К оглавлению
ТОМ ВТОРОЙ: ХРИСТИАНСКОЕ УЧЕНИЕ О МИРЕ
ВВЕДЕНИЕ
1. В эпоху исключительных успехов точного знания уместно ли выпускать
в свет книгу, посвященную христианскому учению о мире, христианской метафизике?
Разве недостаточно тех завоеваний науки, тех широких научных обобщений, которые
сейчас покоряют себе умы? Но христианское учение о мире, не отвергая никоим образом
тех фактов, которые установлены научными исследованиями, имеет, однако,
все основания относиться сдержанно и критически к различным гипотезам и обобщениям,
к которым приходит современное знание. Христианское учение о мире, естественно,
не конкурирует с научными построениями, вообще не претендует на то, чтобы заменить
их. Но христианству есть что сказать о мире; все то, что было сказано о
мире ап. Павлом (не говоря уже о ветхозаветном учении), св. Отцами сохраняет и
сейчас свою значительность и силу, несмотря на все бесспорные успехи знания. Заметим,
однако, тут же, что христианство, определенное в своей богословской доктрине,
не выдвигает никакого обязательного для верующих мировоззрения, т. е. обязательного
учения о мире: есть основные пункты, которые являются для христиан определяющими
их восприятие и оценку мира, но вне этих коренных начал остается еще огромный
простор для создания тех или иных гипотез или учений. Правда, в каждую эпоху делались
и делаются попытки синтеза христианских принципов и данных современного эпохе
знания — и, конечно, такие попытки вполне законны и оправданны. Но надо прямо
сказать, что для нас, православных, многое в том, что в этом направлении делалось
на Западе, является уклонением от самого духа христианства. Так, в построениях
блаж. Августина, имевшего огромное влияние в истории христианской культуры, так
односторонне, а потому и неверно освещена и истолкована человеческая природа,
что это привело к глубоким искажениям Христовой правды в учении о человеке. А
то, что утвердил по вопросу о соотношении веры и знания величайший богослов Запада
Фома Аквинат, имело прямо роковые последствия в истории мысли на Западе.
Сознание этих уклонений от полноты Христовой истины в западном христианстве
ставит перед православной мыслью неотложную и ответственную задачу выявления всей
полноты Христовой правды — именно в проблеме мира и человека. Необходимо освободить
христианское сознание от всего того, что уводит его с путей Христовой истины,
необходимо со всей определенностью выдвинуть забытые или односторонне понятые
основные начала Христовой истины в теме о мире и человеке.
2. Aп. Павел, глубочайший христианский мыслитель, зовет христиан
к «обновлению ума», требует того, чтобы «иметь Бога в разуме». Этот призыв определял
многое в творениях ранних апологетов, в произведениях великих учителей Церкви
— и как раз в их созерцаниях мы находим рецепцию целого ряда учений, которыми
был богат античный мир. Христианство, четко и ясно отделяя себя от античного мира,
в то же время смело брало из античной мысли то, что было приемлемо для христианского
сознания. Тут особенно надо иметь в виду различные «Шестодневы», в которых Отцы
Церкви, излагая христианское учение о мире, многое заимствовали из античной философии
и науки.
При всем том раннее христианство не выработало учения о самих принципах
познания мира и человека, не искало своих путей для изучения природы. Хотя
такое изучение признавалось возможным, но оно было в то же время периферическим
для духовной жизни в раннем христианстве. Трудно упрекать в этом раннее христианство:
будучи духоносным, часто подымаясь до последних высот созерцаний, оно ставило
основной акцент на вопросах богословия, а не на проблемах мира. Но не нужно удивляться
и тому, что по мере общего упадка духоносности в развитии христианства, по мере
того как возрастал особый интерес к пониманию мира, а не к богословским темам,
в христианской мысли стали сказываться влияния, которые постепенно уводили мысль
от основ христианства. Быть может, наибольшее значение принадлежало здесь так
называемому герметизму, в котором рядом с глубокими религиозными идеями говорилось
много о магии, алхимии, медицине и т. д. Увлечение герметизмом, естественно, захватывало
тех, у кого испытующая мысль обращалась к пониманию тайн природы,— так и окреп
в западном (отчасти и восточном) христианстве внехристианский подход к изучению
мира. Не забудем, что еще у Аристотеля (IV в. до Р. X.) была своеобразная энциклопедия
знания. Поэтому когда в XIII в. стали появляться латинские переводы Аристотеля,
то они захватили умы, а, с другой стороны, неоплатонические концепции, не умиравшие
и в раннем христианстве, несли с собой стройное и глубокомысленное истолкование
бытия.
3. Такова «предыстория» научной жизни в Европе. Уже с конца XII
в., как раз под влиянием латинских переводов Аристотеля, начинается в западном
мире интенсивное развитие научных интересов. Достаточно углубиться в историю средневековой
философии в изложении Жильсона или Шевалье46,
чтобы почувствовать, как все еще в рамках религиозных идей, но по существу уже
независимо от них зреет и растет интерес к исследованию природы. Достаточно
напомнить величавую фигуру Рожера Бекона, смелого и яркого мыслителя XIII в.,
чтобы почувствовать начало новой эпохи.
Особое значение в формации научной психологии (все еще развивавшейся
в пределах христианского сознания) имели труды Коперника, позже Кеплера, Галилея,
которые подготовили гениальные построения Ньютона (XVII в.), развившего стройную
систему механического истолкования мира. Научная мысль, в сознании своей
зрелости, шла прямо к утверждению «автономии науки» (согласно общим принципам,
развитым Фомой Аквинатом). Но западная Церковь, можно сказать, проглядела то,
что совершалось в ее же пределах с XIII в.,— и роковое разделение научного и религиозного
сознания, развитие принципов секуляризма стало совершаться без всяких задержек.
4. Мы достаточно говорили в первой нашей книге (см. I главу «Идея
христианской философии») о том, как закрепилась на Западе автономия научной мысли,
как забылось то единство разумения и веросознания, которое в раннем христианстве
направляло интеллектуальные запросы верующих. Здесь особенно важно отметить то,
как слагалась та психология научного творчества, которая уже в XVIII-XIX вв. всецело
овладела деятелями науки, как крепло недоверчивое, а порой и враждебное отношение
к Церкви. Научное творчество не питалось из вдохновений христианского сознания,
но развивалось в прямой и сознательной оппозиции к Церкви. Еще Декарт (XVII в.)
скрывал иногда свое авторство, чтобы не дать основания к преследованиям.
Так совершился и закрепился на Западе пагубнейший отрыв научного
творчества, научных исканий от Церкви, от христианства.
Наука становилась все более независимой, чтобы постепенно подчинить
критическому исследованию и само христианство. Правда, еще в XVIII в. в биологии
торжествовало учение о неизменности видов животных на основании (мнимом!) библейских
указаний (хотя они не заключают в себе никаких данных для учения о неизменности
видов). Но в середине XIX в., благодаря трудам Дарвина и его последователей, это
учение было окончательно отброшено и принцип всеобщей эволюции (как ключа к постижению
мира) победоносно оттеснил прежние теории. Оставался, да и ныне остается еще трудно
разрешимый вопрос о реальности чудес (как прямого вхождения Бога в жизнь
мира). Частая легковерность в признании чуда там, где позднейшая научная мысль
выдвигала «естественные» объяснения, как будто давала и дает основание для принципиального
отвержения чуда во имя идеи всеобщей причинности. Признание чуда, говорят и ныне,
было бы отрицанием науки, ищущей во всем «естественного» объяснения,— и это и
сейчас для многих является idee fixe30a.
Добавим к тому, что когда, уже в XIX в., был открыт факт самовнушения,
то с помощью этого понятия (и понятия «исцеляющей веры»), казалось, найдено неотразимое
естественное объяснение того, что оставалось необъясненным, и давало как будто
основание для применения понятия чуда. Надо сказать, что вся эта «чудобоязнь»
покоится на настоящей мифологии в современной науке47,
прискорбной и затрудняющей подлинное проникновение в тайны природы. Почему, собственно,
так боятся понятия чуда? Ведь оно не только не отрицает принципа причинности,
ко прямо предполагает его. После того как Cournot восстановил высказанное
еще Аристотелем учение о случайности, понятие чуда, как «встречи» двух независимых
причинных рядов (что открывает простор для всякой «третьей» силы — людей и, конечно.
Бога — воздействовать и корректировать такие встречи), понятие чуда перестает
быть противоречащим самым основам научной мысли. Укажу, например, на небольшой
этюд Карреля (Lourdes), где этот выдающийся ученый со всей ответственностью утверждает
реальность чуда, свидетелем которого он был.
5. Мы достаточно говорили в первом нашем труде об одинаковой с методологической
точки зрения законности двух путей в знании — как знания, исходящего из веры в
Бога, так и знания, игнорирующего свет веры. Это, конечно, очень тягостный «культурный
дуализм», как мы назвали это в нашей книге, но, требуя свободы для христианского
построения миропонимания, мы защищаем свободу и для той научной мысли, которая
развивается вне христианства.
Переходя теперь к разработке христианской метафизики, мы имеем в
виду следующий план: в первой части, где мы анализируем основные идеи христианской
метафизики, мы касаемся идеи творения, иерархической структуры бытия и идеи поврежденности
природы. Во второй части, посвященной проблемам христианской метафизики,
мы говорим о составе бытия, о жизни в мире (проблема эволюции) и о месте человека
в мире. В третьей части («Бог и мир») первая глава посвящена теме «Бог в мире»,
вторая глава — теме «Действие Бога в мире», третья — касается тем эсхатологии.
ЧАСТЬ I. ОСНОВНАЯ
ИДЕЯ ХРИСТИАНСКОЙ МЕТАФИЗИКИ
ГЛАВА I. ИДЕЯ ТВОРЕНИЯ
1. Основная и центральная идея христианской метафизики есть идея
тварности мира; это есть утверждение, что мир не имеет своих корней в самом
себе, что мир возник благодаря некоей надмирной силе. Мир не вечен, он сотворен
Богом — это есть и основная интуиция христианского сознания о мире и основная
идея христианской метафизики. Сама идея тварности мира была впервые выражена со
всей четкостью в Ветхом Завете — в общей же форме она утверждалась и вне его,
но только в Ветхом Завете мы находим ясное и последовательное учение о тварности
мира, призванного к бытию Богом, и о Боге Едином как Творце мира. Как мир нельзя
мыслить вне идеи Бога, как Творца мира, так и Бог открывается нам не в своем Существе,
закрытом для нас, а лишь в своем отношении к миру. Им созданному.
Идея творения сочетает понятия Бога и мира. Абсолютного и относительного
бытия в форме, которая оставляет обе сферы бытия в их полноте и реальности. Без
идеи творения соотношение Абсолюта и относительного бытия неизбежно ущемляется
в нашем уме — либо Бог мыслится в слишком тесной связи с миром и тем теряет свою
абсолютность, либо мир мыслится вне идеи Бога и тем самым получает значение божественного,
абсолютного целого. Обе крайности (релятивирование идеи Бога или абсолютирование
мира) дают ущемление или неправильную характеристику и Бога и мира. Надлежащее
же соотношение Бога и мира должно быть таким, чтобы охранить начала абсолютности
в Боге и учесть несамобытность мира. Это и дает идея творения.
Но то, как идея творения была выражена в Ветхом Завете, заключало
в себе в одном пункте неясность — это касалось вопроса: «из чего» Бог создал мир?
Всю неустранимость этого вопроса и всю трудность его разрешения в пределах ветхозаветного
учения вскрыл впервые Филон. Будучи иудеем по рождению и по вере, Филон был в
то же время поклонником античной философии, в частности был последователем Платона,
а также и учения стоиков. Так родилась в его уме идея сочетания ветхозаветного
учения о том, что мир сотворен Богом, с античным учением о Логосе, об имманентности
Логоса миру и о вечности мира. По Филону, «материя», из которой состоит мир, не
сотворена, творение же мира заключалось лишь в формировании отдельных вещей. Это
учение о вечности материи и о сотворенности отдельных вещей расшатывало, конечно,
понятие творения — Бог является у Филона (как Демиург у Платона в диалоге «Тимей»)
лишь «художеником» мира, сама же основа мира (материя) вечна.
2. Это учение Филона вносило дуализм и в учение о Боге и в учение
о мире. Если материя вечна, не сотворена, то она, обладая качеством вечности,
очевидно, сама божественна, чем умаляется абсолютность в Боге. С другой стороны,
если материя вечна, то отчего не признать вечным формирующее начало в самой материи
(как учили древние греческие философы - гилозоисты)?
Чтобы восстановить истинный смысл понятия творения и устранить недостатки
филоновского учения о творении, ранние христианские философы внесли в понятие
творения добавочный момент, приняв, что Бог сотворил мир «из ничего» (ex nihilo)48.
В этом учении действительно прежде всего восстанавливается абсолютность в Боге,
который ничем не ограничен, не имеет «рядом» с собой никакого вечного, но внебожественного
начала. А с другой стороны, понятие несамобытности мира относится здесь и к «содержанию»
мира (его материальному составу) и к его форме. Бог и мир в этом учении действительно
toto genere различны, что и договаривает до конца то восприятие мира, которое
видит в мире лишь постоянное движение и изменение (γενεσις—
бывание), к чему и сводится все бытие мира. Но все ли? В мире, правда, нет вечной
материи, но в мире мы находим идеальную сферу, которая, открываясь в мире, тем
и отлична от материальной стороны, что она открывается нам sub specie aeternitatis,
т. е. так или иначе связана уже с вечностью. Отвергая вечность материи, как должны
мы отнестись к той несомненной истине, которую выдвинул Платон, а именно, что
идеи (которые определяют формы мира, т. е. сопринадлежат ему) вечны, неизменны
и находятся вне мира? Надо признать, что дуализм, впервые выдвинутый Платоном,
прежде всего усложняет само понятие мира (поскольку в нем есть преходящие вещи
и непреходящие идейные формы), а с другой стороны, вносит осложнение и в понимание
Бога. Если мир не обладает самобытностью, весь находится в беспрестанных изменениях,
то, прежде всего, что значит наличность в самом мире идеальной сферы, которую
нельзя оторвать от мира, но которая не знает в себе движения, обладает «какой-то»
вечностью — хотя бы и иной, чем вечность в Боге?
3. Аристотель, усвоивший от Платона учение о вечности идей, отверг,
однако, их независимость или отдельность от мира, подчеркнув, наоборот, имманентность
«идей» миру,— но именно потому Аристотель, будучи противником дуализма, впервые
в философии выдвинул понятие развития. Идеи (или, по терминологии Аристотеля,
«формы») суть нормы мира,— и это значит, что они являются творческой силой,
движущей отдельные вещи к норме. Сущность мира в таком истолковании бытия заключается
в одинаковой реальности и материальной основы мира и его нормативной стороны
(энтелехии), движущей мир по его целям. «Развитие» и состоит в том, что
в материальном субстрате мира происходят различные изменения для осуществления
той цели, которая «вписана» в бытие. Идеи («формы» по Аристотелю) пребывают в
мире и определяют его жизнь как ряд изменений, ведущих к осуществлению идеи, т.
е. ни материальная сторона не существует вне энтелехийных задатков в ней, ни эти
энтелехийные (идеальные по своей природе) задатки не существуют сами в себе и
для себя, но существуют в мире и для мира. В такой концепции обе стороны бытия
имманентны друг другу; Платоновский дуализм в Аристотелевской переделке превращается
в чистейший монизм. Если в метафизике Аристотеля мы и находим учение о Боге, то
лишь как о «чистой форме», заполненной самосознанием (νόησις
της νοησεως). Бог у Аристотеля
сопринадлежит миру, являясь лишь высшей ступенью в иерархии бытия. Правда,
Бог у Аристотеля является «первым двигателем», но если это учение трудно согласуемо
у самого Аристотеля с учением о Боге как чистом самосознании, «знающем» только
самого себя и не «знающем» мира49, то
это не устраняет сопринадлежности Бога миру или, лучше говоря, неразрывного их
сопребывания в бытии, построенном иерархически. Именно в этом акценте единства
в бытии (единства всего, что существует вне Бога, и Бога) и основа многозначительного
учения Аристотеля о том, что мир «движется к Богу в порыве любви — κινετσαι
ως ερωμενος. Взаимоимманентность
Бога и мира не исключает, правда, вторичного дуализма материи и идеи («форм»),
но это есть уже внутрибытийный дуализм, а не дуализм двух видов бытия.
