 3, 11.

Дорогая ...

Ты хотела получить ответ на твои высказывания. Основной вопрос ты поместила во второй половине письма, поэтому я начну с конца.

Наша Церковь никогда не обращается с требованием выходить из комсомола или партии. Церковь принимает всех, приходящих к Ней. Ведь обращение человека к

182

 

Богу происходит не одинаково — иногда внезапно и полностью, а иногда постепенно в течение многих лет и даже всей жизни.

Сущность вопроса была вот в чем: можно ли быть в группе христиан, которые регулярно собираются, чтобы помолиться, почитать Св. Писание, изучать катехизис, обсудить пути христианина в жизни и т.д., и в то же время оставаться в комсомоле? Я полагаю, что невозможно.

Если человек решил пойти за Христом, может ли он быть там, где Его отвергают и преследуют? Его уход из комсомола неизбежен. Всякий комсомолец, если он ходит в церковь, венчался и крестил своего ребенка, примет всевозможные меры, чтобы это было скрыто, потому что по уставу комсомолец — атеист.

Многое встречается в жизни, что можно и должно понять и с чем примириться, принимая во внимание "всякие обстоятельства", но только до известного предела. В душе каждого человека этот предел, — основной не изменяющийся ни при каких обстоятельствах стержень, — его правда, его истина и вера, — когда его "да" — только "да", а "нет" — "нет". И пока человек не нашел этого в себе, он не должен быть в таких христианских группах. Тогда и ан, и его друзья избегнут многих неприятностей и внутренних конфликтов. А дружить, общаться с людьми независимо от того, комсомольцы они или нет, почему же нельзя? Очень даже хорошо, только не надо их вводить в таких группы.

Попытаюсь, если смогу, ответить на начало твоего * письма. Твои столкновения с преподавателями — просто встреча подростка с жизнью. Подростка, •'

183

ищущего истины, смысла жизни. Такие конфликты переживали юноши и девушки всегда, начиная с первых веков до нашего времени. Не только молодежь, а любого возраста человек, стремящийся к добру, справедливости. Дело не в государственном строе, а в нравственном духовном устроении человека. В Евангелии сказано, что Иоанн Креститель на вопросы "что нам делать?" ответил мытарю: "ничего не требуйте более определенного вам", а воину: "никого не обижайте, не клевещите, и довольствуйтесь своим жалованьем" (Лк 3.13,14). В Евангелии указано на необходимость внутреннего преобразования, т.е. борьбы с самим собой. Каждый остался на своем месте, но сам он должен стать другим, чтобы через него мог проходить Свет Нового Завета. ,-•-• -«> ^г '»'

Выборы... — это гражданский долг, они не имеют отношения к мировоззрению. Выбирают все, хотя большинство знает, что это, собственно, не "выборы". Таков государственный строй в нашей стране, мы здесь живем и должны, как и все, выбирать, платить налоги, установленную кварт, плату, быть членами профсоюзов и т.д. Как и все, мы пользуемся техническими достижениями и благоустройством. Между прочим, мы пользуемся и законами нашей страны. Знаешь ли ты, во что превращается толпа людей, когда город остается вне закона? Мне пришлось это видеть: во время гражданской войны — при белых и при красных, и при подступах немцев к Москве. Во всех этих случаях люди вели себя одинаково — старались выжить за счет жизни другого.

Но встречались и такие, которые при любых обстоятельствах не теряли человеческого облика. И

184

 

тогда особенно ясно было видно, какое значение имеет в поведении человека его духовное, моральное и нравственное устроение.

На твой вопрос по поводу общего презрения и нелюбви к евреям я ответила, что в моей семье, и в особенности по отношению к себе, я этого не ощущала. Не знаю, почему, но я сказала неправду. Вероятно, подсознательно, мне не хотелось говорить на эту тему. Оставшись одна, я снова, по своему обыкновению, мысленно говорила с тобой и испугалась — почему же я сказала неправду?

Прошу, прости меня, я постараюсь исправить свою ошибку.

Постепенно возникли в моей памяти тяжелые переживания, связанные с враждебным отношением к нашей нации.

Конечно, всякая еврейская семья испытывает эту неприязнь. Я лично меньше других, потому что внешне не была похожа на еврейку, а подруги мои были православными, и в их семьях вопрос о национальности не стоял. Впервые я поняла, что не могу быть наравне со всеми, когда поступила в гимназию. Мы, еврейки, не посещали уроков по Закону Божиему и не молились вместе со всеми, только молча присутствовали. Мне это „ причиняло боль, потому что в ту пору я уже знала и любила Христа. Случалось, что ко мне менялось отношение, когда узнавали, что я еврейка. Не стоит вспоминать. Расскажу только о том, что особенно запомнилось мне.

Когда мне было четырнадцать лет, во время гражданской войны, в город, где мы жили, вступили "белые". Начались погромы и избиения евреев. Мой

185

отец был врачом, и мы укрылись в больнице, заразном отделении, которым он заведовал. Папа очень боялся за меня и поэтому послал меня в семью одного из своих очень хороших русских друзей. Он был уверен, что меня примут; но меня не приняли, даже не впустили в переднюю. Никогда не забуду выражения лица отца, когда я вернулась. Чудом Богкиим мы остались живыми и невредимыми, но были на волосок от смерти.

Второе тяжелое воспоминание — мне было 16-17 лет. Тогда я уже жила в Москве. У моей самой близкой подруги, у которой я часто бывала, отчим был ярым антисемитом. Он часто старался именно при мне как-то оскорбить, посмеяться над евреями. Я вся сжималась, холодела от тоски, не знала, как реагировать. Было и обидно, и страшно... .

В Загорске у матушки никогда не было и признака неприязни к евреям. Она принимала и любила всех, кого посылал к ней Бог. Национальный вопрос не стоял. А вот у моей крестной всегда был какой-то "такой" оттенок по отношению к евреям. Но я совершенно уверена, что, в случае нужды, она заступилась бы за них и все бы сделала для их спасения.

Пожалуй, самое тяжелое для меня было общение с моими духовными сестрами (духовные дети моего прежнего духовного отца). Многие из них не любили евреев. Относились к ним с оттенком брезгливости, как к чему-то нечистому. По моей внешности они и не предполагали, что я еврейка, и поэтому не стеснялись в выражениях, да еще рассчитывали на мое сочувствие к их взглядам! Я мучилась, не знала, что делать: сказать

186

 

— неудобно, а молчать — еще хуже, чувствуешь себя нечестной! И все-таки я молчала.

Дня два тому назад мне пришлось ехать в трамвае. Там один пьяный с ненавистью говорил об евреях, ругался, выражал сожаление, что Гитлер не успел всех уничтожить. Он привязался к юноше явно еврейского происхождения. Что только не говорил он!.. Угрожал, выражал сожаление, что не может тут же убить его, осыпал грязными ругательствами. Никто не заступился, все молчали... Казалось, весь вагон был наполнен презрением и ненавистью к евреям.

И все-таки... Почему же я не ответила по правде на твой вопрос? А потому, что во мне нет протеста против такого отношения. Конечно, в каждом отдельном случае, я чувствую обиду, боль, страх, но возмущения или убеждения, что со мной поступают несправедливо, желания бороться за равенство — этого нет во мне. Я принимаю все это как должное. А как же иначе? Народ, в котором родилась Божия Матерь, воплотился Иисус Христос, жили апостолы, откуда впервые прозвучала Благая Весть Нового Завета, как он может не быть гонимым? Народ, который в общей своей массе не принял, не понял Христа, из которого вышел предатель Иуда, разве он не должен быть; презираемым ?

Многие евреи считают, что они принадлежат к избранной нации, потому что Господь называл Израильский народ Своим с библейских времен. Избранность даром не дается. То, что именно на них, на протяжении многих веков, распространяется ненависть и презрение, разве это не подтверждает их особенную, кровную близость к Святому Семейству?

187

Когда я сталкиваюсь с ненавистью и презрением, конечно, я страдаю. В трамвае мне было так страшно и больно! Каждое слово этого пьяного типа буквально убивало меня, и еще больше убивало равнодушное молчание всего вагона, набитого людьми. Молилась, и я четко чувствовала (как всякий раз в подобных случаях), что если во мне вспыхнет протест, возмущение против такого отношения к евреям, я потеряю право на стремление быть как можно ближе к Иисусу Христу. Я думала о Его последнем, крестном пути. Как Его презирали, били, оскорбляли, убивали... Во время Розария мы часто говорим, что хотим быть рядом с Ним... ^ , , г.

По воле Божией, я родилась еврейкой, и я должна пройти свой путь по Его воле, а не отказываться, добиваться лучшего, протестовать... И мне непонятны и чужды стремления уехать в Израиль, возмущения, борьба за равные права и т.д. Я часто думаю, что если бы евреи получили равные права — они бы потеряли, ох, как много они бы потеряли!!! Это особая милость Господа к Своему народу, что они неравноправны и, думаю, никогда, до самого конца мира, не будут равноправными.

Думаю о Евангельской притче: Лк 14. 8-11.

Последствия грехопадения, первородный грех — несет на себе все человечество, весь мир в целом.

Предательство Иуды, отступничество Петра, требование всей толпы осуждения и смерти Иисуса — несет Еврейский народ.

Горячим покаянием, таким же горячим, какой была его любовь к Иисусу, св. Петр искупил свой грех и

188

получил Первоверховное Апостольство, сделался основанием Церкви.

Горячим покаянием и верой "благоразумный" разбойник первый вошел в Рай вместе с Христом...

Да, я принимаю как должное нелюбовь к евреям. И когда я испытываю и вижу эту враждебность и презрение к нашей нации — я молюсь, чтобы Господь, вместо обиды и протеста, послал — покаяние и любовь к Иисусу, как у апостола Петра, и покаяние и веру, какие были у разбойника...

 

В АФРИКЕ БОЛЬШИЕ КРОКОДИЛЫ

— Выпустили пятнадцать тысяч обормотов, — с усмешкой повествовал отец Александр, — они пишут возмущенные письма: почему правительство допускает демонстрации и забастовки, как газеты пропускают такую информацию. А работать по-настоящему не хотят и не умеют. То есть они готовы, как и у нас, по шесть часов отсиживать на казенных штанах...

— Плохое знание языка, вероятно, воспринимается там как увечье.

— И не только языка. Один наш эмигрант — мелкий актер — приехал в Америку. Он собирался играть в Голливуде, и его обещали попробовать. Для начала он должен был пожить в одной американской семье. Иммигрантам дают такую возможность — для изучения языка, акклиматизации в стране. Однажды он пошел гулять и набрел на кладбище автомобилей — еще вполне пригодных", брошенных, никому не нужных. Среди них был "Мерседес" — почти новый. Актер сел

189

в него. В машине оказался бензин, она поехала. Он решил прокатиться. Вскоре по дороге ему попался полицейский, который на его вопрос сказал, что он может взять машину себе. Но когда актер подкатил на даровом "Мерседесе" к дому своих хозяев, он узнал, что тем самым его карьера в Америке кончилась, так как там взять автомобиль со свалки — все равно, что у нас брать пищу из помойки. Он спешно погнал машину назад, но полицейский вежливо объяснил ему, что взять автомобиль отсюда можно бесплатно, а вот чтобы поставить — нужно заплатить пятьдесят долларов. В гневе актер помчался в машине на побережье, где разбил ее и сбросил в океан. Ему прислали штраф в пятьсот долларов — за загрязнение океана.

НЕДЕЛЯ О БЛУДНОМ СЫНЕ

"На реках Вавилонских, талго седяхом и плакахом, внегда помянути нам Сиона... Аще забуду тебе, Иерусалиме..."

— Отец Александр, убилась, — пожаловалась тетя Клава. — Думала, сердце выскочит.

Разные бутылки стояли у водосвятия, и легко было догадаться, какая кому принадлежит. Плоскую коньячную забрала пожилая полная, интеллигентная женщина. Смиренная, исполненная благоговения — флакончик из-под лекарств. А уж пустую бутылку из-под "Андроповки" (так народ прозвал отвратительную волку с ядовито-зеленой наклейкой) забрала, наполненную святой водой, простая деревенская тетка, у которой, наверное, пьющий муж или сын.

190

В храме было тихо и тепло. Служили панихидку по Иосифу и Надежде.

"Братие, не хощу вас не ведети о умерших, якоже и прочий, не имущий упования... "

Тетя Клава послушала и сказала: — Когда помру — чтоб "Апостол" ты читал.

Я думал о моем народе и о том, что евреи в нем — как золотые нити в граните.

— Отчего русские так много пьют?

— От тоски по метафизике. В России скучно без Бога.

Среди учеников Иисуса, невидимый, ходил диавол.

Рыжебородый энтузиаст молодежных молитвенных групп создавал значки с христианской символикой и полублатными надписями типа: "Бог тебя любит", или "Старого нет, а теперь все новое ".

Он носил на поясе черные четки католического образца с крупными ядрами деревянных косточек и посеребренным распятием.

Была там еще "Аллочка-динамистка", которая шила Брату штаны.

И "Володя-хиппарь", наставлявший юную балерину, которая, обратившись, оставила театр и мыла в химической лаборатории пробирки, в тонкостях христианства — пока она не родила ему ребенка.

Музыкант рассказывал о своей работе в церкви:

191

— Как и все советские служащие, я должен был что-нибудь таскать с работы домой. Я носил из алтаря ладан, дома поджигал и кайф ловил.

ПЛАЧ ПО КЛАВДИИ (Рассказ моей сестры)

Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей, новопреставленной Клавдии, и прости ей все согрешения, и возьми ее в Твое Небесное Царство.

5 февраля 87-го года. Моя затянувшаяся болезнь. Еще не расточилось счастливое чувство от недавнего посещения отца Александра — приезжал ко мне с Причастием. Снежный вечер. Тихо.

И: звонок. Норин. Седая фея — "колдуница" (Катино; Володя: "Фея — преображенная ведьма") — чарующе — на кончиках лап, коготки подобрав. Расспросы ее, мои ответы. И — уже разговор исчерпывается; и я — о том, что соскучилась по старушкам нашим в Деревне.

Нора:

— Да, ты знаешь, что Клава умерла? Столбняк. Холодея:

— Какая? — предчувствуя — что раз умерла, то из двух Клав — конечно — та. более дорогая сердцу.

— Большая. — (Припечатывая.) — Березина.

— Господи! Когда? — (крещусь, переложив в левую руку трубку).

— В начале зимы, в ноябре.

192

(Клава, несколько лет назад, — моему брату, только что вернувшемуся, с "Апостолом" в руках, после чтения — строго:

— Когда помру, будешь мне "Апостол" читать. Я люблю, как ты читаешь. Смотри, не пропусти.)

И я, все реже бывая в Деревне, всякий раз, от дверей — ухом: слышен в тепло-дрожащем (как свечное пламя) хоре клироса басовитый, особенную партию выводящий, который ни с каким другим не спутаешь, голос? И — крестилась благодарно, со вздохом — тут тетя Клава. Пока она тут — все на месте; ничего нашему храму, и всем живущим в нем, не сделается.

...Давно все это стало зыбко. И жизнь живущих в нем, и жизнь здания (вот-вот сковырнут вместе с затесавшейся меж белых башен деревней), и — уж тем паче — жизнь старушек.

Но: на старушках-то все и — держалось, и посейчас, на последних старушках — держится. Невидимая опора — в немощных, старых, с палочками, с давлением, еле двигающих ноги, еле дребезжащих (но никогда не фальшивящих; переходящих, по мере старения голосов — на ярус ниже: с сопрано к альту, а тетя Клава — и к тенору — кенару (об кенаре — особо! Мария Николаевна, чтение ее).

Зыбкость. Приедешь в полгода раз, удостоверишься ухом: тут тетя Клава; обрадуешься; после службы подойдешь здороваться и вдруг видишь — появилась палка. Но не было никакой палки раньше! Кольнет в сердце: ах, время идет, старушки стареют — хоть и

193

уже — старушки, вечные старушки — но динамика — движение — старения — стремит их, они ускользают; немного, может быть, осталось встречаться — тут. За ними не утонишься! (Скок — в смерть, а ты — тут, с растерянными руками.)

"Помру скоро", — еще через год, с уже — всегдашней палкой, но лицо неизменное, загорелое (огород!), только глаза (белки) помутнели, пожелтели.

— Видно, помирать этим годом.

— Что вы, тетя Клава, вы нас переживете — теперь молодежь хилая, а вы — вон на все службы ходите — столько лет, стоя.

— И стоять тяжело стало. Да и хожу с трудом. Ноги...

Я свято не верила, что это "помру скоро" будет скоро, но знание, что когда-нибудь же будет — щемило сердце и заставляло всякий раз — уже привычно от дверей навострять уши. И если ее нет вдруг — пробравшись на клирос:

— А где тетя Клава? — (самым будничным простым голосом: род неосознанного колдовства, заклинания — не накликать тревогою в вопросе — страшный ответ).

— Заболела, а в воскресенье была, — (фу, отлегло!) ответ так же будничен (болеют они часто — то болеют, то в храме, и это какое-то вечное, вечно-спокойное равновесие, незыблемость — при всей зыбкости).

Кто же читал ей "Апостол"?

194

...И после этого ее "помру скоро"— прошло — два или три года. И я совсем успокоилась...

