Георг Зиммель
Пример чистой, или формальной социологии
Оп.: Зиммель Г. Избранное. Том 2. Созерцание жизни – М.: Юрист, 1996. –
(Лики Культуры)
Его же: о любви. Из 1 тома: Понятие
и трагедия культуры.
В любом человеческом обществе можно отделить форму от содержания, общество вообще
представляет собой взаимодействие индивидов. Взаимодействие всегда складывается
вследствие определенных влечений или радио пределеных целей. Эротические инстинкты,
деловой интерес, религиозные импульсы, защита или нападение, игра или предпринимательство,
стремление помочь, научиться, а также множество иных мотивов побуждают человека
к деятельности для другого, с другим, против другого, к сочетанию и согласованию
внутренних состояний, т.е. к оказанию воздействий и, в свою очередь, к их восприятию.
Эти взаимные воздействия означают, что из индивидуальных носителей, побудительных
импульсов и целей образуется единство, «общество».
Все то, что наличествует в индивидах (непосредственных конкретных носителях исторической
действительности) в виде влечений, интересов, целей, стремлений, психических состояний
и движений, то, из чего формируется воздействие на других людей или что способствует
восприятию этих воздействий, я обозначаю как содержание, т.е. материю обобществления.
Сама по себе эта материя, в которой исполняется жизнь, мотивация, движущая ее,
в сущности не социальна. Голод, любовь, труд, религиозность, техника, функции
и результаты деятельности разума не есть непосредственно общественное существование
индивидов в определенных формах совместного существования, подпадающих под общее
понятие взаимодействия. Обобществление, следовательно, есть в бесчисленном количестве
способов реализующаяся форма, в которой индивиды в основе разнообразных — чувственных
или идеальных, мгновенно переходящих или длящихся, осознанных или бессознательных,
[[стр. 486]] причинно обусловленных или телеологически определенных — мотивов
и интересов создают особое единство, внутри которого эти мотивы и интересы находят
свое воплощение.
С этим связан один из важнейших моментов духовной деятельности. Когда практические
потребности и отношения побуждают людей силами ума, воли, эмоциональных движений,
творческих мотивов перерабатывать почерпнутый из реальности жизненный материал,
придавая ему формы, соответствующие жизненным целям (а лишь в таких формах материал
оказывается доступен нашему воздействию), эти силы и интересы вдруг оказываются
оторванными от жизни — той самой жизни, из которой они вышли и которой обязаны
своим существованием. Происходит высвобождение и автономизация некоторых энергий,
последние оказываются уже не связанными с предметом, оформлению которого они служили,
подчиняя его тем самым целям жизни. Они теперь «играют» в себе и ради себя, захватывают
и создают материю, служащую теперь только лишь средством их самореализации.
Так, например, всякое познание первоначально является средством борьбы за существование;
знать действительное положение вещей в высшей степени важно для сохранения и развития
жизни. Возникновение же науки свидетельствует, что познание оторвалось от практических
целей, стало ценностью в себе, самостоятельно избирает свой предмет, преобразует
его в согласии с собственными потребностями и не задается иными вопросами кроме
тех, что приносят ему самоудовлетворение. Далее: формирование наглядных и отвлеченных
реальностей, упорядоченных в своей пространственной структуре, в ритме и звучании,
значимости и иерархии, обусловлено прежде всего потребностями практики. Но как
только эти формы становятся самоцелью, обретают право и силу в себе самих, избирают
и творят ради самих себя, а не ради слияния с жизнью, — перед нами искусство,
целиком отделенное от жизни и берущее у нее только то, что ему нужно и словно
бы творимое им вторично. А ведь формы, в которых оно «работает» и в которых, так
сказать, состоит, сложились согласно требованиям и динамике жизни.
