ВОСПОМИНАНИЯ О СТУДЕНЧЕСКИХ ГОДАХ
Оп. З.А.Маслениковой в книге «Жизнь
отца Александра Меня», М., 1995, перепечатано С.Бычковым.
* * *
В юности от старших я часто слышал, что достаточно
одной живой веры, чтобы привлечь людей. Частично я с ними соглашался,
тем не менее хорошо понимал особенности нашего времени. Во времена
апостолов большинство их аудитории было в той или иной мере религиозной.
Теперь веру заменило безверие, упрощенное секулярными мифами. Нужно
было сначала разбить лед, найти новый язык для «керигмы», проповеди,
увязать ее с вопросами, которые волнуют людей сегодня.
Наставниками моими (кроме родителей) были люди, связанные
с Оптиной Пустынью и «маросейской» общиной отцов Мечевых. С самого
начала в этой традиции меня привлекла открытость к миру и его проблемам.
Замкнутая в себе церковность напротив - казалась ущерблением истины,
которая призвана охватывать все. Когда в 17-18 лет
я интенсивно готовился к церковному служению и много изучал патристику,
у меня сложилась довольно ясная картина задачи, стоящей передо мной.
Я видел, что к вере начинают тянуться люди, преимущественно образованные,
то есть те, кто имеет возможность независимо мыслить. Следовательно,
священник должен быть во всеоружии. Я не видел в этом ничего от
«тактики» или «пропаганды». Пример Святых Отцов был достаточно красноречив.
Усвоение культуры нужно не просто для того, чтобы найти общий язык
с определенным кругом людей, а потому что само христианство есть
действенная творческая сила. Конфликт отцов с харизматиками - эсхатологистами,
отрицавшими культуру и «мирские» проблемы, имел прямое отношение
к этой теме. Когда изучал раннехристианскую историю
и писал о ней (в 19-20 лет), я убедился, что в моих мыслях нет никакого
надуманного реформаторства, а они следуют по пути, проложенному
традицией. Традиции святоотеческой христианской культуры противостоял
апокалиптический нигилизм, вырождавшийся в секты, а также бытовой,
обрядоверческий консерватизм, который питался языческими корнями,
и, наконец, лжегуманизм, пытающийся осуществлять призвание человека
вне веры. Под знаком этого противоборства я и пытался понять (и
описать) историю Церкви. Когда я познакомился с «новым религиозным
сознанием» начала XX века в России, стало ясно, что «новизна» его
относительна, что оно уходит корнями в ранние времена и в само Евангелие.
Хотя Новый Завет прямо не касался вопросов культуры (ибо по своей
природе он глубже ее), но в его духе содержалось все, что должно
было породить линию, ведущую через апостола Павла к святому Юстину,
Клименту и далее к классическим Отцам.
О католической Церкви в то время я больше всего получал
сведений из антирелигиозной литературы, но как только стали доступны
более объективные источники, я увидел, что в ней, если говорить
о послепатристических веках, творческая и открытая к миру тенденция
получила широкое развитие (при этом слепая идеализация католичества
была мне всегда чужда). Это «открытие» послужило исходной точкой
для моих экуменических убеждений. Правда, я не предполагал тогда,
что события начнут развиваться в этом направлении столь быстро.
Вся окружавшая меня церковная среда резко осуждала мои настроения.
Когда же, с понтификатом Иоанна XXIII начался неожиданный поворот,
я торжествовал. Ведь раскол наносил огромный ущерб и диалог воспринимался
как оплодотворяющая сила.
В самый разгар изучения католичества
(в 21-22 года) я в свободное от занятий в институте время работал
в Епархиальном управлении (истопником) и близко соприкоснулся с
разложением околоархиерейокого быта, которое очень меня тяготило.
Но соблазн счесть нашу Церковь мертвой меня, слава Богу, миновал.
Хватило здравого смысла понять, что церковный маразм есть порождение
уродливых условий, а с другой стороны, я уже слишком хорошо знал
(изучая Средние века) теневые стороны жизни и истории западных христиан.
Как бы в подтверждение этому мне была послана удивительная «случайная»
встреча. Я познакомился в Сибири с молодым священником, который
только что приехал с Запада и учился в Ватикане (был католиком).
Его рассказы и книги открыли мне много замечательного и интересного,
но сам он, мягко выражаясь, не мог вдохновить. Не буду писать о
нем. Он много бедствовал и еще служит где-то в провинции. Одним
словом, я понял, что маразм есть категория интерконфессиональная,
а не свойство какого-то одного исповедания.