(Так же как когда-то, за год до своей смерти, Елена Александровна мне сон рассказывала: будто отец Александр у нее в доме моет пол — что, как она решила, — к смерти, и — предчувствовала, болела, ждала — я уговаривала — и уговорила — на год лишь. Может быть, не успокоилась бы — еще бы побыла она здесь.)

Жаль! Ей, конечно, хорошо теперь, а нас — жаль, нам без нее — пусто. (Как и без Елены Александровны, и Елены Семеновны — тех, кто близко вошел в сердце.)

— А похоронили где, у нас в Деревне?

— Конечно...

— А как она умерла?

— Так — умерла...

(Наверное, просто.)

194

Тетя Клава — на венчаниях! Их, знающих "Положил еси на главах их венцы" и "Исайя, ликуй", — немного, всякий раз две-три, одна из них Клава. Строгость, (До пения — строгость на меня: "Не подведи! Не знаешь — не вылезай, помолчи, а поймешь — так пой, а то нас двое"). Киваю, порядок известный.

И — ответственный миг — самое трудное: где молодые спотыкаются, а чаще просто не знают напев, а нот — не водится, или, если есть, поется самостийно, самостихийно, мимо (сквозь) нот, следить можно лишь слова. И — "Положил еси на главах их венцы... от наменяй честных... и дал еси им!"

195

 

Трижды.

На второй, третий раз — смелею — и тяну. Отпели

— переглядываемся, а Клава обязательно за руку возьмет крепко: <•

— Молодец!

Всегда мне хотелось перенять ее манеру строить гармонию — она подпирает весь хор снизу — одна, как нижний регистр органа, и хор — если и есть в нем два дребезжащих сопрано — звучит основательно, как хор, и звучит хоралом, органно. Но ходы, какими она ходит, — иной раз непредсказуемы. Думаешь — все поняла (наконец!) — вжилась, сейчас догадаюсь, знаю — и неожиданно тети Клавин, особенно теплый, трогательный (до слез!) или строгий, молитвенный поворот — (ас ним и оборот, слегка, глаз в мою сторону: "Слышала? Не на все закон") — парадоксальные эти мелодические движения — так и не изучила, может быть, и не было в них закономерности. Была — тетя Клава, живая, строго-трогательная, трогательно-строгая, которую хотелось всегда обнять, — и пение было — тети Клавино, уникальное, неповторимое; теперь, с ее смертью, навсегда потерянное.

Я сразу почувствовала: чтобы научиться у тети Клавы (именно: не партии тенора, а — у тети Клавы), надо в нее вжиться, впиться — и вставала рядом, держала за руку — или под локоть, и так, бок к боку, и в меня тетя Клава входила — и через уши, и — этим боком, и рукою — рукою в руку, плотью в плоть. Голос был — голосоведение --- плоть ее, а мне надо

196

было (надо, это знала я, ибо знала, что когда-нибудь не будет возможности прижаться к боку и руку взять в руку) это перенять, этому — внять, понять — до глубины — из глубины. Чему-то я научилась (слава Богу, успелось, прижилось; это — привитие, что-то другое, чем научение), но — не тем, именно особо Клавиным гармоническим ходам. (Смелы: то вдруг возьмет неожиданно огромный — сексту — интервал, где не ждешь его; и от этого слезы наворачиваются на глаза, и — восхищаешься ею, а она — строго, зная, что делает. — ведет дальше). Вела — одна; когда-то была еще Мария Николаевна — но о ней особый, отдельный рассказ. Вела — одна, потому что этот — поверхностному уху почти и не слышный голос — самый сложный, и мало кто способен вести его. Он не повторяет мелодию, как сопрано. Он составляет гармоническую основу четырехголосия; без него звучит либо плоская — без глубины — терция, либо (коли есть, вдруг, роскошь мужского баса) — между плоской этой терцией и басом — пропасть, дыра, которую — слышно. А "кенар" — заполнение огромной разницы меж сопранным дребезжанием и низким, обертональным басом.

И без баса, тетя Клава всю глубину звучания брала на себя. Послушает ее близко новенькая певичка — и отодвинется: поет бабка каким-то басом, не то, что все, сбивает с мелодии! Тетя Клава и это, думаю, видела — и спокойно и скромно делала свое дело. Она была — мастер, как редкостный ювелир, или зодчий, или строитель органа — котррый знает, что делает, и знает, что это другим не обязательно очевидно (высота его искусства), но — знает цену своему умению, и —

197

незримо трудится — не ставя подписи под своим творением.

У нас иной раз хвалили —- чей-то звонкий такой голос (из высоких). Но это — повторение мелодии, деря глотку, — элементарнее, чем незаметно, не всем слышно, не выделяясь, но гармонизируя общее звучание, от каждой ноты строить "орган". Это сложное творчество, требующее свободы, полной освоенности в контексте четырехголосия. Думаю, у тети Клавы были и импровизации, от сердца идущие; а сердце ее было неизменчиво, и я чувствовала и любила "тети-Клавин гармонический строй". Такие люди 'редчайши.

Она и рассказала мне о нашей церкви, как везли ее через всю деревню на лошадях — на подводах, как начали, помолясь, покропив бревна, возводить. *..— И вы помните?

-----А как же, мне тогда восемь лет было. — (22-й год.)

Я, Кате:

— Слушай, Катя, как нашу церковь везли; да слушаешь ли ты? Тетя Клава тогда была — девочка, стояла тут и глядела...

— И звездный купол, и с лестницею — Крест воздвигали. Помню, как первый раз ударил колокол...

Она и пела здесь с восьми лет — быть может, и раньше, в селе Пушкине, — но тут — с самого устроения храма.

"И наш храм никогда яе закрывался. Здесь всегда служили."

"Я еще девчонкой была."

198

Лицо у нее похоже на грецкий орех — темное, ' морщины глубокие, давние. Сквозь очки — глаза, трогательные — строгие и — готовые заплакать (не плачущие никогда). А строгость и к слезам готовность — знание скорби мира.

Мечта: прийти к ней на могилу — видится: уже тепло, трава (весна, может быть?) — посидеть (с Володей!), и — обязательно выпить (спирт или водку). ' У нее, у тети Клавы — надо выпить, помянуть ее. Тем утешаюсь.

После написанного.

Великий пост, темный, исчерна (черные платы и платки) храм. До Пасхи еще далеко, и от начала Поста далеко — глубь поста. "Господи и Владыко живота..." И — трое выходят — спускаются по двум клиросным ступенькам, — в центр Церкви, перед закрытыми львиноголовыми царскими вратами, черной завесой изнутри задернутыми (золотом по черному). И — в тишине (пока шли, спускались, стали — тишь, сущее молчание) — "Да исправится молитва моя..." Тетя Клава большая, тетя Клава маленькая и — кто-нибудь третий, раньше — несравненная чтица Марья Николаевна, в последние годы — какая-нибудь третья старушка.

На "...молитва... " — тети Клавино — октаву вниз — и сердце падает с нею, и замирает, и обливается слезами — "моя" — тети Клавино в протяжении

199

слогов — медленно выводит — одна, на тянущейся ноте — выводит ступеньки, лесенки своей партии, и — до начала "яко кадило" — в молчании ее одинокий, строго-скорбный и торжественный голос озвучивает первую ноту, на которую наслаивается жалостная, звенящая дребезгом терция двух верхних голосов — Клавы маленькой и другой, безымянной старушки.

Я — знаю уже и эту тишину, и как тетя Клава в паузе между "моя" и "яко" — одна — одиноко возьмет где-то внизу, в самой глубине — ниже не бывает, — из нутра мира — ноту, — и заранее, когда они идут к вратам, — начинаю стараться не плакать. И — смотрю, как они поют, и от этого старания и смотрения глаза выворачиваются из орбит, а моргнуть

— слезу спугнуть, поползет по щеке: стыдно. Не мигаю, застываю, и в горле тот самый — многократно в книгах описанный — ком, и — не дышится — пока не запоют "Утренюет бо дух мок" — только тут и можно (слегка!) перевести (отвести) — дыхание и моргнуть (и сморгнуть) — и — с новым вдохом и взором, с телом — абсолютно деревянным, застывшим — внимать, внимать до самых детски-немецких? итальянских? (почти из "любезного пастушка"), но воспринимающихся простонародными, просто — народными, деревенскими, в конце, пассажей — "Но, яко щедр, очисти".

Возвращаются и встают: мы — все оставшиеся скрытыми за хоругвями и огромной иконой клироса — встречаем; без слов — глазами; или — за плечи обнимаем — как после долгого пути. Встреча — всякий раз, как и провожанье — к алтарным вратам, на пение

200

"Да исправится" — взглядом, "с Богом"; каждый раз это — рискованное (ответственность!) пение, не пение — делание, служение — пред людьми и Богом. И мы, остающиеся — и провожаем, и ждем обратно — как из морского плавания, из опасного путешествия — и благословляем всякий раз, и — пока идут, выходят — нет, до выхода — за них переживаем; а как пойдут, встанут, раскроют двойной нотный лист (зачем? Ведь знают все наизусть; впрочем — текст: а вдруг — собьешься...) — уж не до волнения: застылость, глаза, ком — все внутри — неподвижность, предел напряжения, предел, который любое движение (хоть волнение тоже род движения, суеты души) — разрядить могло бы, спугнуть, сломать. А когда вернулись — ох, хочется дышать, вздыхать, обнять — да нельзя: служба идет далее, нам — петь дальше, или— кланяться со священником, со всем храмом, со всем миром.

И вот, тетя Клава однажды, после такого возвращения, — об отце Александре (что-то теплое им сказавшем) — мне:

— Ну его. Петь не могла — смотрит на меня своими черными глазищами...

А я знала — не смотреть — не мог, н, верно, всегда смотрел — в том же столбняке, как я и как весь храм — только она — вдруг, чрез столько лет — во время пения — заметила — смотрела, может быть, в тот раз обычными глазами, не — внутрь, вглубь, так что ничего и никого, — туда, откуда извлекала глубокие свои, глубинные ноты.

201

"Своими черными глазищами". Думал ли он тогда, смотря, — что когда-нибудь ее не станет, и — как дорога она — драгоценна душой, выпевающей ТАКОЕ? Может быть... Или — глаза его были — изумление: вот она какая, вот оно какое, и что же это она делает, может делать, власть имеет делать — над душами — над ним, над всеми его детьми — учеными и неучеными, погрязшими и праведными, новенькими и теми, кто много лет слушает эти слова в исчерна-темном храме; бессловесная (словом известным, не — ее) — тем, как она слово выпевает.

Наверное, смотрел — на всех, переводя взгляд, — он, слышавший за десятилетия этот распев — с тою же мелодией — другими, в других храмах — а тетю Клаву сжигал угольным взглядом — поняв, отчего здесь, этими старушками, петый напев так пронзительно ранит сердце — как и должно сердцу быть раненным в дни скорби о страстях — скорбью о раненом злом мире.

Если б меня когда-нибудь спросили: как это — "берет за сердце"? — я сказала бы: приезжайте Великим постом в нашу Деревню и послушайте старушкино пение; особенно когда три старушки в тишине выйдут пред алтарные врата, раскроют вдвое сложенный нотный листок и запоют. И когда в первой паузе сначала вступит одна из них — таким низким, очень низким голосом в тишине, и лишь потом вступят другие две, — тогда вы и сами поймете, что это такое. Вы физически, сердцем — почувствуете — что оно взято — и не ваше — в чьи-то руки, и вам жаль будет, когда пойдете по талому снегу от храма — что оно снова — ваше, ничье, не чувствуемое вами (раз не

202

 

болит — и не чувствуется, будто не существует — не напоминает о себе). И вы навсегда сохраните память и тоску по той тесноте и шири (сердцу тесно в сердце!), которой было оно томимо в исчерна-темном, в преддверии красной ясности, нашем храме.

А тетя Клава, верно, и теперь поет в небесном хоре — может быть, девчоночьим каким-нибудь, восьмилетним своим голосом... Что поет — это знаю наверное, ибо пение было — вся ее жизнь.

Нынешний пост, храм — уже без тети Клавы; и Клавы маленькой нет (больна). Меня выпихивают петь "Да исправится", альтом, дав нотный истрепанный листок (некому больше). Поем — на средине храма, втроем: маленькая Соня, Наташа деревенская, я. Пою и вижу, что ноты не годятся: они, видимо, были не списаны — срисованы кем-то очень старательно, но приблизительно. Пою — памятуя о Клаве, ее как бы голосом, в нотах читая только слова.

УМИЛЕНИЕ

Отзвонив в колокола, мы с сестрой спустились с колокольни.

— Отец Александр, какие ваши ребята молодцы, — сказала староста.----Наши русские так не могут.

203

УЛЫБКА ФОРТУНЫ

 

— Загорску еще повезло, что у революционера оказалась такая красивая фамилия — Загорский, — сказал по дороге на станцию отец Александр. — А то был бы какой-нибудь Поросенков.

Поезд подкатил зеленой ящерицей пригородных вагонов.

— Пойдем туда, где грохочет, — сказал отец Александр, — там свободнее.

 

204

Часть четвертая

ВОЛЧИЙ ХЛЕБ

 

205

ПРОБУЖДЕНИЕ

 

206

Легко быть праведным тому, кто занят делом. Есть два пути к обретению счастья — удовольствие и истинный путь.

Стоит просыпаться на рассвете хотя бы для того, чтобы ощутить капитанскую свежесть обжигающего лицо одеколона.

Желание утром нырнуть поскорее обратно в постель, в тепло понятно — утренняя душа остро чувствует свою незащищенность перед холодным враждебным миром. Это подобно скрытому инфантильному влечению в материнское лоно, которое, по Фрейду, вообще лежит в основе влечения мужчины к женщине.

Фрейдизм мог зародиться в Австрии, с ее мягким, умеренным климатом, располагающим к обыденной, прикрытой приличием эротике. Попал бы Фрейд в ваши российские условия, где все себе поотморозишь — не до секса! — пока-то отойдешь в избе, за печкой. А в латиноамериканских странах, не говоря уже о каких-нибудь папуасах, Фрейда подняли бы на смех: тоже — открыл Америку. Конечно, его учение не было бы откровением для них, как для цивилизованного саксонского мира. Он бы еще пошел в обезьяний питомник свой фрейдизм проповедовать!

За завтраком мне вспоминался Ленин, который говорил:

— Мы твердокаменные марксисты, и у нас крепкие желудки, и мы переварим всех этих сомневающихся!

207

ГРАФ

Зима в тот год была свирепая, много деревьев померзло с корней. Москва напряглась, уперлась носами в воротники.

Еды в магазинах не было, одни рыбные консервы стояли, отсвечивая цинковой белизной, в колбасных и мясных отделах, что мерещилось предвестием новых, небывалых бед.

— Говорят, подморозит, — сказал мне в лифте граф Бодрово-Велигурский (в миру — Альберт Степаныч, или просто "Лелик").

— А я как раз в командировку собрался.

— Далеко?

— В Пензу. '4"

— А, в Тарханы? *"

— Нет, на родину Замойского. "*'"

— А-а... Сынок его, значит, в Париже, а ты — в Пензу? Несправедливо. -«

О какой справедливости тут говорить, подумал я, снимая тулуп. Ведь и вы, граф, не в лучшем положении.

Делая доклад на политзанятии, "Брежнева", но потом

"Леонидильичабрежнева" .

.Htf. 'УК- Ж

Впрочем, все в конце концов произносить скороговоркой полное имя:

208

он сказал: поправился:

приучились

Jittj,v

* •

 

— В новой мудрой книге товарища Леонидоильичабрежнева... '

 

В райисполкоме дрались из-за книги "Целина".

Писатель Евгений Иванович Осетров называл Велигурского: "Чего Изволите?" •,

РАВНИНА

Райкомовская дама стояла, опершись промежностью об угол стола.

 

На щитке в кабине "козлика" были переводные картинки — женские лица в кружевных овалах: какая-то улыбчивая мулатка, строгая задумчивая русая шатенка западноевропейского образца, приветливая брюнетка. В картинках этих не было эротики, а скорее ожидание уюта и тепла — того, что называется мещанством, — все эти фарфоровые чашечки да рюшечки, все то, чего давно уже нет, и то, что удерживает людей от озверения, привязывая их к зе^ле.

У тракториста в кабине тоже были картинки — черно-белые открытки с женскими лицами, но уже спокойнее, в мягких тонах — портреты советских киноактрис.

Бился в окна, тряс стекла, льдом налипал степной буранный ветер. Трезвон стоял от сосулек, колеблемых вихрем. Лохмато-снежная, муторная, ночь мигала

209

глазами фонарей. По потолку метались тени, как будто, спутав времена, вновь подступали к городку лихие банды, вынырнув из метельной тьмы. И совершенной нереальностью была Москва, где валила толпа, крутились двери метро и горели, чуть слышно потрескивая, росчерки реклам, где пили кофе и говорили обо всем.

Колокола в жестяном рупоре отбили полночь. Считалось, что куранты играют "Интернационал", а на самом деле — ничего похожего. Поначалу, еще при царизме, они исполняли "Коль славен". Затем, после красногвардейского штурма Кремля, когда снаряд угодил в Спасскую башню, часы замолкли. Починить их взялся известный художник-плакатист Черемных, получивший в награду полфунта воблы и мешок пшена. И стали они вызванивать никому не ведомый мотив, который принято было считать мелодией пролетарского гимна.