4. И все же монизм Аристотеля не похоронил окончательно Платоновского
дуализма. Учение Платона о надмирности и о трансцендентности идей, которые, по
Платону, находятся «по ту сторону бытия» (επεχεινα
της ουσιας), не могло до конца раскрыть
сущность и природу того идеального начала, которое имманентно материальной основе
мира. Уже у стоиков в их учении о Логосе как душе мира (т.е. имманентной основе
мира), заключались мотивы восстановления дуализма именно в учении об идеях. От
Логоса исходят «семянные логосы» (Λογοι σπερμαςικοι),
но сам Логос не исчерпывается этими своими излучениями. Логос есть Κόσμος
νοητός, вместилище идей. Если идеи, как «семянные
логосы», пребывают в мире, то сам центральный Логос существует независимо от этих
семянных логосов. Иначе говоря, сущность Κόσμος
νοητός (мира идей) не исчерпывается функцией
идей в форме «семянных логосов». Прежняя «апория», заключавшаяся в учении Платона
(мир построен по идеям, но идеи существуют независимо от мира и не для мира),
стала тем ярче выступать в диалектике философской мысли, чем больше в самом ходе
античной культуры в III и II вв. до Рождества Христова стала осознаваться трансцендентность
Бога. Этот новый дуализм (Бога и мира) остро ставил тему о том, куда же относить
сферу идей? Как понять, что идеи сопринадлежат миру (как нормы его бытия) и что
они в то же время принадлежат Богу, трансцендентность которого стала осознаваться
в это время с необычайной силой?
Попытку решить эту апорию и именно в теме об идеях впервые и дал
Филон в его учении о Логосе, который стоит между Богом и миром. Эта новая категория
о третьем бытии (τριτον γενος),
о бытии «μεταξυ» («между»), не давая настоящего
решения вопроса, замечательна как раз тем, что она вскрыла реальную проблему в
теме об идеях.
5. Решение, предложенное Филоном, заключалось в установлении двойной
функции идей, чем и был впервые поставлен вопрос о двойном, смысле самого
понятия идеи. Сам Филон именно для того и выдвинул учение τριτον
γενος , чтобы поместить Логос между Богом и миром. Λογος,
по Филону, принадлежит и сфере Бога и сфере мира. Это и заключало в себе выход
из намеченной апории: если, по Филону, идеи имеют двойную функцию, принадлежа
Богу (Сенека в те же годы писал «Deus intra se ideas habet»31a),
но принадлежат в то же время и миру (Λογοι σπερμαςικοι),
то нужно было сделать еще один шаг (его сделал св. Афанасий Великий) и внести
различение между идеями в Боге (Премудрость Божественная) и идеями в мире
(премудрость в мире, премудрость в тварном, т. е. сотворенном бытии). Что для
обозначения двух различных сфер было взято одно и то же слово («идеи»), это, конечно,
заключало в себе какую-то незаконченность (пока в учении великих Отцов Церкви
не было до конца уяснено и различие двух смыслов в понятии идеи и неустранимость
одного и того же слова для обозначения двух различных смыслов).
Когда-то С. Трубецкой послал упрек Платону, что в его учении нет
никакого указания на то, кто же является субъектом идей, о которых он говорит.
Действительно, в силу этого идеи у Платона получают черты вещности — они
суть какие-то вечные вещи; лишь учение о том, что идеи суть мысли Божий,
что субъектом идей является Бог, освобождает учение об идеях от момента овеществления.
Впрочем, у Платона, с присущей ему исключительной проницательностью, есть (уже
в «Пармениде» и дальше в последующих диалогах) прямое раскрытие того, что мир
идей есть некая система, диалектически связанная внутри себя во взаимоотношении
и в взаимосвязи идей. И даже больше: в трактате «Государство» Платон говорит —
не развивая дальше этой мысли — о «солнце идей» — о том, что идея блага центральна
в системе идей и что ею определяется весь мир идей. Но все это намеки, все это
недоговорено.
Великие Отцы Церкви (больше всего св. Григорий Богослов) развили
учение о Премудрости Божией, о том, что Бог «от века созерцал идеи», которые и
являются «мыслями Божиими». Учение о Премудрости в Боге есть уже в Ветхом Завете
в последних по времени его книгах, но там мы находим лишь первые робкие приближения
к проблеме Премудрости Божией. Но все же Премудрость трактуется (и в «Премудрости»
Соломона и в книге Иисуса сына Сирахова) как сила, снисходящая свыше.
Бесспорная принадлежность идей, как мыслей Божиих, к существу Божиему,
к божественной сфере имеет таким образом рядом с собой такую же бесспорность связи
идей с миром. Именно этот космологический аспект в понятии идей, связывая их с
миром, и выдвигает указанную двойственность понятий идеи.
6. Мы имеем здесь дело с реальной, а не мнимой проблемой, разрешение
которой и дает нам только христианская метафизика50.
Надо одинаково признать бесспорную реальность Премудрости в Боге и бесспорную
реальность идейных корней в тварном бытии. Но как же соотносятся эти два понятия
идеи между собой и зачем давать один и тот же термин для обозначения столь различных
вещей? Ответ на это напрашивается сам собою: идеи в тварном мире, как его идеальная
основа, как «корни» вещей, по своему содержанию, по своему смыслу ничем
не отличны от идей, входящих в Премудрость Божию — но идеи в Боге суть действительно
вечные мысли Божий. Есть вечная, божественная Премудрость, сопринадлежащая к сфере
Божества. Идеи в мире есть либо «отражение» божественных идей, либо вхождение
в тварное бытие идей Божиих. Божественные идеи вечны по своей природе; входя
в мир, «живя» в мире, они сохраняют это качество вечности, но, с другой стороны,
жизнь идей в мире подчинена судьбам мира. Как раз именно в акте творения
вечные божественные идеи, «засеменяя» тварное бытие, живут с этого момента нераздельной
от мира жизнью. Так создается эта двойственность, как раз исходящая от акта
творения,— творение мира не есть поэтому лишь творение материальной основы
мира, но есть в то же время «засеменение» в этой материальной основе тех или иных
форм, таящих в себе нормативный и потому и энтелехийный характер. Идеи в мире
не созданы, не «сотворены», но, «засеменяя» мир собой, они живут уже новой
жизнью, приобщаются к тварному естеству (не теряя качества вечности, но являясь
уже «образами» идей в Боге).
7. Но отсюда, и именно отсюда, и вытекает резкое противопоставление
христианской метафизики той метафизике бытия, какая в наиболее совершенной форме
была выражена Плотином. С христианской точки зрения тварное бытие, хотя и засемененное
божественными идеями, все же toto genere, в самой сущности своей отлично от сферы
Божества — тварное бытие сотворено, призвано к жизни, т. е. имеет жизнь
не от себя. Никак поэтому нельзя вслед за Франком в один и тот же план вмещать
тварное бытие (с идеальными в нем началами) и то, что называет Франк «металогическим
единством». Как правильно указал Лосский, если мир есть «система», то его основа
лежит вне его — «в сверхсистемной сфере». Мир, будучи создан Богом, носит во всем
«следы Божий» (что особенно выдвигал в своих построениях Бонавентура) в тех идеальных
началах, которыми определяется и которыми держится мир, но мир все же сотворен:
и материальная основа не существует сама от себя, и идеальные начала в мире не
существуют сами от себя, а приходят в мир свыше для его устроения. В мире — ив
его чувственной оболочке и в его идеальном «костяке» — нет ничего от себя. Если
идеи в мире нельзя назвать «сотворенными», то они все же приходят извне, они посланы
свыше и не от себя засеменяют мир. Различие мира (в его чувственной оболочке
и в его идеальной стороне, энтелехийно направляющей жизнь мира) и Бога, различие
мира, не от себя живущего, но имеющего все в себе в акте творения, и Бога остается
в силе и получает в учении об идеях свое окончательное оформление. Мы не можем
отвергать наличность в мире идеальной стороны, но эта идеальная сторона не имеет
в себе своего начала, она не существует в мире от себя. Идеи в мире — от Бога,
но в мире они не есть Бог и не делают мир Богом; они «пребывают» в тварном мире,
который не имеет в самом себе ключа к пониманию того, откуда в мире идеи.
Лишь в идее творения, устанавливающей основной дуализм Бога и мира, бытия Абсолютного
и бытия неабсолютного, перед нами раскрывается то, что в акте творения есть два
аспекта: в акте творения возникает материальное бытие, но в акте же творения вечные,
божественные идеи входят в мир, засеменяют его и в этой стороне уже неотделимы
от мира.
8. Таким образом, учение об идеях, раскрывая нам существенное различие
между идеями в Боге и идеями в мире, утверждает значение понятия творения, через
которое до конца уясняется различие Бога и мира, бытие Абсолютного и бытие неабсолютного.
Но этим не кончается проблематика мира в его отношении к Богу —
новые трудности и новые апории связаны уже не с темой идей, а с темой времени
или, лучше говоря, с темой бесконечности. Это понятие бесконечности охватывает
не только тему времени, ставя вопрос о вечности, но в понятии бесконечности есть
свой, если угодно, математический аспект. Проще всего это можно выразить в такой
форме: всякий отрезок бытия (в смысле времени или в смысле его содержания) есть
именно «отрезок», т. е. предполагает бытие бесконечное: все конечное есть лишь
отрезок в бесконечности и вне этого немыслимо — нельзя просто говорить
о чем-либо. Что оно есть «отрезок», есть «конечное» бытие, не опираясь на понятие
того целого, частью которого является данный отрезок.
Греческому сознанию это понятие бесконечности (в смысле времени)
было присуще изначала — мир мыслился античными мыслителями как бесконечное бытие.
Очень рано в античном сознании это перешло в идею «вечного повторения» (retour
eternel), и это вполне понятно: в самом мире нет точки, от которой можно
было бы начаться миру, а с другой стороны, над миром царит ανάγκη)
(необходимость). Из сочетания этих идей, из признания гармоничности мира, в котором
все построено рационально, вытекала идея «вечного повторения». Мир для античного
сознания безначален, так как никакая точка в мире не может быть принята как начало
мира — всякая точка предполагает иную, стоящую перед ней — и так до бесконечности.
Так и в понятии числа есть условная начальная точка («единица»), но она условна
и в приложении к бытию. Это соотношение бесконечности и конечности в применении
к бытию оставалось в античном сознании как нечто бесспорное, само по себе ясное.
У Плотина оно было завершено признанием, что бесконечность в мире охраняется и
регулируется тем, что все в мире от Единого, к которому и обращено бытие. Бесконечность
в мире не отвергала его единства, точнее говоря, само единство мира раскрывается
именно в том, что все конечное неотрываемо от бесконечности через свое «происхождение»
от Единого. Надо иметь при этом в виду принципиальное единство всего бытия по
Плотину, что выражается в понятии эманации или, точнее (и ближе к греческому термину),
в понятии «излучения» («исхождения» — πρόοδος).
Для христианского сознания, которое всецело опирается на идею тварности
мира, на острое и радикальное различение в бытии двух сфер — бытия Абсолютного
самобытного и бытия не самобытного и зависимого от Бога,— идея творения не только
связывала эти два вида бытия по-иному, чем у Плотина, но и ставила тему бесконечности
по-иному. С одной стороны, идея творения решительно отвергает идею эманации, т.
е. отвергает идею единосущия Бога и мира (что лежало в основании всей системы
Плотина), а с другой стороны, эта идея относит тему бесконечности к миру по-иному.
Для христианского сознания мир бесконечен «вперед», но не «назад» — мир начался
в акте творения, но призван к бесконечному бытию, а Бог бесконечен «в обе стороны»
— Он безначален и в Нем нет условий его конца.
Идея творения и здесь является водоразделом между античным и христианским
сознанием. Углубимся в некоторые детали.
9. Аристотель, разделявший с другими греческими мыслителями идею
бесконечности мира, впервые пытался обосновать этот принцип бесконечности в отношении
к миру. В основе своего рассуждения Аристотель положил тот факт, что в мире нет
и не может быть такой точки, которая могла бы претендовать на то, чтобы быть «начальной».
Всякая точка бытия имеет за собой другую точку — и нет возможности остановиться
в этом regressum ad infinitum. Безначальность мира есть следствие бесконечности
мира.
Но для христианского сознания, с его учением о творении мира, безначальность
мира неприемлема. Когда Фома Аквинат коснулся этой темы, то он не смог выпутаться
из философских затруднений, а разрешил вопрос через отделение веры от разума,
через отделение того, что дано нам в Откровении, от того, что нам открывается
в свете разума. По разуму Аквинат готов считать мир безначальным, во всяком случае,
он не видит выхода из диалектики Аристотеля в данном вопросе — но по вере, т.
е. по указанию Откровения, он без колебаний признает мир имеющим начало в акте
творения.
О том, что раздвижение озарений веры и аргументов разума принесло
роковые последствия для всего дальнейшего развития метафизики, не будем сейчас
говорить — равно как и о том, что идея творения, хотя она и вытекала для Аквината
из Откровения, но она не осветила Аквинату ничего в его размышлениях, осталась
мертвой, ничего не значащей для разума. Эта двусмысленная позиция Аквината в течение
веков замутила совершенно идею творения. Вот что мы находим у лучшего из комментаторов
Аквината, выдающегося представителя неотомизма — Sertillanges'a51.
Sertillanges настойчиво проводит мысль, что сущность «творения»
сводится к тому, что мир не обладает самостоятельным бытием (a se) — он «зависит»
от того, что по ту сторону мира. Эта «зависимость» мира от Бога и есть, по Sertillanges,
то, что заключается в понятии «тварности» мира. Что в понятие тварности входит
этот момент «dependance totale», это, конечно, совершенно бесспорно, но разрывать
связь понятия творения и момента «начальности» мира — это значит просто играть
словами. Если Луна следует за Землей, то из этого не следует, что она «произошла»
от Земли,— и если мир, как целое, будучи безначальным, «следует» за Богом, будучи
от Него зависимым, то незачем употреблять здесь слово «творение». Все неотомисты,
во главе с Sertillanges, пытаясь утверждать одновременно безначальность мира и
его зависимость от Бога, хотят утвердить это противоречивое суждение. В самом
деле, «зависеть» от Бога может значить только одно — что мир «сотворен» Богом
и, следовательно, имеет начало,— если же мир вечен, безначален, то как же понять
его несамобытность, его зависимость от Бога?
Если мы захотим отдать себе отчет в том, где находится самая основа
апории, то несомненно это связано с соотношением понятия бесконечности и конечности.
Если позиция Аквината, за которым a tout prix32a
хотят следовать неотомисты, имеет в основе исторические основания (неумение христиански
переработать метафизику Аристотеля), то это не должно закрывать глаза на основную
апорию, о которой мы только что сказали.
10. Как надо мыслить соотношение понятий бесконечного и конечного
бытия? Простейшее решение заключается в признании конечного бытия «частью»
бесконечного, в признании, что конечное бытие есть просто отрезок бесконечного,
что его «онтология» целиком определяется этой зависимостью конечного бытия от
бесконечного. Но какие принципиальные трудности могут быть усмотрены в привлечении
сюда понятия творения? Если есть бесконечное бытие (Бог), почему же нельзя мыслить,
что Бог создает, творит бытие, которое в силу этого и есть конечное, имеющее свое
начало, хотя, быть может, бесконечное в будущем? Никаких внутренних трудностей
в таком понимании соотношения конечного и бесконечного бытия нет — весь вопрос
должен быть сведен с принципиальной плоскости в плоскость фактическую, т. е. перемещение
questio juris в questio facti33a. И что
может быть убедительнее при анализе мира и его начальности и конечности, как то,
что мир не может быть объясним из самого себя, что все в мире не выходит за пределы
«бывания», вечного изменения? Именно dependance totale34a
и есть убедительнейшее основание для признания мира тварным.