Отношение мое к протестантам (и в частности, к баптистам)
было сложнее. Я очень ценил евангелический, профетический, нравственный
дух, присущий протестантизму. Приехав в 1955 году
в Иркутск, я в один день посетил собор и баптистское собрание. Контраст
был разительный. Полупустой храм, безвкусно расписанный, унылые
старушки, архиерей, рычащий на иподиаконов, проповедь которого (очень
короткая) напоминала политинформацию (что-то о Китае...), а с другой
стороны, набитый молитвенный дом, много молодежи (заводской), живые,
прочувствованные проповеди, дух общинности; особые дни молодежных
собраний, куда меня приглашали. Старухи у нас гонят, а тут меня
приняли прекрасно, хотя я сказал, что православный. У других протестантов
(либеральных) я нашел сочетание веры и библейской критики, в котором
так нуждался (к слову сказать, за последнее время это сочетание
упрочилось в католичестве и у наиболее просвещенных представителей
православных). Я не был согласен с основными установками «Истории
догматов» Гарнака, которую тогда изучал, но находил в ней много
ценного. Сегодня католики сделали уже очень много для преодоления
стены между ними и протестантами (у нас в этом отношении дела обстоят
хуже, хотя Бердяев и проложил первые пути). При всем том я безусловно
не мог примириться с тем, что протестанты оторвались от единства
Церкви. Ведь иерархический строй (не говоря уж о таинствах) необходим,
ибо создает возможность для Церкви быть реальной силой в мире.
Усвоение русской религиозной мысли нового времени
столкнулось неожиданно с определенной трудностью. Протоиерей Г.Флоровский,
труд которого я прочел в конце студенческого периода, называл все
это течение «декадентским». Он предлагал ориентироваться на митрополита
Филарета (Дроздова), считал его чуть ли ни новым отцом Церкви. Но
его аргументы в конце концов меня не убедили. Я прочел убийственную
характеристику Филарета у историка С.Соловьева, а к тому же сам
факт, что митрополит защищал в своем катехизисе крепостное право,
телесные наказания и т.п., решил для меня спор.
В жизнеописании доктора Гааза я прочел следующий эпизод.
Этот поистине святой человек вступился на невинно осужденных, на
что митрополит Филарет заметил: «Невинно осужденных не бывает, раз
осуждены, значит виновны». Доктор Гааз тут же нашелся : «Владыко,
- сказал он, - вы Христа забыли». Филарет потом признал свою неправоту,
но его высказывание характерно... Едва ли такие идеи мог бы высказать
Вл. Соловьев или Бердяев. А ведь дерево познается по плоду. Книга
Лескова «Соборяне» дает страшную картину положения «филаретовского
духовенства», к которой добавить нечего.
Этот частный вопрос характерен для всей темы: церковность
истинная и церковность, обремененная социальными грехами. Скажут:
социальное для Церкви - второстепенно. Но на самом деле Судья будет
спрашивать нас не о теоретических убеждениях или мистических видениях,
а о том, что мы сделали для Его «меньших братьев». А это
неотделимо от «социального». Здесь различие между Вл.Соловьевым
и его противниками (в споре о средневековом миросозерцании); архимандритом
Феодором Бухаревым и его гонителями (архимандрит Феодор настаивал
на том, что православие призвано сказать свое слово в общественной
жизни; за это его лишили должности, звания доктора богословия и
хотели заточить в монастырь; в знак протеста архимандрит Феодор
снял с себя сан).
Одним словом, конфронтация внутри самих рамок Церкви
была для меня не менее важна, чем конфликт веры с атеизмом. Последний
был закономерен и предсказан Спасителем. Церкви надлежит быть в
утеснении. Впрочем, предсказана и борьба внутри (ср. слова Христовы
о волках в овечьих шкурах, слова апостола Павла о «лжебратиях» и
т.д.). В сущности, обличие Господом фарисеев было «внутрицерковной»
борьбой, ибо они находились на почетном месте в ветхозаветной Церкви,
к которой Христос обращал Свое слово.
В связи с этим вопросом и готовя материалы к истории
Церкви нового времени, я стал собирать материалы по обновленчеству.
С детства мне рассказывали о нем одни ужасы. Но меня интересовало:
есть ли в этом какое-то ценное зерно. В Сибири нашел письма епископов,
относящиеся к периоду раскола, прочел книгу Введенского «Церковь
и государство». Все это подтвердило худшие предположения. «Обновления»
на грош: одно властолюбие, политиканство, приспособленчество. Но
потом во время каникул в Москве встретился с А.Э.Левитиным, и он
рассказал много интересного о Введенском. Я понял его не
только как зловещую, но и как трагическую фигуру, которая в другое
время принесла бы Церкви много пользы. Что же касается его «приспособленчества»,
то оно уже не могло удивить после того, на что я насмотрелся в наших
собственных патриархийных стенах. Здесь все отрицательное - от Введенского,
но ничего положительного, что было ему свойственно. Как труды митрополита
Филарета не утратили интереса из-за его политических «грехов», так
и стенограммы проповедей и диспутов Введенского не должны быть забыты.