Оркестр грянул бессловесный, после хрущевских

разоблачений, гимн моей родины. Как говорил один

старик, "раньше гимя пели, а теперь — только мимикой". s

Вспомнился рассказ Виталия Шпагина, как Сталин вызвал к себе творцов этих, теперь уже забытых, слов и спросил, какую награду они желают получить. Эль-Регистан стал перечислять: дачу, машину,., что-то еще — боясь, как бы чего не упустить. Вождь усмехнулся, как ему и положено, в усы, раскурил каноническую трубку и спросил, хитро прищурясь:

210

— А вам, товарищ Михалков?

— А мне бы, — скромно ответил создатель "Дяди ** Степы", — только ручку — которой вы подписываете сталинские премии.

И, конечно, получил все и даже сверх того, что запросил его простоватый соавтор.

Прощупывать меня Шпагин начал во время первой же моей поездки с группой писателей в Талдом. Шли дожди, и все боялись, как я опишу это природное явление. Но мой репортаж был этюдом оптимизма: "Дождливое это лето взметнуло могучие травы, иззеленило все вокруг".

То, что рабочие и крестьяне произносили, запинаясь, по бумажке заготовленные для них партработниками речи, меня не смущало. Хуже было бы, если бы они говорили все это искренне, от себя.

Писателей и мелкое начальство ждал у "дома Ростовых" вилобокий московский автобус, куда мы и погрузились вдвоем с подтянутым, спортивного вида фотокорреспондентом.

— Хохолков говорит: "Съезжу за б...", — доверительно шепнул мне на ухо Шпагин, дыша ароматическими веществами: мужским одеколоном, зубной пастой "Поморий", лосьоном после бритья.

Живой классик, действительно, сел в свой небольшой автомобиль,' хряпнув дверцей, и укатил, вернувшись вскоре с довольно юной, томной и несколько вздрюченной девицей с полной грудью и капризными губами.

211

Я намертво держался, и оборвать мне руки было нечем — я не давал на себя показаний. А смутные подозрения, что называется, еще не повод для знакомства.

(Рожон — наконечник копья. Потому и говорят: не лезь на рожон. И: какого рожна.)

Я все время скрывался, таил свое "я". В этом был элемент смирения и сознания малости моих познаний, была и неуверенность в своей правоте, неустойчивость мировоззрения, желание увидеть шире, принять чужие точки зрения. Скромность оберегает от громких ошибок. Но нельзя забывать свое, забвение — ложь.

КОНСЕРВАТОР

 

Очерк Ильи Ветрогонова назывался "Калязин".

— В городе Калязине, — сказал Караванов, — нас девчонки сглазили. А если б нас не сглазили, то мы бы

с них не слазили.

 

Заместитель ответственного секретаря

"Литературной Росиии" славился своим цинизмом и реакционностью и гордился дружбой с цензором обеих соседствующих газет Николаем Ивановичем

Дудолиным, которого дружески шпынял:

— Военный цензор говорит, что ты консерватор, — подтрунивал, бывалоча, цокая гнилым зубом, Володька Караванов.

— А мне военный цензор — не указ, — ничуть не смущаясь, а даже с пафосом ответствовал круглолицый, добродушный Николай Иванович и упорно заменял

212

 

"корабля" в моей заметке на "суда", дабы не вводить противника в искушение:

— Корабль, — говаривал он, — военный термин.

— Хочу я книгу написать, — сказал однажды Караванов, — да, боюсь, не пропустят: как разложили одну хорошую хоккейную команду.

Еще Караванов рассказывал, как брали Буденного.

Ночью оцепили дачу. А у маршала на чердаке стоял пулемет "максим", еще с гражданской войны. Командующий первой конной подтащил "максима" к слуховому окошку и открыл огонь. Как выразился Караванов, "наши залегли", А Буденный по прямому проводу вызвал Сталина: *''"' "" '-~

— Иосиф Виссарионович, брать меня пришли!

— Ну, а ты что?

— Отстреливаюсь! "

Вождь немного подумал, потом спрашивает:

— Минут сорок продержишься?

— Продержусь.

— Хорошо, я им скажу...

Через сорок минут подоспел приказ чекистам, и они

отступились.

— А пулемет ты все-таки сдай, — посоветовал

Сталин Буденному при встрече.

Рассказывая, Караванов успевал просматривать гранки, ковыряться спичкой в ухе, да еще норовил ухватить за задницу рыженькую сдобную Женечку из отдела писем.

 

213

Умер он ужасно. Поехал в Калинин в командировку. Там в гостинице ему, видно, стало плохо с сердцем. И он три дня пролежал мертвый в запертом номере (уборщицы не беспокоили — он сказал, что будет работать). И все, даже те, кто ненавидел Караванова, прониклись его последней мукой, словно смерть омыла и высветлила его.

ЕЛАБУГА

Теплоход обступала необъятная Кама. Трепался, выстреливая искрами волн, красно-зеленый флаг речного флота. Смеркалось. В рубке меланхолично поворачивал рулевое колесо капитан, одолевая жестяную рябь воды. Насвистывал, вовсю разгуливал по верхней палубе почуявший открытое пространство ветер. И на душе устанавливался тот покой и лад, который всегда наступает при странствиях по глади воды. И ровный гул мотора вселял уверенность, что все идет как надо. С берега изумрудными светлячками глядели сигнальные огни. Китовыми тушами проползали баржи-сухогрузы.

Из темноты ''""возник причал, высвеченный гирляндами ламп. Я прошел по пружинистым сходням и ступил на песок, плоский и влажный, прибитый волнами, перенявший у них свой рельеф, и направился к городу, маячившему у большой воды.

Плыли по сторонам булыжной улицы двухэтажные дома-корабли, загадочные деревянные лестницы со скрипучими перилами. Портреты родных в освещенных

214

тех, кто далеко или умер, — как надежда на

окнах — встречу.

В окна смотрели ветви берез с гроздьями меченных осенью листьев. Словно облитый глазурью, голубел неземным сиянием — лунным ли? звездным? или отблесками фонарей? — гигантский двуглавый собор. Увесисто, словно утверждая незыблемость земного бытия, стояли склады — бывшие лабазы.

калитки виднелся женский силуэт.

В проеме Марина?

Ее призрак, дух ее мятущийся, истонченная ее душа мнились мне на улицах Елабуги как зримая реальность, как то единственное, чем отмечен город, как его духовная печать, как прощальный поцелуй на лбу.

И над всем этим стоял горьковато-сладкий запах дыма, левкоев и прелой листвы.

РУССКОЕ ПОЛЕ

— Что же вы посевы так запустили? — спросил председатель соседнего колхоза, проезжая со мной по унылым нивам. — Сечь вас надо!

— Надо бы посечь, — крестьянка. . «н ' •> •• ,•

охотно согласилась

215

ПИСАТЕЛЬ

— He самый плохой писатель с тобой разговаривает — член правления, — сказал маленький пьяный косоглазый Ольгерд Кучумов.

— Да я верю, — сказал Конюший, а потом, когда тот отошел, добавил сквозь зубы:— нацмен, б...

Конюший был наш бич. Родом из-под Курска, он приходился заму главного земляком и то и дело появлялся в начальственном кабинете, после чего оттуда поступала отвергнутая нами накануне рукопись с благодушным росчерком: "Срочно в номер". Делать нечего, приходилось переписывать заново очередной графоманский шедевр Константина Николаевича, который гранками и полосами нимало не интересовался, а приходил сразу за гонораром. Его особенно возмущала необходимость давать ссылки и проверять факты и цитаты. Ссылок у Конюшина отродясь не бывало, а цитаты и факты он безбожно перевирал. Во всем видел происки евреев, особенно в деятельности бюро проверки, которым заведовала злая, как саранча, девица Заменгоф.

Конюший рассказывал о своей дружбе с Шукшиным, как они ночью шли по улице Горького босиком и пели песню, как к ним пристал милиционер, и они, обругав его матом, бежали километров пять, пока тот, в сапогах, не отстал. Он это называл — ответить по-русски.

— Ну, как дела? — спросил меня Конюшин.

216

— Ничего. В командировку вот собираюсь.

—-Далёко? >,. -,н» .., , ш;.»

< — В Пензу, на родину Замойского.

 

А, это хорошо, надо, надо крестьянских писателей подымать. А то ить как теперь: топчи, говорят, русскую культуру, дави ее, понимаешь, души, под корень режь. Нет, брат, шалишь! Картер скотина,

- сказал Конюшин глухо, поглядев по сторонам. __ У

нас, говорит, особые отношения с Израилем. Видал, какой гусь, а? Особые у него отношения! — И добавил на ухо: — Да, а ты не слышал, кого американцы на Луне встретили? Ну! Николая Угодника, Божью Матерь, ангелов! Точно тебе говорю — по радио передавали. И все, как вернулись на Землю, в монастырь подались. Вот ведь какая штука, брат! Ну пока, я пошел, — пожал мне руку и, подхватив свой клеенчатый портфельчик, двинулся к выходу.

 

ЗЯБЬ

Чем страшны колхозные крестьяне? Тем, что они — j неверующие. Земледелец, не связанный с мистикой j земли и неба, вырождается в машину, ,f сельскохозяйственную машину. Даже язычество } очеловечивало бы их.4- А ведь были когда-то — ffм„ "крестьяне"... -\

217

Трактористка с рублеными фразами. Она говорила лозунгами из районной газеты, словно не было у нее живой души, словно заводная машина сидела передо мной, увешанная орденами. В сенцах, в красном углу, помещался вышитый крестиком по льняному полотну портрет Ленина в киоте с петухами. А в сельсовете мы с местной властью пили самогон, закусывая его нежной, как пастила, поросячьей печенью и солеными огурцами. Пройти к дому трактористки было не просто. Дали мне в качестве транспорта кирзовые сапоги. Контрастом был ее захмелевший муж-скотник, выражавшийся хотя и матерно, но вполне гуманитарно. Серебристо сияли иконы в доме матери партработника Ивана Спиридоновича, приставленного ко мне.

• f..

ТАЙНА СТАРОЙ КРЕПОСТИ

Владимир Беляев написал "Тайну старой крепости". Он был рыхлый, рябой, с лицом, осыпающимся, как мешок крахмала, покрытым цветными пятнами. Публике в зале он рассказывал, как его в Ленинграде, в блокаду подобрал матрос — увидел билет Союза писателей: "Да это же автор "Старой крепости"!" — и поэтому спас — вместе с товарищами отнес в близстоящий роддом (правда ли это, не знаю; Беляев цитировал выданную ему там справку: "Роженица Беляев В.П...."), а пограничникам — как он конвоировал бендеровку, решившую отдаться ему

218

 

напоследок, и еще — как ловили врага, спрятанного в ящике с дипломатической почтой: тыкали потихоньку ножичками, покуда он не заорал.

Бендеровке за откровенные показания обещали жизнь, как и ее любовнику. Всех вместе потом расстреляли. „ ; ^

Она была необыкновенно красивой. Не стесняясь, села оправляться перед Беляевым — ей было все равно.

"МЕТРОПОЛЬ"

Обеспокоенный слухами главный редактор велел мне срочно раздобыть и дать в номер любую информацию о новостях писателей столицы.

Шмелем гуднул красивый бархатистый гудок.

Выслушав меня, партийно-литературный начальник Кобенко по-черному, по-окопному выругался матом и сказал:

— Мне бы, б..., его заботы!

Мне косвенно донесли, что в Московской писательской организации идет скандал из-за каких-то политических дел и все с ума сходят. tft >*"

(Вышел полуподпольный сборник "Метрополь".)

 

События для прессы срочно придумали — совещание литераторов-орденоносцев и что-то еще.

219

Видрашку потом говорил Марку Соболю:

— На фоне этих засранцев из "Метрополя" мы выглядели как выполнившие правительственное задание.

И все мы понимали, что все эти заседания — понтяра, чтобы заткнуть "Метрополь".

— А кто вручал?

— Сам Брежнев.

— Когда мне дадут, мокнем.

— Теперь уж скоро.

И "Знак почета" сановного поэта — моего земляка — был, конечно, пустой жестянкой, вроде собачьего номерка.

 

РАЗДОЛЬЕ

— Хорошие вещи не печатают, Дмитрий Жуков.

пожаловался

А

вы пишите плохие,

посоветовал я ему.

(Участие в любом движении дает человеку энтузиазм. Причем какое именно это движение — совершенно не важно.)

Шабаш "русистов" в Знаменском соборе. Собрался весь паноптикум: Валентин Сорокин, Егор Исаев и Юрий Кузнецов с палочкой, Михаил Львов. Звали Русь к топору. Дмитрий Жуков сидел в алтаре,

220

рассказывал, как после окончания Института военных переводчиков, с 1944 по 1960-й год служил... "неважно, где". Под завязку пришел Илья Глазунов и подарил имениннику посмертную маску Достоевского — белый гипс на черной доске.

Там же была выставка Константина Васильева: дегенеративный Алеша Попович, белокурые бестии с мечами, колдуны с совами.

Хор пел: "Славься ты, славься, советский..." — или "русский"? — ах, да, ну, конечно, "наш русский народ ".

Как есть живая и мертвая вода, так есть животворящий Святый Дух — лицо триипостасной Троицы, и есть мертвоносный дух язычества, магия и многобожие. Современные нехристианские

националисты пытаются возродить именно этот мертвящий дух.

Важную роль в идеологии национал-большевизма сыграл граф Алексей Николаевич Толстой — автор очерка "Русские люди". И — Михаил Николаевич Алексеев.

— С вами говорит Герой социалистического труда, лауреат государственных премий, главный редактор журнала "Москва" Михаил Николаевич Алексеев, — сказал в трубку хозяин кабинета ласковым высоким голоском.

"Все здесь было .странно и мертвенно, словно вытащено из довоенных времен: лампа с точеным деревянным стояком, мраморное пресс-папье, тяжелый телефон, пыльные бархатные шторы. Стол был

221

расположен .так, что свет от окна падал справа. Хозяин сидел в пружинном вытертом кресле, обшитом древним дерматином, с фигурными шляпками гвоздей. В угол был задвинут гардероб с толстыми зеленоватыми стеклами. Хозяин, мягкий, улыбчатый, сложил руки калачиком. Ему было приятно, что я из "Литературной России". От магнитофона он опасливо отмахнулся:

— Ну ее, эту технику. Мы лучше так побеседуем. А если что, я потом исправлю. у

— Вашему журналу исполнилось десять лет...

Он был певец голосистого раздолья, автор романов с душистыми, ярыми, хмельными именами.

( — Какова твоя душа, таков и мир, — сказал мой ДРУГ-

Он сказал об этом в связи с "Протоколами сионских

мудрецов".

— Там выходит, что и февральскую революцию подстроили масоны.)

Они пытаются оживить мертвое тело,

гальванизируют труп. Отсюда и панно "Языческие музыканты" на алтарной преграде, и хор "Славься", особенно позорный после речи Сталина о русском народе.

— Все звезды, Володенька, одинаковы — пятиконечные, шестиконечные, — сказал мне отец Александр. — Мы не должны уподобляться бесноватым, живущим во гробах.

"Его нет здесь — Он воскрес, "

222

ИСТОКИ

Главным художником в "Литроссии" работал сын старого рабочего-партийца, найденыш-еврей,

родившийся в Китае, беззубый трубач.

А главный редактор был костромской, из крестьян, революцию понимал как народную стихию, волю партии — как концентрат народной мудрости. Когда-то он заведовал литературным отделом "Правды".

 

ОТРЫВ

Михаил Иванович Глинка эмигрировал.

Переехав русскую границу, композитор повернулся на восток и трижды плюнул в сторону России.

Через несколько дней он умер в провинциальной яемецкой гостинице.

ИРАНСКОЕ ЛОТО

Сыграем в иранское лото? — предложил Амиров. — На шаха — когда его скинут.

223

Амиров бравировал своим садизмом, как Караванов — реакционностью. Любимые выражения у него были: "оберпалач"'и "у нас была надежда на Пол Пота".

 

LINGUISTIC STUDIES

 

— Галь, поди сюда!

Тетка оглаживала со всех сторон полученное из чистки зеленое шерстяное платье. Они вместе водили пальцем по ткани, видно, на месте пятна, всякий раз вырисовывая контур довольно-таки объемистой лунообразной задницы, и я все думал: на что же это она так ловко села, что вся задница пропечаталась? Пятен не было, как они ни вертели платье, не веря, видно, своим глазам.

Хозяйка платья была крепко забронирована кремом-гримом, в седом напудренном парике под соболиной шапкой. А подруга — так, ничего. Подруга — и все тут.

Еще мне подумалось, что обладание вещью доставляет, должно быть, тем, кого называют мещанами, — то есть практически всему населению Советского Союза, — эстетическую радость, сравнимую с наслаждением произведением искусства. Наверное, все они — тончайшие ценители вещей — как же иначе?

Припомнились и разговоры, слышанные в автобусе по дороге из Лианозова в Москву и обратно — все о вещах: платках пуховых, шерсти, коврах, еще о чем-то, да о квартирах — какая кухня, да что в ней стоит.