Судорожные попытки неотомистов доказать соединимость учения о безначальности
мира с понятием творения имеют свой корень только в желании спасти авторитет Аквината.
Сам по себе неотомизм и есть попытка в новых линиях укрепить и утвердить учение
Аквината. То, что при этом понятие творения лишено всякого реального содержания,
этого, конечно, нельзя никак прикрыть искусственными и лукавыми рассуждениями.
11. Совсем по-другому утверждение безначальности мира (и потому
устранение — явное или прикрытое — понятия творения) развивали и развивают те
мыслители, которые следуют за Плотином, т. е. исходят из признания единосущия
Бога и мира.
Первым, кто ярко и определенно встал на эту позицию, был уже Скот
Эриугена, у которого номинально сохраняется категория creatio35a,
но лишь как диалектический «момент» в системе бытия. У Скота Эриугены natura creata
non creans36a, обозначающая реальное
бытие, признается видом бытия, но почему и как это вечное бытие есть все же natura
creata, это остается нераскрытым. Ту же позицию занял и Николай Кузанский, у которого,
однако, сразу выступает вся диалектика его утверждений. Николай Кузанский с презрением
отвергает упрек в том, что его система есть пантеизм,— и он прав, поскольку он
имеет, очевидно, в виду статическую форму пантеизма (позже классически
выраженную в учении Спинозы о Deus sive natura37a).
Но Николай Кузанский совершенно оставляет без внимания тот динамический
пантеизм, который впервые развил Плотин и в котором утверждается единосущие
Бога и мира. Для Николая Кузанского единосущие Бога и мира не есть ни уравнение,
ни отожествление их — но в силу того, что он понимает взаимоотношение конечного
и бесконечного в смысле онтологической их однородности, он (как и Плотин, за которым
следует Николай Кузанский) признает, что Бог есть в линиях бесконечности то же,
что мир, как бытие конечное. Николай Кузанский не думал о том, что как раз через
понятие творения может быть установлено иное соотношение конечного и бесконечного.
Вся завуалированность пантеизма у Николая Кузанского рассеивается,
обнажая существенное тожество Бога и мира, у Джордано Бруно, который уже не ощущает
абсолютности Бога. Тенденция имманентизма воскресает у Джордано Бруно,
мыслителя глубокого и сильного, с непреодолимой силой. Метафизика в христианском
Западе уже теряет кардинальное различие Бога и мира, возвращаясь в лучшем случае
к Плотину. По-новому эта же тема единосущия Абсолюта и мира освещается у Фихте,
который, построив на основе трансцендентализма идею абсолютного «Я» и затем, восстанавливая
реальность мира в понятие «не - Я», создает фиктивное понятие «второго абсолютного»,
что с такой чрезвычайной силой выразил позже Гегель. Независимо от трансцендентализма
Гегеля, его учение о мире, возникающем в процессе диалектического развертывания
исходного начала в «понятии», категорически утверждает даже не единосущие, а просто
решительное тожество Абсолюта и мира. Это тожество по-иному выражает Шопенгауэр,
позже Ed. Hartmann — и на этом метафизические построения окаменевают, не будучи
в силах преодолеть роковую идею тожества Абсолюта и мира.
12. В русской философии идея единосущия Бога и мира (т. е. устранение
понятия творения и учения о радикальном различии Бога и мира, как двух форм бытия)
пустила, по разным причинам, глубокие корни. Первым защитником единосущия Бога
и мира был Вл. Соловьев, который свою метафизику построил на том, что мир есть
«становящееся абсолютное», по своему содержанию тожественное с Абсолютом, но отличное
тем, что в мире мы находим те же элементы бытия, какие есть в Боге, но только
в мире они находятся в недолжном порядке. К этой основной метафизической идее,
от которой Вл. Соловьев никогда не отходил, присоединилась тема Софии в ее двух
редакциях.
В первой редакции («Чтения о Богочеловечестве») София есть душа
мира, есть основа мира; через ее соединение с Логосом «недолжное» в мире постепенно
освобождается от всего, что мешает миру («становящемуся Абсолютному») приблизиться
к Богу. Софиологический детерминизм (в соответствии с детерминизмом в системе
Гегеля) определяет ход космического и исторического процесса. Во второй редакции
Вл. Соловьев уже не видит в Софии души мира, но видит в ней Ангела, зовущего мир
(в его хаотическом строе) к преодолению хаоса. Но хаотическая природа в мире есть
все же «второе, т. е. становящееся, абсолютное» — Бог допускает хаосу царить в
мире, спасая его через действие Софии в мире.
Эти софиологические построения Вл. Соловьева не устраняют основного
единства Бога и мира, их единосущия. Эта же мысль со всей силой захватила о. П.
Флоренского, у которого, однако, выступает как основной мотив его построений космологическая
тема. Для Флоренского характерно как раз признание реальности души мира —
и София, как идеальная основа мира, заключающая в себе «корни всего в бытии»,
и есть душа мира. В этом построении воскресают идеи Филона — София у Флоренского
есть по существу «третье бытие» — она принадлежит миру, но она имеет в то же время
Божественную сущность, является даже четвертой Ипостасью. В Софии, как идеальной
основе мира, все тожественно с Богом — и это и означает принадлежность Софии к
миру тварному, но и к Богу — поэтому она идеальна, она определяет собой жизнь
мира, она вечна, но ею определяется временный порядок в мире.
Эти же идеи по-своему переработал в своих учениях о. С. Булгаков,
который сильнее, чем это было у Флоренского, подчеркнул тожество Бога и мира,
но с тем отличием от Флоренского, что у него воскресает и идея различия Бога и
мира,— но это различие касается лишь Бога, как Св. Троицы,— «сущность» же Бога
и сущность мира тожественны. Исходя дальше из различения (богословски бесспорного)
сущности в Боге и Личного (троичного) бытия в Нем, Булгаков пытается восстановить
учение о творении мира, исчезнувшее у Вл. Соловьева. По учению о. С. Булгакова,
«творение» состоит в том, что Бог, как Св. Троица, «погружает свою сущность в
поток времени» — в силу чего, через этот своеобразный кенозис сущности Божества,
мир хотя и тожествен по сущности Богу, но в многоипостасном своем лике претерпевает
различные перипетии в актах свободы.
Все эти построения о. С. Булгакова являются все же лишь номинально
сходными с основами христианской метафизики — и как раз потому, что идея творения
является на самом деле мнимым понятием у о. С. Булгакова. Помимо того, что совершенно
немыслимо противопоставление Св. Троицы к Ее «сущности» в Боге (ибо классическое
различение в Абсолюте «сущности» и Личного (Троичного) начала не допускает никакой
свободы в отношении Троицы к Ее же сущности, никакой «акции»), само понятие творения
у о. С. Булгакова является чисто словесным, ибо как же Св. Троица может «погружать»
свою сущность в «поток времени», раз время — логически — не предшествует акту
творения, а возникает вместе с ним?
Тот же цикл идей неоплатонического отожествления или единосущия
Бога и мира находим мы и у последнего представителя русского неоплатонизма — у
С. Л. Франка. Но Франк исходит не из идеи тожественности Абсолюта и мира, а из
идей Николая Кузанского. Он уже не принимает различия Бога и мира, которое все
же существенно и для учения о «становящемся Абсолютном» у Вл. Соловьева, и для
построений Флоренского и Булгакова. Для Франка бесконечное (абсолютное) бытие
есть основа и всего конечного; в книге своей «Непостижимое» Франк указывает, что
видимый мир с его множеством внешних форм в своих корнях есть все та же Первореальность.
Иерархический строй бытия (что признает Франк, различая чувственную сферу от сферы
идеальной, но за ними стоит всюду «металогическое единство» в бытии) не отодвигает
и не ослабляет внутреннего тожества различных слоев бытия.
13. Таковы судьбы идеи творения у русских мыслителей в их метафизических
построениях. Нельзя, конечно, отрицать наличности серьезных, диалектически трудно
преодолеваемых мотивов этих построений, но надо со всей решительностью сказать,
что они никак не соединимы с христианской метафизикой, которая вся проникнута
онтологическим дуализмом. Само разложение идеи творения у Аквината и в неотомизме,
в неоплатонических построениях западной и русской философии, конечно, не случайно
— здесь мы имеем дело с проблематикой, заключающейся в теме «Бог и мир» или «Абсолют
и мир». Их нельзя разъединить, так как то самое понятие о Боге, какое мы находим
в христианстве, носит апофатический характер — Бог непостижим в своей сущности,
Он открывается нам лишь в мире. Есть бесспорная параллель между тем, как Бог открывает
Себя в мире, и тем, как Он через мир открывает Себя нам,— и отсюда из этой параллели
так соблазнительно пойти по стопам Плотина и создать всю систему на основе единосущия
Абсолюта и мира. И все же христианство, всецело примыкая к ветхозаветному Откровению,
связано до самых последних глубин с онтологическим дуализмом, с кардинальным различением
Бога и тварного бытия. Основы христианской метафизики лежат в раскрытии и осмыслении
онтологического дуализма, но этим не устраняется вся проблематика тварного бытия.
К одной из этих проблем — к иерархической структуре — мы и перейдем сейчас,— прежде
чем перейти к вопросу о составе тварного бытия.
ГЛАВА II.ИЕРАРХИЧЕСКАЯ СТРУКТУРА БЫТИЯ
1. Мир есть живое целое — такова наша основная и первичная интуиция
мира. Но что значит эта интуиция, как надо понимать то, что мир есть единство,
и притом «живое» единство? Это требует не простого истолкования, но и анализа
скрытой в интуиции диалектики. В самом деле, мир есть прежде всего бесконечное
«многообразие» и в полноте его единства все в этом «многообразии» живет «своей»
жизнью, движется по особой траектории своего развития. Из этого наша мысль легко
переходит к утверждению именно неизменного многообразия бытия, что выражается
в различных видах «плюрализма». Самой ясной, но и самой упрощенной формой плюрализма
была теория Демокрита, утверждавшего, что мир состоит из бесчисленного количества
мелких единиц бытия («атомов», т. е. неделимых, неразложимых единиц), друг от
друга независимых. В системе Демокрита эти атомы, как единицы бытия, одинаковы
(различия между ними определяются лишь внешними моментами), но уже в системе Анаксагора,
родоначальника химии, единицы бытия качественно неоднородны, что и объясняет реальное
многообразие в бытии.
Но если мир слагается из независимых друг от друга единиц бытия,
то что же «сопрягает» их в некое, хотя бы и нестойкое единство? Из плюрализма,
если принимать серьезно его основное утверждение, никак нельзя вывести того (хотя
бы и относительного) единства, какое мы находим в мире. У Демокрита это единство
проистекает из некоей внемирной, таинственной «необходимости», которая царит в
мире и определяет его путь, тем самым создавая и охраняя единство в мире. Но хотя
понятие необходимости (ανάγκη) ко времени Демокрита
утеряло тот первоначальный мифологический характер, какой оно имело в дофилософских
религиозных построениях в античном мире, все же мифологическая суть «необходимости»
в нем осталась. Почему и как эта «необходимость» вообще подчиняет себе самостоятельные
единицы бытия? Проблема, которая здесь встает, есть та же по существу проблема,
какая остается и в современной науке, которая тоже, подгоняя бытие «законам»,
неизбежно усваивает этим законам непостижимую магическую силу и власть над явлениями
(что значит, что элемент мифологии по существу имеется и в современных
научных построениях).
2. Шаг вперед все же сделала философская мысль у Анаксагора, который
построил особое понятие внемирной силы «духа» (νους), которая
и определяет жизнь мира. Правда, у самого Анаксагора это понятие «духа» имеет
скорее материальный характер — и тут мы имеем дело с той же недостаточной выраженностью
чисто духовного начала, какую мы находим и в другом греческом термине — πνευμα
(тоже == дух), который первоначально тоже еще не свободен от материального оттенка.
Так или иначе, надо признать, что у Анаксагора философская мысль уже овладела
темой плюрализма, поскольку над многообразным бытием возвышается начало, определяющее
единство мира. Такова диалектика понятия плюрализма — если в мире есть единство,
то оно не от мира, но оно привносится «свыше» в него. Если мир есть «система»
(что есть иное выражение единства мира), то его системность обусловливается «сверхсистемным»
началом (формула Лосского). Иначе говоря, начало единства нельзя мыслить имманентным
миру — оно трансцендентно миру, т. е. приходит в мир «извне». С христианской точки
зрения единство мира определяется актом творения: в единстве Творца мира залог
и основание единства мира. Все попытки понять единство мира как момент, имманентный
миру, по существу обречены на следование Плотину — но у Плотина мир и Абсолютное
просто единосущны одно другому. Никогда христианское созерцание мира не сможет
принять этого, как бы замечательны ни были системы имманентизма (от Плотина до
Вл. Соловьева и С. Л. Франка).
3. Самое единство мира, хотя и дано нам лишь в непосредственной
интуиции мира, все же бесспорно, как бесспорно и необозримое многообразие в мире.
Философское выражение этого многообразия и дает нам идея плюрализма — но, конечно,
лишь относительного (а не абсолютного) плюрализма. Но тема мира состоит,
конечно, не только в учете необозримого многообразия в нем, но и в факте его единства
— первые и категорические проявления этого единства даны в самом составе мира.
Действительно, по мере развития научного изучения мира наука выделяет в мире отдельные
«секторы» — и прежде всего по методологическим соображениям. В физике мы
пользуемся одним методом исследования, но то же материальное бытие при химическом
исследовании требует уже других методов — и это еще более неизбежно в биологии,
психологии, в социальном знании. Но это рассечение мира на отдельные секторы встречает
сопротивление в нашей основной интуиции мира,— и отсюда и вытекает потребность
научного синтеза, т. е. сведения к единству наших знаний. Если мир един в интуитивном
восприятии его, то самое рассечение его на отдельные секторы определяется лишь
методологическими соображениями. Но в таком случае не только оправдана задача
синтеза научных идей, но она просто необходима. Методологический плюрализм не
может сам собою быть превращен в онтологический плюрализм.
Войдем ближе в эту тему.
Научное изучение мира начинается с классификации форм бытия. Обычно
в бытии мы различаем как бы отдельные «царства» — минеральное, растительное, животное,
человеческое, социальное — в самом этом обобщении, в различении отдельных «царств»,
есть уже начало иерархического связывания мира в одно целое. Но здесь вполне
уместно провести и другое широкое обобщение, принадлежащее W. Stern'y и развитое
им в известной книге «Person und Sache». Этот трактат Штерна по метафизике выделяет
в качестве основных форм бытия два понятия — «вещи» и «личности». Заметим тут
же, что термин «личность» по-русски не знает различения (встречающегося и в других
языках) Person und Personlichkeit. По-русски же оба эти понятия соединены в термине
«личность», что не охватывает того существенного различения, которое так легко
выражено в других языках. Поэтому, чтобы считаться с различением Person und Personlichkeit,
мы будем переводить Personlichkeit как «личность», a Person как «существо». При
таком переводе различение, намеченное Штерном, может быть выражено словами «вещь»
и «существо».
В чем же основная мысль Штерна? В том, что в Person есть «жизнь»,
«развитие» — и притом жизнь «для себя» («автотелия» по Штерну): живые существа
питаются, ищут себе питание, размножаются,— а «вещи» могут быть малыми или большими,
могут разбухать, морщиться (всякие «кучи»), но по сути своей представляют простое
внешнее соединение, «совокупность», и никакой жизни «для себя» не знают и не имеют.