В них есть немало ценного.
Когда в 1957 году я занялся книгой о Библии, я отодвинул
тему новейшей церковной истории на задний план и впоследствии передал
собранные материалы тем, кто этой темой занимался вплотную. Кажется,
часть их попала потом в руки Л.Регельсона.
Отход от церковно-исторических вопросов (я остановился
в своей рукописи на XV веке) был обусловлен тем, что я отчетливо
услышал призыв перейти к делам, имеющим прямое отношение к проповеди
веры, к уяснению людям смысла Библии и Евангелия. В те годы Священное
Писание стало все чаще попадать в руки людей (в иркутском соборе
лежали на прилавке и довольно медленно расходились экземпляры Библии
для рядового читателя, даже образованного, не говоря уж о прочих).
В результате получился том (400 машинописных страниц)
под названием: «О чем говорит и чему учит Библия». Книга вышла весьма
несовершенная, но она стала черновым прототипом и планом для шеститомника
«В поисках Пути» и в первую «по времени» - очередь для «Сына Человеческого».
Зимой 1957-58 годов я впервые ясно
увидел, что такое «христианский гуманизм» и «христианский Ренессанс»,
которые противостояли Ренессансу языческому. Это напряжение началось
с эпохи Франциска и Данте и завершилось святителем Григорием Паламой,
Кватроченто, Рублевым, преподобным Сергием. В отличие от «темных
веков» Средневековья (Х-ХI века), оно заговорило о ценности человека
и мира как творений Божиих. Но этот гуманизм не получил внешнего
преобладания, а остался полускрытым ручьем под горой языческого
гуманизма, создавшего светскую идеологию нового времени. Тем не
менее ручей этот никогда не иссякал. И сегодня, я убежден, христиане
должны стремиться к развитию его линии. Не повторению, а развитию,
как обстоит дело и с патристикой. Собственно, патристика была первым
выражением христианского гуманизма. Слова этого я не боюсь. Если
«Бог отдал Сына Своего» ради человека, то сама Благая Весть возносит
человека на недосягаемую высоту, то есть является гуманистической
в самом лучшем смысле этого слова.
О соотношении национального и религиозного я задумывался
мало и осознал его внезапно, беседуя однажды со старообрядческим
начетчиком в глухой забайкальской деревне. Он сказал мне, что «за
Удой лучше поют и служба лучше» (то есть в православной церкви).
Я спросил: «Что же вы туда не ходите?» - «Нет, - сказал он, - в
какой вере родился, в такой и умри». - Ну, а что было бы, - спросил
я его, - если бы князь Владимир, крестивший Русь, рассуждал бы так?
Вы бы и до сих пор поклонялись Перуну».
Собственно в этом риторическом вопросе содержался
ответ на все случаи. Греки, сирийцы, эфиопы, римляне, египтяне,
русские, болгары и все другие народы, - если бы они ставили национальную
традицию выше веры, то они бы никогда не приняли христианства, а
язычники Востока до сих пор поклонялись бы вместо единого Бога ислама
- своим идолам. Все это, впрочем, никак не может быть аргументом
против национальной оболочки и стиля той или иной религиозной общины
и церкви. Нация - это характер, индивидуальное лицо этнического
коллектива. Вне ее невозможна ни культура, ни Церковь - как они
не существуют для «человека» вообще. Основа всего - диалектика апостола
Павла: с одной стороны, он иудей и сознает себя причастным своему
народу, а с другой, говорит, что нет ни мужского пола, ни женского.
Значит ли это, что он отрицает существование полов? Он просто указывает
на иерархию в духовной жизни. В проявлениях, в земном, во внешнем,
в «природном» есть и эллин и иудей, есть и мужчина и женщина. Но
в глубине (как теперь говорят, в сфере экзистенциального), во встрече
со Христом все это отступает на задний план. Аналогия - искусство.
Оно, как правило, есть проявление национальной культуры, но на своих
высотах доступно всем векам и народам. Наименее национальна наука,
потому что она безлична, как бы «внечеловечна».
Я отвлекся на все эти рассуждения лишь потому, что
подобные мысли занимали меня все то время и не потеряли актуальности
и сейчас. Я жил ими всецело, но это не мешало мне оставаться в гуще
жизни, работать, учиться, интенсивно общаться с людьми, с которыми
меня связывали общие дела, интересы (научные и бытовые), я совсем
не выглядел отчужденным. И пожалуй, считал бы такую «пользу» ложью,
доказательством тому, что христианство «не имеет отношения к жизни».
|