224

 

"Господи! — думал я тогда, как и раньше. —- На что Ты дал человеку язык? На что? Ведь на те пустяки, которые обсуждают они, не нужно языка. Хватило бы и мычания бессловесной твари. Ведь это что же такое, Господи! На что же дар-то Твой тратят? Ведь это же — как суп варить на ускорителе, как самогонку гнать через синтезатор..."

Но тут раздался мощный русский мат. Звучал он бодро и ядрено, здоровый такой и трезвый утренний рабочий маток — не с целью кого обидеть или оскорбить и не в порыве чувств, а так — в простоте. Даже и секса не было в нем никакого, окромя терминологии, и это служило к чистейшему посрамлению Зигмунда Фрейда.

 

Я раньше думал, что матерщинники — стихийные фрейдисты. Сквернословят и сублимируют этим неудовлетворенные половые вожделения. Но нет — убедился — нет уже давно у пропитого рабочего человека особых там каких-то вожделений, не до них ему.

Помню, сидел я на лавочке в ожидании электрички и познакомился с двумя шоферами — они из колхоза возвращались. Один говорит:

— Нас когда в колхоз посылали, все завидовали, говорили: "Счастливые! Целый день на воздухе, баб будете напяливать!" А с чего напяливать-то? С утра целый день не жрамши — пока в пять утра встанешь, машину разогреешь, .„сам в ней чуток посидишь, погреешься — ив поле, на весь день — капусту возить, А вечером так навозишься, что только до койки

225

дойдешь да, разденешься — и спать. Вот так целую неделю. А жена: "Пьяница! Алкоголик!"

Матерились двое рабочих в промасленных спецовках, черные, как жуки, — громко, не стесняясь присутствия женщин, а возможно, и детей, но через остановку, всем на радость, вышли — у автозаправочной станции.

 

Помню, ехали мы с сестрой в трамвае, а позади нас сидели три или четыре подростка, которые так чесали матом — причем всуе, без какой-либо причины, — что я, чуть обернувшись, сказал им:

— Господа! Мы находимся не в чисто мужской компании. Прошу вас выбирать выражения.

Они присмирели. И смогли обходиться без мата до самой своей остановки.

А ведь когда-то для образованной девушки услышать мат было не то чтобы экзотикой, а просто-таки невозможной вещью — существовал свой круг, да и люди, независимо от круга, считались с обстановкой и друг с другом — все были христиане и подданные государя.

У рабочих, я понимаю, трудные условия. Они вообще какие-то чумные. Завод есть завод — адише на земле. И они заслуживают сочувствия. Но речь сейчас не об этом. Я все думаю: неужели этот матерящийся, полупьяный класс — и есть самый сознательный, самый передовой в нашем обществе? Не вкралась ли здесь какая ошибка?

 

226

 

А теперь и страны такой — России — считай, нет, и живет в ней неизвестно кто — какие-то все непонятные народы, которых и в помине не было тут век назад. Ясно только, что заполнили эти набежавшие невесть откуда племена тот страшный вакуум в культуре и социальном пространстве, который пробит был революцией и всосал в себя, не пощадив, все образованные слои российского общества, включая духовенство и купечество, а заодно и всех мало-мальски культурных крестьян. (Только покорные и уцелели.) Я еще удивляюсь, как удалось собрать народ на Гитлера — ведь столько было побито своими же...

Хотя — какие там "свои"...

НЕВЕСТА

 

Сортир на Неглинке был закрыт, и бабы, все в одинаковых кожаных пальто и лисьих шапках, в невероятном количестве толпились поодаль от него, запрудив тротуар и стеснив остановку, — курили, скаля зубы, и договаривались о ценах на шмотье. Даже странно было, как могли вместить такую массу спекулянток недра сортира, хотя, судя по мужской его половине, и довольно просторного.

— Вот что, хватит дурака валять, — сказала Нора по телефону. — Я нашла тебе невесту.

— Какую еще невесту?

— Сам увидишь. Я "ей много рассказывала о тебе, и она согласна. Сегодня вечером приходи. Бутылочку красного не забудь.

227

После работы я купил бутылку хереса и, раздираемый любопытством, отправился к Норе. Невеста, судя по звукам, сидела на кухне. В прихожей Нора шепнула мне, что у невесты есть собака — дог, однокомнатная квартира и мечта посвятить себя служению гению, поэтому я должен что-нибудь спеть.

Невеста восседала на кухонной табуретке, положив одну увесистую ляжку в сетчатом чулке на другую. Была она в сером жакете в мелкую клеточку и такой же юбке. Оглядев меня сквозь темные очки, она продолжила прерванное занятие — а занималась она тем, что набивала трубку. Трубка была короткая, толстая, вишневого дерева, и набивала ее невеста табаком "Нептун", ловко уминая его большим пальцем с крепко наманикюренным ногтем. Цвет лака для ногтей, трубки и лакированных туфель, а также сумочки, небрежно висящей через плечо (откуда и был извлечен табак вместе с пудреницей и трубкой), совпадал — был благородным темно-вишневым. е

Говорила невеста басом. '*

Выпили по рюмочке. Нора сказала, что, когда она выпьет, ей хочется курить.

— Мне курить всегда хочется, — пророкотала невеста, посапывая трубкой...

БУДНИ

 

...Грязь, кругом сплошная строительная грязь. Все строят, строят и никак не построят свой паршивый, занудный коммунизм, о котором столько мечтали и болтали. Все копают и копают, как будто роют подкоп

Г 228

под себя, как будто хотят зарыться в эту грязь и больше из нее не вылезать. И процветают лишь пивбары. И выходят из них дегенераты в фуфайках и спецовках, с расстегнутыми ширинками, непонятно, какого роду-племени, что-то смутное, с черноватыми подтеками, с татуировкой на руках, выворачивающее карманы вскладчину.

Стоял барак для приема бутылок. Из него выходили веселые, оживленно спешили в магазин.

Слов было не разобрать, но и по интонациям можно было догадаться, что это наш родной российский мат.

"Ты хорошо копаешь, старый крот. " , "Пролетарии не имеют родины. "

«^"Я счастлив, что я — этой силы частица,.." !

"Где каплей льешься с массами" — с массами обормотов. .... . .,. . «>;«•

Коммунизм мы уже построили. Теперь осталось подвести под него материальную базу.

Где стройка, там грязь.

Когда разговор идет на теоретическом уровне, все прекрасно: светлое будущее, гуманизм, все для народа. А стоит задеть то, что касается тебя лично: возможности купить носки или квартиру, поехать за рубеж или напечатать книгу — и тут полный и неисцелимый мрак.

Такой неразрешимой проблемой, например, стали джинсы.

Почему за все надо бороться, всего достигать героическими усилиями? Десятилетиями идет борьба за урожай, за качество, за высокую культуру. Страшно подумать, что было бы в стране без этих титанических усилий.

229

Взять хотя бы те же носки. Или не будет моего размера, или шерстяных не будет вообще, или будут унылого сизо-лилового с прозеленью цвета. Так и вышло. И вдобавок без резинок.

В магазине дрались сумками.

Молодые парни и девушки — спекулянты, не стесняясь, стояли возле дверей полуподвального туалета, обсуждая свои дела. Они спустились бы и в самый туалет, и вместе мочились бы и испражнялись там, и никого бы это особенно не удивило. Это были две разновидности или два варианта этого типа человеческих существ — как две половинки у задницы. И сексуальные отношения там так запутаны -перепутаны, что позабылась давным-давно возможность тайны, сокрытия чего-либо. Эти предельно эгоистичные существа наиболее общественны. Вот почему именно общественный бисексуальный туалет так отвечает их природе. Может быть, поэтому они выбрали этот угол Неглинки и Кузнецкого местом сделок.

На углу красовалась афиша выставки художника Николая Жукова, прославившегося бесчисленными портретами Ленина во всех видах: мать кормит грудью младенца (Ленина?). -

Почему-то вспомнился рассказ бородатого филолога о том, как всенародно знаменитый С. стал писателем. В послевоенные годы приехал будто бы в Москву Черчилль и смотрел с мавзолея парад наших войск. Событие это засняли на кинопленку. По обыкновению, ночью Сталин просматривал ее и увидел, что Черчилль кому-то дружески улыбается и машет рукой. Камера услужливо скользнула вниз, и стал виден адресат уинстоновой улыбки — курсант роты охраны с

230

широким русским лицом, который так же хорошо, радушно улыбался гостю. Сталин поднял палец, пленка остановилась.

— Найти. Узнать, чего хочет. Дать, — сказал вождь, немного подумав, и выпустил клуб дыма.

Курсанта С. растолкали среди ночи, и он ответил: — Хочу стать писателем!

В метро все ехали какие-то больные. Лица, словно покрытые пеной, мутной, ржавой пленкой усталости и безучастия, окружали меня. Серые, смутные лица, наводящие скуку и тоску по потерянной родине.

Мне близок пафос Кафки ("В исправительной колонии" и другие новеллы, например, "Рулевой") — каждый из нас на своем месте играет решающую роль в истории.

Вы можете сделать со мной все, что угодно, — я за это ответственности не несу. Я же буду отвечать за то, что я сделаю.

И что бы вы ни болтали о благе народа, я знаю: вы — хунта, банда убийц и разбойников, захватившая власть в стране.

Вы — не Россия в той же мере, в какой не была ею Золотая Орда.

Вы погубили мою родину.

Мужик читал "За рубежом", и это было смешно, так же, как смешно увлечение хоккеем по телевизору, или "клубом кинопутешественников". Совершенно апатичные к тому, что касается их непосредственно, — их прав и их жизни, —люди напряженно интересуются вещами, бесконечно удаленными от них, причем не духовными, спасающими, душу, а совершенной чепухой, суетой вокруг дивана.

231

Наша действительность настолько фантастична, что она даже не является действительностью по сути дела. Она вся — вымысел. Мы живем в мире миражей, мире мнимостей. Миражи политики, спорта. Одуряющие миражи телевидения. Миражи истории, искусства, литературы. Мнимость общественных наук и философии. Выразить эту действительность адекватно можно лишь фантастическими средствами. Это и есть субъективный реализм.

Только сон приносит отдых. Душа как способность: происходит ее свертывание из действительности в возможность. .<

 

Отец слушал по подаренному нами транзисторному приемнику вражьи голоса и не верил им.

В СТРАНЕ И СЕНИ СМЕРТНЕЙ

 

— п никак не мог понять, почему детям

рассказывают о Деде Морозе и запрещают рассказывать о Христе. Ведь Россия и не была никогда никакой, кроме как православной. До крещения Руси были какие-то поляне да древляне, да кривичи. И языка-то русского толком не было — так, одни диалекты. Мы восприняли еврейско-греческую византийскую культуру, поскольку, помимо

первобытного язычества, ничего не имели. Идоложертвенное ели.

— Сейчас филологи записывают речь стариков на магнитофон — русская речь утеряна. В те дни, когда "ер" звучал, отчетливо чеканились окончания слов,

232

"ять" заставляла вдумываться в сокровенную сущность слова. Речь была неторопливой и выпуклой, напоминающейся, как шрифт "эльзевир".

— Читаешь про остатки усадеб и развалины церквей — словно Рим после нашествия варваров.

— Я одно время жил в Самарском переулке. Дом втот строили для врачей. Потом врачи ушли на войну, а в стране началась революция. Дом заселили хамьем. Я не могу назвать их, к примеру, пролетариями, потому что это было не так. Дом заселила мелкота: парикмахеры, совторгслужащие, их дети, которые, подрастая, становились алкоголиками...

— Офицерство было делом и долгом дворян. Они шли на фронт и погибали. Защищать дома стало некому.

— Тогда практикой были понятия чести, порядочности, благородства. Человек, совершивший бесчестный поступок, терял расположение людей своего круга, ему отказывали от дома. •;: «

— А теперь подонство процветает.

— Питирим Сорокин говорил, что войны и революции производят в обществе искусственный отбор, в некотором смысле противоположный естественному: лучшие, сильнейшие гибнут, ибо они оказываются на переднем крае борьбы, а худшие, слабейшие сохраняются, поскольку они-то в драку не лезут и доживают до мирных времен. Войны и революции — фактор деградации наций. ..,«. „-• ••«

— Проходя по выставке русского портрета, можно было увидеть, как от года к году деградировали лица...

— Бердяев говорил, что святость дает нам новую породу преображенного человека. Пока же мы замечаем

233

вокруг себя , лишь ухудшение породы, обезображенной безбожием. Отобраны те, чьи отцы смирились с рабством.

— Мы все больны социальной гиподинамией.

— Косоглазие, характерное для вышедших из тюрьмы... Я все чаще замечаю его у встречных обычных людей.

— Ложь растеклась по жизни, как мазут по поверхности воды, радуя радужными бликами...

— Пластмасса всякий раз подделывается под натуральный материал: дерево, металл — не отличишь. (Я подумал об этом в метро, вспомнив о синтетических елках, — все несли елки.) "Натуральный" же вид пластмассы безобразен — синтез всякой дряни. И даже если свойства ее имитируют натуральные, все же не то. Можно сделать пластмассовые ножи и даже мечи. Но идти на битву с мечами из опилок... Сталь, выплавленная из руды, которую вынули из недр земли, вбирает в себя подземельную, природную, от Бога идущую силу.

— Стали делать продукты из синтетики. Человек есть то, что он ест. В нашу плоть и кровь вошли отходы.

— Как тут не вспомнить притчу? Мужчины одного народа ушли на войну. Рабы, оставшиеся дома, захватили власть в стране и взяли жен воинов себе в наложницы. У этих женщин родились дети. Война была долгой, и когда воины вернулись, в дороге их встретили вооруженные, ставшие взрослыми сыновья рабов. Молодые и сильные, они стали теснить изможденных воинов. Но тут один из вернувшихся, из чьей руки был выбит меч, ударил противника бичом. Тот дрогнул.

Видя это, другие воины также принялись хлестать врагов. Дети рабов в ужасе разбежались: страх бича был у них в крови.

— Бердяев говорил, что социализм есть сентиментальная жестокость и жестокая

сентиментальность, а Мережковский — что конфликт пролетариата и буржуазии суть недоразумение: они духовные братья, у них одинаковые ценности, во разные цели. Бердяеву же принадлежит мысль о безблагодатности духа ненависти и мести, движущего революцию.

— Идеи рационалистов, сами по себе здравые, овладев невежественной толпой, привели к ужасным последствиям — как и всякие другие идеи.

— Лучше всего держать народ в неведении, на уровне старых стандартов. Самый надежный гарант Мира — консервативность масс. Масса инертна. Ужасно, когда она приходит в движение — по любому поводу.

— Нет ничего отвратительнее рабочего, который чего-то требует. Нарушение принципов, фундаментальных основ бытия. Дело рабочего или служащего — быть добросоветным исполнителем своего урока или долга и ждать жалования от господина. Дело господина — быть щедрым и справедливым. Служащие — от слуг, рабочие — от рабов. Слуга должен неотлучно находиться при господине. ''''

— Крестьяне — от .креста.

"Оставайтесь каждый в своем звании.'

 

'235

ЯВЛЕНИЕ

Одному гражданину явился митрополит Филарет. Было это в Москве вскоре после войны. Днем явился старичок в серой рясе и говорит:

— А ведь я твой родственник. (Оказывается, брат Филаретов приходился этому

гражданину прапрадедом.)

А еще говорит:

— Я к тебе по делу.

И объяснил, что на одном из московских кладбищ похоронена их общая родственница, княгиня N, и что могила ее находится в небрежении: ограда поломана, памятник сняли и хотят продать, а на этом месте собираются еще кого-то похоронить.

— Ты иди, — говорит Филарет, — и добейся, чтоб там все привели в порядок.

Объяснил подробно, как найти могилу. И исчез, растворился в воздухе.

Гражданин этот приходит на кладбище, на котором прежде ему бывать не приходилось, находит то место и убеждается, что все так и есть, как описал Филарет: ограда сломана, памятник стоит в стороне и приготовлен, чтобы его увезти. Он к директору. Тот сначала удивился, а потом говорит:

— Знаешь что, мужик, вали-ка ты отсюда, пока цел, а то вот я как позвоню сейчас на Лубянку — там враз разберутся, чей ты родственник.

Дроздов испугался и ушел. И снова является ему Филарет и говорит:

 

— Ну, что ты боишься? Что ты боишься? Ведь я же с тобой. Иди, дойди до верховных властей, а своего добейся.

Тот так и сделал — и что ж? Быстро навели порядок: ограду поправили, памятник вернули на место. А директор кладбища заболел и умер в страшных мучениях.