Надо признать, что это различение имеет фундаментальный характер, но и здесь не
без элемента иерархизма в себе: все ведь живые «существа» нуждаются в «вещах»
— для питания, устроения себе условий удобного существования, в этом смысле «зависят»
от «вещей», от физического бытия. Но вся иерархичность этой зависимости высших
форм от низших этим и ограничивается — тут, бесспорно, нет «перехода» низшего
в высшее.
4. При более детальной классификации видов бытия открывается, однако,
картина более сложная, чем ее рисует Штерн. Впервые Aug. Comte наметил в своей
классификации наук онтологические «ступени» (в смысле сложности) в бытии, но у
Comte это относилось собственно к классификации наук. Онтология же, соответствующая
тому, как располагаются «ступени» знания, до конца разработана последователем
(в этом вопросе) Comte — замечательным французским философом Boutroux52.
Он как бы «перелагает» в категории онтологии то, что дает Comte в классификации
знания,— и вот какую картину находим мы у него.
Бутру указывает на то, что бытие можно (и должно) расположить по
«этажам»,— и нижний этаж у него заполнен математическим «бытием». О «природе»
математического бытия мы сейчас говорить не будем53,
но как бы мы ни объясняли математическое бытие, какой бы вид «существования» мы
ему ни приписывали, мы не можем отвергать реальности математической стороны в
мире. Однако все же ко всему миру вещей и «существ» математическое бытие относится
только как «нижний этаж», из которого ничего реального вывести нельзя.
Никакие операции над математическими величинами не дадут ни одного грамма материи
— а между тем материальное бытие (следующий «этаж») всецело подчинено математическим
соотношениям. Действительно, все в материальной сфере измеримо, исчисляемо, как
бы «подчинено» математической сфере.
Второй этаж в мире — это материя; и в том, что от математического
бытия нет никакого «перехода» к материальному бытию, есть уже некий скачок:
высшее подчинено низшему, но из него никак выведено быть не может. Мы увидим,
что такой же скачок наблюдается в соотношении дальнейших этажей бытия в отношении
их друг к другу.
Однако само материальное бытие внутри себя тоже имеет «скачок»:
материальное бытие, взятое с точки зрения физики, все и везде подчинено одним
и тем же законам, имеет одну и ту же структуру, законы которой изучаются в разных
отделах физики. Законы механики, оптики, акустики и т. д. сохраняют свою силу
над всяким материальным бытием. Но в материальном же бытии мы находим различные
химические «индивидуальности» (начиная с легчайшей материи — водорода и кончая
тяжелыми металлами). Если даже признавать (к чему и ведет еще не до конца философски
раскрытая «периодическая система» элементов), что есть некая «протоматерия», различные
формы которой (в зависимости от так называемого атомного веса) дают разные химические
индивидуальности, то все же это единство материи, признание некоей «протоматерии»,
дает возможность переработки одних «элементов» в другие (например, свинца в золото),
но не устраняет самого загадочного факта устойчивости химических элементов.
Химическая картина бытия никак не может быть выведена из общих физических
свойств материи. Факт химических индивидуальностей есть по отношению к общим свойствам
материи новый факт — и нельзя было бы говорить, что материальное бытие в своих
физических свойствах порождает химическую индивидуализацию материи. Химический
этаж в бытии, опирающийся и на физический и на математический этаж, невыводим
из них — и тут мы снова имеем дело со скачком в структуре бытия.
5. Но над миром чисто материальным (в его физическом и химическом
аспекте) возвышается биосфера с ее новыми законами — возникают «существа»;
каждая клетка, как простейшая единица жизни, хочет жить, развивается, размножается.
Эта жизнь есть уже новая ступень бытия, опирающаяся на физико-химическое
бытие, но только пользующаяся им, а в своем бытии движущаяся некиим elan vital38a
— «жаждой» жизни. Между физико-химическим бытием и биосферой опять скачок — все
попытки объяснить живое из мертвого до сих пор ничего не дали. Живое «питается»
из физико-химической среды, но omne vivum e vivo39a;
этот пастеровский принцип остается и сейчас в силе54.
Но даже если бы лабораторным путем удалось получить живую клетку, все равно остается
вопрос о возникновении первых клеток, сразу обнаруживающих новые свойства. Идея
Teilhard de Chardin, о forces evolutionnistes40a,
которые движут протоматерию в высшие «этажи», есть чистейшая мифология — petitio
principii41a, ссылка на эти forces evolutionnistes,
которые в какой-то момент в жизни материального бытия просыпаются к действию,
все же не отрицает того, что в бытии здесь есть скачок.
Но от биосферы никак не может быть отделена ее психическая сфера.
Можно оспаривать наличность психического бытия в простейших единицах живого бытия,
отвергая в них и психические и «психоидные» (по выражению Drisch'a) процессы,
но бесспорно то, что весь прогресс жизни есть действительно evolution creatrice
и не может быть понят вне учета психической стороны. Тем не менее между биосферой,
как таковой, и сферой психики должно признать (в порядке их познания) настолько
существенное различие, что растворить психическое бытие в биосфере невозможно.
Психическое бытие обнаруживает — и чем дальше, тем больше — столько своеобразия,
что никакими натяжками в применении сюда идеи эволюции этого нельзя объяснить.
Правда, психическое бытие развивается лишь в организмах, всецело зависит
от своего организма — но все же оно своеобразно, что свидетельствует о том, что
и здесь перед нами снова скачок в бытии. То же должно сказать и о высшей психической
жизни (духовной жизни), которую часто называют «ноосферой» (от греческого слова
«νους» — дух); вся ноосфера, насколько нам дано ее знать,
предполагает психическую ткань, в которой возникает духовное бытие, но ни в одной
области духовной жизни (познание, моральная, эстетическая, религиозная сфера)
ее нельзя вывести из соответствующей психической ткани55.
Все это можно графически изобразить в формах ряда «этажей», опирающихся
один на другой:
духовное бытие
психосфера
биосфера
химическое бытие
материальное бытие (физическое)
математическое бытие.
Всякая высшая ступень опирается на низшую, но не есть продукт
ее; эта прерывность в строении бытия и может быть выражена лишь понятием иерархической
структуры бытия. Конечно, можно оспаривать то, что между ступенями бытия нет непрерывности,
т. е. можно отрицать «скачки» в бытии. В частности, предметом постоянных исканий
в науке является установление «постепенности» в переходе от царства материального
к биосфере и т. п. Эти искания совершенно законны, но то, что доныне мы знаем
— помимо мифологии Teilhard de Chardin, forces evolutionnistes,— постоянно убеждает
в бесплодности этих исканий.
6. Надо прямо сказать: «Непрерывность в мире есть только наша идея,
а вовсе не реальность — реальное же бытие на каждом шагу являет нам "прерывность"
в бытии. Пусть методологически допустимо, даже законно искажение в бытии непрерывности,
пусть законно желание установить, что мир есть сплошное целое, но это есть
лишь постулат, хотя бы и подсказываемый нашей непосредственной интуицией.
Сама же по себе эта интуиция единства является лишь мотивом философских
размышлений, но использование ее в смысле того, что мир есть сплошное целое, не
может быть принято как само собой разумеющееся».
Но, кроме того, что к утверждению непрерывности нас влечет непосредственная
интуиция единства в мире, в защиту идеи сплошного единства в мире как будто достаточно
говорит и то, что всюду в мире «отдельные» секторы его связаны диалектически между
собой. Достаточно указать на энергетическое единство мира — все формы энергии
переходят одна в другую. Это взаимное превращение энергии из одной формы в другую
имеет, правда, свое ограничение в факте энтропии: тепловая энергия переходит,
например, в механическую не вполне — но и при этом ограничении взаимопревращаемость
всех форм энергии остается в силе. Это подчеркивает единство мира, тем более что
и при факте энтропии количество энергии в мире как будто остается одним и тем
же. Это положение, правда, сильно поколеблено фактами «дематериализации» материи
через «переход» ее в чистую энергию. Все же энергетическое единство мира, некая
«энергетическая сплошность» в мире как будто остается.
Но вот в самом начале XX в. знаменитый ученый Планк установил замечательный
факт «квантового» характера энергетических процессов. Это открытие, не нарушая
(само по себе) идеи энергетического единства мира, разрушает в корне непрерывность
в энергетических процессах, так как энергия оказывается всегда сгущенной в отдельные
сгустки или «пучки» (кванты). Открытие Планка сначала не было принято в его полноте,
но затем... утвердило с полной силой квантовую теорию, утвердило тем самым факт
непрерывности в энергетических процессах56.
Не менее важно крушение идеи непрерывности в биологии — в проблеме
развития одних видов животных из других. Сначала — после работ Дарвина — идея
непрерывности имела огромный успех, но более внимательное изучение фактов показало,
что построить генеологическое дерево в развитии «видов» животных одних из других
невозможно: целые группы видов оказываются никак не связаны с другими.
Такое же поразительное торжество принципа прерывности в бытии находим
мы и в области психологии — та примитивная картина психического развития, которая
строилась когда-то в линиях непрерывного развития одних функций из других (например,
в теории ассиционизма), давно уже потерпела полный крах. Так восприятия, которые
раньше трактовались как «сумма ощущений», ныне оказываются невыводимыми из ощущений
(по формуле Вундта «не восприятия из ощущений, а ощущения из восприятии»)57.
Все высшие мыслительные функции также оказались непроизводными из низших.
Эти «скачки» в бытии не нарушают, однако, ни единства бытия, ни
иерархических взаимоотношений — только здесь нет места для сплошности, для непрерывности.
7. Наличность скачков в бытии привела Бутру58
к выводу, что отдельные сферы бытия (см. схему его, приведенную выше) «случайны»
друг для друга. Термин этот едва ли удачен — особенно после работ Cournot трудно
назвать случайностью простую диспаратность одних сфер от других. Существенное
значение здесь имеет факт прерывности в бытии — и с христианской точки зрения
эта прерывность, устраняющая мнимую эволюцию одних форм бытия из других, возвращает
нас к библейскому указанию, что различные формы бытия появляются по слову Божию
(«И сказал Господь...» относится ко всем «дням» творения как действие Бога).
Но можно ли говорить при этом об иерархичности бытия? Конечно,
да — необходимо только строго отличать иерархичность в бытии от непрерывности
его. Конечно, в понятии «эволюции» уже есть идея иерархичности — появление высшего
из низшего входит в порядок эволюции и являет начало иерархичности. Но иерархичность
может быть и при прерывности в бытии, что мы и находим в действительности.
Распределение бытия по рядам в порядке сложности и дифференциации дает полное
основание для утверждения иерархичности в бытии.
Но при признании прерывности можно ли говорить о единстве бытия?
Правда, реальность причинных соотношений всюду, подчиненность всего в бытии числу,
пространству, времени свидетельствует о единстве бытия. Но как тогда понять появление
различных видов бытия, раз нет непрерывности, и, с другой стороны, чем охраняется
и держится это единство в бытии?
Что касается первого вопроса, то здесь, конечно, совершенно невозможно
обойтись без понятия творения. Чистая эволюция бытия предполагала бы непрерывность
в нем — а раз этой непрерывности нет, то появление новых ступеней в бытии можно
понять лишь при использовании понятия творения — новые формы бытия действительно
не развиваются из предыдущих, а творятся, т. е. призываются к появлению силой
«свыше». Ничто так не подтверждает всю силу идеи творения, как именно прерывность
в бытии, невозможность выводить высшие формы из низших. Но та же идея творения
настойчиво подчеркивает и единство бытия — все бытие от Бога Творца и это и есть
основа и смысл единства в бытии. Но не в этом одном смысл учения о единстве бытия
— единство бытия означает, что оно есть некое «целое», изнутри связанное какими-то
силами. Единство бытия поэтому связано не только с тем, что все бытие произошло
из единого Источника,— но бытие продолжает быть единым, остается «целым».
Как иерархичность в бытии, наличность в нем «ступеней» в отношении сложности,
а главное, зависимости всякого «высшего» бытия от нижележащих сфер бытия — все
это предполагает наличность связующих сил, а вместе с тем ведет неизбежно к признанию
в бытии какой-то центральной оси, центрального начала, реализующего связь
разных сфер бытия и охраняющего эту связь. Но, прежде чем мы перейдем к раскрытию
и уяснению этого существенного пункта в метафизике бытия и прежде чем обратимся
к раскрытию того, надо ли считать мир «живым» целым, необходимо еще вернуться
к теме об иерархичности в бытии, о ступенях в его составе.
8. В системе мира особое место принадлежит человеку. Человек есть
высшая форма бытия, насколько оно доступно нам, но Св. Писание, религиозный опыт
говорят еще о существах, стоящих выше, чем человек,— об ангелах. Обычно творение
ангелов связывается с тем текстом книги Бытия, где сказано, что «Бог сотворил
в начале небо и землю»,— и это понятие «неба» почти все святые Отцы толкуют как
сферу ангельского бытия. Есть, впрочем, и другие толкования этого текста, т. е.
толкование слова «небо» в физическом смысле неба,— но нам незачем входить в анализ
этой экзегетической темы. Так или иначе бесспорно, что христианское истолкование
«творения» обнимает создание как чисто духовного бытия ангелов, так и чисто материального
бытия, равно как и того сочетания духовного и материального бытия, какое мы находим
в человеке.
Реальность ангельского бытия не подлежит сомнению с христианской
точки зрения — и это более ясно дано нам в опыте зла, чем в опыте добра. Христианство
не знает и не принимает понятия зла как особой «сущности» — оно знает зло всегда
в личном его воплощении — недоброе дело в мире творят духи зла,
и христианское сознание с большей или меньшей отчетливостью, но и с достаточной
силой устанавливает эти проявления действий злых духов. Духи, несущие добро, не
менее близки и живы для христианского сознания, но реальность злых духов более
остро переживается всеми. Нет зла как сущности, но нет и безличного зла — зло
всюду живо в личном чьем-нибудь бытии; только недостаточная бдительность сознания
иногда пропускает в наши мысли мотивы манихейского дуализма.
Согласно «Ареопагитикам»59
в ангельском мире существуют свои иерархические отношения, в характеристику которых
мы не будем здесь входить. Но, касаясь ангельского бытия, нам важно сказать о
двух темах, встающих здесь. Прежде всего ангелы — и добрые и злые,— как сказано,
суть личные существа, иначе говоря, им присущи все те дары, которые свойственны
личному бытию. В этих свойствах основное место принадлежит дару свободы —
и как раз этот дар обусловливает собой разделение в ангельском мире, т. е. появление
злых духов, которое мы уже отметили. Уже в высшей сфере бытия, в ангельском мире
наличествует таким образом трагическое разделение и вытекающая отсюда борьба добрых
и злых сил. Есть все основания полагать, что основная деятельность ангелов связана
с человеческой сферой60, что само
по себе не означает ограничения их творческой силы.
9. Таким образом мы имеем настоящую лестницу бытия от чистой материи
(изучаемой физикой и химией), через биосферу, через человеческое бытие мы подымаемся
до бесплотных духов. Однако если принять толкование книги Бытия в указанном нами
смысле, то творение мира началось с творения ангелов как чисто духовного бытия
и уже после этого дело идет о творении «земли», т.е. материи. Сам библейский рассказ,
располагающий творение по дням, устанавливает несомненно иерархический строй бытия.
Конечно, без особой натяжки можно (и должно) принять толкование понятия библейского
«дня» как периода, эпохи — и тогда библейское повествование ведет нас от периода
к периоду, начинаясь творением ангелов и кончаясь творением человека. Круг творения
замыкается в человеке — в нем, как высшей ступени бытия, связанного с материальной
сферой, мы находим и духовную сторону, генетически не связанную с материальной
сферой, с формами дочеловеческого бытия. Но если тема о человеке поставлена в
Библии особо, если она выделяет человека из общего развития мира, то, с другой
стороны, человек все же является вершиной творения. Человек увенчивает те формы
жизни, какие были призваны к бытию до него, но он потому и увенчивает, что примыкает
к дочеловеческому бытию. Есть непереходимая граница между высшими формами дочеловеческого
бытия и человеком — и здесь христианская позиция тверда и не может колебаться.
Но наличность такой непереходимой границы не нарушает единства в бытии, не отрывает
человека совсем от дочеловеческого бытия. Мало того: христианская космология,
основываясь на прямых указаниях книги Бытия (гл. I), утверждает в человеке возможность
и обязанность властвовать над природой, быть хозяином природы. Так было в первичном
плане мироздания — и если грех нарушил это положение человека в природе, если
вместо того, чтобы властвовать над природой, человек в силу греха стал рабом природы,
зависящим от нее, то это изменение не нарушает принципа иерархической структуры
бытия. Человек остается высшей точкой в тварном бытии, связанным с материальной
сферой; ослабление его мощи не разрушает царственного строя в природе человека.
10. Характерной особенностью библейского повествования о творении
является признание самодеятельности «земли», т. е. всего дочеловеческого
бытия, чем утверждается как раз то, что является самым существенным в теории эволюции.
Evolution creatrice (беря это понятие независимо от контекста его у Бергсона)
есть факт, настойчиво подчеркнутый в Библии, где (начиная с третьего «дня», к
которому надо отнести появление жизни на Земле) каждая новая эпоха в творении
начинается словами: «И сказал Господь: да произведет земля...» Земля в
этих словах призывается к творчеству, к самодеятельности, что есть признание
внутренних движущих сил, присущих земле61.
Конечно, здесь нет указаний на то, как и в каких границах осуществляет земля призыв
Божий — одно лишь ясно: различные периоды в истории бытия начинаются с призыва
Божия к самодеятельности «земли». Эта черта — участие Бога в переходе от одних
форм бытия к другим — есть характерная особенность именно христианской космологии.
В этом смысле уже в этом пункте метафизика бытия, развитая Teilhard de Chardin,
никак не соединима с христианской космологией. Если идея forces evolutionnistes
и сама по себе не может быть удержана в той универсальной функции их, как это
развивает Teilhard de Chardin (см. об этом ч. II, гл. «Жизнь мира»), то тем более
устранение участия Бога в развитии бытия совершенно расходится с христианской
космологией.
Но надо тут же отметить: библейское повествование не отрицает внутри
различных периодов в истории бытия, внутри больших групп в биосфере факта эволюционных
процессов — отбрасывая универсализацию идеи forces evolutionnistes христианская
космология без колебаний признает наличность эволюции внутри биосферы. Будем только
все время иметь в виду, что эта эволюция не зачеркивает прерывности в истории
форм жизни. Искусственное выведение всех форм жизни из некоей начальной формы
не оправдывается фактами.
11. Но понятие мира как единого целого настоятельно требует рассмотрения
вопроса — чем держится, чем обусловливается то, что это единство остается ненарушенным?
Мир действительно не может быть понят вне учения о том, что он есть живое
целое, а не простая «совокупность» форм бытия, не простая «сумма» отдельных вещей
и существ. A priori не нужно, однако, принимать, что мир есть органическое
целое — что впервые выдвинул Шеллинг, применяя новую тогда идею «организма» в
бытии в целом. В русской философии с большим успехом идеи «органической» структуры
мира защищал Лосский. Но факты уполномочивают нас на более скромное признание
— на признание, что мир, будучи «целым» и единым, держится в этом своем качестве
какими-то силами. Но какими?
В античной философии Посидоний (принадлежавший к средней Стое) выдвинул
принцип «универсальной симпатии»; в этой формуле учение о том, что мир есть живое
целое, было связано со стоической метафизикой, с признанием, что в мире всюду
есть «логосы», которые назывались «семянными» (Λογοι
σπερμαςικοι), уподобляясь
живому «семени», основе всякого организма. Принцип «универсальной симпатии», основывавшийся
на этом начале «симпатии», влечении, тяготении одних частей мира к другим, и был
выражением именно жизни в мире как единого целого.
Но учение Посидония выродилось постепенно (особенно это ясно у Ньютона)
в чистую мифологию, поскольку дело идет о сознательном построении механического
понимания природы при помощи понятия «притяжения». В самом деле, что следует понимать
под этим загадочным учением о «всемирном притяжении»? Понятие взаимного притяжения
тел можно вместить лишь в признание мира живым, целым — а при том учении
о материи (как «основе» бытия), которое сводило все процессы к механическим явлениям,
о жизни в мире говорить не приходится. Или «всемирное притяжение», как
основное понятие всей жизни, есть вариант учения о «всемирной симпатии» — и тогда
мир есть живое целое, или «всемирное притяжение» есть чисто словесная и потому
пустая, не онтологическая категория.
Между тем в христианской метафизике Посидониевское учение получило
новое развитие, раскрыв более глубоко самую основу того, что мир есть и остается
«единым целым». У св. Отцов мы находим ряд замечательных формулировок, углубляющих
наше понятие о единстве и цельности мира и продвигающих дальше то, что дано уже
в первичных интуициях.
12. Вот что мы читаем у св. Василия Великого в его «Шестодневе»:
«Весь мир, состоящий из разнородных частей, Бог связал каким-то неразрывным
союзом любви в единое общение и единую гармонию, так что части, весьма удаленные
друг от друга, кажутся соединенными посредством симпатии». У св. Григория Богослова
та же мысль выражена несколько иначе: «Доколе мир стоит в мире с самим собой...
доколе в нем ни одно существо не восстает против другого и не разрывает тех
уз любви, которыми все связало Творческое Слово... дотоле он есть мир (κόσμος)
и красота несравненная ».
В русской художественной литературе есть одно удивительное выражение
этого, лишь в христианстве договоренного до конца, восприятия мира. Мы имеем в
виду одно стихотворение А. К. Толстого, которое и приведем здесь:
Меня, во мраке и пыли
Досель влачившего оковы,
Любови крылья вознесли
В отчизну пламени и слова.
И просветлел мой темный взор,
И стал мне видим мир незримый
И слышит ухо с этих пор,
Что для других неуловимо.
И слышу я, как разговор
Везде немолчный раздается,
Как сердце каменное гор
С любовью в темных недрах бьется,
С любовью в тверди голубой
Клубятся медленные тучи,
И под древесною корой
Весною свежей и пахучей
С любовью в листья сок живой
Струёй подъемлется певучей.
И вещим сердцем понял я,
Что все, рожденное от Слова,
Лучи любви кругом лия,
К Нему вернуться жаждет снова
И жизни каждая струя,
Любви покорная закону,
Стремится силой бытия
Неудержимо к Божью лону.
И всюду звук, и всюду свет,
И всем мирам одно начало,
И ничего в природе нет,
Что бы любовью не дышало.
Эти прекрасные стихи верно передают то учение об «узах любви», которыми,
по слову св. Отцов, все связано. Добавим только, что у св. Григория Богослова
сюда привносится еще указание на свободу, какой полно тварное бытие («пока ни
одно существо не восстает против другого»).
13. В свете этого учения теория Ньютона о «всемирном тяготении»
является лишь потускневшим и слабым отражением христианского учения об «узах любви»,
связующих мир. И только при признании этого принципа христианской метафизики можно
впервые понять то, над чем не задумывается, к удивлению, наука. Я имею в виду
вопрос (которого нельзя отбросить) о том, как «законы», которым «подчинено»
бытие, овладевают им? Выражение, обычное в трактатах о природе, что природа «подчиняется»
законам, кажется ясным и само собою разумеющимся, но если мы употребляем термин
«подчинение», то здесь может ли он быть применен? Ведь всякое «подчинение» относится
к взаимоотношениям только живых существ! Если человек или животное «подчиняются»,
например, человеку, то это выражение нам знакомо и, так сказать, прозрачно в своем
«как». Но как и почему бытие (материальное или духовное) мира может подчиняться
«законам»? — Ведь «законы» это не суть живые существа, требующие и силой подчиняющие
себе бытие?
Когда-то Wundt насмешливо изобразил эволюцию понятия «закона» в
такой форме: первоначальные «законы» мыслились исходящими от Божества или божественных
сил, затем — в связи с развитием механического истолкования природы — они стали
трактоваться как общие «принципы» или «начала», которые управляют «мирами», а
после Канта, и особенно в Новейшее время, они стали трактоваться как субъективные
принципы, устанавливаемые исследователями, и даже как проявления «экономии» в
мышлении (Мах). В общем эта картина верна, но поверхностна — как вопрос о том,
почему и как природное бытие «подчиняется» законам, остается здесь совершенно
без разрешения.
Прежде чем обратиться к этой проблеме, укажем на эволюцию понятия,
близкого к понятию «законов»,— понятия «необходимости». На заре античного мышления
понятие «необходимость» было в мифологической форме некоей божественной силой
— в греческой мифологии это было ανάγκη. Постепенно
в самом греческом сознании одна мифология вокруг понятия необходимости сменялась
другой — родилось понятие «слепой» необходимости (у Платона — ανάγκη
αλογος), безличной, но всеми владеющей. Свое высшее
выражение это понятие, как мы уже говорили, нашло у Демокрита, где оно положено
в основу всей метафизики,— но мифологический момент в этом понятии не только не
исчез, но приобрел некую новую неотразимость и таинственность. «Необходимость»
в бытии мыслилась (как мыслится и ныне) именно как слепая «сила», как слепая «власть»
над бытием — причем эта власть и эта сила мыслятся вне всякой персонификации.
Но самая тема властвующей над бытием силы остается мифологическим придатком
современного научного сознания.
14. В католической философии развилось любопытное понятие «potentia
oboedientialis» — в этом понятии фиксируется тот факт, что бытие «повинуется»
законам необходимости, т. е. признается, что бытие обладает способностью (potentia)
следовать за требованиями необходимости. Здесь бытию тем самым усваивается способность
«слышать» эти требования — бытие мыслится здесь живым, со способностью
«повиноваться». Это, конечно, тоже мифология, но она имеет то достоинство, что
до конца обнажает тайну следования бытия своим законам. Но, конечно, только в
христианской метафизике рассеивается мифологический туман вокруг понятия «необходимость»,
так как здесь над бытием стоит Бог Творец, «Имже вся быша». Бытие, Им созданное,
не перестает «слышать» голос Божий и следовать за ним. Понятие необходимости,
слепой и загадочной, заменяется понятием живой связи всего природного бытия
с Тем, Кто ее и создал. Природа жива в этом «вездеприсутствии» в ней Божества,
в этом резонансе ее на все, что исходит от Бога. Св. Василий Великий в своем «Шестодневе»
высказывает следующую глубокую мысль. «Божий глаголы,— (при творении мира) говорит
он,— остались на земле и на последующие времена — то же повеление Божие действует
в мире и поныне ».
Эта действенность повелений Божиих в мире до наших дней дает разгадку
понятий закона и необходимости, разъясняет, как и почему законы действуют в бытии.
Мир, как живое целое, жив о Боге и в Боге, и та же тайна, какая скрыта
для нас в акте творения, в том, что «из ничего» (ex nihilo) рождается бытие,—
та же самая тайна в том, что бытие «слышит» (как бытие живое) повеление Божие.
Но тем самым мы подходим к тому пункту в учении о «живом» бытии,
который по разным причинам является чуждым и научно философской и богословской
мысли,— к вопросу о реальности некоего «центра» в бытии. Обычно это понятие «центра
бытия» (или по евангельской терминологии «сердца земли» — Мф. 12, 40) связывается
с понятием «души мира» — и как раз это понятие «души мира» (идущее еще от Платона)
и создает указанные трудности. Но раньше чем мы войдем в обсуждение этой темы
о «душе мира», остановимся немного на учении о «центре» бытия.
15. Центра не имеет и не может иметь простая механическая «совокупность»,
которая допускает те или иные внешние оформления, но не знает никакого «средоточия»
в себе. Но мир не есть простая сумма составляющих его явлений — мир есть некое
единство, которое продолжает оставаться этим единством. Силы, связывающие мир
в единое целое, не могут быть поняты иначе как при признании, что они исходят
и зависят от какой-то центральной основы,— иначе связывающие силы не могли бы
ни создать, ни тем более удержать единства мира. Конечно, совершенно допустимо
и даже необходимо мыслить множество таких узловых точек, чем онтологически
и может быть объяснена всякая «индивидуализация» бытия — химическая или биологическая.
Но такие «узловые» точки, такие отдельные «центры» не могли бы ни создать единства
всего бытия, ни его охранить. Единство всего бытия, тем более бытия живого, может
быть понято лишь при наличности связанности всех частей мира в какой-то его центральной
точке. Вне этого даже случайно возникшее единство мира (как, например, в учении
Демокрита или несколько по-иному у Эпикура) должно было бы быстро расползтись,
привести к полному хаосу.
Но если признать неустранимость признания некоей центральной сферы
в бытии, можем ли мы применить сюда понятие «души мира» (по очевидной аналогии
с тем, что единство в организме охраняется его душой)? По существу это как будто
вполне допустимо, и потому многие философы (начиная с Платона в античной философии
и нередко в средневековой философии, где иногда отожествляли понятие души мира
и Св. Духа, и затем в новой философии начиная с Дж. Бруно) и принимали учение
о душе мира. Но, конечно, и затруднения, связанные с этим понятием, велики; коснемся
их.
16. Прежде всего коснемся богословских затруднений, что для
системы христианской метафизики имеет первостепенную важность.
После Платона идея «души мира» воскресает у стоиков, сочетаясь у
них с их пантеистическим восприятием мира. В этом сочетании понятие души
мира остается и дальше (особенно ярко у Посидония), но часто переплетается с понятием
Логоса (как это было уже у ранних стоиков). Но пантеистический смысл этого понятия
сохранился и дальше — и это делало его совершенно неприемлемым для христианских
мыслителей. Ранние Отцы (например, св. Василий Великий) категорически отвергали
понятие мировой души именно потому, что это понятие смыкалось для них в одно целое
с пантеистической концепцией.
Тем не менее потребность понятия «центра» мира вытекает ведь из
идеи единства мира — поэтому натурфилософские воззрения в западной схоластике
не раз возвращались к понятию «души мира», отожествляя иногда это понятие со Св.
Духом, т. е. вновь сводя в один «план» трансцендентный и имманентный моменты.
Неудивительно, что, например, у Джордано Бруно душой мира является сам Бог, чем
будто бы достигается сближение трансцендентного и имманентного принципов. Иначе
выдвигается идея души мира у Якоба Бёме, который привлекает сюда понятие Софии;
от Бёме, однако — вплоть до Бердяева — идет различение Софии как идеальной основы
мира от мировой души, которая через грехопадение лишилась связи с Софией и тем
обнаружила свою хаотическую основу (что легло в основу учения и Вл. Соловьева
о Софии во второй редакции).
Новый смысл и новое обоснование идея мирового «центра» (или «мировой
души») находит в так называемом биоцентрическом понимании мира. В русской
литературе, если не считать Велланского, верного последователя Шеллинга, основы
биоцентрического понимания мира находим мы у Пирогова в его замечательном «Дневнике
врача»62. Решительно отбрасывая материализм,
Пирогов ставит в основу всего бытия «океан жизни» — согласно Пирогову, жизнь есть
первичный, ни из чего не выводимый и основной факт бытия (в чем и состоит биоцентрическое
понимание жизни). Пирогов вводит сюда и понятие «мирового разума», но позднее
он признал, что над миром надо принять наличность Абсолютной сферы — Бога.
Все же в соотношении понятий «океана жизни» и «мирового разума» у Пирогова нет
достаточной ясности: ведь «мировой разум» предполагает «мировой субъект», ибо
понятие без-субъектного разума неприемлемо. Но и само понятие «океана жизни» можно
ли последовательно мыслить вне установления центрирующей силы? Античная
метафизика (впервые у стоиков) усваивала Логосу такую центрирующую силу (осуществляемую
через «семенные Логосы»), но она в понятии Логоса мыслила единство трансцендентной
и имманентной сферы, что противоречиво и недопустимо. Христианство же, отодвигая
тварное бытие от Абсолюта (Бога), нуждается в утверждении некоторой самостоятельности
тварного бытия.
В признании того, что мировое бытие остается единым, целостным,
не распадается на отдельные «куски» бытия, есть, очевидно, некое объединяющее
начало, благодаря которому те «узы» любви, которыми, по учению св. Отцов, Господь
связал мир, владеют бытием и определяют его жизнь.
Для христианского сознания неизбежно признание того, что носителем
единства мира является Церковь, понятая, однако, уже не в историческом ее аспекте,
а в более широком космическом смысле. Как историческое бытие Церковь
создана на земле Господом Иисусом Христом, но и до Боговоплощения не только мир,
но и все бытие управлялось Богом, т. е. было Церковью в метафизическом смысле.
Церковь (в этом ее натурфилософском значении) и есть источник и основа единства
мира, его живучести, его гармонического строя; Церковь, понятая метафизически,
есть начало, объединяющее все бытие, т. е. есть некая «душа мира». Конечно, тут
возникает вопрос, насколько такое расширение понятия Церкви богословски приемлемо:
ведь в плане натурфилософском Церковь как бы теряет свою богочеловеческую
природу, поскольку дело идет о душе мира в его целом, т. е. мира и в дочеловеческом
бытии. Но поистине верна была мысль, высказанная еще в античное время, о человеке
как микрокосме. Человек был задуман Богом как руководящая миром сила, поэтому
во всем процессе развития мира как его конечная цель было появление человека.
Потенциально человеческое естество все время соприсутствовало миру (в дочеловеческую
фазу) именно потому, что мир был нечто целое, как единое бытие Церкви.
Это натурфилософское применение понятия Церкви никоим образом не
разрушает того, что мы связываем с привычным для богословия понятием Церкви, как
исторического (и мистического) понятия. После того как в I томе мы установили
неустранимость использования понятия Церкви для гносеологии, мы теперь в другом
порядке устанавливаем центральность понятия Церкви для метафизики. Все бытие,
созданное Богом, и есть Церковь, а с появлением человека на земле Церковь существовала
уже как историческое бытие в раю. Грехопадение, приведшее к поврежденности
бытия, не прервало связи мира с Богом, а лишь внесло те темные линии (в духовном
смысле), которые нарушили изначальную красоту («лепоту» по-славянски), какая существовала
раньше.
Вводя в систему космологии понятие Церкви как основное понятие,
мы тем самым связываем все бытие с человеческой сферой (которая и есть субстрат
Церкви) и даже подчиняем бытие ей. Это есть новый аспект, новая антропоцентризма
в метафизике — и мы будем иметь возможность более подробно войти в это, когда
обратимся в следующей части (гл. I и II) к изучению «состава» бытия. Сейчас нам
важно связать темы космологии с понятием Церкви, и тут мы подойдем к новому циклу
идей — к софиологической теме.
17. «София» («Премудрость») есть, собственно, ветхозаветное понятие,
возникшее в позднейшем иудействе перед явлением Христа,— но понятие Софии было
усвоено и христианством, получив здесь определенный и точный смысл через отожествление
Софии с Христом как Сыном Божиим, «Имже вся быша». Христианская софиология в течение
многовекового развития богословия обогатилась очень важными дополнительными понятиями,
но как раз в Новое время (начиная с Бёме и кончая Вл. Соловьевым и его школой)
она подверглась целому ряду искажений, так что самое понятие Софии оказалось затуманенным
(особенно через сближение с мариологией63)
и вместо уяснения того, что дает софиология для метафизики бытия, получилось недопустимое
смешение разных планов бытия.
Мы не можем сейчас входить с необходимой полнотой в эту, прежде
всего богословскую, тему, но она имеет столь важное значение и для метафизики
христианства, что мы все же должны уделить софиологии немного внимания, чтобы
распутать тот узел, который особенно в новой русской философии (со времени Вл.
Соловьева) затруднил все анализы в метафизике.
Если Церковь есть «душа мира», т. е. объединяющая и гармонизирующая
бытие сила, то здесь существенны два разных момента — прежде всего, то, что через
«душу мира» в мире поддерживается жизнь, мир обладает какой-то неисчерпаемой мощью
и творческой силой. С другой стороны, мир был и остается космосом — в нем есть
постоянное начало гармонизации, мир поистине вмещает в себя «премудрость», творческое
начало гармонизации. Мир «создан» и в том, что он живет непрерывной жизнью, и
в том, что он остается космосом, не распадаясь и не превращаясь в хаос. Такова
космическая сила, космическая функция Церкви (в ее натурфилософском аспекте).
Нечего удивляться поэтому, что софиологическая тема издревле занимала
и религиозную и философскую мысль,— так и возникло то, что мы могли бы назвать
дохристианской (языческой) софиологией (хотя самый термин этот, как мы указали,
есть термин ветхозаветный и новозаветный). Тема космоса требовала и того, чтобы
понять его гармонический строй, и того, чтобы найти в мире или вне его источники
его живучести. Нечего удивляться, что философская и религиозная темы здесь неотрываемы
одна от другой — «премудрость» в мире ведет к тому, чтобы искать источник гармонии
в «горней» (надмирной) сфере, а живучесть мира побуждает связывать эту «премудрость»
с творческой мощью природы. Так и развивалась языческая софиология, главным понятием
которой является распространенное во всех религиях учение о «Матери-земле» как
рождающем лоне бытия. Отсюда основоположное значение в «естественных» религиях
учения о «Матери-земле» — в разных формах «естественных религий».
Христианская космология стоит вне мариологической темы (не будем
забывать, что Матерь Божия стала Царицей Небесной лишь после Ее успения),— и то,
что в католической, а отчасти и в православной философии как бы возродились элементы
языческой софиологии (для которой и характерно поставление в основу культа «Матери-земли»),—
это столько же искажает софиологическую тему (Вл. Соловьева, о. Флоренского, отчасти
у о. С. Булгакова), как и запутывает и проблемы космологии. Душа мира есть Церковь,
но глава Церкви есть Господь Иисус Христос. Все толки о «вечно женственном», всякое
сведение natura naturans к женственному началу проходят мимо того, что мир управляется
и живится Господом Иисусом Христом. Поэтому и дохристианская софиология, и новые
софиологические мифологемы не могут помочь в разрешении вопросов космологии
— и как раз в силу этого естествознание Нового времени, не нашедшее опоры
в христианской космологии, до сих пор топчется на все том же «механическом истолковании
природы». Христианская же космология, до сих пор еще не раскрытая до конца, покоится
на понятии жизни мира, определяемой теми силами любви, которые имеют свое
средоточие в Господе Иисусе Христе как Главе Церкви, которая и есть «душа» мира.
Не можем не сказать два слова о гностической софиологии,
которая связана с проблемой зла. В гностической софиологии мир не есть создание
Бога, а есть создание падшей Софии (Софии Ахамот) — все это особенно развито у
Василида. Но вся система гностической софиологии (в разных ее вариантах) никак
не может быть соединена с христианской метафизикой, которая не знает того дуализма,
что пронизывает гностические системы. И как типично для этих систем, что в них
всегда имеет место теогонический процесс (абсолютно чуждый христианству), что
мир возникает как «отпадение» от Бога, а не как свободное Божие творение. Неприемлемо
для христианской метафизики и отожествление премудрости в Боге и премудрости тварной.
Премудрость Божия предвечна, сопринадлежит к сущности Божества,— премудрость же
в мире есть создание Божие, ибо она есть Церковь. Глава Церкви есть Господь Иисус
Христос, но Церковь принадлежит к миру тварному, входит в состав космоса. Мы,
таким образом, избегаем недолжного отожествления Премудрости Божией (Софии Божественной)
и премудрости в мире (Софии тварной): как Бог Творец отличен от сотворенного Им
мира, так София Божественная отлична от Софии тварной — единство же имени («София»)
подчеркивает, что София тварная есть образ Софии Божественной.
18. Если всякое их отожествление неизбежно ведет к пантеизму, то,
с другой стороны, было бы неверно забывать и о том, что божественные энергии пронизывают
мир — через эти энергии мир держится Богом и управляется Им.
Это учение св. Григория Паламы, охраняющее апофатический момент
в понятии Божества и в то же время уясняющее «вездеприсутствие» Бога в мире в
божественных энергиях, не только важно для богословия, для чистоты учения о Боге,
оно важно и для метафизики, для понимания мира. В мире существует не только
его поверхность («оболочка»), измеримая и чувственно воспринимаемая,— через все
в мире проходят лучи божественных энергий и творят свое оживляющее и преображающее
действие. В порядке обычного познания никогда не бывает дано распознать, где кончается
чувственная и рациональная «суть» мира и где проходят линии этих излучений божественных
энергий. Но вот в молитве на первом часе читаем такие слова, обращаемые к Господу
Иисусу Христу: «Да знаменается на нас свет Лица Твоего и да в нем узрим свет
неприступный». Неприступный свет — это и есть свет божественный, излучения
божественных энергий; он «неприступен», он непознаваем, но он может стать «видим»,
т. е. воспринимаем через «свет Лица Господня». Вся тайна молитвенного восхождения
к Богу заключена в этих словах, но в них же указуется и на то, что мир
живет не вне Бога, а с Богом и в Боге. Правда, «мир во зле лежит» — и эта
темная оболочка зла закрывает от нас то, что происходит «позади» зла. Оттого Церковь
в одной из молитв на Литургии говорит о «явленных» и «неявленных» благодеяниях
Божиих. Часто они и остаются «неявленными», т. е. непроницаемыми для нашего созерцания
и познания, но они не только реальны, но ими и держится вся познаваемая
реальность мира. Надо только беречься в установлении этого слияния тварного и
нетварного в мире.
К этим темам мы должны будем еще раз вернуться, когда основные начала
бытия будут все изучены нами.
19. Ко всему сказанному должны мы добавить то, о чем говорил уже
св. Григорий Нисский, который, указав на апофатический момент в Боге, указал,
что есть апофатическая сфера и в человеке (homo absconditus42a).
Мы можем отнести это и ко всему миру. Эта апофатическая сторона в мире — не те
нетварные лучи божественных энергий, о которых сейчас шла речь, но это и не «хаотическая
основа» мира (первобытный хаос). Что же такое эта апофатическая сфера в мире?
Она, конечно, принадлежит к тварному бытию, ибо все, что есть в мире, тварно;
она не слагается и из тех «идейных» корней всего чувственного бытия, которые образует
идейный «скелет» мира. Конечно, этот идейный «скелет» находится как бы позади
всей чувственной сферы, но он открыт для нас, в нем нет ничего апофатического.
Но есть одна сторона в бытии, которая неотразимо реальна, но «суть» которой остается
закрытой для нас. Я имею в виду самое «дыхание жизни», которое не есть «продукт»
или «функция» идейной или чувственной сферы, но которое, наоборот, сообщает
жизнь и чувственной и идейной сфере. Эта сила жизни, присущая всему тварному
бытию (тот самый «пламень вещей», о котором говорит св. Исаак Сирианин), она всегда
налицо в своих проявлениях, но кроме этих проявлений силы жизни она остается
закрытой, поистине апофатической основой бытия. Оставаясь тварной, но призванной
к вечному бытию, она всецело от Бога, только Им («Вседержителем») держится, только
от Него зависит. Как неисчерпаемая основа реальности, она сообщает жизненную силу
этой реальности, самые же формы бытия реальности определяются диалектикой «развития».
Все попытки трансцендентально определить эти формы бытия реальности (впервые у
Гегеля, позже у Вронского), конечно, дают мнимую диалектику бытия: так как
основа жизни мира апофатична, то она не поддается никакой рационализации.
Все попытки трансцендентальной дедукции форм бытия являются тщетными и не идут
дальше того, что дает нам опыт.
20. Подводя итоги всему сказанному, мы утверждаем иерархичность
в бытии, но и его единство и живую связность в целостное (хотя и заключающее в
себе «перерыв») бытие. Мир построен иерархически, но эта иерархичность не зиждется
на «сплошности» в бытии; наличность «скачков» в бытии, не разрушая единства его,
сдерживается тем, что в мире есть его центральная сфера, которую мы вправе считать
«душой» мира (которая есть Церковь, понятая в космическом своем аспекте). Мир
как целое связан с Богом и в этом порядке должен быть понят как «дом Божий», как
Царство Божие, как Церковь. Но сквозь все ткани мира проходят лучи божественных
энергий; не принадлежа к тварному бытию, не будучи «сотворенными», эти излучения
не могут быть отожествляемы с закрытой для нас «сущностью» в Боге — без твердого
признания этого различия «сущности» в Боге и Его божественных энергий мы ни мира
не можем понять как живого целого, ни Бога понять без впадения в чистый трансцендентализм.
Но в тварном бытии, как оно ныне предстоит нам, есть
еще одна сторона, без участия которой не может быть правильно усвоено понятие
творения, не может быть договорена метафизика бытия. Говорим о «поврежденности
природы» — к чему и обратимся в следующей главе.
ГЛАВА III.УЧЕНИЕ О «ПОВРЕЖДЕННОСТИ» ПРИРОДЫ
1. То, о чем идет речь в настоящей главе, глубоко чуждо, может быть,
и непонятно и недоступно современной науке. Христианская же мысль — впрочем, различные
варианты этой идеи можно найти в различных и внехристианских религиях — изначала
учила и учит, что вовсе не все «естественно» в природе сейчас, что natura pura
(естество в его сущности) закрыто некоей уродующей ее оболочкой. Основной
категорией при изучении природы, как она предстоит нам, не может не быть категория
болезни, т. е. постоянное отступление от здорового, «нормального» развития.
С исключительной глубиной выразил это в своем космическом видении, в своем прозорливом
восприятии природы ап. Павел. В послании к Римлянам (8, 19-22) читаем: «Тварь
с надеждою ожидает откровения сынов Божиих, потому что тварь покорилась суете
не добровольно, но по воле покорившего ее, в надежде, что и сама тварь освобождена
будет от рабства тлению в свободу славы детей Божиих. Ибо знаем, что вся тварь
совокупно стенает и мучится доныне». Это есть прежде всего поразительное
восприятие ап. Павлом страданий в природе (она «стенает и мучится»), никогда
и никем не выраженная в таких словах. В буддизме есть, правда, учение о всеобщности
страданий, но это учение есть просто утверждение неизбежной гибели всего,— это
скорее есть утверждение того, что смерть всюду царит и губит все. То же, о чем
говорит ап. Павел, есть утверждение, что вся тварь больна, вся «стенает
и мучится», но что это «рабство тлению» не погашает надежды на «освобождение»
от «рабства тлению», т. е. надежды на выздоровление. Мир, по утверждению
ап. Павла, находится в состоянии болезни, в состоянии ненормальном и тягостном,
но жив надеждой на выздоровление».
Это учение ап. Павла как будто расходится с библейским повествованием
о первичном светлом и радостном состоянии бытия (все было «добро зело»),— но на
самом деле дело идет о двух разных этапах в жизни мира. Начальная эпоха,
райский период в жизни мира был свободен от «рабства тлению», был прекрасен и
гармоничен,— а в новую эпоху мир оказался уже больным («мучится»). Между двумя
эпохами стоит какая-то грань (мир покорился суете «не добровольно», по слову ап.
Павла, т. е. новый период в жизни мира не был следствием его жизни, его развития
— воли мира к «рабству тлению» не было и не могло быть). Мир, каким мы его знаем
теперь, есть мир поврежденный, в котором нет именно «естественных» движений,
но всюду слышится стон и мука, всюду царит смерть. Конечно, можно признать «естественным»
и тот порядок бытия, какой мы сейчас находим, т. е. можно отбросить категорию
«болезни», признать, что мир пребывает именно в «естественном» для него порядке
или беспорядке. Так и поступала и поступает наука о природе, так она принимала
и принимает болезненное состояние мира за его natura pura43a,
за его подлинное «естество». Для современного знания христианская идея о «поврежденности»
природы представляется и ненужной и неприемлемой,— хотя и сама наука признает
в тех или иных случаях болезни в природе как отклонение от «нормы»,— но само понятие
«нормы» берется именно от нынешнего состояния природы. Можно говорить, например,
об «искривлении» дерева, но потому, что перед нами есть много прямых, неискривленных
деревьев. Но наука не знает никакого первичного, уже исчезнувшего «райского» состояния
природы и не имеет потому основания расширять категорию болезни на мир как целое.
2. Между тем учение ап. Павла о поврежденности природы, о том, что
она ныне в рабстве тлению, но не «добровольно», т. е. не в порядке «естественного»
развития, чрезвычайно важно для понимания бытия. Учение ап. Павла есть действительно
существенный пункт в метафизике бытия, как ее строит христианство. Правда,
учение ап. Павла не получило развития в святоотеческой мысли, которая более выдвигала
момент изначальной гармонии в мире. По слову св. Григория Нисского («Шестоднев»),
Господь при творении вложил в мир «творческое (ποιητικόν)
слово», которое и определяет жизнь каждой единицы бытия. Это так, но ведь слово
Божие есть норма для бытия — и, как творческая сила, эта норма сохраняет
свою силу и сейчас, но в природе шли и идут не только процессы здорового развития,
но и болезненных искривлений. Для современной науки типично как раз отожествление
status quo44a бытия с его «сущностью»,
неразличение двух смыслов в понятии «естественности». Ведь и заведомые извращения,
уродство, болезненные явления в каком-то смысле «естественны», т. е. развиваются
согласно реальным условиям и жизни, но все это и неестественно, т. е. есть именно
извращение, болезнь, уродство. Этот двойной смысл понятия «естественности» очень
мешал и мешает метафизической мысли, как мешал он и мешает в сфере морали, правосознания.
Есть, например, понятие «естественного права» (jus naturale римской юридической
мысли), которое принято толковать в терминах идеализма,— но и все правовые нормы,
как бы дики они ни казались, созревают, действуют в порядке реальных условий их
бытия. Более сложно понятие «естественности» в сфере морали, где обычно «естественное»
отожествляется с фактическим, а не с нормой, с идеалами. Жестокость, например,
может быть «естественной» — но она и противоестественна, будучи нарушением вложенного
в сердца наши закона правды.
Эта двойственность в понятии «естественности» в науках о природе
давно привела к устранению понятия «нормы» в изучении природы — или, лучше сказать,
к резкому отделению нормы от фактического положения. Все в природе естественно,
если сливать понятие естественности и фактического положения,— но не все в
природе естественно в свете нормы, вложенной в каждое отдельное бытие. Именно
потому и получает универсальный характер категория «болезни», что она означает
несовпадение двух смыслов в понятии «естественности». Всякая болезнь естественна
как результат фактических соотношений в данном бытии, но она есть именно болезнь,—
искажение, ущемление бытия.
Понятие «поврежденности» природы и призвано к тому, чтобы выразить
всеобщий факт уклонений бытия от вложенной в него нормы. Чтобы понять всю важность
использования понятия «поврежденности» природы, надо отметить прежде все то, что
об этом говорит Слово Божие. После грехопадения Господь говорит Адаму: «Проклята
земля в делах твоих»; грехопадение привело не только к коренной перемене в жизни
человека, но отчасти и в его природе: «поврежденность» в человеке, по свидетельству
Слова Божия, распространилась на всю природу, которая стала подвержена извращениям,
болезням, уродствам, смерти,— оказалась «проклятой». Не будем сейчас останавливаться
на выяснении того, почему грехопадение прародителей получило метафизическое
значение, распространившись на всю природу; обратимся сначала к раскрытию того,
в чем можно видеть поврежденность в природе в нынешнем ее состоянии.
3. То, что прежде всего бросается в глаза при первом же сравнении
библейского (и потому и христианского) подхода к природе с тем, что видит и находит
наука в природе,— это есть контраст между первичным, райским состоянием природы,
о котором сказано в Библии, что все было «добро зело», и той всеобщей, часто страшной
и беспощадной борьбой, которая существует в животном мире — достигая в человечестве
до постоянного истребления друг друга в войнах. Наблюдая то, что мы находим в
природе и что теперь, при исключительных достижениях киносъемок, предстает в ужасающих
своих формах,— мы видим, что закон «борьбы за существование», открытый Дарвином,
есть действительно непреложный факт, неотразимый и существенный. Никаких, как
будто, намеков на «райский период», на мирное сосуществование не только нет в
природе, но трудно себе и представить, что мог быть и реально существовал «райский
период», когда лев мирно жил рядом с ягненком, когда никакой хищный зверь не посягал
на гнезда птиц и т. д. Потому-то и кажется сама идея «поврежденности» природы
идеей, не имеющей никакой опоры в реальной жизни природы.
Но если Господь, созидая мир, всюду вложил «творческую силу», то
эта творческая сила была нормой для данного бытия, его «идейной» формой,—
и это значит, что в самом бытии было и есть, сохраняется доныне нормирующее его
начало... Откуда же потребность уничтожать другие существа? Сейчас это
диктуется борьбой за существование,— и в этом направлении хитрость, ловкость,
злая жадность явно развиваются и прогрессируют. Но для христианского сознания
ясно, что Господь не создавал этой борьбы, за существование — иерархически
строя мир; Он создавал лишь зависимость каждого этапа бытия от нижележащего —
так животное царство зависит от мира растений, жизнь растений покоится на использовании
минерального материала. Это вложено в бытие, но невозможно думать, что Господь
создал внутри животного царства дикую борьбу за существование. Правда, в тех условиях,
в каких ныне живут животные, вне борьбы за существование жизнь невозможна,—
и к ней приспособились все, как те, у кого развились способы самозащиты, так и
те, у кого развились способы нападения. История живых существ в мире усиливала
эти взаимно противоположные способности,— но где же следы или намеки на то, что
вся эта борьба «неестественна»? Библейский рассказ может ли быть учтен натурфилософски?
И если принять за истину учение о райском периоде («золотом веке» в различных
верованиях), то почему он исчез?
4. Некоторый просвет на эти вопросы проливают факты, свидетельствующие
о взаимопомощи среди живых существ, и современное учение о «живой среде»
(Umwelt по немецкой терминологии)64.
Что касается взаимопомощи среди живых существ65,
то она несомненна, хоть и не очень часта и связана почти всегда с определенными
внешними условиями. Но самый факт взаимопомощи не только ставит границы
учению о борьбе за существование, но вскрывает то, что жизнь возможна и без
борьбы, за существование. Те, кто любят иметь домашних животных, на каждом
шагу убеждаются в этом — так курица наседка, высидевшая утят, волнуется о них,
когда они лезут, по инстинкту, в воду, как если бы это были ее цыплята. В этом
случае можно, пожалуй, говорить, что она, не разобрав различия между своими и
утиными яйцами, соединяет их в одно целое. Но как часто кошки и собаки, иногда
с ними и птицы мирно едят из одной и той же посуды... Правда, в последнем случае
им не нужно добывать пищи, но когда, привыкши вместе есть из одной посуды,
они почему-либо оказываются без пищи, то все вместе разыскивают ее и, найдя что-либо,
вместе пользуются тем, что нашли.
Конечно, такие факты и немногочисленны и, так сказать, тонут
в безмерном распространении борьбы за существование. Отрицать это невозможно —
да и не нужно: извращение, вошедшее в строй природы, отделено (и по христианской
метафизике) непереходимой стеной от «райского периода». Но тогда что же нам дает
идея «поврежденности» природы — при таком «массивном» обилии вражды, связанной
с борьбой за существование, обилии зла, страданий и массовом уничтожении одних
живых существ другими?
Прежде всего важно само признание факта «поврежденности»,
признание болезненности в природе, которая «стенает и мучится». Это не только
освобождает нас от примитивного натурализма, который просто берет факты, как они
есть, не замечая того, что сами факты уже заключают в себе ущемление бытия в силу
отхода от вложенной в бытие нормы. Признание скрытой в природе тоски и страдания,
понимание того, что многое в природе является выражением и следствием болезненного
состояния, извращения и затвердения случайных аномалий, помогает нам приблизиться
к тайной жизни природы. Тут кстати указать на то, что в современном естествознании
установление математических формулировок в соотношении различных явлений ведет
к развеществлению для нас бытия66,
что совсем закрывает от нас истинную жизнь природы. Конечно, для каждого овладения
всеми соотношениями в природе это «развеществление» не очень мешает, скорее даже
помогает — здесь оправдываются критические замечания Бергсона о том, как в наших
интеллектуальных построениях утериваются непосредственные данные восприятия, которые
подменяются схемами, позволяющими овладевать тайной различных закономерностей
в природе, но эти построения зато отделяют нас от того подлинного, что открывается
в восприятиях. «Расстояние» между непосредственными данными восприятия
и теми построениями, которые создает наш интеллект, очень велико,— и оттого исследователям
природы (занятым разысканием именно закономерностей в бытии, изучением не живой
его плоти, а «скелета» ее) не слышна тоска в природе, ее мучения, т. е. не видно,
что в природе, как она предстоит нам ныне, есть в ее глубине расстройство, аритмия,
есть зло.
Тут может быть одно недоразумение, которое нужно сразу же рассеять,
а именно: можно ли применять моральные категории к бытию,— не в смысле, конечно,
некоей субъективной оценки (право на что, конечно, сохраняется за нами, но лишь
в субъективной значимости этой оценки),— а в смысле того, что в природе «объективно»
существует зло. В истории философии ярче и последовательнее других подчеркивал
неприменимость моральных категорий к бытию Спиноза, который допускал применимость
моральных категорий только в отношении человека. Это вполне соответствует и тому
направлению в естествознании, которое изгоняло и часто и теперь изгоняет всякий
теологизм в изучении природы и развивало механическое истолкование процессов в
природе.
Да, таковы тенденции естествознания, которое не только не слышит
того, что «вся тварь стенает и мучится», но и не хочет их слышать, не хочет принципиально
принять эти мысли о «зле в природе». Не отрицая фактов страданий и мучений (связанных
с борьбой за существование), естествознание отвергает зло (как таковое) в живом
(дочеловеческом) мире, а тем более в мире чисто материальном. Животные в борьбе
друг с другом не ищут, однако, зла, а просто уничтожают друг друга. Это,
конечно, верно в том смысле, что влечение ко злу, как таковому, мы находим
только у людей, и тут кстати сказать, что среди других признаков, отличающих человека
от дочеловеческой природы, это занимает очень веское место. Нанося страдания друг
другу, убивая и уничтожая одни других, животные «невинны», так как ищут не зла,
как такового, не борьбы, как таковой, но борьбы за существование. Поэтому категория
зла, моральная по существу, как будто совсем неприменима к дочеловеческому бытию.
5. Прежде чем мы попробуем разобраться в этих рассуждениях67,
укажем еще на одно затруднение, связанное с применением моральных категорий к
дочеловеческому бытию. Мы говорили уже о том, что с христианской точки зрения
зло существует в личных носителях зла, т. е. имеет свой корень в личном
бытии, как таковом. Но личное бытие в мире начинается только с человеком, поэтому
в дочеловеческом бытии нет субъектов зла, нет личных носителей его. Если
в дочеловеческом бытии мы все же находим зло, то это может быть понято лишь так,
что оно привносится в дочеловеческое бытие либо людьми, либо ангелами.
Но по общехристианскому учению ангелы могут воздействовать (будучи духовной природы)
на бытие только через людей. И тут получают свое надлежащее истолкование слова
Господа, уже приведенные нами: «Господь говорит Адаму "проклята земля в делах
твоих"», т.е. все злое, что может быть найдено в дочеловеческом бытии, исходит
от людей. По слову ап. Павла, «тварь подчинилась суете не добровольно, т. е.
не по своей воле, а по воле покорившего ее», т. е. человека. Грехопадение прародителей
имело, по христианскому сознанию, космические последствия, внесло смерть
(«единым человеком смерть вошла в мир», говорит ап. Павел) (Рим. 5, 12) и беспорядок.
Поэтому с христианской точки зрения страдания и сила смерти в природе
(«вся тварь стенает и мучится») есть последствия грехопадения прародителей,— в
силу чего природа лишилась своего «хозяина», лишилась направляющей ее силы. Зло
в природе (страдания, мучения, взаимное уничтожение) есть факт, оправдывающий
применение наших моральных понятий,— но источники зла лежат не в природе, как
таковой, а в той космической катастрофе, которая возникла вследствие грехопадения
прародителей.
Прибавляет это что-нибудь к тому пониманию мира, какое устанавливает
позитивное знание? Конечно, да: при усвоении христианской точки зрения на бытие,
при признании «поврежденности» природы становится ясным, что то, что мы сейчас
находим в дочеловеческом бытии, прикрывает таинственную зависимость до-человеческого
бытия от судеб человека. Если человека с достаточным правом называют «микрокосм»,
то мир можно с таким же правом характеризовать как «микроантропос»,— ибо всюду
в бытии есть подчиненность дочеловеческого бытия человеку. Это есть своеобразный
антропоцентризм в изучении бытия,— без чего многие стороны в дочеловеческом
бытии оказываются непонятными и неизучаемыми68.
Учение о «поврежденности» природы вообще по-новому освещает нам загадку мира.
Ведь признание того, что «творческое слово», по которому в бытии возникали и возникают
отдельные формы жизни, есть признание нормы, вложенной в бытие — и то,
что эта норма ущемляется, искажается, и позволяет и требует применения к бытию
категории болезни. Одно лишь добавим — природа и больна и здорова одновременно
— она полна жизненной силы, данной ей Богом изначала, но не может во всем и всегда
развернуть в себе ту норму, какая вписана в нее Богом. Природа «надломлена» —
она движется в противоречиях, она знает и страдания и уродства и все же живет.
Но все же зачем применять к болезненным моментам в жизни природы
понятие зла, раз в дочеловеческом бытии в природе нет субъектов зла? Конечно,
если бы человек не был частью природы, ее внешней формой, то говорить о «зле»
в природе было бы невозможно. Но человек живет с природой одной жизнью — и через
него входят в природу силы неправды (как через человека входят и силы добра).
В человеке именно и выступает в полной силе поврежденность природы. Обратимся
поэтому к этой теме.
6. Проблема человека в полноте тех загадок, которые характерны для
него, составит содержание следующего тома. Здесь же, в настоящей главе, я хочу
обратить внимание на то обилие противоречивых черт, которые превращают жизнь человека
в постоянный внутренний антиномизм. Призванный жить в Богообщении, человек, по
чудному выражению блаж. Августина, «не может успокоиться, пока не найдет Его»,—
а в то же время человек уходит всей душой в окружающую жизнь, до ослепления, до
самозабвения погружается в нее, забывая о себе. Рациональная стихия тоже выражена
с чрезвычайной силой в человеке, и он всюду ищет «смысла», хочет все рационализировать,
приводит все в порядок и систему, а в то же время иррациональные движения, противящиеся
всякой рационализации и всячески от нее уклоняющиеся, властвуют над человеком
с огромной силой. Разнородность устремлений разума и движений сердца, отмеченная
в свое время Паскалем, есть реальный факт,— и несовпадение этих двух источников
идей и замыслов достигает часто непосильной для души остроты. Живя так, как если
бы он был бессмертен, как бы имея в этом мире закон вечной жизни, человек подчинен
смерти, боится ее, всячески отдаляет час смерти, но не может преодолеть ее.
Антиномий, противоречий в самом строе души у человека множество.
Он принадлежит природе, подчинен ее законам, но вся история человечества заполнена
различными победами над природой, окрашена постоянной борьбой с ее законами. Если
человек не всецело подчинен природе и в нем есть нечто «свыше» (au dela), почему
он так прилепляется к жизни, так слепо и безраздельно отдает свои силы, свою жизнь
тому, что проходит без всякого следа? Все эти противоречия никак не позволяют
думать, что человек сейчас построен «добро зело»; насыщенность его противоречиями
понятна только как выражение поврежденности человеческой природы. Без этого
понятия (о поврежденности человеческой природы), без признания, что человек, созданный
по образу и подобию Божию, бывший сначала в раю, вследствие греха потерял всю
гармонию и устроенность в своей природе — нельзя даже приблизиться к «загадке
человека». В другом нашем труде мы разовьем подробнее мысль, что только христианское
учение о человеке позволяет нам глубже проникнуть в природу человека, в те различные
проблемы, которые связаны с расстройством первоначального строя в человеке. Именно
в человеке поврежденность природы находит свое наиболее острое и разнообразное
выражение,— и именно здесь все освещается библейским учением о том, что человек
был создан с тем, чтобы «владычествовать» в природе, быть ее хозяином. Утрата
человеком этого положения обрекла все бытие на несчастья, беды, на жестокую борьбу
за существование — на то, что выражено в словах Господа: «Проклята земля в делах
твоих».
7. Учение о поврежденности бытия, как мы до сих пор его излагали,
касается морального беспорядка в бытии (появление борьбы друг с другом и т. д.).
Но поврежденность бытия сказалась не менее сильно и остро в эстетической основе
бытия. Здесь естественно выступает с полной силой некая биологическая функция
эстетической стороны в бытии, связанность этой стороны с творческой силой,
вложенной в бытие. Но, прежде чем мы войдем в раскрытие того, как сказалась
поврежденность природы в эстетической стороне бытия, уместно поставить вопрос:
возможно ли вообще рассматривать бытие с эстетической стороны, т. е. реальна ли
эстетическая космология? В новейшей эстетике69
с особенной напряженностью выдвигалась мысль о том, что красота есть явление реальное
лишь в нашем сознании, что сама по себе она есть лишь некая «видимость» (Schein
по-немецки),— иначе говоря, красота не связана с жизнью мира и его развитием,
не участвует в творческих процессах в природе. Такой взгляд на сущность красоты,
сводящий ее к некоей трансцендентальной категории, расходится решительно и с обычным
(хотя бы часто и наивным) пониманием красоты как движущей, творческой силы, и
с философским реализмом в сфере эстетики, впервые ярко выраженным еще Платоном,
усвоенным и Аристотелем и Плотином, в новой философии с большой глубиной развитым
Шеллингом, всей немецкой романтикой, в русской философии — Вл. Соловьевым, Н.
А. Бердяевым, Вяч. Ивановым, о. С. Булгаковым.
Конечно, уже те проявления биологической функции эстетического начала,
какие мы находим в растительном мире, свидетельствуют с полной несомненностью
о силе и значении эстетической основы в мире. Пестрая окраска цветов, запахи,
идущие от цветов,— все это, конечно, не случайное явление — это «играет»
жизнь в растениях, которые как бы идут всем этим навстречу эстетической восприимчивости
насекомых, без участия которых было бы невозможно оплодотворение у высших растений
с их половым диформизмом. Еще сильнее «играет» эстетическое начало во взаимоотношениях
животных — об этом хорошо и вдумчиво писал еще Дарвин. Окраска у насекомых, у
птиц, пение птиц — наиболее яркие проявления биологической функции эстетического
начала. То, что сказано в 1-й главе книги Бытия, что все, что было сотворено,
было «добро зело» — эта эстетическая сторона в бытии так и осталась в нем доныне.
Нельзя забывать и слова Спасителя о том, что сравнительно с красотой лилии «сам
Соломон во всей своей славе не одевался», «как одевает их (лилии) Бог». Красота
признается здесь делом Божественного Художника, который «одевает» растения в красоту,—
и эта красота, в природе возвеличена так, что она поставлена выше самых высоких
достижений людей. В красоте мира сияет нам то, что выше мира,— красота не есть
случайный «продукт» в бытии, она привходит свыше в мир. Не будем сейчас
входить в вопрос о красоте — мы будем иметь случай вернуться позже к этому вопросу,—
но напомним глубокую и верную мысль Шеллинга, что человеческое творчество, достигающее
часто необычайной высоты, есть продолжение того творческого процесса, который
проходит через всю жизнь мира. Это значит, что сама жизнь мира, как творческий
процесс, определяется эстетическим началом.
8. В человеке действие эстетического начала исключительно велико.
Нет ни одного самого примитивного народа, который не украшал бы свое жилище, всю
свою жизнь; эта «эстетика быта» всеобща и вместе с тем в ней заключены бесспорные
ценности. Так, народные песни часто определяют музыкальное творчество в самых
высоких его проявлениях, народный орнамент, народная архитектура заключают в себе
все элементы будущей живописи, строительства. А что сказать о художественной содержательности
человеческого слова в его поэтической обработке у простого народа?
И несмотря на всю красочность в проявлениях эстетического начала
в бытии, в этом эстетическом аспекте «поврежденность» в природе сказывается с
огромной силой. Прежде всего мы находим какое-то странное соседство тончайшего
изящества в бытии — и грубость форм и нелепость диссонансов (с эстетической точки
зрения). Это «соседство» имеет рядом с собой и нечто худшее — превращение
прекрасного в уродливое, изящного в грубое. Есть что-то подлинно трагическое в
том, что бытие на каждом шагу прорезается темными линиями нелепых уродств, искривлений.
Тютчев хорошо сказал об осени, что в ней чувствуется «стыдливость увядания» и
даже больше — явное или неявное страдание. В рассказе Толстого «Три смерти» о
смерти дерева, когда оно надломилось, описывается тоже мучительный надлом, как
бы стон в дереве. Страдания в природе безмолвны — лишь в мире животных они проявляются
внешне,— и здесь уже сказывается расхождение двух сфер в живой жизни — эстетической
и моральной. Но все это достигает крайнего напряжения именно в человеке,— и трагическая
дисгармония в человеке достигает порой исключительной остроты. Эстетические движения
оказываются глубоко оторванными от сферы моральной, и этот разрыв хотя и есть
несомненное извращение в природе человека, но он развивается с огромной
силой. В человеческом творчестве постоянно воспевается, по едкому выражению Леонтьева,
«изящная безнравственность». Наивная вера во внутреннее единство красоты и добра,
эстетических и моральных движений исчезает при более внимательном отношении к
тому, что дает нам действительность.
Это и есть глубокая поврежденность человеческой природы. В системе
богословских идей это связывается — и правильно — с тем, что является «первородным
грехом». Дело идет не об индивидуальных извращениях, а о лежащей в самой нашей
природе греховности, которая и проявляется в трудно победимом расхождении эстетической
и моральной сферы.
9. Ко всему сказанному примыкает еще один момент в проявлениях поврежденности
природы — наличность в большом объеме нецелесообразностей. Вообще говоря,
в природе, в строении живых существ, в их взаимоотношениях мы всюду находим целесообразность.
Отрицать это могут лишь те, кто принципиально отвергает категорию целесообразности.
В действительности строение организмов, их развитие так целесообразно, что лишь
упрямство мысли может это отвергать.
Но при изумительной целесообразности в жизни организмов нельзя отвергать
и многочисленных проявлений нецелесообразности (имеем в виду всю биосферу). В
свое время, когда Дарвин выдвинул свою теорию естественного отбора, которая объясняла
факты целесообразности в живом мире, Wolles, в общем защищавший теорию эволюции,
указал на многочисленные проявления сохранения в организмах тех органов или их
частей, которые не нужны организму и которые все-таки не уничтожались естественным
отбором. Но, конечно, особенно много уклонений от целесообразности мы находим
в человеческом организме. Самый яркий пример этого— appendix в толстой кишке,
который так часто является источником заболеваний.
От этого беглого, но достаточного для нашей цели обзора поврежденности
в природе обратимся еще к одному проявлению «поврежденности» природы. Мы имеем
в виду появление «чистой», «слепой» случайности в жизни мира.
10. Случайность, мы уже говорили об этом, не есть нарушение закона
причинности, но является следствием причинности (как «встреча» двух независимых
причинных рядов). В этом смысле случайность входит в жизнь природы, но нельзя
не думать, что, когда все было «добро зело», случайности регулировались общей
гармонией, царствовавшей в мире. В живом мире величайшим регулятором в смысле
использования полезных для организма случайностей и преодоления или устранения
вредных для организма случайностей являются инстинкты — о «зрячести» которых так
хорошо писал Бергсон в своей «Evolution creatrice»45a.
Но в человеке его рассудок (и в этом прав Бергсон, хотя он несколько преувеличивает
соотношение рассудочной и инстинктивной сферы) постоянно отстраняет то, к чему
зовет инстинкт. Это расхождение рассудка и инстинктов, являющееся само по себе
свидетельством поврежденности в человеческой природе, имеет в жизни и судьбах
и отдельных людей и коллективов часто роковое значение. Конечно, над всей сферой
случайностей стоит Божий Промысел, но Господь предоставляет много свободы стихийной
«игре случайностей»; за той же сферой случайностей следят, конечно, и духи зла.
Как хорошо было сказано (Вл. Соловьевым), что, когда в человеке разгорается огонь
эроса, «и небо и ад с пристальным вниманием следят за человеком». Но тут же действует
и воля человека, свободная не в смысле творческой инициативы, а в смысле чистого
произвола («хочу по своей глупой воле пожить», по формуле «Человека из подполья»),
отстраняющая иногда и действие злых сил и не принимающая, с другой стороны, помощи
Божией. В этом случае мы имеем перед нами действительно чистую, слепую игру случайностей.
То, что в мире уже не действует примиряющая сила «всеобщей симпатии»
(по формуле Посидония), что «узы любви» (которыми, по слову св. Василия Великого
и св. Григория Богослова, Господь связал в единство весь «космос», все бытие),
благодаря неразумию и слепоте людей, ослабевают,— это вхождение (через человека,
но и помимо него) «чистых» случайностей есть свидетельство того, что в мире уже
нет той первичной гармонии, какая была внесена в мир при творении. Что через щель
чистых случайностей привходят в бытие силы хаоса (конечно, не первичного — ибо
понятие «первичного хаоса» есть понятие фиктивное, не могущее быть принятым),
что через это человек может психически утерять равновесие и «уйти» в психическую
болезнь, что через наследственность все это закрепляется и растет в бытии,— все
это есть свидетельство именно «поврежденности» природы.
11. Несмотря, однако, на «поврежденность» в природе, она полна творческих
сил, она сияет красотой, а главное — природа живет и развивается. Обобщая все
это, мы приходим к тому коренному моменту в христианском восприятии мира, который
уясняет нам антиномичность в мире (как он есть сейчас). Одинаково важно
восприятие силы и красоты в космосе, но важно и восприятие скрытой и явной тоски
в космосе, уходящей своими корнями в болезни, искривления, в неотвратимость увядания
и смерти. Наличность одновременно этих двух восприятии не дает основания ни для
дуалистического (в тонах манихейства) понимания мира, ни для остановки на одностороннем
его понимании (или «все в мире хорошо», или «все в мире плохо»). Христианство
не дуалистично и не односторонне, оно по существу есть восприятие трагизма
в мире. О трагизме можно серьезно говорить именно при одновременной наличности
силы и увядания, красоты и уродливых извращений, взаимопомощи и жестокой борьбы
за существование. Трагизм в мире не ведет ни к пессимизму (но мир жив и прекрасен),
ни к оптимизму (но в мире всюду болезни, стон и смерть). Мир, трагически воспринимаемый
нами, безмолвно говорит нам о том, что он жаждет спасения, жаждет избавления
от «рабства тления».
Трагическое восприятие мира оправдывает и светлый космизм, столь
глубоко присущий христианству и не угасший лишь в Православии,— но он заключает
в себе и постоянную память о Голгофе. Эта память о Голгофе, это ощущение всемирной
тоски имеет такую же тенденцию всецело окрашивать ощущение мира,— как такую же
тенденцию заключает в себе и светлый космизм. Избежать крайностей того и другого
обязательно для нас, если мы хотим до конца понять, что дает нам христианское
понимание мира.
12. То, что до сих пор мы развивали, имело целью установить исходные
понятия в понимании мира. Идеи творения, иерархической прерывности в мире,
поврежденности в природе, суть как раз такие idees directrices46a,
опираясь на которые мы можем заняться проблемами мира, т. е. теми его сторонами,
которые вскрывают нам загадки мира. Обратимся теперь к этим загадкам мира — и
прежде всего отдадим себе отчет в составе бытия.
30a Навязчивая идея (фр.).
31a Бог содержит идеи внутри
себя (лат.).
32a Во что бы то ни стало
(фр.).
33a Юридический вопрос
в вопрос фактический (лат.).
34a Полная зависимость
(фр.).
35a Творение (лат.).
36a Природа сотворенная
и нетворящая (лат.) — мир конкретных чувственных вещей. Подробнее см.: Соколов
В. В. Средневековая философия. М., 1979, с. 114-117.
37a Бог, или природа (лат.).
38a Жизненный порыв (фр.).
39a Все живое — из живого
(лат.).
40a Движущие силы эволюции
(фр.).
41a Вывод из недоказанного
(лат.) — логическая ошибка.
42a Человек сокрытый, непознаваемый
(лат.).
43a Здесь: настоящая, подлинная
природа (лат.).
44a Настоящее состояние
(лат.).
45a Творческая эволюция
(фр.).
46a Руководящие идеи (фр.)-
46 Gilson. La philosophie
au Moyen Age, 2, 1944. Chevalier J. Histoire de la pensee, V. II. La pensee chretienne.
47 Я писал об этом более
подробно в моем этюде «Наша эпоха» (Париж, 1952).
48См. обзор ранних христианских
учений в небольшом этюде Е. Fascher «Vom Anfang der Welt und Ursprung der Menschengeschichte».
Berlin, 1961.
49См. об этом этюд Marcel
Costes. Aristote et Plotin (1935) и Mughier. La Theorie du Premier Moteur chez
Aristote, Paris, 1930.
50 К этой проблеме в ее
историческом развитии см. книгу Staudenmaier'a «Die Lehre von d. Idee». См. также
статью Верховского о книге Staudenmaier'a в «Православной мысли» за 1935 г.
51 Sertillanges A. D. L'idee
de la creation et ses retentissements en philosophie. Paris, 1945.
52 На зависимость Boutroux
от Comte указал Berlitz в своем этюде о нем.
53 См. об этом ч. II, гл.
I.
54 Что касается так наз.
вирусов, стоящих ниже клеточного бытия, то до сих пор их удается выделять
лишь из живых клеток, и самостоятельного живого бытия вирусов пока еще не найдено.
55 Подробно мы говорим
об этом в Ш томе нашей трилогии «Основы христианской антропологии».
56 См. книгу De Broglie
«Continuite» (Paris, 1941) и сборник статей под тем же заглавием (Cahiers de la
nouvelle journee. Paris, 1929).
57 См. об этом мою давнюю
книгу «Проблема психической причинности».
58 См. его книгу «La contingence
des lois de la nature».
59 «Небесная иерархия».
60 См. об этом труд о.
С. Булгакова «Лествица Иаковля». В этой книге много спорного (в учении о природе
ангелов), но входить в анализ этого нам здесь незачем.
61 Ср. то же в словах Господа:
«Земля сама собою производит сперва зелень, потом колос, потом зерно в колосе»
(Мк., гл. 4, ст. 28).
62 Подробности см. в I
томе моей «Истории русской философии».
63 К истории этого сближения
см. этюд о. Г. Флоровского.
64 О последнем см. обзор
материалов, напр., в небольшой книге Thiezemann «Leben und Umwelt» (1956).
65 Очень много материала
по этому вопросу собрал кн. Кропоткин (известный проповедник анархизма).
66См. об этом в моей ранней
книге «Проблема психической причинности».
67 О применении моральной
категории к оценке бытия см. ч. II.
68 Мы займемся анализом
этого существенного пункта в метафизике при изучении исторического бытия (см.
ч. II).
69 См. объемистый труд
Ed. Hartmann'a по истории эстетики.
|