Такой же поворот определяет и суть права. Общественная необходимость побуждает
или легитимирует определенные способы поведения индивидов; они уместны и существуют
сначала исключительно по причине целесообразности. Однако с появлением права смысл
их становится совсем иным; теперь они реализуются только потому, что побуждены
и поддержаны [[стр. 487]] правом, пусть даже вопреки породившей и продиктовавшей
их жизни: fiat justicia, pereat mundus . Следовательно, хотя соответствующее праву
поведение коренится в целях социальной жизни, само право в его чистом виде лишено
всякой «цели». Оно уже не является средством, но, наоборот, из себя самого, без
оглядки на узаконение какой-то высшей инстанцией, определяет способ организации
жизненного материала.
Здесь, пожалуй, нагляднее всего поворот на 180°—от определения формы жизни ее
материей до определения материи жизни формами, поднявшимися до уровня определяющих
ценностей, — в общем и целом поворот к тому, что мы именуем игрой. Реальные силы,
потребности и импульсы жизни создали такие целесообразные формы нашего поведения,
которые затем в игре или скорее в качестве игры превратились в самостоятельные
содержания: охота, ловушки, тренировка тела и духа, соревнование, риск, ставка
на случай и т.д. Все это вышло из потока чистой жизни, порвало с ее материей (которая,
собственно, и придавала всему этому характер жизни всерьез) и, обретя реальность
в себе самом, стало избирать или создавать предметы, в которых сохраняет себя
и дает свое чистое отображение. Отсюда привлекательность игры, но одновременно
и символичесий смысл, отличающий ее от чистого развлечения. Отсюда и аналогия
игры и искусства. В обоих случаях формы, которые выработала реальность жизни,
образовали автономные по отношению к жизни царства. Их глубина и сила объясняется
тем, что благодаря своему происхождению они по-прежнему заряжены жизнью; там же,
где они ее лишены, оба превращаются в чистое развлекательство. Их смысл и сущность
состоят именно и исключительно в том бескомпромиссном повороте, благодаря которому
они освободились от форм, диктуемых целесообразностью и материей жизни, и сами
стали целью и материей собственного движения, воспринимая лишь те реальности,
которые отвечают новой направленности и могут проявиться в собственной жизни этих
форм.
Тот же самый процесс реализуется в разделении содержания и формы общественного
существования. Собственно «общество» в себе есть такое существование с другим,
для другого, против другого, где материальные или индивидуальные содержания и
интересы благодаря влечению или цели обретают либо сохраняют форму. И вот эти
формы получают собственную жизнь, начинают существовать в отрыве от своих корней
в [[стр. 488]] содержании, ради самих себя и ради обаяния, излучаемого ими в этой
оторванности. Это и есть явление общения. Разумеется, объединение в экономические
и кровнородственные союзы, образование культовых общин или банд грабителей — всегда
результат особых обстоятельств или интересов. Но как бы по ту сторону всех возможных
содержаний, порождающих различные формы обобществления, существует некое чувство
удовлетворения от самого факта обобществления, ощущение ценности обобществления
как такового, влечение, зовущее именно к этой форме существования, иногда само
изыскивающее реальное содержание, мотивирующее тот или иной конкретный случай
обобществления. И подобно тому как творческий импульс «извлекает» из вещи ее форму
и строит особый, именно этому импульсу соответствующий образ, так и тяга к общению
в ее чистом виде вычленяет из действительности социальной жизни чистый процесс
обобществления, берет его как нечто ценное и желаемое, конституируя тем самым
то, что мы именуем общением в узком смысле.
Отнюдь не случайно даже из словоупотребления следует, что в любом общении, вплоть
до самого натуралистического, если, конечно, оно осмысленно и устойчиво, особенно
важна форма. Ибо форма есть взаимодействие элементов, благодаря которому они и
образуют единство; и если отпадут конкретные жизненно целесообразные мотивации
общения, тем большую силу и действенность будет иметь чистая форма, так сказать,
свободнопарящая, внутреннедействующая взаимная связь индивидов. Из-за того, что
общение соотносится с реальностью чисто формально, в его процессе не приходится
преодолевать сопротивление последней, однако в общении постоянно присутствует
(и чем оно более развито, тем в большей степени) символическая игра жизненных
сил, а также и смысл, который поверхностный рационализм обычно ищет лишь в конкретных
содержаниях — при этом, если таковые не находятся, общение просто сбрасывается
со счетов. Нельзя не отметить, что во многих, может быть, даже во всех европейских
языках общество означает просто взаимосвязь общающихся. Государством, промышленностью,
любой иной целесообразностью связанное воедино общество будет все же «обществом»
всегда и всюду. Ведь лишь общающиеся представляют собой «общество вообще» без
всяких давлений, ибо они являют собой чистую, принципиально объединенную от всяких
особенных содержаний форму всех односторонне характеризуемых «обществ», воплощают
общество в некой словно бы абстрактной картине, разрешающей все содержания в чистой
игре форм. [[стр. 489]] Если употребить социологические категории,
можно обозначить общение как игровую
форму обобществления и как — mutatis mutandis — нечто, относящееся к собственной
содержательно определенной конкретности, подобно тому как произведение искусства
относится к реальности. В рамках общения получает свое, только в этих рамках возможное,
решение важная, если хотите, даже важнейшая проблема общества: какова мера значимости
и роль индивида в отношении с социальным окружением? Поскольку общение в чистом
виде не предполагает какой-либо вещественной цели, содержания или результата,
лежащих вне момента общения как такового, его характер определяют такие качества
личности, как любезность, воспитанность, сердечность, обаяние и т.п. Однако именно
потому, что все здесь поставлено на личность, она не может проявлять свою индивидуальность
слишком резко, подчеркнуто. Когда реальные интересы, соединяясь или сталкиваясь,
организуют социальную форму, тем самым уже гарантируется, что индивид будет демонстрировать
свою особенность и исключительность в известных пределах. Природа общения требует
ограничить самовозвеличение и самолюбование личности; без этого совместное существование
невозможно. Именно поэтому столь важно чувство такта, которое помогает индивиду
регулировать свое поведение. Можно сказать, что специфическая функция такта заключается
в ограничении индивидуальных порывов, выпячивания собственного Я, внутренней и
внешней претенциозности, в ограничении там, где этого требуют права других.
Здесь обнаруживается любопытное социологическое явление. В общении не присутствуют
те черты личности, которыми она обладает в силу объективных структур. Богатство
и общественное положение, ученость и известность, исключительные способности и
заслуги индивида не должны играть в общении никакой роли, в крайнем случае они
могут проявляться как легчайшие оттенки той имматериальности, которую приобретает
реальность вообще, сталкиваясь с социально-художественным образом общения. Неуместно,
бестактно (поскольку это противоречит правилу взаимодействия) привносить в общение
глубоко личностное — сугубо личные проблемы и разочарования, приподнятость и подавленность,
свет и мрак глубин жизни. Это исключение личностного доходит до крайности: дама,
например, не могла бы появиться на интимно-дружеской встрече в присутствии одного
или нескольких мужчин в таком декольте, которое вполне нормально и уместно в «обществе».
Там она менее ангажирована именно как индивидуальность и может позволить себе
безличную свободу маски, ибо, хотя она здесь — [[стр. 490]] только она, но она
не целиком, а лишь в качестве элемента в формально существующей совместности.
Человек
как таковой — это еще неоформленный комплекс содержаний, сил, возможностей; в
условиях изменчивого быта он преобразуется в дифференцируемый, со строго определенными
границами объект. С экономической точки зрения, как политик, член семьи или представитель
профессии он, можно сказать, ad hoc сконструированный продукт; его жизненный материал
одушевляется каждый раз какой-то особенной идеей, отливается в особенную форму,
чье относительно самостоятельное существование, конечно, поддерживается энергией
общего, однако непосредственно не проявляющегося источника—Я. В этом смысле человек
в общении выступает своеобразным, не встречающимся в других контекстах феноменом.
С одной стороны, он устранил все содержательные характеристики собственной личности
и вступает в общение со способностями, побуждениями и интересами, свойственными
ему как человеку вообще. Вместе с тем сама эта структура накладывает запрет на
глубоко личностное и субъективное. Скромность, которую можно назвать первым требованием,
необходимым для общения с другими, так же необходима и в отношении к собственному
Я; нарушение этого правила грозит вырождением общения как художественной формы
общества в социологический натурализм. Следовательно, можно говорить о существующем
для индивидов верхнем и нижнем «порогах общения». В обоих случаях — идет ли речь
о взаимодействии, основанном на объективном содержании и цели, или же о таком,
где неограниченно выражается абсолютно личностное и субъективное каждого из участников,
— общение перестает быть центральным формообразующим принципом и начинает играть
формальную, посредническую роль.
К этим негативным определениям сущности общения можно подобрать и позитивный формообразующий
мотив. Кант выдвинул в качестве принципа права следующий постулат: каждый должен
иметь столько свободы, сколько допустимо с точки зрения свободы любого другого.
Если признать, что тяга к общению есть его, общения, источник или субстанция,
то вот вам и конституирующий общение принцип: каждый должен настолько удовлетворять
свое влечение к общению, насколько это совместимо с точно такой же степенью удовлетворения
этого влечения всеми другими. Если же выразить это иначе, говоря не о влечении,
а о его результатах, то принцип общения будет выглядеть так: каждый должен дать
другим тот же максимум [[стр. 491]] ценностей общения (радость, легкость, оживленность),
который совместим с максимумом этих ценностей, полученных им самим. Как право,
основанное на кантовском постулате, символизирует демократизм, так и этот принцип
указывает на демократическую структуру любого общения, которую, разумеется, каждый
общественный слой может реализовать лишь внутри себя и которая зачастую делает
противоречивым и болезненным взаимодействие представителей разных социальных классов.
Равенство здесь возникает в силу отпадания всего личностного, с одной стороны,
и всего содержательного, т.е. того, что служит до обобществления его материалом
и от чего впоследствии оно освобождается, формируя общение, — с другой. Демократия
общения между равными есть игровая демократия. Общение создает, если угодно, идеальный
социологический мир, в котором радость каждого непосредственно связана с радостью
других, и никто принципиально не в состоянии удовлетворить свое стремление за
счет неудовлетворенности другого, что во многих иных жизненных формах хотя и обеспечивается
благодаря поставленному над ними этическому императиву, однако не гарантируется
непосредственно их собственным внутренним принципом.
Мир общения — единственный, где возможна демократия равноправных, — искусственный
мир, созидаемый теми, кто хочет реализовать абсолютно чистый, лишенный всякого
дебалансирующего материального акцента идеал взаимодействия. Если мы полагаем,
что в общении мы стали бы «людьми», тем, что мы есть в действительности, освободились
бы от того, что отягощает нашу жизнь, от пылких восторгов и разочарований, от
«слишком много» и «слишком мало», т.е. от всего того, чем в реальной жизни искажается
наше представление о самих себе, то это означает, что современная жизнь перегружена
субъективным содержанием и объективной необходимостью. Освобождаясь от них в круге
общения, мы полагаем, что возвращаемся к своему естественно-личностному бытию,
но забываем при этом, что человек в общении есть не столько личность в ее особенности
и естественной полноте, сколько личность, созданная стилизацией и оговорками.
В прежние времена, когда человеку не приходилось отрешаться от такого множества
объективных, содержательных моментов, закон формы был более отчетливо ориентирован
по отношению к личностному бытию: индивидуальное поведение раньше было гораздо
более церемониальным, подлежало более жесткой и строгой надиндивидуальной регуляции.
Редукция личностной периферии до той [[стр. 492]] степени, которую дает индивиду
равноправное взаимодействие с другими, привело к противоположной крайности: специфическим
родом поведения в обществе стала куртуазность. Сильный и выдающийся здесь не только
ставил слабейших на один уровень с собой, но даже предполагал, что каждый из них
более ценен, чем он сам. Если обобществление вообще представляет собой взаимодействие,
то здесь мы имеем дело с его чистейшим и, так сказать, наиболее стилизованным
вариантом — взаимодействием между равными, точно так же как симметрия и равновесие
суть самые яркие формы художественной стилизации наглядных элементов. Поскольку,
следовательно, общение представляет собой осуществляемую по принципу искусства
или игры абстракцию обобществления, оно требует чистейшего, прозрачнейшего, доступнейшего
вида взаимодействия — взаимодействия между равными; оно должно разыгрываться между
участниками, которые настолько лишены содержания, настолько модифицированы в своих
внешних и внутренних проявлениях, что в общении выступают как равные друг другу
и каждый из них наделяется ценностями общения лишь при условии, что остальные
точно так же их получают.
Это — игра, в которой «считается», что все равны и в которой одновременно каждый
пользуется особенным уважением.
Последнее в такой же малой мере является ложью, в какой лгут искусство или игра,
отклоняясь от реальности. Ложь возникает в тот момент, когда поступки и речь общающихся
касаются перспектив и событий реальной жизни, точно так же, как картина лжет,
когда она претендует на панорамное отображение действительности. То, что в рамках
своеобразного, реализующегося в имманентной игре форм общения закономерно, правильно,
упорядочено, становится ложью, если общение — лишь видимость, а на самом деле
преследуются цели совсем иного — не связанного с общением — рода. Такое, разумеется,
легко может случиться по причине фактической вплетенности общения в ткань реальной
жизни.
В этой связи становится ясным, что понятие «общение» включает все; что обычно
обозначается как социологическая игровая форма, и прежде всего игра сама по себе,
которая занимает важное место в общении всех эпох. Выражение «общественная игра»
в высшей степени многозначно. Все существующие формы взаимодействия и обобществления:
стремление к власти, обмен, образование партий, размежевание, случайные встречи
и расставания, чередование соперничества и партнерства, ловушка, реванш, — все
это, будучи в серьезной [[стр. 493]] жизни наполнено содержанием, в игре живет
собственной, основанной лишь на переживании этих функций самих по себе и самодостаточной
жизнью. Ибо даже там, где игра идет на деньги, не деньги — их ведь можно добыть
и иначе — определяют ее специфику; для настоящего игрока привлекательность игры
в динамике и азарте самой этой социологически важной формы деятельности. Общественная
игра глубоко двойственна: она не только «играется» в обществе, которое внешне
по отношению к ней несет ее, так сказать, в себе, но в ней фактически «играется»
«общество».
Это рассуждение можно применить к социологии полов: эротика
вырабатывает свою игровую форму — кокетство, находящее в общении легчайшее, прозрачнейшее,
однако и полнейшее выражение . Если все эротические проблемы у представителей
противоположных полов вращаются вокруг общения и отказа (предметы их, естественно,
бесконечно разнообразны и многообразны и по природе своей не только не радикально
физиологичны, но могут вообще не относиться к физиологии), то сущность женского
кокетства состоит в напряженном отношении между намеком на общение и намеком на
отказ, в том, чтобы привлечь мужчину, не обещая ничего окончательно, и оттолкнуть
его, не отнимая надежду. Кокетка очаровывает более всего, давая понять мужчине,
что обещанное совсем близко, но вместе с тем не воспринимая это всерьез; она живет
как бы между «да» и «нет», не принимая окончательного решения.
Эта свобода от тягостно однозначного содержания и жестких требований реальности
придает кокетству характер парения, облегченности, идеальности, в связи с чем
мы в общем-то вправе говорить об «искусстве», а не только о «приемах» кокетства.
Но, как показывает опыт, для того чтобы кокетство могло произрастать на почве
общения как комнатный цветок, оно должно получить вполне определенный отклик в
поведении мужчины. Если мужчина не отвечает на кокетство или же, наоборот, падает
его жертвой, безвольно влачась вслед за каждым полу-да и полу-нет, кокетство не
может обрести собственно приличествующую общению форму. В нем отсутствуют те свободные
взаимодействия и эквивалентность элементов, которых требует основной закон общения.
Они же проявляются лишь тогда, когда мужчина стремится именно к этой [[стр. 494]]
свободнопарящей игре, в которой любая эротическая определенность — лишь отзвук,
некий отдаленный символ и в Которой очарование намеков и прелиминарии существует
само по себе, и не вытекает из влечений или страхов. Кокетство в том виде, в котором
оно во всей своей прелести царит на вершинах культуры общения, изжило реальность
эротических желаний, обещаний и отказов, оно довольствуется изменчивой игрой теней,
отражением реальностей. Там же, где эти последние обнаруживаются или же действуют,
оставаясь сокрытыми, само событие становится личным делом двоих, совершающимся
на уровне реальности; под социологическую же рубрику общения, куда не помещается
организующая свою жизнь вокруг себя как центр собственно личность, кокетство подпадает
как забавная или даже ироническая игра, в которой эротика —лишь чистая схема взаимодействий,
порвавшая с собственными материальными или строго индивидуальными содержаниями.
Если в общении проигрываются формы общества, то в кокетстве — формы эротики —
сущностное родство, которое предопределяет второе в качестве элемента первого.
В какой мере общение осуществляет абстракцию (значимых, впрочем, лишь в своем
содержании) социологических форм взаимодействия и наделяет их, словно бы кружащихся
теперь вокруг себя самих, неким призрачным телом, обнаруживается, наконец, в универсальном
носителе всех человеческих общностей — в разговоре. Главное здесь можно выразить
весьма банальным суждением: в жизни всерьез люди разговаривают ради некоего содержания,
которое они хотят сообщить, объяснить, истолковать; в общении же разговор—самоцель,
однако не в натуралистическом смысле — как говорение, но в смысле искусства саморазвлечения
с его собственными художественными законами; в разговоре-общении предмет его —
лишь неизбежный носитель очарования, которое излучает живой обмен репликами как
таковой. Все формы, воплощаемые в этом обмене: спор или апелляция к признанным
обеими сторонами нормам, достижение мира путем компромисса или открытие общих
убеждений, благодарное восприятие нового или уклонение от тем, относительно которых
взаимопонимание невозможно, — все эти формы разговорных взаимодействий, в реальности
обслуживающие бесчисленные содержания и цели человеческой деятельности, здесь
оказываются значимыми в себе, т.е. в игре отношений, которой они способствуют,
связывая и отпуская, побеждая и поддаваясь, наделяя и получая; двусмысленность
«саморазвлечения» здесь очевидна. [[стр. 495]]
Для того чтобы игра была самодостаточной как пустая форма, содержание не должно
иметь собственного веса: если дискуссия предметна, она уже не общение, она вращается
вокруг своей телеологической оси, поскольку нахождение истины, которая может стать
ее содержанием, стало ее целью. Точно так же беседа разрушает себя как общение,
если она переходит в серьезный спор. Форма совместного поиска истины, форма спора
может сохраняться; однако она не должна допускать серьезность содержания в свою
субстанцию, подобно тому как не следует добавлять в перспективу картины кусок
трехмерной действительности ее предмета. Пусть не покажется, что содержание общения-разговора
несущественно, наоборот, оно должно быть интересным, захватывающим, даже важным,
но оно ни в коем случае не является целью разговора, объективный его результат
несуществен. Внешне поэтому два разговора могут показаться совершенно одинаковыми;
общением же, согласно его внутреннему смыслу, будет лишь тот, где содержание,
сколь бы ни было оно ценно и привлекательно само по себе, становится правомерным,
уместным и целесообразным лишь в связи с функциональным целым разговора как такового,
лишь в связи с формой речевого взаимодействия, с ее особенной и самонормирующейся
значимостью.
Поэтому способность к быстрой и легкой смене предмета свойственна разговору-общению
по самой его сути; ведь предмет здесь — лишь средство, а заменяемость и случайность
свойственны вообще средствам в противоположность твердо устанавливаемым целям.
Так что только в общении, пожалуй, разговор становится самоцелью. Ибо благодаря
тому, что он по меньшей мере двусторонен (если исключить «самоуважение», это чистейшая
и возвышеннейшая форма двусторонности из всех, известных социологии), он реализуется
как отношение, которое, если можно так выразиться, не желает ничего другого, кроме
себя самого, в котором, следовательно, то, что в ином случае является пустой формой
взаимодействия, становится его самодостаточным содержанием.
Даже рассказывание историй, анекдотов — часто для того, чтобы заполнить «пустоты»
в разговоре, может демонстрировать тонкий такт, где прозвучат все мотивы общения.
Ибо прежде всего благодаря такту разговор удерживается на основании, лежащем по
ту сторону всего индивидуально интимного, по ту сторону чисто личностного, т.е.
всего, не включаемого в категории общения. Объективное привлекается не ради его
содержания, а ради интересов общения; высказывание и восприятие [[стр. 496]] его
— не самоцель, но чистое средство оживления, самопонимания, выработки общего сознания
общающегося круга. Следовательно, здесь дано не только содержание одинаково всеми
воспринимаемое, но налицо дар индивида общности, причем дар, за которым дающий,
так сказать, невидим: изящная, в духе общения рассказанная история такова, что
за ней полностью исчезает личность рассказчика: самая же совершенная успешно балансирует
в точке равновесия, обеспечиваемой этикой общения, где как субъективно индивидуальное,
так и объективно содержательное полностью растворяются, образуя чистую форму общения.
Отсюда можно заключить, что общение дает также игровую форму этических сил конкретного
общества. Важнейшие из стоящих перед обществом этических проблем: как побудить
индивида включиться во всеобщую связь и жить для нее; как, в свою очередь, сделать
так, чтобы эта связь наделяла индивида ценностями и идеалами; как превратить жизнь
индивида в средство для достижения целей целого, а жизнь целого — в средство достижения
целей индивида. Серьезность, более того, трагичность этих проблем общение переводит
в символическую игру своего призрачного царства, где нет никаких препятствий,
ибо ведь призраки не могут мешать друг другу. Если далее этическая задача обобществления
состоит в том, чтобы в соединении и разделении своих элементов по возможности
точнее и правдивее передать собственные внутренние, целостностью жизни обусловленные
отношения, то в общении эти свобода и адекватность освобождаются от собственных
конкретных содержательных условий; в «обществе» образуются и раскалываются группы,
разговор в нем струится импульсивно и случайно, углубляется, разветвляется, иссякает
— все это как бы миниатюрное изображение общественного идеала, который можно было
бы назвать свободой связывания. Если всякая совместность должна быть феноменом,
строго соразмерным своей внутренней реальности, и эта последняя здесь отпадает,
то сохраняется и живет только то явление, которое своей игрой, послушной законам
собственной формы, своей завершенной красотой эстетически воспроизводит ту соразмерность,
которая этически необходима в серьезной действительности.
Эта общая оценка общения наглядно реализуется в определенных исторических процессах.
В раннем германском средневековье существовали рыцарские братства, которые создавались
дружественными семействами патрициев. Религиозные и практические цели этих союзов
довольно быстро были [[стр. 497]] утрачены, и уже в XIV в. рыцарские интересы
и способы поведения оказались их единственным содержательным признаком. Скоро
исчезли и они, а сами союзы сохранились лишь как объединения представителей аристократии
в целях общения.
Ясно, что общение в данном случае сохранилось как «резидуум» содержательно определенного
общества, как «остаток», который, поскольку содержание утеряно, воплощает в себе
лишь форму и формы совместности. То, что строение этих форм показывает лишь внутреннюю
сущность игры или, глубже, искусства, еще очевиднее подтверждается на примере
придворного общества Ancien regime. Здесь в результате исчезновения конкретных
жизненных содержаний, которые были, так сказать, «выжаты» из французской аристократии
королевской властью, возникли своеобразные формы, в которых кристаллизовалось
сознание сословия, — формы, направленность, определенность и интенсивность которых
диктовались лишь общением, но не были символами или функциями реальных связей
и сил личностей или утверждений. Правила придворного этикета стали самоцелью,
они не подразумевали уже содержания, но содержали имманентные законы, подобные
законам искусства, которые значимы лишь с точки зрения искусства и не стремятся
отобразить действительность модели — вещи, .вне искусства существующей.
В этих явлениях общение обрело свое самое полезное и самостоятельное, но стоящее
уже на грани карикатуры выражение. Разумеется, суть его заключается в том, чтобы
из реальных человеческих взаимоотношений изъять реальность и по законам формы
воздвигнуть свое воздушное царство, подвижное в себе, но не признающее никакой
цели вне себя. Глубинный источник, питающий это подвижное царство, следует искать
не в самоопределяющихся формах, а в жизни реальных индивидов, в их опыте и стремлениях,
в полноте их импульсов и убеждений. Всякое общение есть лишь символ жизни, как
она отражена в струении легко дающейся игры, но именно поэтому оно — символ жизни,
образ которой изменяется лишь настолько, насколько этого требует достигнутая по
отношению к ней дистанция; точно так же самое свободное и фантастическое, бесконечно
далекое от копирования реальности искусство должно иметь с нею глубокие и верные
связи, если оно не хочет оказаться пустым и лживым. Искусство тоже ведь стоит,
хотя и над жизнью, но над жизнью. Перерезав связывающие его с жизненной реальностью
нити, из которых оно, впрочем, ткет совсем иную стилизованную ткань, общение перестанет
быть [[стр. 498]] игрой, а превратится в пустую забаву с пустыми формами, в безжизненную
и гордую своей безжизненностью схему.
Отсюда видно, что жалобы на поверхностность общественных контактов и справедливы,
и несправедливы. Одно из самых интересных явлений нашего духовного существования
заключается в том, что, если мы отнимем какие-то элементы от целостности бытия
и построим из них собственное царство, управляемое не по законам целого, а по
собственным законам, это царство, полностью отгороженное от жизни целого, может,
конечно, обнаружить свою бессодержательную, воздушную сущность, однако же, изменившись
под влиянием каких-то не поддающихся учету факторов, как раз при условии отдаления
от непосредственной реальности, может полнее, цельнее, точнее продемонстрировать
глубочайшую суть последней, чем попытка понять ее реалистично и вблизи. Поэтому
развивающаяся по собственным нормам жизнь, которой живут в общении социальные
взаимодействия, может оказаться в зависимости от способа восприятия либо формальной
бессодержательной безжизненностью, либо символической игрой, в эстетическом блеске
которой передается тончайшая сублимированная динамика общественного существования.
Мы чувствуем и наблюдаем в искусстве, в символике церковной и религиозной жизни,
в системах научных формул, что своеобразие сфер чистой видимости, комбинация избранных
поверхностных элементов связаны с глубиной и целостностью полной реальности. Связь
эту иногда трудно объяснить, но именно благодаря ей видимость оказывается носителем
и представителем прямо реального и фундаментального существования.
Так что можно понять облегчающее и разрешающее воздействие многих этих из чистых
форм существования воздвигнутых царств: в них мы хотя и отпускаемы жизнью, но
живем. Созерцание моря внутренне освобождает нас, и не вопреки, а именно потому,
что в нем — в набегании и отступании, в игре и преломлении волн — воспроизводится
жизнь в простейшем выражении ее динамики, жизнь, чуждая переживаемой реальности,
тяготам единичных судеб, глубочайший смысл которых кажется тем не менее каким-то
образом вплетенным в эту простую картину; точно так же, например, искусство открывает
тайну жизни: мы освобождаемся не потому, что закрываем глаза и отворачиваемся
от жизни, а потому, что в кажущейся самодостаточной игре форм строим и переживаем
смысл и воздействие глубочайшей реальности, но без самой этой реальности. [[стр.
499]]
На многих глубоких, чувствующих давление жизни людей общение не оказывало бы такого
освобождающего и одушевляющего воздействия, если бы оно было лишь бегством от
жизни, кратковременным снятием гнета жизни всерьез. Оно может, конечно, иметь
и негативный смысл, быть конвенцией, безжизненным чередованием формул; так часто
случалось в Ancien regime, где смутная угроза реальности пробуждала простое отрицание,
стремление отгородиться, спастись от жизни всерьез. Однако освобождение и облегчение,
которое именно глубокий человек находит в общении, имеет другую причину: взаимные
связи и обмен воздействиями, в которых состоят все задачи и все тяготы жизни,
здесь воплощаются в артистической игре, одновременно возвышенной и утонченной,
где как бы издалека доносятся отзвуки действительных жизненных содержаний, гнет
которых перешел в очарование. [[стр. 500]] |