Дроздов, когда Филарет второй раз приходил, подумал: "Кажется мне это или нет?" И потихоньку за край рясы ухватился: мягкий такой, обыкновенный материал. Филарет почуял, рассмеялся:

— А ты — маловер! И пообещал:

— Помирать будешь — я за тобой приду. Существует поверье, что когда умирает грешный

человек, он видит свою смерть — она за ним приходит (например, у Шукшина в рассказе "Как умирал старик"). А когда праведник умирает, то с ним происходит по молитве: "Веруяй бо в Мя, рекл еси, о Христе мой, жив будеши и ие уариши смерти во веки" — то есть он лица смерти не увидит, а придет за ним ангел или святой, или Божья Матерь, или Сам Господь. А в этом случае — митрополит Филарет обещал причти, чтобы взять Дроздова в жизнь вечную. ,,,-

МУЖИК

— Привыкли русские толкаться, — вдруг раздался мужской голос. — Привыкли с самой войны жить в толчее. Что за люди? Все такие грамотные, интеллигентные, а никакого уважения к себе. Ведь вы

 

237

заплатили пять копеек, занимайте свободные места и езжайте. Нет мест — подождите другого автобуса. Мало автобусов — требуйте, чтоб было больше. Стыдно за огромную Россию. Россия такая большая, богатая, а порядка в ней нет. Ждут, пока их рабочий человек уму-разуму научит.

— А сам-то чего сел? — спросил кто-то.

— А мне всего одну остановку ехать, я уже схожу.

— Вот и сходи, и подумай об этом обо всем сам.

— Я-то подумаю, я хорошо подумаю. А ты подумай об этом ночью, — неожиданно заключил он и вышел из автобуса, и пошел вдоль светящихся витрин, в толстом синем драповом пальто и толстой круглой шляпе сумеречного цвета.

Автобус отошел, и все чего-то примолкли.

А мне подумалось, что мужик-то был прав.

 

ВЕДЬМА

Парень обладал физиономией, которая в принципе т не могла никого раздражать. Он же помог страшной бабке надеть ее ужасающий мешок.

Мужчина был совершенно беззащитен в этой нелепой ситуации, когда пьяная старая цыганка согнала его с места, а его жену обозвала "стеганой тварью" и всякими похабными словами, а потом, сменив гнев на милость, пригласила: "Сынок, садись!"

Только ребята-пэтэушники, хулиганистые и развеселые, оказались адекватны ей. Они подсобили бабке выйти из вагона, а потом швырялись в нее снежными лепешками, заливаясь смехом в ответ на ее ругань.

А я подумал о том, как хорошо было в прежние времена, когда какой-нибудь полковник сидел бы при этом, уткнув подбородок в эфес шашки, и сходу отрубил бы старой ведьме голову.

ЮБИЛЕИ ВОЖДЯ

— Он всех, с кем когда работал или учился, всю родню устроил на хорошие места, никого не забыл, — с похвалой говорил о Леониде Ильиче однорукий инструктор Днепродзержинского горкома партии с плаксивой фамилией Рева. — Ну, а что, если есть возможность.

О том, что отец Брежнева Илья Яковлевич прятал евреев от погромов, Горюнова вычеркнула:

— Я надеюсь, вы — русский человек?

Мне было непонятно, должен ненавидеть евреев.

почему русский человек

СЛОВА

— Меня волнует то, что слова у нас все чаще расходятся с делами, — сказал мой отец. И добавил: — На каждом районном активе принимается письмо Брежневу. Принимается, но не отправляется. Не будет же он все эти письма читать. <

238

На руках моих язвы гвоздиные. <Щ1 „|ш«*Э й

— Да и. если 6 было в них что толковое, а то так, все одно и то же.

— Достижения, итоги, планы на будущее...

— Ну конечно: есть нечего, носить нечего, негде жить. А в остальном — большие достижения.

Отец все-таки не соглашался, возмущался диссидентами:

•— Им советская власть все дала.

ж,— Да нет ее уже с 18-го года. И потом это все равно, что говорить: почему вы не любите свою тюрьму? Она вас кормит, одевает, обувает, учит жить... Спорили:

— ..."Прописка" — беззаконие, крепостное право, — доказывал я. — И пусть они заткнутся.

* — Арсений-то, — вспоминал отец своего племянника — подполковника МВД, — лучше всех устроился: две квартиры в Москве. Это надо же подумать!

— Арсений при власти сидит.

— Ну, положим, власть у него небольшая...

— А все же и ему от нее кое-что перепадает.

— Арсений власть укрепляет. А вы ее расшатываете.

— Да плохо что-то расшатываем, никак расшатать не можем.

— Вы — отщепенцы! — ярился отец.

— Это вы отщепенцы, начиная с Чернышевского. Мы тоже можем вам счет предъявить.

— От кого?!

— От русского народа! Кто крестьянство разорил? А?!

Отец умолкал. :

240

 

РОДИНА

— Родина там, где человек родился.

— Мы рождаемся в том или ином месте случайно. Предположим, рождается сын у служащих английской колониальной администрации в Индии. Он рождается в Индии и живет в ней всю жизнь. Неужели его родина — Индия, где ему все чуждо, а не Англия, о которой он помнит, с которой соотносит свою личность, где лежит его сердце? Или дети русских белых эмигрантов, родившиеся в Нанкине. Неужели их родина — Китай, а не Россия, которая их отторгла, отвергла их родителей — если они вернутся, то непременно попадут в тюрьму, в лагерь? И через сорок поколений нашего рассеяния родиной русских останется Россия. Так почему же через четыреста поколений еврейского рассеяния Израиль не может быть родиной евреев?

— Приезжали из Америки туристы — украинка, армянин. Их спрашивали: "Кто вы по национальности?" Они отвечали: "Я американка"; "Я американец"; "Мы родились в США, и это наша родина".

— Вероятно, им есть за что любить свою родину, у них есть для этого основания. Таня Эрастова родилась в сибирском концлагере. Ее спеленали и перебросили через колючку в сугроб. Вольные люди подобрали и выкормили. Так что же. ей — любить лагерь? Родился в тюрьме — люби тюрьму? Почему я должен любить

241

Советский Союз, где людям запрещается жить, где они хотят, где кругом сплошная ложь? Моя родина — Россия, но ее, той России, которую я люблю, больше нет, она уничтожена. Вот так я снимал комнату в Самарском переулке, в доме дореволюционной постройки, восьмиэтажном доме с лифтом. Дом был построен для врачей. Потом врачи ушли на войну и не вернулись, а дом был заселен всякой сволочью... Ну, это ладно... Там ходил трамвай, а кругом стояли двухэтажные деревянные дома. Через несколько лет я * пришел туда — а Самарского переулка больше нет — его снесли весь, а на его месте построили стадион к Олимпиаде. Марк Шагал, когда приезжал после революции из Парижа, не захотел заехать в Витебск — знал, что того Витебска уже нет. Так вот, представьте себе, что есть цветущая деревня или небольшой городок, который снесли, а на его месте выстроили барак с цементным полом, обнесенный колючкой. И я рождаюсь в этом холодном бараке. Так что — он моя родина? А не та деревня, которая стояла на его месте? Так был погублен Тамбов, после восстания 1920 года, были уничтожены его силы и остались... те, кто остались. „

С "ЛЕЙКОЙ" И С БЛОКНОТОМ

Старик-фотограф с очень бойкими черными глазами-буравчиками возбужденно рассказывал мне о комсомольской конференции, которую он только что

И 242

 

снимал, — какие там замечательные, боевые ребята — не то, что мы, вспоминал двадцать третий год.

А я, грешным делом, возьми да и подумай: "Попался бы ты мне, мерзавец, в двадцать третьем году..."

Тогда он был секретарь комсомольской ячейки, страшный человек, а теперь — просто старичок.

Я сидел напротив него за обеденным столом и думал, смирившись в сердце своем: "В чем было наше упущение?"

МОНАРХ

Почему-то Николай II воспринимается мною как человек, постоянно мучимый головными болями.

Он был, видимо, неплохой мужик, недалекий и безвольный. Был очень привязан к жене и детям.

Зачем-то слушал Гришку Распутина, шел на поводу у правых экстремистов. Поддался и либералам — отдал престол.

Его эксцентрические расстрелы были выходками неврастеника.

Он был запуган революцией и принял Февраль со смирением и кротостью. Это вообще романовская черта, если вспомнить легенду об Александре I.

Взрывы слепой и потому нелепой жестокости Николай унаследовал от дедов — тезки и Павла.

Пишут, что в неволе он притих, был задумчив и все колол дрова. ЦаревнЫ; воспитанные в христианстве, терпеливо сносили мат охранников.

243

Когда белые подходили к Екатеринбургу, чекисты отвели царскую семью в подвал и всех, включая и детей, расстреляли из пистолетов в упор, а тела облили кислотой (так же было поступлено впоследствии с Лумумбой).

А потом срыли и дом в Свердловске, где произошло цареубийство, и не осталось никаких следов.

ПРОИСШЕСТВИЯ

Временами случались маленькие происшествия: то загорался туалет напротив редакторского кабинета, то приходила, гордо выпятив туго вздувшийся живот, незамужняя секретарша, то резал вены художник, считавшийся на грани гениальности.

Вагрич Бахчанян собрался уезжать. Его спросили, почему. Он ответил: У меня тоска по ностальгии.

СОКРОВИЩЕ СМИРЕННЫХ

Нас учили премудрости Горького: "Если враг не сдается, его уничтожают".

Настина мама, умирая от рака, так и не смогла примириться с тем, что ее дочь — христианка, и все твердила: "Лучше умереть стоя, чем жить на коленях". А брат Насти Петя ("Петруччо", как он шутовски отрекомендовался мне однажды по телефону) был издерган алкоголем и наркотиками и выбросился из окна.

 

Настя плакала, курила, а по ночам, при свете настольной лампы, левкасила доски, писала, олифила и вновь писала глянцевые, сияющие на темном фоне, румяноликие иконы. Пятеро детей спали, кто спокойно, кто нервно разбрасывая руки, в темных, скраденных пологом ночи углах. Степа корпел при ярчайшей лампочке на кухне, вырисовывая беглым физтеховским почерком шеренги формул, похожих на орнаментальную графику египетских, в пирамидах найденных пиктограмм, порождая ужасающую мощь режущего луча, завязывающегося из этих латинских и греческих букв и арабских цифр, выписанных блестящей сталью шариковой ручки на кухонном столе с подстеленной газетой. Временами на стол вскарабкивалась мышь. Степа кормил ее сыром. Он засыпал, улыбаясь своим мыслям, безмятежный, чуть лысеющий, с пушистой рыжей бородой, аккуратно сложив под подушку очки с золотистыми дужками.

 

ВАГОН

Я понял, что эти, играющие за моей спиной в Подкидного дурака, и этот, со странным усердием тренькающий на гитаре, — мой надежный тыл.

Это моя страна и это мой народ, несмотря на все пошлости Чернышевского. Забывший Бога народ.

 

245

 

НА ПЕТУШИНСКОИ ВЕТКЕ

Напротив меня сидели два щетинистых субъекта в драповых пальто с оторванными пуговицами и долгое время молчали, уткнув носы в затертые шарфы. Наконец один из них повернул к другому голову и сказал:

— Но зато все же мы — интересные люди!

Да, ты уж запасся удостоверениями — что ты и тигр, и волк, и медведь, — сказал мой друг, удивленно взирая на мои корреспондентские регалии.

— Мы не умеем различать духов, — говорил он. ("Я был тогда молод, — вспоминал о тех временах

мой приятель -переплетчик — создатель романса "Поручик Голицын", — и не имел никакого опыта, кроме опыта подпольной борьбы".)

— Меня тут напугали, — продолжал забредший в редакцию друг, — говорят, что Москву скоро переведут на третью категорию снабжения. А она давно уже на пятой категории!

— Напугали, выходит, ежа голым задом.

— Эти все события показали, что можно все, что угодно. Это был прекрасный социальный эксперимент. И все эти социологи, экономисты и прочие, которые кормятся вокруг науки, должны только радоваться. Правда, до конца эксперимент довести, как в Кампучии, не удалось. Там ведь только чиновники имели право есть рыбу и мясо.

246

 

— Да, как в Кампучии -г- отстрел ненужных сограждан.

- — Нас внешние обстоятельства немного сдерживают. Если б не они, все было бы о'кей. -да —• Ой, не знаем, что завтра будет.

— Что завтра? Тут не знаешь, что сегодня-то было.

— Народ пуганый, потому и не бунтует.

— Понятно, что все хотят выбиться в начальство, чтобы жить не по законам коммунизма.

v — Американцы говорят: "Вам не нравится правительство? Так смените его". 'а

— Они не понимают того, что такое коммунизм, и пример с Кампучией их ничему не научил.

Гонорары были разными: от трех до семи лет.

А мой друг, быв спрошен о том, что ждет нас в будущем, отвечал со всей определенностью:

— Три по пять. , -И разъяснял:

— Пять лет тюрем, пять — лагерей и пять — по рогам.

("По рогам" означало ссылку без права переписки.)

— Страна юридическая, — утешал он. — В других бы голову оторвали.

Это была страшная зима — с дикими морозами, пустыми прилавками магазинов.

В отделе юмора "Литературной газеты" — "клубе рогов и копыт" — выдавали продукты по талонам. Я для юмора спросил: g — Что, рога и копыта дают?

А оказалось — действительно, копыта — говяжьи — на холодец.

247

 

Мой друг все твердил о Кампучии, об убийствах масс людей мотыгами — экономили патроны: , ..— Если Россия и не погибнет, то исключительно благодаря своей расхлябанности... На нас еще Запад давит. Не в том смысле, что морально давит, а тем, что он вообще существует.

И о связях наших в этом вымороченном мире: — Мы должны — как два чукчи среди льдов...

КОМСОРГ

 

Владик Пафнутьев съездил в Испанию. Он был секретарем комитета комсомола в редакции. Вернувшись, рассказывал о классовой борьбе.

Амиров, имея в виду отдел национальных литератур, которым заведовал наш комсорг, ехидно называл его "курбаши Пафнутьев".

И правда, в кабинет Владика цепочкой тянулись восточные люди, и тогда из-за дверей по коридору плыли запахи коньяков и жареной баранины.

совхоз

 

В окна правления билась метель, застывая узорной наледью.

— И я прошу, сажай их скорее, Петр Иванович, в тюрьму, — закончил директор совхоза.

Румяноликий, улыбающийся с мороза участковый сидел тут же в президиуме.

Нарушители трудовой дисциплины угрюмо молчали, растворясь в телогреечной массе односельчан.

ЕДА

Выступил с краткой речью секретарь партбюро Паша Загорунин.

А что я могу сказать? Что абстрактный рекордный урожай зерна мало радует меня, потому что в магазинах нет мясных продуктов, а в провинции нет молока, картофеля и круп, за сахаром давка. Мало радует, потому что кур в "Литературной газете" продают по талонам, хранящимся у Пети Полосухина.

Но я промолчу, потому что сказать такое на собрании — совершить бессмысленное самоубийство, да и испортить людям праздник — а для них это действительно праздник, других праздников они не знают. Вот и иду к тете Лизе за "спец." корейкой и сосисками, да за копченой колбасой по протекции Елены Игоревны. Сам по себе я ничего не значу, но как сотрудник Елены Игоревны приобретаю косвенное Право на часть причитающихся ей жизненных благ.

Омерзительна, оскорбительна эта суета, давка вокруг простейшего — еды, получаемой как привилегия. Народ этих продуктов сегодня, как и завтра, не увидит. И подумалось мне, что при нашей, при царской, то есть, власти подобного не было и не могло быть в принципе

 

Страх сделал из людей обывателей, лишил их гражданского чувства.

— "Народ и партия едины".

 

249

— Едины, едины, только отлюбитесь!

Вот и Рита Заменгоф возмущенно требует допуска к закрытому распределителю, вместо того, чтобы поставить вопрос в принципе: почему нет еды? Тоталитарная террористическая система формирует принципиально обывательское мышление. Тем самым деградирует сознание, деградирует нация.

А курица мне все-таки досталась: Полосухин дал талон.

Перед выездом с работы я позвонил домой.

— Теперь ведь за колбасу и убить могут, — предупредила сестра. ««» *«»«.,»;««,. .. „

— Ничего. Я буду колбасой отмахиваться.

Я нес ее на весу — полученную в льготном литгазетовском буфете, окаменевшую и величественную, как мрамор, колбасу — через морозную Москву, мимо пустых витрин и прилавков с рыбными консервами, сквозь мороз и метельную тьму — для встречи Нового, 1979 года. ' "•«"

На Рождество была большая радость — свергнут коммунизм в Кампучии. Добрый знак для нас.

 

СЕВЕРНЫЙ РАИ

Музейная служительница повернула полуметровый ключ сперва по часовой стрелке, а затем, дважды, — в обратном направлении. Лишь после этого сработала пружина, разжавшая бульдожий прикус замка.

По бокам вход охраняли два атлетического сложения ангела, вооруженных огненными мечами. Написаны они были в 1789 году крестьянами Онежского округа

250

Иваном Ивановичем и Иваном Алексеевичем Богдановыми - Курбатовскими.

Внутри мы обнаружили богатый, почти целиком сохранившийся иконостас. Были сорваны только

золотые ризы, иконы же остались в неприкосновенности.

Владимирская. Ветхозаветная Троица византийского письма. Спас в силах...

Из-под купола свисало витое чугунное паникадило (то, что в гражданских зданиях именуется люстрой). Кронштейном, на который оно крепилось вверху, служила гигантская, не менее трех метров в длину, рука Вседержителя, изготовленная искусными и дерзкими на замысел умельцами.

У выхода помещалась икона "Страшный суд" с перечислением грехов, за которые можно попасть в ад: ограбление, разбойство, объядение, скупость, неправда, памятозлобие, гнев.

Одолев бесчисленные пролеты с окошками -бойницами, я взобрался по винтовой кирпичной лестнице на первый ярус колокольни. По краям охраняли звонаря витые чугунные ограды с деревянными перилами. Настил дощатый,

напоминавший палубу, был скошен от центра к краям — для стока снега и дождевой воды. Здесь, вероятно, прежде висел большой колокол — может быть, и не один.

Увидев следующую дверь, я отворил ее и двинулся дальше, на верхний ярус. Картина, открывшаяся взору с этой высоты, поразила так, что дух захватило.

Еще по одной,'" деревянной лестнице с тонким перильцем — к последней, заколоченной двери,

251

ведущей на крышу колокольни. Обернулся, шагнул вниз на одну ступеньку, другую — и мелькнула безумная, тут же подавленная мысль: а махнуть через парапет — будь что будет!

Вспомнился Достоевский с его рассуждением о русском человеке, любящем заглядывать в пропасти и ходить по краю обрыва. Вспомнилось и искушение Христа духом зла в пустыне: бросься, — говорит, — с крыла храма вниз!..

Мы приблизились к изукрашенной каменным кружевом церкви Благовещения. Где еще можно увидеть такое? Зимний северный рай, цветы снежинок, с детства запавшие в душу морозные узоры окон — вот чем были блистающие белизной стены этого здания.

Мы обошли его кругом и с противоположной, не видной с улицы стороны обнаружили нескончаемые, закрывающие и небо, и храм, нагромождения деревянной тары. Между ящиков была выбрана ложбинка. По ней, как по дну траншеи, можно было подойти к дверям и прочитать записку: "Принимать не куда". (Здание церкви использовалось как пункт приема пустых бутылок.)

Остановился экскурсионный автобус, из дверей вывалил любознательный народ, раздался привычный к лекциям голос Галиневича. Он слегка прошелся по поводу ящиков и добавил, несколько хвастливо, что из полутора десятка священнослужителей, которых насчитывает область, местных уроженцев только двое, все остальные — с Западной Украины. Цифры свидетельствовали об эффективности атеистической работы среди северян.

252

До войны на этой площади — Торговой, а потом Красноармейской — были устроены полигон, плац и стрельбище. До сих пор на бревенчатой стене дома, где размещался военкомат, остались не выцветшие до

конца, запекшиеся бурые буквы: "аи пяди не отдадим" и подпись: "И. Сталин". А на апсиде полуразваленного

'Никольского храма зеленел еще с тех времен призыв: 'Учись стрелять по-ворошиловски". Стреляли, видимо, в сторону храма: на стене остались следы от пуль. Здание, захламленное гипсом, щебнем и обварками железа, просматривалось насквозь; сквозь глазницы окон легко читался лозунг на противоположной стороне площади: "Слава советскому народу".

' Мы с Турандиным бродили вокруг собора и

подбирали с земли человеческие кости — челюсть,

ключицу, лобную часть черепа. Темная была история с

этим местом: собор в землю пошел, а кости выплывают.

Рядом высилась громада храма Иоанна Предтечи.

— Это склад ОРСа. Так они ругаются: у нас здесь сыро, холодно. Просят: дайте нам нормальный, типовой склад. Нет, им отвечают, используйте помещение церкви, — простодушно рассказывал мой спутник.

От него я узнал, как "разворочали", сравняли с землей Успенский женский монастырь. Стояла там белокаменная древняя церковь с фресками. В 1939 году ее развалили, а камень — известняк — искрошили и рассыпали по полям (кто-то, напутав, решил, что это улучшит почву). Из икон в ремесленном училище делали табуретки: молотками обколачивали лицевую часть, прибивали ножки — доска Гладкая, удобно сидеть. ,

253

 

И стало отчетливо ясно: стыдно быть советским, и особенно — занимать высокие посты.

НЕОБЫЧАЙНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ САЙТА

КЛАУСА

В СТРАНЕ БОЛЬШЕВИКОВ

 

В детстве в Деда Мороза верилось. Помню, как он вошел — высокий, румяный, в красной шапке, отороченной белым ватным мехом-снегом, в огромных валенках, варежках, алой шубе, подпоясанной кушаком, с мешком и дорожным посохом, в гулкий сияющий зал тамбовского музыкального училища, как запел удалым зычным басом:

Разыграитеся, метели, Гнитесь ниже, сосны, ели.

моем лесу, Заморожу, занесу.

Берегите руки, ноги,

Берегите уши, нос — Ходит, бродит по дороге ни

Старый Дедушка Мороз.

 

Рука его (рукавицу он снял) оказалась неожиданно теплой. Дед Мороз повел меня, шестилетнего карапуза, а за мной и всю длинную цепочку детей по каким-то запутанным коридорам, чугунным лестницам, навощенным паркетным полам — и ввел... в тот же зал, но только с другой стороны.

254

Он плясал под елкой (у нас в Тамбове это была, собственно, не елка, а сосна), смешно задирая ноги в валяных сапогах. А потом раздавал подарки: апельсины, печенье, конфеты в красивых обертках...

Каково же было мое удивление через год, когда Мария Моисеевна, настраивая мою "восьмушечную" скрипку, обмолвилась кому-то из учителей, что Сашке Гурееву не разрешили на этот раз быть Дедом Морозом, потому что он двоек нахватал.

Сашка? Двоек? Так это был студент- вокалист, а никакой не...

Потом, уже постарше, я и сам, бывалоча, красил губной помадой нос и щеки, приклеивал снежную бороду, обряжался в алую перепоясанную шубу и торжественно входил в квартиру друзей, где дети ждали Дедушку Мороза. Слышал я и о том, что к заграничным детям на Рождество приходит, но не Дедушка Мороз, а Сайта Клаус — забавный такой старичок в красном колпаке и с мешком подарков.

Сайта в переводе значит: святой, а Клаус — это то же самое, что Николай. >. Был и вправду такой человек. Он жил в Греции в

четвертом веке нашей эры в маленьком городке Миры

 

в Ликеискои области, почему и зовется — Николаи

Мирликийский. Он был архиепископом, то есть

главным священником в этой местности, и отличался

необыкновенной добротой.

У одного жителя Мир было три дочери. И вот пришла пора старшую замуж выдавать. У отца не было денег на приданое, и решил он отдать дочку за

богатого, но нелюбимого жениха. Дочка горевала (она

 

255

сколько сел, сколько мальчиков и мужчин носят это имя! Да только оборвалось почитание святынь с разбойничьей революцией. Русские люди отвернулись от Бога и Его святых. Начали храмы ломать, жечь иконы и постепенно превращаться в пещерных жителей

— даже правителя своего стали звать вождем, как в дикарских племенах.

И исчезла тайна, жизнь стала скучной, без елки, игрушек, зажженных свечей. Елки были запрещены, школьников заставляли доносить, в каком окне видна елка: значит, там живут враги народа.

Потом большевики хватились и решили хоть что-нибудь, хоть какое-нибудь чудо детям вернуть. И вернули рождественскую елку, назвав ее на всякий случай новогодней. Это тогда именовалось, не удивляйтесь, дети, "пять П": "подарок Павла Петровича Постышева пионерам" (был такой министр

— их в те годы наркомами называли — он и добился возвращения елки; его Сталин вскоре расстрелял как врага народа — но не из-за елки, а по общей своей злобности).

Вот тут-то и появился наш советский Дедушки Мороз — борода из ваты, который с тех пор исправно служит детям коммунистической страны, принося им радость и счастье в дни Рождества Христова, которые совпадают с зимними школьными каникулами.

На Западе он приходит к ребятам под своим настоящим именем — Санта Клаус (святой Николай), а у нас в России — конспиративно, как Дед Мороз. Он не гордый. Но является с блестящим посохом-жезлом

— знаком пастырской власти, в красной мантии и шапке-тиаре — в полном облачении архиерея. И

258

приносит подарки детям — будущим летчикам и морякам, тем, кто пройдет сквозь бури и штормы этой жизни и понесет свет рождественской звезды все дальше и дальше — в завтрашний век.

Но не только в Новый год приходит к нам святитель Николай.

Мне рассказывали: уходил летчик на войну с фашистами. Мать надела ему на шею медальон с изображением Николая Угодника и велела:

— Сыночек, в минуту смертной опасности обратись к Николе — он тебе поможет.

Сбили летчика в бою над Белым морем, выпрыгнул он из горящего самолета с парашютом и упал в воду. , Вынырнул -— берега не видно. И, вспомнив наказ матери, стал призывать Николу Чудотворца. Смотрит — на горизонте показалась лодка. Приблизилась — в ней сидит старичок, лысый, с седой бородой. Молча протянул летчику руку, втянул его в лодку и стал грести. Доставил к берегу. Летчик выпрыгнул, оглянулся — ни лодки, ни старичка...

Еще был случай. Одна девица все время читала акафист Николаю Угоднику, так что все над ней смеялись. И вот шла она как-то поздно вечером по кольцевой автодороге — от Лианозова к станции Лось. В районе деревни Подушкино ее нагоняет черная "Волга". Сидящие в машине двое мужчин предложили подвезти. Она согласилась, села на заднее сиденье. Машина рванула, развила бешеную скорость, миновала Лось и мчится дальше! Девица просит, чтоб остановили, — мужчины только смеются. Пытается открыть дверь — не отпирается. Тогда она стала читать вслух акафист Николаю Угоднику. И тут машина

259

резко затормозила. В глаза — свет. Задняя дверца отворяется сама собой. Девица поспешно выходит — перед ней стоит седобородый старик. Он вывел ее на шоссе, подтолкнул слегка в спину и сказал: ,t — Иди, да не оглядывайся!

Она прошла метров сто и слышит — сзади взрыв! Обернулась: на том месте, где стояла машина, — море огня.

 

И сестра мне рассказывала: заходит в храм Николы в Кузнецах (между метро "Новокузнецкая" и "Павелецкая") рослый мужчина во флотской меховой куртке и спрашивает у каждого: — Где тут морской бог?

Наконец одна старушка догадалась, подвела его к иконе Николая Чудотворца. Моряк поставил одну за другой и зажег штук сто свечей: видно, Николай спас его от смерти на море.

РАБОТА БЕАТОВА

 

"Ну и стул, — подумал я почти что матерно, погружаясь чуть не по шею в мягкое, типично дамское сиденье, — сидишь на нем, как на торте! Какая там работа на ум придет при таком комфорте. А спинка — жесткая, постоянно напоминающая о себе. Типичный стул для секретарши: сиди да помни! Развратный, прямо-таки сексуальный стул!"

Я люблю приходить к Беатову на его сторожевой пост в Петроверигском переулке.

Это очень интересное учреждение. Днем идет своя обычная дневная жизнь, занимаются каким-то

260

транспортом отпетые чиновники, солидные, как колонки цифр, люди. А вечером приходят бродяги-сторожа, бородатые асоциальные рыцари свободного духа.

Дом этот стар и добротен. Окна его, прорезанные в толстых стенах, выходят с одной стороны не во двор, а в коридор, где стоит массивный белый бюст Ленина, который, по сторожевым преданиям, ночами поворачивает голову влево, в окно. Коридор возник как советская пристройка к старому строению. Стены ее тонки, но окна глядят уже точно во двор, на вывеску туристского агентства.

Странная вещь — сидит в кабинете начальник товарищ Шебанов и не ведает, что здесь на сдвинутых креслах ночуют сторожа, слушают его приемник с разноцветно светящимся экраном, едят за его столом и звонят по алому телефону во все города Советского Союза. Странно, странно, что здесь есть дневная жизнь со снующими круглопопыми секретаршами, летучками, разносами и товарищескими выпивками в канун больших государственных праздников, каковыми являются первое мая, седьмое ноября и новый год. Странно потому, что здесь ночами сидит Саша Беатов и читает Бердяева или пишет роман про дядю Колю.

(Помню фразу из этого романа: "В пивной кричал ребенок". И еще: "У нас в России, особенно в дни государственных праздников, чувствуешь невыносимо одиноко — если ты действительно одинок Как-то Саше не хватило двадцати копеек на книгу. Он пошел в винный магазин. Там дали.)

Сторож — типичная синекура. А дневная жизнь чиновников? Днем здесь тоже едят принесенные из дома припасы, а кроме того, травят анекдоты,

 

261

возможно, влюбляются, вспоминают детей, выбегают постоять в очередях. А ночью — то киряют католик Федя с Игорем-слесарем, то рисует голых баб и коней художник Витя, то приходит и хмуро сидит — бдит, подозрительно глядя на дверь, старый большевик Иван Нефедович Хромов, неведомо как затесавшийся в эту компанию.

Ах, какая свобода, какая жажда творчества охватывает здесь меня — случайного гостя этих стен, , совмещающих в себе два мира, две совершенно разных жизни — дневную и ночную!

... А еще здесь появляется королева вечера и утра — молодая седовласая уборщица в затрепанном, застиранном халатике, с ведром и тряпкой, прихватывающей влажными боками захоженный линолеумный пол.

Здесь остаются вечерами не потерявшие надежду разведенки и соблазняют аскетов-сторожей, ведущих с ними духовные беседы.

Странно видеть на столах чиновничьи бумаги с начатыми, неоконченными вензелями: "Уважаемый тов...". И этот рекламный плакат, где нарисована раздвоенная девушка, левая половина которой —-летняя, в купальнике в желтую и белую полоску, с белым кружавчатым полузонтом, а правая — осенняя, в красном плаще и под красным же зонтом, сросшимся с левым своим летним собратом, — воспринимается как мечта о какой-то другой, далекой и красивой жизни, несбыточной, как тряпочный очаг, висевший на стене у папы Карло.

(Однажды к Беатову, не знаю уж, почему, придрались дружинники; впрочем, не зря же отец

262

 

Александр Мень говорил мне, что "глаза у Саши — как у Алеши Карамазова". Завели в отделение, допросили с пристрастием, после чего записали в протоколе: "Католик-бабтист".)

 

АЛЬМАНАХ

— А, обманщик! — послышалось из очереди в кассу.

Обличавшим меня при всех был одетый в дубленку высокий, розовощекий, седовласый джентльмен — писатель Евгений Иванович Осетров.

Он был одним из руководителей теоретического журнала "Вопросы литературы", которому злые языки завистников дали сокращенное наименование "Вопли". Работал он когда-то и в "Правде" — главной газете страны.

"Осетр — рыба дорогая", — говаривали в литературных кругах. И это была не метафора, а непреложный факт, аксиома писательского бытия: Евгений Иванович любил деньги.

Караванов рассказывал про Осетрова, что тот нередко наведывался в редакцию вечером перед самым выходом номера и правил свои тексты прямо в прессовой полосе, которая не просто набрана из свинцовых полосочек-строчек, которые нетрудно и перебрать, а уже вся целиком отлита из цинкового сплава, причем вымарывал и переписывал по целому абзацу, — что обходилось издательству в копеечку.

— Осетров — чайник! — кричала Горюнова на весь коридор.

263

И с тех пор всегда, при упоминании Осетрова, он представлялся мне большим фаянсовым чайником с лихо вздернутым розовым носиком и позолоченной ручкой, упертой в округлый, осанистый бок.

Не мог же я поведать почтенному литератору, что мое интервью с ним не напечатано потому, что моя начальница считает его, Евгения Ивановича, чайником. Пришлось терпеть поношение.

В то время много говорили о морали.

— Термином "нравственность", — сказал мне Осетров при встрече, — любят пользоваться люди, начисто лишенные нравственности.

И в другой раз — по телефону:

— Вы — единственное светлое пятно в "Литературной России"...

Летом 1976 года я сказал, в беседе с Осетровым, что, вероятно, не только мы собираем книги, но и книги собирают нас (имея в виду восточно-православное учение о сосредоточении, умном молчании — исихазме в Иисусовой молитве, а также римско-католический взгляд на личность, совпадающий с учением греческих отцов Церкви о соединении ума и сердца, — образ уединенности и единства, собранности всего человека: рыцарь в панцыре, монах в келье). Сказал походя, а ему эти слова, видно, пришлись по душе и с его легкой руки пошли по свету: в нескольких статьях самого Осетрова и массе мелких выступлений различных авторов. (На это выражение, как на крылатое, сослался Чингиз Айтматов в одном из своих интервью 1978 года.) По этой причине или по другой, Осетров помнил обо мне и изредка о себе напоминал.

264

 

Он указал мне на старика Чуванова — владельца огромной и редкостной, даже по московским понятиям, библиотеки:

— Он старообрядец, но вы это не особенно педалируйте.

Библиофильства я тогда не понимал, помня заповедь: "Не собирайте сокровища на земле, где тля ест и воры подкапывают и крадут. Собирайте сокровища ваши на небесах. Там, где будет сердце ваше, там будет и сокровище ваше":

Мне очень нравилась история, которую рассказывали про американского джазмена Эрола Гарднера. У него не было вообще никакой собственности: жил он в отелях, переезжая из города в город, с концерта на концерт; питался в ресторанах; рубашку, день поносив, не стирал, а выбрасывал — покупая тут же новую. Единственной вещью, которой пианист дорожил и с которой не расставался никогда, была книга. Это была большая телефонная книга Нью-Йорка, которую он подкладывал на стул во время своих выступлений, найдя ее лучшей из возможных подушек.

Кстати, раз уж о нем зашла речь — однажды, когда музыканта записали на пластинку и стали прослушивать — что такое?! — к звукам рояля примешивалось какое-то зудение: как будто в студию залетела муха. Хотели уже было расплавить восковой оригинал, но потом решили послушать еще раз. И тут только кто-то догадался, что Эрол Гарднер, играя на рояле, мурлыкал при этом мелодию себе под нос — а, значит, выступил впервые еще и как певец. И эта запись, казавшаяся поначалу производственным браком, стала золотым

диском

265

 

Но крайности нестяжательства и спонтанности — все же крайности. К тому же богословско-историческая библиотека Михаила Ивановича Чуванова была сокровищем, конечно, не только на земле, но и на небесах. Серебрянобородый, приземистый, румяный, он собирал ее всю жизнь, начиная еще с гражданской войны (обходил с котомкой чердаки и подвалы, толкучие рынки, на последние гроши скупая старопечатные, рукописные книги, которым судьба была — стать куревом и топливом в те взметенные вихрями событий годы), — а проработал всю жизнь наборщиком в типографии и был в свои 90 лет лидером старообрядческой общины поморского согласия.

— Вот так и спасаемся, — сказал мне Михаил Иванович, лучезарно улыбаясь.

Потом пришел секретарь Чуванова Миша Гринберг — здоровенный детина с фиделе-кастровской бородой и такой же сигарой, ставший с моей легкой руки публицистом Зеленогорским (страха ради

литроссейска).

Гринберг крепко дружил с соседом — православным священником отцом Серапионом. И всякий раз, дружески напившись, батюшка задавал моему автору один и тот же сакраментальный вопрос:

— Когда же ты, Миша, наконец покрестишься? На что Михаил Львович столь же неизменно

отвечал:

— Как только вы, отец Серапион, обрежетесь. Чуванов, как и полагается, отсидел в довоенные годы

в тюрьме (почему-то за антисемитизм); рассказывал, как в двадцатых "красный директор" типографии, усмотрев в полиграфическом значке-украшении

266

политический подвох, гонялся за ним с пистолетом... Конечно, в мой очерк эти пряные детали не вошли.

По обыкновению, я проводил все выходные в Новой Деревне у отца Александра Меня, а на буднях исправно исполнял обязанности корреспондента писательской газеты.

Случилось так, что ответственный секретарь "Литроссии" Илья Семенович Пчелкин заметил однажды выглянувшую у меня из-за распахнутого по летнему времени ворота рубахи стальную цепочку и спросил, больше в шутку, чем серьезно, не крестик ли у меня там.

В это время как раз готовилась новая — "брежневская" конституция, досужие авторы, по призыву партии, охапками присылали во все редакции свои "поправки" к ней, а наш тогдашний настоятель отец Порфирий (организатор, как мы его назвали, "комсомольско-молодежного" хора у нас в приходе) предупреждал, что власти сейчас интересуются, много ли верующих в стране; если много — могут пойти на уступки; а если мало — то окончательно изведут и религию, и церковь. Поэтому он настоятельно (извините за каламбур) рекомендовал всем прихожанам, если их будут вопрошать о вере, не скрывать ее. (Отец Порфирий любил меня за усердное пение на клиросе и подарил мне довольно дорогой православный богослужебный сборник, которым я пользуюсь и по сей день.)

Я и ответил Пчелкину на его вопрос, не крестик ли у меня там:

-Да- ,

267

— Так вы что же — верующий? —- спросил он, похоже, надеясь перевести это в плоскость юмора. В его представлении нормальный человек (каковым он считал, в частности, себя самого и меня) верующим быть никак не мог.

Я говорю:

— Да, верующий...

А народу, надо сказать, в секретариате толпилось в тот момент предостаточно. Пчелкин побледнел и вышел вон.

Через две минуты на моем рабочем столе затрезвонил телефон.

— Володя, зайдите срочно ко мне! — голос Горюновой. (Ее кабинет был напротив моего, через коридор, но мы всегда перезванивались, как на корабле.)

— Володя, вы идиот! — заявила моя начальница, как только я вошел. — Идите сейчас же к Пчелкину и скажите ему, что вы пошутили: что это никакой не крест, а брелок — вам девчонка подарила.

— Как же я могу солгать?..

Она надела защитные очки и, хлопнув дверью кабинета, побежала к начальству сама.

Но было поздно. Слух о моем христианстве уже разнесся по редакции.

От меня шарахались, как от дикого зверя. Вспоминали всякие странности и загадочность поведения.

Редакционные перетолки мне добросовестно передавал Гриша Козлов — мой сосед по кабинету — обаятельный и очень целеустремленный молодой

268

 

человек. Так что я был в курсе всех новостей, несмотря на анафему и бойкот.

...Через пару дней в кабинет Горюновой (куда я был заранее вызван) зашел Паша Загорунин — секретарь партбюро. До странности официально — ведь мы до этого были с ним на "ты" — заявил:

— Володя, несмотря на то, что вы верующий, мы не станем вас увольнять. — (И мудрено: лучше меня во всей "Литроссии" работал, наверное, один только Пчелкин.) — Но вы должны чистосердечно раскаяться и назвать своих сообщников.

Горюнова смотрела на меня с затаенной надеждой — на покаяние, конечно: расставаться со мной ей не хотелось.

— Я готов остаться в редакции, — ответил я, подумав. — Но не на любых условиях.

— Но... это хотя бы не секта? — осторожно спросил Загорунин.

— Какая еще секта? — обиделся я. — Русская Православная Церковь.

— Слава Богу! — облегченно выдохнул парторг. Дали мне две недельки на поиск новой работы и оставили в покое.

— ...Будьте с ним предельно вежливы. Это человек с высоким интеллектом, — сказал Осетров обо мне по телефону.

Я сидел напротив.

— Я не очень представляю, как вы сможете работать в Обществе книголюбов, — сказал он, положив трубку. (Осетров брал меня к себе в помощники — ответственным секретарем "Альманаха

269

библиофила".) — С ними не смог сработаться даже такой человек, как Феликс Медведев.

Я довольно самонадеянно — деваться-то все равно было некуда — заявил, что попробую.

Приятель-переплетчик, автор знаменитого

"Поручика Голицына" (вспоминаю фразу из его мистической повести: "В одном укрепраионе ие держался средний комсостав") попытался, правда, .устроить меня редактором на киностудию, где у него на довольно высоком посту работал друг, но тот после встречи со мной усомнился, смогу ли я "отстреливаться из двух пистолетов" — что требовалось по условиям тамошних творческих взаимоотношений. К тому же надо было знать всех актеров наперечет, а с этим у меня и вовсе слабовато. Так что я предпочел дело книжное — более знакомое и спокойное, — не подозревая всей сложности этого пути.

Место моей будущей работы поразило мерзостью запустения и какими-то хароновскими тенями, скользившими по коридорам.

Председатель Общества книголюбов Бурилин смотрел на мир преувеличенными — линзами очков — коровьими глазами в пол-лица.

Он был прежде директором книготорга, а до этого — первым секретарем окраинного обкома партии.

Все знали, что Бурилин каждый вечер, придя с работы домой, напивается до потери сознания.

— Скажите Бурилину, что мы готовы заплатить ему вперед, — посоветовал мне Осетров по поводу передовой статьи для очередного номера альманаха. Я счел это неудобным, что несказанно его удивило: "Ну, как знаете..."

27°

В правлении Общества книголюбов работали в основном жены советских сановников и бывшие начальники — партийные и гэбэшные, вышедшие в тираж. Все там были какие-то странные — не зря говорят, что Бог шельму метит.

Пахнувший почему-то свинцом и порохом производственник Удодов, непрестанно куривший "Дымок" на лестничной площадке, ходил весь скрюченный, как знак-параграф. У старшего экономиста Паршина пальца не доставало. У председателя месткома Сомова не хватало уже нескольких пальцев на левой руке. Мужчина он был видный, холеный, довольно молодой, и непонятно было, кто ж ему эти пальцы отъел.

Отставной полковник Морозов, руководивший пресс-группой, ступал тяжело, одним глазом косил, говорил с картавинкой, люто ненавидел евреев и рассказывал дамам на ушко похабные анекдоты. У него было два любимых выражения: "Мне родина и партия дали все" и "Язык в жопу", которое должно было означать предельную, военную степень секретности. Больше всего в людях он ценил образованность и порядочность. О секретаре партбюро "Надьке" Шершавенко по секрету сообщил, что она не только книг, но даже газет не читает.

Грузинистый дядечка из планового отдела был когда-то личным помощником Косыгина, а добродушнейший Максим Севастьянович с мордой башибузука, ведавший ротапринтом, служил в охране Сталина.

Кадровик Делов, вечно ходивший с расстегнутой ширинкой, был прежде дипломатическим генералом.

271

Парторг Шершавенко, черная, с мягким "г" и вострым темноватым глазом, ходила, сильно выпадая левым бедром. Спервоначалу казалось, что она чрезмерно кокетливо виляет задницей, а потом уже становилось ясно, что это ревматическая хромота.

Только вице-председатель Забродин не имел физических дефектов, но имел нравственный: был когда-то военно-морским атташе в дружественной Стране Советов державе и на этом посту каким-то образом проштрафился. Мужик он был неплохой, носил адмиральскую бороду. Слыхал я, что он исправно посещает старообрядческий храм на Рогожской заставе. Он увлекался рыбалкой, особенно подледным ловом.

Порой Осетров исчезал, как в воду погружался до дна — уезжал за границу. Но жизнь нашей редакции продолжалась без особых треволнений — пока не вернулся после трехмесячной болезни еще один вице-председатель Общества книголюбов — Борис Антонович Корчагин. Он засел в кабинете-берлоге и начал наводить железный порядок — в чем и видел свое основное назначение в этой шарашкиной конторе.

Тяжелая полированная дверь то и дело отворялась, и оттуда, пылая щеками и подбирая с полу вышвырнутые Корчагиным бумаги, вылетала очередная жертва его руководящей ярости. *

Борис Антонович мучился запорами и скоплением газов в кишечнике, за что ненавидел весь свет. Он постукивал по столу искалеченной лапой, как рак клешней.

Корчагин всю жизнь просидел на бумаге — через него шло материально-техническое снабжение всех издательств страны. Большее могущество в государстве

272

с централизованной плановой экономикой трудно себе даже представить.

И теперь ему — всенародному пенсионеру, цековской номенклатуре — было странно и немного смешно отправляться на работу пешком, без персональной машины.

— Я уж хотел было на все плюнуть, — сказал Корчагин в нашей первой беседе (во время которой аксиоматично объявил, что я для него — "пирожок ни с чем"), — но в издательстве мне пролонгировали договор на книгу.

Ему нравилось это длинное красивое слово — "пролонгировать".

(Эту книгу — об издательском деле в СССР — написал за него главный редактор издательства "Книга" Евсей Наумович Байкин — навек испуганный человек в клетчатой ковбойке и кожаном пиджаке.)

— Что же касается квартиры, — сказал Корчагин, — определенного я вам ничего пообещать не могу, но сбрасывать нас со счетов не надо...

Говорил он, как и всегда, многозначительно, с намеком на таинственные глубины своих возможностей, которые до времени, для пользы дела, лучше не открывать, чтобы потом они враз явились во всей своей полноте. И собеседник верил. И верил совершенно напрасно: Корчагин был лжецом — причем лжецом принципиальным, тонким, ухищренным, которого и за руку-то невозможно было поймать. Он и сам, по-видимому, не видел существенной разницы между правдой и ложью — так уж сложилась его жизнь. В 37-м году, в тридцать^еполных лет стать начальником

273

главка — для этого нужны были феноменальные и * вполне определенные способности.

(Вот так же, по свидетельству современников, не различал правду и ложь Алексей Максимович Горький, который жил словно в двух параллельных мирах — историческом и иллюзорном: он несколько месяцев '' уверял убитую горем мать, что сын ее, сидящий в "чрезвычайке", жив — из самых лучших побуждений — чтоб "не переступить порог надежды", — отлично зная, что этот человек уже давно расстрелян и прах его •' развеян по земле.)

Корчагин страдал запорами и ненавидел из-за этого весь белый свет. Он завидовал всем, у кого кишечник работал нормально. Запах свежего кала вызывал в нем бешеное чувство зависти и ревности, как что-то маняще-недоступное, почти эротическое. И когда о чем-то или о ком-то говорили: "дерьмо", — это вызывало в Корчагине положительную эмоцию. Поэтому все представления о том, что плохо и что хорошо, были у него перевернуты.

Везде Корчагину виделись кишки и кучи дерьма. Он любил змей.

Время от времени Корчагин скрывался в кабинке туалета и долго тужился там, пытаясь выжать хоть что-нибудь из толстой кишки, — но тщетно. Он тщательно мыл руки, выходил, удовлетворенно улыбаясь, но обмануть никого не мог — все центральное правление знало, что Корчагин страдает запорами, так же как Бурилин — запоями, а Забродин — старообрядец, хоть и бывший военный атташе.

И все посмеивались над Корчагиным (потихоньку, конечно), как над старичком, женившемся на молодой.

274

Дина Мухаметдинова опять, как обычно, собралась в командировку в Душанбе.

О том, что Бурилин, как всегда, поедет в одном купе с Диной Мухаметдиновой, говорили спокойно, как о погоде. Он ездил, разумеется, в мягком вагоне, в двухместном купе.

— Борис Антонович, соберите нас, пожалуйста, — попросил плановик Старуханов.

Полковник Морозов, кося одним глазом, как бы прицеливаясь, скользнул в кабинет, сделал реверанс одной ногой, быстро шагнул в Корчагину, протянув обе руки, склонясь, пожал протянутую вялую ладонь и отступил, качнувшись затылком и всем корпусом назад.

— Здрассте, Борис Антонович! Как самочувствие? Корчагин кисло улыбнулся, махнул рукой: дескать,

стоит ли о таких пустяках?

— Я вас вызову. ...

Морозов исчез.

Делов так и сидел с расстегнутой ширинкой, что не совсем подобало дипломатическому генералу, хотя бы и в отставке.

...На плечах, окутанная дымкой ватных волос, одуванчиком плыла голова Корчагина — с большим лбом, вислым носом, карими глазками навыкате.

Удодов с Мотаевым кинулись подавать ему пальто.

— Спасибо, ребята, — стеснительно поблагодарил Корчагин, заметно растроганный...

— Он меня зовет: Молодой Человек, — иронически сказал Мотаев. ™г"

Догмара Витальевна Пуховская враз оживлялась и становилась бурно разговорчивой, когда речь заходила о предметах и явлениях, понятных и знакомых ей, —

275

 

например, о вязаных кофточках. Иногда приходил ее супруг — смутный, анемично-сероватый, грузный субъект в толстых очках — служитель какого-то райкома. Она держала его в руках. Он ее заметно побаивался.

Пуховская дважды съездила с Корчагиным в Грузию. Наверное, у него что-то не получилось, потому что вскоре он ее выгнал, — сначала, после первой поездки, слегка приподняв: сделав начальником производственного отдела. После второй поездки фортуна Догмары Витальевны резко скакнула вниз.

— Надо же — десять рублей потерял! — бил себя по лбу Мотаев, имея в виду разницу в зарплате против прежней работы. — Идиот! Нет, завтра же — заявление на стол!

Но работал потом долго, может, и сейчас там же сидит. Его жена тоже служила в райкоме партии, чем он очень гордился и иногда туманно грозил.

Еще у них было любимое выражение: "Партбилет на стол", имевшее в виду финал служебной ошибки и личную катастрофу.

— Я бы, конечно, разрешил, — говаривал Корчагин, — но партбилет у меня один.

(Попытки шантажировать меня возможным невступлением в партию — что должно было звучать угрожающе — я сразу отсек, сказав, что я и так недостоин и в партию вступать не собираюсь. Это было воспринято как парадокс, но больше к этому вопросу Удодов не возвращался.) "

...Это трудно объяснить. Осетров был нашим главным редактором, но в штате официально не состоял, объясняя приятелям, что занимается

276

альманахом из какого-то странного фанатизма". Переходить из "Воплей" в руководящий состав Общества книголюбов — номинального хозяина "Альманаха библиофила" — даже при том, что зарплата его увеличилась бы вдвое, — он не решался: ему немыслимо было даже представить себе, как можно дышать одним воздухом с такими людьми. А вот два его помощника, одним из которых волею судьбы стал ваш покорный слуга, формально числились в правлении этого пресловутого Общества старшими редакторами производственного отдела и должны были подчиняться, соответственно, двум руководителям — Осетрову и Корчагину, не считая еще всякой местной шушеры, которая требовала участия в идиотских собраниях, субботниках, приставала с нескончаемыми пустыми разговорами да еще и лезла в содержание книги. Например, Удодов, возненавидев за что-то нашего автора Хвощана (и вправду, надо сказать, малоприятного человека), стал требовать, чтобы я не пускал его на порог и ни в коем случае не печатал (тот, кажется, нелестно отозвался о ком-то из книголюбской шатии). Видя, что я игнорирую эти домогательства, мой мелкий начальник дошел до Корчагина, который стал грозить мне всеми доступными ему карами.

А Осетров гневно требовал: — Печатать!

Дело осложнялось еще и тем, что в типографию наш альманах мог отправляться только с визой издательства "Книга", у сотрудников которого были свои счеты с каждым из моих шефов, да и свои вкусовые притязания.

277

(Иногда они ненавидели меня, как талантливого русского мастерового.)

Моим бичом стал редактор издательства "Книга" Савелий Моисеевич Розенфельд. Въедливый, как полевая мышь, он заставлял по десять раз переправлять и переписывать на машинке абсолютно готовую рукопись альманаха, придираясь к каждому слову и сглаживая текст, превращая древо в телеграфный столб — надо сказать, довольно аккуратный, но уже лишенный шумящей кроны и корней, да и коры. Вот так мы и сражались — от выпуска к выпуску, теряя время, споря, ругаясь, приходя к затейливым компромиссам и досадным соглашениям.

С пор у меня сложилась редакторская манера вообще не вмешиваться в текст, который представляется мне эманацией личности — святой и неприкосновенной. (Но с этим, конечно, не обязательно соглашаться.)

По-моему, на Западе нет литературных редакторов в нашем смысле слова. Там есть агенты по связи с общественностью, чья задача — получше пристроить книгу.

Огромное число редакторов в коммунистической России возникло потому, что в литературу, после отстрела и изгнания образованного сословия, хлынула гигантская армия безграмотных авторов.

(Мы воспроизводим некие ущербные формы культуры, где маразматик Горький становится классиком.

Начальство, за которое почему-то всегда бывает стыдно.)

Но, вопреки всему, книга выходила, моментально исчезала с прилавков и считалась одним из

278

культурнейших изданий в Москве. Купить ее можно было только по блату.

...Регулярно позванивал Гриша Козлов, рассказывал, что его притесняют в "Литературной России" — из-за дружбы со мной. Да и работа там была, прямо скажем, на износ: газета есть газета — не то, что степенный, выходящий раз в полгода альманах.

А тут как раз уходила в декрет моя напарница (Корчагин выразился так: "Галина Викторовна отправляется выполнять ответственное государственное задание"). Ее место на год высвобождалось.

Я порекомендовал Гришу обоим моим начальникам. Красивый, хорошо воспитанный мальчик понравился, его взяли.

(Еще работая в газете, Гриша никак не мог купить себе приличные башмаки — это был страшный, почти безнадежный дефицит. Тогда он объявил: "Буду носить

советское дерьмо

и приобрел отечественные

"говнодавы". Но через пару недель хождения в них едва не лишился ног.

Так Гриша убедился в ненадежности аскезы.

Однажды вечером гардеробщик — кажется, в городской столовой — спрятал новую Гришину шапку и сказал, что никакой шапки не было. Пришлось идти домой с непокрытой головой. Наутро, в старой шапке, Козлов отправился к директору столовой. Крашеная дама выслушала Гришу и сказала: "Так вот же ваша шапка — у вас в руках!"

Гриша понял, что за жизнь надо бороться.

Умер тесть. Козлов пришел в контору кладбища. Похоронщики стали вымогать взятку, хамить. Гриша

279

— О покойном Сатюкове говорили, что он видит не только прошлое и настоящее человека, но и его будущее. Единственное, чего он не смог предвидеть — это свое будущее.

Почтенную даму — постоянного соавтора еще более почтенного критика и поэта — совершенно открыто, даже в торжественных речах, называл: "его боевая подруга".

Осетров ежедневно вставал в пять утра и писал до девяти. После чего включал телефон и, в ответ на извинения за ранний звонок, деловито информировал:

— Я уже давно и довольно плодотворно работаю. Вечерами его телефон никогда не отвечал.

Как-то Евгений Иванович поделился со мной своим творческим секретом — что делать, когда "не пишется":

— Возьмите чистый лист бумаги и пишите: "Мне не хочется писать, мне не хочется писать..." Часа через два захочется.

Над столом в его домашнем писательском кабинете шисела большая цветная фотография хозяина с архиепископом Макариосом — с дарственнной Надписью на новогреческом языке.

Главный редактор научил меня никогда и никому не рассказывать ничего о том, что делается в стенах редакции. И сам, если звонили из правления и Интересовались, что у нас новенького, извещал предельно лаконично:

— Здесь абсолютно ничего не происходит: идет обычная, нормальная работа.

282

В ответ на неустанные и неусыпные инсинуации книголюбов главный редактор недоуменно разводил руками:

— Мне бросают какие-то упреки — а я даже не понимаю, о чем идет речь.

А когда ему жаловались на наше с Гришей непослушание, благодушно-сочувственно сетовал:

— Я пытаюсь их воспитывать — но это очень трудное дело.

Когда Осетров хотел смешать кого-нибудь с дерьмом, он обычно рассказывал всюду, что эти люди звонят ему каждую ночь по телефону, угрожают, чего-то требуют или что-то предлагают. Это производило неизменный комический эффект, а опровергнуть было невозможно никак.

Евгений Иванович любил называть себя нищим, бессребреником, что нисколько не мешало ему регулярно наведываться за рубеж.

Возвратившись, рассказывал предельно скупо:

— Была хорошая погода — временами... В общем, я славно поработал.

— А как Париж?

— Было много книжных впечатлений. Должен сказать, что в букинистических у нас интереснее...

Но как-то раз не выдержал и, расправив плечи в светло-сером карденовском пиджаке, триумфально выдохнул:

— Ну где же еще и бывать Осетрову, как не в Париже!

И никогда нельзя было понять, шутит он или

 

говорит серьезно, — интонация была неуловимо

283

ироничной и двусмысленной, до колик раздражавшей дураков.

...Я вспоминал о "книжных впечатлениях" Осетрова, бродя по набережной Сены, сырой и серой, среди букинистических коробов, где выставлены щемящие сердце раритеты и акварели с видами Парижа, где меланхолический шарманщик с попугаем на плече свивает звенящие пряди как будто с детства слышанных мелодий под тихий шелест автомашин, спешащих уступить вам путь, и опавшей листвы под подошвами устало шагающих ног... Его уже не было в живых.

Мне вспоминаются стальной затылок центуриона, пухлые щеки, нахохленные совиные брови над леденящими ключами прозрачных, всего навидавшихся глаз... Он был простой и добрый барин.

В неясных ситуациях Осетров обыкновенно говорил:

— Пусть пройдет время.

И очень часто — о действиях наших заклятых друзей:

— Это попахивает провокацией.

Но дело шло. Чредой тянулись авторы — и какие! — знакомые мне еще по "Литроссии". Оживал на наших страницах полузабытый "серебряный век"...

— Альманах становится неуправляемым. Корчагин корчился от гнева, но поделать ничего не

мог.

— Анархия — мать порядка? — спросил меня очередной раз Борис Антонович, по обыкновению, нервно постукивая левой искалеченной рукой-клешней по столу.

 

(История с опубликованным вопреки его запрету Хвощаном не давала вице-президенту покоя.)

— А вершит там всеми делами некто Розенфельд, — сказал Удодов со значением, склонившись к Корчагину, без улыбки, чуть потупясь, в ожидании якобы не ведомой ему реакции. Корчагин побагровел.

Вскоре, выгнав Пуховскую, он назначил Удодова начальником производственного отдела, в котором формально числился и я.

Узнав об этом, я подал заявление об уходе. Две недели проболел.

Я жил в избушке, в Пушкине, топил камин и, глядя на огонь, излучавший свет и тепло на четыре метра, за которыми были холод и тьма, ощущал одиночество и случайность огня в вихрях бело-черной беззвездной, взметеленной ночи, когда ни звука не раздается за стеной, ни заплутавший путник, ни друг, ни враг не войдут в этот дом, затерявшийся в лабиринте изгородей и троп. А если бы в небе стояла луна, она наводила бы еще большую волчью, морозную тоску, обжигающую душу, как край заиндевелого, выстывшего к утру ведра.

Огонь жрал дрова, жара, взметнувшись, спадала, гасли синие жарки, и я засыпал, не ведая, куда занесет этот плот стихия тьмы и что меня ждет за порогом зимы.

Билась в окна, змеилась ранняя жгучая поземка, позванивали стекла. Дом был каютой на корабле-земле, рассекающем вязкую, зыбкую, зябкую пустоту пространств, где не оставалось места разуму и теплу.

— Где Ты, Сильный, который все сотворил? Зачем Ты бросил меня *в этот холодный, враждебный, чуждый мир?..

284

285

Вернувшись на работу, я узнал, что Осетров "выпросил" нас с Гришей у Корчагина: альманах должен выходить — так какая разница, где именно мы будем сидеть — в конторе книголюбов на Пушечной или у него под боком, в бывшей дворницкой десятиэтажного дома Нирензее — резиденции "Воплей", — он за нами проследит. Корчагин, скрепя сердце, согласился.

И мы перебрались — даже не под крышу, а на крышу первого московского небоскреба. Комната, которую выхлопотал для нас в своей редакции Осетров, помещалась в башенке — архитектурном украшении.

— А почему же нет хотя бы дивана? — спросил Евгений Иванович, недоуменно оглядываясь по сторонам.

— Диваны запрещены — решением ЦК, — невозмутимо ответил, посасывая кривую трубку, завредакцией Валунов. И пояснил: — Секретари рожают.

И мне представилась Старая площадь, толстые, лысые секретари ЦК КПСС, рожающие после нудных заседаний на пухлых кожаных диванах...

В окно была видна знаменитая крыша, описанная еще Михаилом Булгаковым (в годы нэпа тут располагался ресторан). Иногда мы выходили на ее битумную поверхность и разглядывали сверху улицу Горького, Тверской бульвар...

Надо сказать, что Осетров обладал завидным чувством юмора и обожал невинные розыгрыши. Так, вызвав однажды меня к себе по телефону, он загадочно произнес:

286

— Владимир Петрович, по Москве ходит упорный слух, что Акутин убит, что его зарезали. — (В то время убийства были еще редкостью.) — Постарайтесь аккуратно проверить — у родных или еще где-либо. Только чтобы это не было очень явно.

Я справился о сроках и кинулся исполнять. Другого импульса у меня и быть не могло — "Литроссия" вышколила. С такой школой попасть в мир барского кривляния и шутовства было, конечно, наивно и погибельно.

(Впрочем, была ли это только шутка — если Акутин месяца через два после этого разговора взял да и в самом деле помер?)

— Гонорара авторы альманаха на сей раз не получат, — радостно известил меня Удодов по телефону. — Наша бухгалтерия не пропускает ваши расценки.

— Мы подаем на вас в суд, — ответил я и бросил трубку.

Книголюбы, когда их финансовая диверсия не прошла, затаили ревность и злобу.

На все и любые переговоры с ними я посылал Гришу Козлова — человека проверенного, который к тому же в принципе не мог никого раздражать. А на себя взял контакты с "Книгой" — тоже тяжелые, но все же лежащие в пределах умопостигаемой реальности.

В Обществе книголюбов мои улучшившиеся отношения с издательством расценивали как оппортунизм.

— Как его там — Розенцвейг или Розенкранц? Я все время забываю, — пробурчал Корчагин.

287

— Розенфельд, — мягко улыбаясь, поправил Гриша Козлов.

— Да, да, — Борис Антонович брезгливо поморщился, постучал клешней по столу...

(Вообще-то "антисемит" — очень обидное звание. Что-то вроде сифилитика или педераста.)

В Москве начались всемирные игры. Всякую ненадежную публику отогнали за сто первый километр, детей отправили в лагеря, комсомольцам-дружинникам выдали нарядные казенные костюмы, а тучи, чтоб не набегали, разогнали военной авиацией.

Коротко подстриженные рослые молодые люди с армейской выправкой, медленно печатая гусиный шаг, несли полотнище с олимпийской эмблемой.

На трибунах сидели люди-роботы, менявшие разноцветные дощечки, создавая сотканный их телами яркий орнамент. Вот некоторые из них выстроили помост из дощечек, по которому взбежал спортсмен с факелом. Как в древнем Египте.

(Петр Демьянович Успенский, рассматривая мифы о титанах, циклопические постройки и смутные воспоминания человечества о ранних, нечеловеческих цивилизациях, пришел к выводу, что первой, неудачно завершившейся попыткой сотворения разумных существ были гигантские пчелы и муравьи. Но насекомые ати создали столь мощную и эффективную социальную организацию, что она без остатка поглотила и подчинила себе, растворила в коллективизме самую возможность личной индивидуальности. И их развитие остановилось и прекратилось навсегда; началось вырождение. То же случилось и с термитами, когда-то

 

разумными. Термиты потеряли не только крылья и ум, но даже пол, о чем с грустью писал Метерлинк.)

Журналистам, спешно набранным в скороспелые спортивно-карамельные издания, обещали работу в МИДе, а потом они целый год толпами бродили в поисках места.

После Олимпиады естественной стала

Продовольственная программа.

...Гриша, что-то в душе затаив, стал прятать от меня рукописи и вообще устраивать всякие мелкие и крупные пакости. Я долготерпел по-христиански, потом воззвал к фаллическим богам...

— Молодые люди, — поднявшись к нам на крышу, сказал Евгений Иванович со свойственной ему добротой. — Я многое повидал в своей жизни. На фронте я видел такие вещи, которые не могут прийти вам даже в голову. В современной войне победителей не бывает.

Он был, безусловно, прав.

Козлов, что ни день, зачастил к Корчагину, и я был доволен тем, что мой напарник избавляет меня от встреч с чрезмерно кровожадным красным кхмером.

А закончилось все это вполне компактным совещанием в нашей крохотной редакционной комнатушке над крышей небоскреба Нирензее.

Участвовали четверо: Осетров, Корчагин, Козлов и я.

— Повеяло свежим ветром, — резюмировал главный редактор, втянув ноздрями воздух. Он, видно, на что-то решился. — Я рад тому, что этот разговор состоялся. Борис Антонович с большевистской прямотой вскрыл все наши проблемы.

 

289

При этих словах ему, вероятно, вспомнилось пионерское детство на реке Осетре (он произносил по старинке: "пионэр"), отряд имени Павлика Морозова, в котором он воспитывался...

Корчагин молчал, устремленный сычиным взором в

себя.

Что вспоминалось ему? Местечковые подсолнухи на юго-западе России, откуда он вынес свое мягкое "г", комсомольская юность в ячейке, где они так бурно меняли свои неблагозвучные фамилии на Октябрьских, Первомайских, Островских и Корчагиных? А потом и отчества, чтобы удобней было править этой тупой и отсталой страной (отговорил же Ленин Льва Каменева от президентства после смерти Свердлова: неудобно, что в такой крестьянской стране, как Россия, президент — еврей; и председателем стал серенький Калинин); и забытый, пропахший гнилой селедкой и чесноком Арон-Мейлах превратился в никогда не существовавшего Антона... Или первый донос на начальника, пошедшего сразу по этапу? Или как топал, как швырял бумагами в лицо железный нарком Каганович? Трудно сказать.

— Словом, альманах надо укреплять, — подытожил Корчагин. Означало это только одно — что меня выгоняют с работы.

Я пролепетал что-то о готовности исправиться, все наладить и улучшить.

Гриша выжидательно и с какой-то затаенной надеждой, преданно смотрел на начальство, стараясь не глядеть в мою сторону.

Гриша-дворник, Гриша-студент в красно-зеленой клоунской кепке. Гриша, единственный, на кого я мог

290

положиться в последние мои литроссийские недели. Гриша, на которого дуло из алтаря новодеревенской церкви, когда мы ночевали там на Пасху...

("На свечку дуло из угла, и жар соблазна... ")

...Как-то Гриша попал в гости. Хозяйка — энергичная женщина. Муж — боксер Фрол — полковник госбезопасности. Квартира от Министерства геологии. Сын (таз — плечи: борец). Американский подкассетник. День рождения. •

— Девочки! Красиво жить никто не запрещает.

Гимнастика. Прана.

(Гриша все искал "шамбалу" — и не находил...)

Мужа она называла "пиджаком".

— Давайте выпьем за нашу родину. Где еще я могла бы так жить?

("...Вздымал, как ангел, два крыла

крестообразно. ")

...У Гриши Козлова был друг-кагэбэшник.

Он приходил в гости, садился на кухне и говорил:

— Мы — люди невидимого подвига, те, о ком не пишут в газетах.

Еще он называл себя бойцом незримого фронта.

Когда он пришел первый раз, Гриша очень испугался, что друг (бывший одноклассник) увидит религиозную литературу и всякие бумаги в кабинете на столе.

Но другу на бумаги было плевать — он пришел не за этим, а просто выпить и поговорить по душам.

("И все терялось в снежной мгле, седой и белой. ")

— Мне родина и'"партия дали все, — сказал Морозов.

("Свеча горела на столе..")

291 .

И все будет отнято — болезнью, старостью, смертью.

...Они думают, небось, что мне обидно оттого, что пришлось покинуть альманах. А я горюю о гражданской войне, которая так и не кончилась, и скорблю о разгроме страны и разрухе культуры.

— Вот так и спасаемся, — сказал Чуванов, лучезарно улыбаясь.

("...Свеча горела.")

С улицы доносился тревожный, горьковатый запах ладана. Церковь всегда в походе. Дым костров на привале странников.

292

Часть пятая

НЕ СТРЕЛЯЙТЕ В ПИАНИСТА

 

293

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова