Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

БЭКОН

Томас Б. Маколей 
(в изложении О.И. Сенковского, "Библиотека для чтения", 1837)
"Знание-Сила", № 12, 1995 (Перепечатка издания 1937 г. с сокращениями)

 

 

Предисловие к публикации:
  
"З-С", №12, 1995 
© А.М. Шкроб 

UTILITY AND PROGRESS

Александр Шкроб 
Своекорыстие приводит в действие все добродетели и все пороки 
Фр. де Ларошфуко
    
Не нами впервые замечено, что труды публицистов, историков и биографов, отражают не столько объект их исследования, сколько личность автора. Простейший случай - сопоставьте книги Джона Рида и Герберта Уэллса с творениями г-на Волкогонова, но есть и куда более поучительные примеры вроде историй Великой Французской революции, созданных Жаном Жоресом и Тьером... Чем умнее и талантливее автор, тем интересней следить не только за его мыслью, но и за тем, что ею движет. 

В 1837 году в "Библиотеке для чтения", семейном журнале, издававшемся Осипом Ивановичем Сенковским (1800-1858), был напечатан очерк жизни и философии Френсиса Бэкона. Среди второсортной поэзии Кукольника, третьесортных водевилей и "чувствительных" повестей вперемешку с околонаучными заметками эта публикация глядится жемчужиной. Детальный анализ соединен здесь с таким совершенным стилем, с таким остроумием и изяществом, что очерк может смело быть признан шедевром научно-популярной литературы. А подлинные шедевры в этом жанре столь же бессмертны, как и в любом другом - лучший тому пример фарадеевская "История свечи". 

Очерк анонимен, вещь обычная в "Библиотеке для чтения", но его автор не скрывает, что пользовался в качестве источника рецензией на издание трудов Бэкона, опубликованной незадолго до того неким MacCauley. Попробуйте догадаться, что речь идет об английском историке T.B. Macaulay (1800-1859), трудами которого, то восторгаясь, то негодуя, зачитывались все просвещенные люди Европы. В России он был известен как Томас Маколей, его у нас тоже высоко ценили, а в 1858 году даже избрали иностранным членом-кореспондентом Академии Наук. 

Автор многотомной истории Англии, Маколей особенную известность приобрел жизнеописаниями великих людей. Своего "Бэкона" он написал в Индии, где с 1833 по 1838 год находился на государственной службе. Очерк этот во многом полемичен, так как создан в противовес панегирической биографии Бэкона, принадлежавшей издателю его трудов Б. Монтегю. 

     О книгах Маколея много спорили и, прежде всего, потому, что он никогда не оставался бесстрастным хронографом и стремился выявить мотивы и нравственные корни поведения людей. "Даже строгий историк не всегда может вытравить из себя художника и оградить исследование от воссоздания" - вовсе не в укор заметил о Маколее А.Ф. Кони, ставя его рядом с Н.И. Костомаровым и Т. Карлейлем. 

Поразительно,сколь неоднозначны, а то и противоречивы оценки творчества Маколея, высказанные порой даже одним и тем же человеком. Вот, к примеру, что писал о нем Д.И. Писарев в 1861 году в своей статье "Идеализм Платона": "Объективность не всегда может быть признана в критике великим достоинством. Трудно быть субъективнее Маколея, а между тем никто не упрекнет знаменитого историка ни в пристрастии, ни в узкой односторонности. Личности оживают под его пером и отдают полный отчет в своих поступках, в своих мыслях и побуждениях; перед глазами читателя происходит величавый процесс, в котором живой и умный англичанин, оратор и парламентский боец, является то обвинителем, то адвокатом выводимой личности, смотря по тому, куда влечет его голос совести и личного убеждения". 

Прошло всего три года, и в знакомых даже школьникам "Реалистах" Писарев разделывается с Маколеем в чисто базаровской манере: "При совершенно рациональном преподавании история есть "что-нибудь" и может служить обществу вполне здоровой пищею. Но при художественной манере преподавания история превращается в серию рембрандтовских портретов. И хорошо, и весело, и глаза разбегаются, а в результате выходит все-таки совсем ничего. <...> Я попросил бы кого-нибудь из многочисленных обожателей великого Маколея доказать мне ясно и вразумительно, что вся деятельность этого великого человека принесла Англии или человечеству хоть одну крупинку действительной пользы". 

Что же могло столь кардинально изменить позицию Писарева? Рискну утверждать, что тому способствовал сам Маколей своим этюдом о Бэконе. Он ярко и доходчиво, хоть и не во всем точно, изложил учение Бэкона, выпустил его в повзрослевший на два столетия мир, и вдруг оказалось, что эти идеи еще способны взволновать людей и повлиять на их мышление и поведение. Не то чтобы о Бэконе забыли, но его влияние было подспудным и опосредованным, а тут такой концентрат, да еще в столь блистательной упаковке. И вот лорд Френсис Бэкон, барон Веруламский возродился к новой жизни, особенно в России, где философию слишком часто воспринимают чересчур страстно и буквально, как руководство к немедленному действию, наподобие инструкции к консервному ножу. 

Отрицание авторитетов, прокламация примата естествознания и принципа "пользы" внезапно стали очередной причудливой модой российского фрондерства. Для борьбы с ней была брошена кличка "нигилисты", но ядовитость прозвища, как всегда, только оттеняет бессильную ярость его распространителей. Война мнений о наследии английского историка, происходившая в русском обществе во второй половине прошлого века, проникла даже на страницы энциклопедических словарей. Откройте их на "Маколее", и вам покажется, что в "Брокгаузе" сотрудничал Писарев-61, а в "Гранате" - Писарев-64. Но дело здесь не в происках нигилистов, а в том, что в России стала нарастать оппозиция политическим концепциям Маколея. Его все больше упрекали в непоследовательности, отсутствии оригинальной руководящей идеи, англоцентризме - почитайте у Н.Г. Чернышевского статью "Нынешние английские виги". 

Между тем, Маколей последователен как никто другой. Его девиз - собственность, и все исторические события он в конечном итоге рассматривал как создающие условия для ее безопасного накопления или препятствующие этому. Он восставал и против деспотии, и против демократии, потому что в обеих видел угрозу собственнику. Как политический деятель, Маколей требовал гражданских прав для религиозных меньшинств - католиков и евреев, но страстно боролся против отмены имущественного ценза, отстраняющего от власти беднейшие слои населения. Он понимал, что устранение религиозной дискриминации только стабилизирует английское общественное устройство, тогда как демократические выборы, да еще на фоне очередного экономического кризиса, грозят потрясти его основы даже без прямого насилия: "Человек бедствующий склонен обольщаться словами обманщиков, обещающих ему деньги и хлеб. Поэтому масса должна быть лишена влияния на общественные дела". 

Маколей был убежден, что современная ему Англия с ее ограниченной монархией, сильным правительством и двухпартийным парламентом есть государство почти идеальное, поскольку в нем реальная власть принадлежит реальным собственникам. И отныне никаких революций, а расширение демократии возможно только при условии стабильного предоставления беднякам сносных условий существования. Немудрено, что в "Советской исторической энциклопедии" Маколея без обиняков называют любимым историком английской буржуазии. 

Его практически изгнали из России, тем более, что К. Маркс, возмущенный нападками Маколея на революцию 1848 года, где-то в примечаниях объявил его фальсификатором. А жаль, что изгнали, ибо Маколей обладает редким достоинством - его необыкновенно интересно читать. Даже тем, кто решительно не разделяет политических взглядов историка. "Писатель замечательного ума, очень тонко знающий жизнь, всегда будет поучителен, каковы бы ни были научные его недостатки" - так заключил свою критику Маколея Чернышевский. Сейчас круг общественного развития России грозит замкнуться, и Маколей-политик вполне может стать любимцем "новых русских". И если это произойдет, его труды будут издаваться на радость тем, кто сможет насладиться Маколеем-художником. 

     Характерно, что с Маколеевым "Бэконом" русского читателя свел именно Сенковский. Изгой тогдашней литературной среды, Сенковский умудрился восстановить против себя буквально всех - от Пушкина до Булгарина - и кончил свою карьеру в обстановке всеобщего бойкота. Из современников его по достоинству оценили, пожалуй, только Герцен и мрачный министр Уваров - оба они увидели в нем фактического разрушителя триединства "православие, самодержавие, народность". "Поднимая на смех все самое святое для человека, - писал Герцен, - Сенковский невольно разрушал в умах идею монархии. Проповедуя комфорт и чувственные удовольствия, он наводил людей на весьма простую мысль, что невозможно наслаждаться мыслью, непрестанно думая о жандармах, доносах и Сибири, что страх не комфортабелен и что нет человека, который мог бы с аппетитом пообедать, если он не знает, где будет спать". 

Прошел почти век, прежде чем Вениамин Каверин совершил своего рода подвиг, дав правдивое и доброжелательное описание жизни и деятельности Сенковского в своем "Бароне Брамбеусе". От Каверина мы узнаем, что вражду к Сенковскому коллеги-литераторы питали не только за его скверный характер, самонадеянность и иронию, ставшую доктриной, не только за коммерческий успех и широкое распространение его журнала (до 5000 подписчиков!), но и за чисто писаревскую интонацию - естествознание он ставил выше поэзии, а умный нож Пирогова с издевкой противопоставлял неведенью созерцательного ума. Каверин справедливо видит в Сенковском предтечу Писарева, однако, вспомнив о Бэконе, мы понимаем, что подобные сентенции - не более, чем отдаленное эхо учения великого англичанина. 

Сенковский вел журнал в одиночку, подвергая рукописи сокрушительной правке. У него были свои представления о русском языке, и недруги пеняли ему на это. Особо люты были, пожалуй, Н.И. Греч и князь В.Ф. Одоевский. Первого бесило пренебрежение к его, гречевской "Грамматике", и он даже опубликовал каталог грехов Сенковского по этой части за три года, тогда как второго выводили из равновесия полонизмы и искоренение Сенковским слов "сей", "ибо" и "оный". Впрочем, тексты самого Одоевского, равно как А.С. Пушкина, П.А. Вяземского, В.А. Даля, В.А. Жуковского, И.А. Крылова - список подлинных талантов можно продолжить - печатались в "Библиотеке для чтения" неприкосновенными. 

Многие, очень многие сурово осуждали редакторский стиль Сенковского. Осуждал М.П. Погодин, но в собрание сочинений включил тексты в том виде, как они были напечатаны в "Библиотеке". Исходил желчью Фаддей Булгарин, но известна его записка корректору с просьбой заменить в собственной рукописи все "сей", "сие" и т.п. на "этот", "это"... Со временем литературная обработка стала нормой (а уж в отношении научных статей в популярных изданиях - особенно), но кто из профессиональных редакторов почитает Сенковского пионером этого дела в России? Кто превзошел его? 

Помощник и издатель трудов Сенковского, П.А. Савельев вспоминал, как его шеф трудился более двадцати часов в сутки, но "добровольно и весело выполнял эту гигантскую работу, потому что высоко ставил звание редактора. С особенным искусством он сжимал текст в журнальные формы, связывал их вставками, иногда весьма обширными, на том же языке, на котором писана книга, и только потом отдавал готовую из нея статью переводчику". А после шлифовал перевод, понимая, что "речь с иностранным складом ума и изложения никогда не может производить того действия, как родное слово в своеобразной форме". Поэтому мы вправе все достоинства и недостатки публикации "Бэкона" в "Библиотеке" приписать энергической руке Осипа Ивановича. 

     Поучительно сравнить эту публикацию с исходным очерком Маколея. Перед нами не переложение, а, скорее, сокращенный перевод, причем неизбежные для такого рода журнала сокращения и вставки представляются вполне оправданными. Так, например, открывающую Маколеев очерк полемику с Монтегю, публикатор удалил, заменив ее собственным введением, вполне удачным и по форме, и по смыслу. Во многих местах, в частности, в самом конце текста объемистое морализаторство Маколея сведено к коротким, но выразительным эквивалентам. Маколей и автор публикации, пожалуй, нигде не расходятся сколько-нибудь существенно ни в оценках, ни даже в акцентах - это дает право рассматривать их как единого Автора. 

Полностью "Бэкон" в России был издан лишь однажды, в 1862 году, в третьем томе собрания сочинений Маколея. Не нужно быть специалистом, чтобы заметить, как близок, а местами тождествен этот перевод с текстом из "Библиотеки". Итак, после Василия Тредьяковского, Сенковский первым познакомил массового читателя в России с обликом Френсиса Бэкона, и представленный им образ остался в общественном сознании. 

Он закрепился в нем, когда в 1851 году свое последнее публичное чтение в Московском университете любимый и уважаемый всеми историк Т.Н. Грановский посвятил Бэкону. Эта лекция была напечатана; в том, что касается биографии, Грановский следует Маколею, хоть и не поминает его. Интересно, а поминают ли Маколеев очерк в своих лекциях нынешние профессора? 

Серьезное, хотя и совершенно бездоказательное обвинение "Бэкону" бросил Булгарин. По его словам, великому философу там приписано то, чего он "никогда не говорил, а может быть и не думал". Да, такое случается при популяризации классиков... Тут есть два аспекта. Во-первых, не так просто в доступной форме донести далеко не простые мысли, изложенные на средневековой латыни. Во-вторых, любознательному читателю анализ искажений при пересказе может дать для понимания истории иной раз не меньше, чем прямое изучение оригинала. А здесь такая любопытная цепочка: Бэкон, Маколей, Сенковский. Кстати, говорят, и Бэкон не безупречен при цитировании древних и современных ему источников... 

     Так много из истории науки и журналистики, из русской и европейской истории клубится в публикации Сенковского и вокруг нее, что очерк этот вполне достоин снова предстать перед российским читателем. Жаль, за полтораста лет научно-популярные журналы катастрофически похудели, и текст Маколея, однажды уже сокращенный Сенковским, поневоле пришлось урезать далее. Каждое сокращение давалось с болью - какие факты и параллели, какие тонкие замечания, какие пассажи... Пусть это не совсем корректно, но далее я буду цитировать ампутированные куски наравне с сохраненными. 

После долгих споров и сомнений было решено принести в жертву адаптированное историком Маколеем, а потом журналистом Сенковским изложение основ учения Бэкона. В конце концов, в достаточно распространенном у нас двухтомнике трудов Бэкона можно прочесть блестяще написанное эссе А.Л. Субботина. А вот биография мыслителя в наше смутное время наверняка будет поучительна не только для любителей философии. 

     Две темы доминируют в очерке Маколея, они же оттенены Сенковским. Излагая перипетии бурной жизни Бэкона, автор не устает поражаться тому, как его герой сочетает низость, предательство и взяточничество с глубиной мысли. А затем подробно рассматриваются философские взгляды Бэкона, причем особенное значение придается его размышлениям о цели науки. 

Обе эти темы принадлежат к разряду вечных, особенно проблема совместимости гения и злодейства. Но Бэкон был не демоническим, а вполне заурядным злодеем - он совершал низости, чтобы добыть синекуру и нажиться, предавал, чтобы ее сохранить, а мздоимствовал как любой чиновник-жизнелюб. Оглянитесь, - это тоже вечная тема, но совсем другая, куда более мелкая. Да и автор удивляется скорее масштабам прегрешений Бэкона, чем их природе, и справедливо уповает на время. Он прав, - кто сейчас вспоминает Бэкона и его современника Мигеля Сервантеса как осужденных за взяточничество? Или, добавим, Антуана Лавуазье как одного из казненных за воровство откупщиков? Или... История никогда не дает такого утешения тем, кого предавали, обворовывали и грабили столь разносторонние таланты! Это свойство исторической памяти, как справедливо отмечено в очерке, усугубляется тем, что "люди гениальные часто имеют отвратительных льстецов в потомстве". А что до жертв такого таланта, то, как констатирует Маколей, "в несколько лет исчезают все, кого он оскорбил". 

Благодетельна ли такого рода забывчивость? Увы, люди склонны к крайностям, и как часто альтернативой лести выступает неукротимая жажда осквернить кумир, особенно, если велено считать его поверженным. Не удержать горькой улыбки, - Бэкон открещивается от пасквиля на своего бывшего друга и благодетеля, только что казненного лорда Эссекса, оправдываясь "единственно тем, что писал он по приказу, что он считает себя только секретарем, что он имел особые повеления, как писать о каждой статье своего предмета и что в самом деле ему принадлежат только редакция и слог". И еще раз улыбнемся, услышав знакомое до боли оправдание Бэкону, которое принадлежит Монтегю: "Он обязан был ради общественной пользы не разрушать своих надежд на повышение, которое дало бы ему возможность быть полезным для своей страны". "Еще бы, - отвечает Маколей, - вспомним, как Бэкон воспользовался властью и как он ее лишился". 

Отдадим должное Маколею, который лишь с благой целью вкладывает персты в гнилые раны. Это не гробокопание, а анатомирование, и эпикриз прост и обыден - недостойное честолюбие пробуждает низкие страсти. Слишком дорого обходится нам забвение этой древней истины, чтобы пренебречь возможностью еще раз преподать ее на примере великого человека! 

     А Бэкон был воистину великим человеком... Как часто используют выражение "современная наука", не задумываясь, что такой сделал ее почти четыреста лет назад Френсис Бэкон. Именно он четко определил содержание и смысл научного метода познания, выделил в нем значение эксперимента и указал на индукцию как главный путь к гипотезе. И в этом смысле "современность" науки не возросла при замене реторт на синхрофазотроны, а карандаша на компьютер. 

Более того, хотя многие законы природы, казавшиеся универсальными, как выяснилось, справедливы лишь в определенных условиях, пока нет оснований предполагать подобную ограниченность или недостаточность самого научного подхода к изучению природы. Безусловно, он - величайшее достижение человеческой цивилизации, поскольку включает в себя единственный критерий истинности Знания - его предсказательную силу. "Истина, - писал Бэкон, - дочь времени, а не авторитета". 

Между тем, и сам Маколей, и его публикатор главной заслугой Бэкона полагают не разработку научного метода познания (тут даже проскальзывает некий скептицизм), а определение цели науки как способа принести пользу человечеству, да еще в совсем утилитарном ее виде: "улучшений по части физического быта, беспримерного развития промышленности, торговли и богатств". 

Здесь есть над чем задуматься... Какую область знания ни возьми, провозглашенный Бэконом научный метод последовательно изгонял из нее телеологическое начало. Может ли сегодня ученый всерьез говорить о цели биологической эволюции, о цели цивилизации? Так правильно ли искать цель самой науки, не есть ли и она не более, чем природный феномен, одна из форм проявления присущего людям исследовательского инстинкта? Равно как, скажем, искусство. Прекрасно сказал о нем в своей Нобелевской лекции Александр Солженицын: "Еще в предутренних сумерках человечества мы получили его из Рук, которые не успели разглядеть. И не успели спросить, зачем нам этот дар?" 

Вот именно - зачем? Ответ на сей вопрос для науки, как и для искусства находится вовне - его дает общество. Оно может нуждаться в плодах науки и востребовать их, как это произошло при рождении технологической цивилизации в Европе. Технология спаяна с наукой, она питается ею и ее же стимулирует; в результате развитое технологическое общество предоставляет ученым возможность удовлетворять собственное любопытство за казенный счет, отчуждая и используя в своих целях (увы, любых!) полученные ими результаты. 

Давление общества можно уподобить ветру, наполняющему паруса корабля науки. В принципе, хоть и зигзагом, можно двигаться против него или вбок, но по ветру быстрее... А в безветрие корабль дрейфует, сиречь, наука развивается вяло и спонтанно, и по чисто статистическим причинам в ней могут преобладать направления, далекие от немедленных практических приложений. Другими словами, здесь имеет место нечто вроде естественного отбора, вносящего элемент направленности... Кстати, сам Бэкон понимал различие между наукой и технологией, именно в этом смысле подразделяя опыты на "светоносные" и "плодоносные". 

     Наука есть не что иное, как последовательное приложение научного метода познания. А метод и полученные с его помощью знания - лишь орудия наподобие отвертки или дрели, направляемых рукой слесаря. Они нейтральны, и именно это делает науку не зависимой от национальных и государственных границ. И.Е. Тамм как-то заметил, что нелепо обсуждать цвет пулковского меридиана. Но точно так же лишены "окраски" и марксов метод анализа экономических формаций, над которым сейчас глумятся иные политики, и теория резонанса или генетика, над которыми они и им подобные глумились в своей партийной молодости. О нейтральности науки прекрасно знали жители бэконовской "Новой Атлантиды". В этом вымышленном автаркическом государстве, наглухо отгороженном от остального мира, существовали люди, чьей специальностью было тайно собирать и ввозить извне полезные нью-атлантам знания и изобретения. 

Итак, Бэкону удалось поразительно точно определить не столько цель Знания, сколько его роль в грядущем мире технологии и, прежде всего, в капиталистической Англии. Именно ее достижения завораживают публикатора маколеева очерка, он приписывает их единственно влиянию Бэконовской философии ("utility and progress" - польза и усовершенствование!) и стремится убедить в том читателей еще дремлющей крепостной России. То ли дело Англия - "comfort, разнообразная промышленность, исполинские богатства". Конечно, это наивно, конечно, хотя бы от Диккенса, если не от Маркса, мы знаем, какой ценой был оплачен тот comfort, но не будем судить Сенковского слишком строго. Уже потому, что он понял - дело тут вовсе не в знаменитых британских свободах... 

И не так уж наивна логика очерка... Шаг за шагом в нем глазами Бэкона рассматриваются приложения принципа пользы и усовершенствования к различным областям человеческой деятельности. Вот, к примеру, рассуждение об утопических проектах построения идеального общества: "Философия, которая искоренила бы корыстолюбие, была бы действительно лучше той, которая придумывает законы для обеспечения собственности. Но есть возможность составить законы, которые значительно обеспечивают собственность, а какими средствами <...> истребить корысть, непонятно". 

Споры об умозрительных предметах богословия, сотрясавшие тогдашнее общество, едва ли сколько-нибудь занимали Бэкона, констатирует автор, однако он "утвердил соотечественников в спасительном веровании, которое составляет счастие лиц и спокойствие государств". 

Цитировать можно бесконечно, - все показывает Бэкона столпом и глашатаем прагматизма, мировоззрения столь же жизненного, сколь и живучего, ибо оно апеллирует к "низшим, но неизменным слоям человеческой природы". И тогда, выходит, автор во многом прав: именно прагматизм - идейная основа капитализма, он всегда был и остается мощным тараном, пролагающим путь через стены феодальных предрассудков, равно как, заметим, и любых иных моральных и нравственных норм. Прагматизм - очень сильное и опасное средство, но в разумных дозах он излечивает многие социальные болезни... Будем также помнить, что находки гения вырождаются в руках эпигонов, и философия Бэкона, основанная на здравом смысле и отрицании любой схоластики, разумеется, ничего общего не имеет со звериным индивидуализмом и узким практицизмом. В конечном счете, от них мало "пользы"... 

     Самым ярким бэконианцем у нас был, конечно, Д.И. Писарев. Вот, например, цитата из "Реалистов": "Очень умный человек может наслаждаться мыслью только тогда, когда деятельность мысли клонится к какой-нибудь великой и немечтательной цели. Великие цели бывают бесконечно разнообразны <...>, но все они, в сущности, могут заключаться только в том, чтобы улучшить, так или иначе, положение той или иной группы человеческих существ". Хорошо сказано, особенно об интересах отдельных групп как направляющих мотивах мышления! Сам Бэкон на этот счет высказывался куда менее образно: "Развитие наук и вознаграждение зависят не от одних и тех же людей". 

     Маколеев очерк, пробудивший повсеместно интерес к Бэкону, еще долго после своей публикации будоражил умы. Забавный случай вышел со знаменитым немецким химиком Юстусом Либихом (1803-1873), которому мы обязаны, в частности, широким применением удобрений в земледелии. Либих обратил внимание, что его особенно яростными оппонентами были почему-то именно английские ученые. Узнав от Маколея о влиянии Бэкона на развитие наук, Либих решил, что причина тут в каком-то пороке бэконовского учения, о котором знают и которому следуют, разумеется, только англичане. Он обратился к первоисточнику, досконально изучил все труды Бэкона и в 1863 году опубликовал свою академическую речь, где буквально стирал философа в порошок. 

Во многом Либих был прав... Да, Бэкон верил, если не в философский камень, то в трансмутацию элементов, в жизненный эликсир, в симпатию и антипатию вещей, страстно отрицал идеи Коперника. Собственные изыски Бэкона в естествознании жалки до смешного в сравнении с достижениями современников: Г. Галилея (1564-1642), У. Джилберта (1540-1603), У. Гарвея (1578-1657), И. Кеплера (1571-1630), С. Стевина (1548-1620). И это далеко не все его слабые стороны... Ипполит Тэн как-то уподобил Бэкона Моисею, объявившему о земле обетованной, но так в нее и не попавшему. Однако Бэкон потому и почитается гением, что не благодаря, а, скорее, вопреки своему уровню естествоиспытателя сумел заложить основы научного мировоззрения. 

Он велик даже в иных своих заблуждениях, так возмущавших Либиха. Бэкон, например, был убежден, что ему удалось выработать нечто вроде универсального алгоритма, позволяющего делать открытия. Увы, он ошибался, однако сумел поставить проблему, глубина которой доселе не измерена. Или возьмем его запутанные донельзя рассуждения об инстанциях, в которых не сразу угадаешь мысль о создании абстрактной модели изучаемых объектов путем отбрасывания их отдельных свойств. 

Смешно, но Либих очень гордился своим выступлением; в письме к своему другу, известному химику Ф. Велеру, обозвав Бэкона мошенником и гением дилетантизма, он предрекал: " Я думаю, что его философия проживет недолго". Досталось от Либиха не только Бэкону, но и Маколею. И поделом... Вот что пишет последний в "Бэконе" о философе Сенеке, авторе трех книг "О гневе": "Умозрительно, может быть гневаться хуже, чем промочить ноги, но башмачники сберегли от простуды миллионы людей, а мы, право, сомневаемся, удержал ли Сенека своей книгой кого-нибудь от гнева". Так и тянет сравнить эту рассердившую Либиха реплику с печально памятным сопоставлением относительной ценности дворника, одним взмахом метлы выметающего мириады бацилл, и ученого, гробящего жизнь на открытие единственной бациллы. 

Своими нападками Либих раздразнил англичан, считавших Бэкона отцом британского здравомыслия, и вспыхнула короткая, но бурная дискуссия. Задето было больное место - в Англии, на самом деле, традиционно с крайней осторожностью использовали плоды теоретических изысканий в практической деятельности. Вот любопытная деталь - Бэкон подозрительно и с явным пренебрежением относился к математике, хотя и признавал важное значение ее прикладных разделов. Действительно, в чем ему было видеть пользу, скажем, от теорем о простых числах? Так не от Бэкона ли такое отношение к математике унаследовали английские инженеры, работавшие в первой половине прошлого века. Об этом красочно рассказывает Дж. Гордон в изданной у нас в 1980 году чудесной книжке "Конструкции, или почему не ломаются вещи". 

     В отличие от сердитого Либиха, у Маколея нет даже намека на возможность связи между философским и житейским прагматизмом Бэкона. Поразмышляйте об этом сами, памятуя, что Бэкон был хладнокровен и лишен страстей: "Мщение его, как и признательность, редко нагревались выше нуля теплоты". Он "производил благоприятное впечатление на людей, видевших его в таких положениях, в которых нравственные правила не подвергались сильным искушениям". Дж. Свифт в памфлете "Наставление актерам" ядовито замечает: "Разве выгоднее угождать ценителям, чем вызвать смех невежд? Какая нелепость! Поддержка многих уравновешивает презрение единиц. Помните, что это сказал лорд Бэкон, а он был мудрый человек". 

Однако читателю пора уже обратиться к самому Маколею, и пусть он непременно сделает это, держа в уме как последнее напутствие слова князя П.Б. Козловского (1783-1840) , человека пушкинского круга, умного и много видавшего: "Пороки почти всегда сопровождают незаурядность. Чатамы, Питты, Бэконы, Кольберы, Лувуа были порочны, но опыт доказал, что зло, обусловленное их человеческим несовершенством, можно нейтрализовать и стократно компенсировать той прибылью, которую извлекают из их же великих мыслей. Иное дело банальность, которая всегда поступает дурно, - она непоправима, а ее недостатки, менее заметные, но не менее реальные, не компенсируются ничем". Между прочим, это - мысленный совет Козловского государям при назначении высших сановников... 


Если бы спросили - назовите тех величайших гениев, которых ум господствует постоянно над стремлением всей Европейской образованности, мы, не запинаясь, отвечали бы - Бэкон и Ньютон! Последний, одною силою ума своего открыл закон всеобщего тяготения материи, который ввел нас в таинства механизма миров и нашего собственного мира. Только с этого времени наука постигла, как далеко она может углубиться в сокровенные действи создания, и с этого времени все отрасли знания человеческого стремятс неуклонно к тому, чтобы свести все давно известные и вновь примечаемые факты со всемирными законами Ньютона, которые сделались душой науки. 

Бэкон, с своей стороны, открыл, - и, странно сказать, это было настоящим открытием в его время, - что цель науки - быть полезною человечеству. Эта великая мысль смело может быть поставлена рядом с Ньютоновою и назваться открытием всеобщего тяготения ума человеческого. Она устремила нас к нынешней умственной деятельности, она породила все позднейшие опыты, изыскания и открытия по бесчисленным отраслям знания, она придала цель ученому усердию и трудолюбию; дух изобретений, предприимчивость, жадность к улучшениям по части физического быта, беспримерное развитие промышленности, торговли, богатств - все это плод вдохновенной мысли Бэкона. Сам Ньютон был ее следствием. Забавным покажется многим, что мы приписываем такую важность идее, котора всем известна и так проста, что нельзя ея не догадаться, не будучи даже философом. Кто не знает, что наука должна быть полезна человеку, и что без этого она не наука?.. Да, теперь мы все это знаем, но что вы скажете,если до Бэкона люди этого не знали? Не будь его, мы, вероятно, и до сих пор не чувствовали бы столь простой и ясной истины. <...> Не любопытно ли теперь, средь роскоши нынешней образованности, средь познаний, богатств, удобств и наслаждений всякого рода, какие проистекли из объявления подобной истины, среди всех этих чудес изобретательной и просвещенной промышленности оглянуться назад и рассмотреть, каким образом высокий ум Бэкона достиг до такого открытия, как эта мысль в нем развилась, каково было направление умов и наук до его пришествия, чем занималось тогдашнее общество и к чему стремилось человечество? Нам кажется, что во всей истории ума невозможно найти для исследования в наше время ни более любопытного, ни более занимательного предмета. 


Разберем сперва историю жизни Бэкона - разбор этот необходим, потому что <...> человек и его идея неразлучны. Подробности мы почерпнем из превосходной статьи г-на MacCauley, помещенной в Edinburgh Review по случаю недавнего издания бэконовых творений. Сверх того жизнь эта чрезвычайно поучительна. Кто бы подумал, что великий преобразователь наук, светило своего века, благодетель и руководитель грядущих поколений, отец нового счастия земного, человек, которого гений должен парить над его родом до скончания мира, - чтобы такой человек был рабом самого мелкого честолюбия житейского, и рабом до пошлости, до смешного, даже до низости? К сожалению, вовсе не редка подобная слабость у самых блестящих умов - кажется, как-будто природа нарочно старается придавать ее людям необыкновенным в утешение глупцов. И кто бы поверил, что великий английский философ был самый отчаянный взяточник своего века? Если это и сделано мудрою природою в утешение тех же господ, то надобно признаться, что она черезчур к ним снисходительна и жертвует в пользу простых лихоимцев слишком многим. Между тем, нельзя не вывести этого заключения из ея неразгадаемых действий: великий Бэкон и еще один чиновник провиантского штата, его современник, некто по имени Сервантес, сочинитель некоего романа, "Дон Кихотом" называемого, оба сидели в тюрьме за взятки! 

Френсис Бэкон был сыном сэра Николаса Бэкона, великого хранител печати в последнее двадцатилетие царствования Елизаветы. Слава отца затмилась сыновнею, но и Николас был человек не совсем обыкновенный. Судьба дала ему родиться в семействе людей, которого членов легче описать вместе, чем порознь, которых умы образовались по одной системе, которые принадлежали к одному разряду общества, к одному университету, к одной партии, к одной секте, к одному правлению, и так сходствовали между собою в талантах, мнениях, привычках, судьбе, что одного характера, одной жизни довольно для изображени всех прочих. Это было первое поколение записных государственных людей в Англии. Они вышли не из тех классов, которые почти исключительно снабжали до того времени государство министрами. Все они были светские, однако ж народ ученый и невоинственный. Они не принадлежали к аристократии. Они не получили в наследство ни титулов, ни обширных поместьев, ни бесчисленной дворни, ни укрепленных замков. Однако ж они были и не из простых: все природные дворяне, и все с хорошим образованием. 

<...> Все они были протестанты, но без особенной ревности к новому вероисповеданию. Ни один из них не хотел за свои религиозные мнени подвергнуться опасности в царствование королевы Марии. <...> На это время они умели найти себе дело в чужих краях, а, если и оставались в Англии, то стояли в католической церкви весьма чинно. Они хорошо понимали состояние своего острова и твердой земли. Они ловко примечали направление общественного мнения и знали, к какой стороне пристать. 


Не нужно говорить, как умно, как славно управляли они политикою Англии в последующие годы, которые так полны событиями: как они умели совокуплять друзей своих и разлучать неприятелей, как они унизили гордость Филиппа, как поддерживали непреклонный дух Колиньи, как основали морское могущество Англии, как перехитрили итальянских политиков и укротили свирепых шотландских старшин. Многие их поступки подвергли бы в нынешнее время государственного человека самой невыгодной славе. Но, если мы вникнем в нравственность того времени и в не слишком совестливый характер их противников, то надобно допустить, что имена их не без причины доселе уважаются соотечественниками. 

<...> Власть их кончилась только с их жизнью. В этом отношении судьба Бэконовой родни представляет замечательную противоположность с участью предприимчивых политиков английских прежнего и последующих поколений. Бэрли, дядя философа, был министром в течении сорока лет, Николас Бэкон двадцать лет управлял государственной печатью, сэр Томас Смит, тоже дядя, министерствовал восемнадцать лет, сэр Френсис Уолсингем, третий дядя, - почти столько же времени. Все они умерли на службе, уважаемые в обществе, любимые при дворе. Совсем не такова была судьба кардинала Волси, Кромвеля, Соммерсета, Нортумберленда, и не таким будет жребий Эссекса и Рэйли. 

Вторая жена сэра Николаса, мать Френсиса Бэкона, была одна из дочерей сэра Энтони Кука, человека отлично ученого, наставника Эдуарда VI. Сэр Энтони дал всем дочерям своим превосходное воспитание. Они блистали классическими сведениями даже среди самых ученых дам того века. Кэтрин, бывшая потом леди Киллигрю, писала латинские гекзаметры и пентаметры, а Милдред, жена лорда Бэрли, была лучшей эллинисткой из всех молодых англичанок, за исключением разве одной Анны Гре. И мать Френсиса Бэкона отличалась и в языках, и по богословской части. Она вела переписку по-гречески с одним епископом и переводила книги с латинского и итальянского. 

Таким образом, леди Бэкон была женщина чрезвычайно образованная по своему веку, но не должно думать, чтоб она или ея современницы, которые так хорошо знали языки латинский, греческий, и порой даже еврейский, были просвещеннее многих дам нашего времени. Это было бы величайшее заблуждение. В те времена, кто не читал по-гречески и по-латыни, тот не мог читать почти ничего. Из новейших языков один итальянский обладал тогда литературой, а, впрочем, самое полное собрание годных книг на всех туземных европейских наречиях едва бы заняло одну полку. Англия не имела еще ни трагедий Шекспира, ни Спенсеровой "Fairy Queen", Франция . - "Опытов" Монтеня, Испания - "Дон Кихота". Поэтому женщина необходимо должна была образоваться классически или остаться вовсе необразованною. Без одного из древних языков, именно без латинского, нельзя было иметь ясного поняти о том, что происходило в политическом, литературном и религиозном мире. Кто не знал его, для того оставались недоступными не только Цицерон и Вергилий, <...> но и самые любопытные мемуары, все государственные бумаги, даже памфлеты того времени, даже лучшие стихи и самые прославленные явлени тогдашней литературы, вроде Эразмовой "Похвале глупости" и "Утопии" Мора. 


Френсис Бэкон, меньший сын сэра Николаса, родился в Лондоне 22 января 1561 года. Здоровье его было очень нежно, и этому-то можно отчасти приписать ту степенность и ту любовь к сидячим занятиям, какими отличался он от других мальчиков. Его преждевременная сметливость и важность очень забавляли королеву, и она обыкновенно звала его своим маленьким канцлером. Говорят, что, бывши еще ребенком, он бросил игру и ушел от своих товарищей под один свод, чтоб исследовать причину странного отголоска, который он там заметил. Известно, что по двенадцатому году он занимался весьма остроумными соображениями насчет ручных фокусов. 

Тринадцати лет отдали его в колледж Святой Троицы в Кембридж. <...> Пробыв три года в Кембридже, Бэкон оставил его с глубоким презрением к тамошнему способу преподавания, с полной уверенностью, что система академических курсов негодна в самом корне, со справедливою насмешкой над мелочами, на которые истощались приверженцы Аристотеля, и не с большим уважением к самому Аристотелю. 

На шестнадцатом году он посетил Париж и прожил там несколько времени под надзором министра Елизаветы при дворе Французском. <...> В путешествиях <по Франции> Бэкон не оставлял литературных и ученых занятий, но главное его внимание, кажется, обращено было на политику и дипломатию. Тогда-то написал он "Заметки" о состоянии Европы, напечатанные в его творениях. Он ревностно изучал искусство разбирать потайную грамоту и сам выдумал один такой остроумный ключ, что много лет спустя почел его заслуживающим место в книге "De Augmentis Scientiarum". В феврале 1580 года среди этих занятий получил он известие о скоропостижной смерти отца и немедленно воротился в Англию. 

<...> Просьбы его о государственной службе оставались без исполнения. Дядя Бэрли, первый министр, не жаловал своего племянника. Френсис умолял дядю и тетку униженно, едва не с раболепием. <...> Он должен был, совершенно против воли, посвятить себя законоведению и несколько лет трудился в безвестности. Трудно сказать, далеко ли он зашел в законоискусстве, но человеку с его способностями не мудрено было добыть известную долю технического знания, которая, в соединении с расторопностью, догадкою, умом, красноречием и знанием света, достаточна в Англии для возведения адвоката на высшую степень в его быту - канцлерство. <...> Он быстро преуспел в делопроизводстве и скоро возымел надежду получить место в каком-нибудь суде. Он просил об этом лорда Бэрли, и опять понапрасну. Старый лорд, которого нрав ничуть не исправлялся от подагры и дряхлости, не пропускал случая показать свое нерасположение к молодым, острым выскочкам и прочел Френсису резкую проповедь насчет его тщеславия и неуважения к старшим. 

<...> Только в 1590 году Бэкон получил некоторый знак благоволени со стороны двора. Его назначили членом в чрезвычайный совет королевы. Но эта почесть не была сопряжена ни с каким денежным окладом, и потому он продолжал молить свою могущественную родню о месте, которое бы избавило его от неволи нести тяжкие ремесленные труды. С терпением, почти доходящим до низости, сносил он своенравные выходки своего дяди... <...> Наконец, дали ему место регистратора Звездной палаты. Место было доходное, но много лет прошло, пока оно ему досталось, а между тем он все должен был зарабатывать свой насущный хлеб. В парламенте, созванном в 1593 году, он был членом от графства Мидлсекс и вскоре достиг известности как оратор. 

<...> Бэкон вздумал играть весьма трудную роль в политике. Он хотел быть вместе любимцем двора и толпы. Если б кто-нибудь мог успеть в таком опыте, то конечно следовало ожидать этого от человека со столь редкими дарованиями, со столь ранней зрелостью ума, с таким спокойным нравом и такой ловкостью в обращении. И в самом деле, он не потерпел совершенной неудачи. Только однажды предался он вспышке патриотизма, которая стоила ему долгого и горького раскаяния, но зато никогда уже она не повторилась в его жизни. Двор просил значительных денежных сумм, и притом в самоскорейшем времени. Бэконова речь по этому случаю наполнена была духом Долгого Парламента. Королева и министры жестоко вознегодовали на эту выходку мещанской скупости. Не один честный член нижнего парламента был отправлен в Тауэр гордыми Тюдорами за гораздо меньшие вины, и юный оратор решился на самые унизительные оправдания. Он молил лорда-казначея помилосердствовать к своему несчастному слуге и сроднику. Он слезно каялся перед лордом-канцлером в письме, которое перещеголяет самые малодушные послания Цицерона во время его ссылки. Этот урок не остался втуне. Бэкон никогда более не делал таких промахов. 

Удостоверившись, что мало ему надежды на покровительство вельможных родственников, которых просил двенадцать лет с такою льстивой настойчивостью, он начал посматривать в другую сторону. Между придворными Елизаветы явился недавно новый любимец . - молодой, благородный, богатый, красноречивый, отважный, великодушный, честолюбивый, - любимец, который получил от поседевшей королевы такие знаки благоволения, какими едва ли пользовался сам Лейчестер в ея молодые годы, который был вместе украшением двора и идолом столицы, покровителем литераторов и военных, прибежищем угнетенных католиков и угнетенных пуритан. 

<...> По своей политической жизни Эссекс не заслуживает уважения, и жалость, с какою мы смотрим на ранний и ужасный его конец, ослабляется мыслию, что он из одних личных видов рисковал жизнью и достоянием лучших своих друзей и старался повергнуть в беспорядок целое государство. Однако ж нельзя не принимать живого участия в таком мужественном, отважном и великодушном человеке, - в человеке, который, позволяя себе смелости с государыней, был так деликатен с низшими. Далеко не похожий на стадо обыкновенных благотворителей, он жаждал не благодарности, а любви. Он старался, чтоб человек, обласканный, чувствовал себя ему ровнею. Его ум, пылкий, восприимчивый, естественно расположенный удивляться всему великому и прекрасному, был ослеплен гением и способностями Бэкона. Вскоре завязалась между ими короткая дружба, приязнь, которой надлежало кончиться мрачным, печальным, постыдным образом. 

В 1591 году упразднилось место генерал-адвоката (attorney general), и Бэкон надеялся его получить. Эссекс взялся за дело своего друга как за собственное, ходатайствовал, требовал, обещал, грозил, но все напрасно. <...> Эссекс просил королеву сделать Бэкона главным докладчиком по уголовным делам (solicitor general). <...> Но после спора, который длился более полутора лет и стоил Эссексу, по его словам, "всей его силы, власти, могущества и приязни", место было отдано другому. Эссекс глубоко оскорбился неудачею, но нашел себе отраду в самой великодушной и деликатной щедрости. Он подарил Бэкону поместье в Твикенгеме, стоившее до двух тысяч фунтов, и это с такою ласкою и благородством, что, по собственному признанию Бэкона, привет был дороже подарка. 


Вскоре Бэкон явился в свет писателем. В 1597 году выдал он томик своих "Опытов", который в последующих изданиях увеличивался постепенно в несколько раз. Этот небольшой труд его чрезвычайно понравился. Его перепечатали через несколько месяцев, перевели на латинский, французский и итальянский... Слава Бэкона распространилась, но финансы его все были плохи. Он был в большом затруднении, и раз, по жалобе одного золотых дел мастера, его взяли на улице за долг в триста фунтов стерлингов и отвели в полицию. Дружба Эссекса была, между тем, неутомима. <...> Бэкону вздумалось нажиться через супружество, и он начал ухаживать за какою-то вдовою Хаттон. Странности и бешеный нрав этой женщины делали ее стыдом и мукою для своей родни. Но Бэкон не замечал этих пороков или смотрел на них сквозь большое имение. Эссекс хлопотал за друга с обыкновенным своим жаром. Письма графа к леди Хаттон и ея матери еще целы, и приносят ему большую честь. <...> К счастию Бэкона, сватовство было безуспешно. Леди Хаттон отказала Бэкону и вышла за врага его... Она постаралась всеми силами сделать его так несчастным, как он того заслуживал. Счастие Эссекса достигло высшей своей степени и начинало упадать. 

Он точно обладал всеми качествами, которые быстро возносят человека над другими, но у него не было тех пороков, которые дают возможность долго держаться на высоте. Его чистосердечие, его чувствительность к оскорблениям и несправедливостям не могли быть приятны королеве, от природы не любившей прекословия и привыкшей за сорок лет к самому нелепому ласкательству и к повиновению безусловному. 

<...> Гражданские обязанности его высокого звания были еще менее по нем. Красноречивый и образованный, он отнюдь не был государственным человеком. Толпа все еще смотрела на его ошибки с любовью, но двор перестал ему доверять, перестал видеть в нем даже те достоинства, которыми он обладал в самом деле. Тот, на кого он всего более полагался во время упадка своей силы, кому он доверял свое горе, у кого просил совета и посредничества, был друг его Бэкон. 

Должно высказать печальную истину. Этот друг, столько любимый, удостоенный такой беспредельной доверенности, играл главную роль в погублении графа Эссекса, в пролитии его крови, в очернении его памяти. Надобно думать, что Бэкон не желал вредить Эссексу. Он ревностно старался служить ему до тех пор, пока был убежден, что может служить без вреда самому себе. Советы, какие он давал своему благодетелю, были вообще весьма основательны. <...> Но, наконец, он увидел, что, стараясь поддерживать другого, он подвергает опасности самого себя. Обе примиряемые стороны были им недовольны. Эссекс не находил в нем усердия друга, Елизавета - верноподданства. Граф видел в нем подосланца королевы, а королева - графское создание. Мировая, о которой он хлопотал, казалась совершенно несбыточною. Тысячи признаков предвещали близкое падение его покровителя. По этому он и направил свои поступки. 



Когда Эссекса призвали к ответу за действия его в Ирландии, Бэкон, после слабых покушений отделаться от неприязненного участия в деле своего друга, покорился воле королевы и стал в ряду его обвинителей. Но далее представляется зрелище еще мрачнее. Несчастный граф, ожесточенный отчаянием, пустился в дерзкое и беззаконное предприятие, которое подвергло его уголовной ответственности. Что было делать Бэкону? 

Вот один из тех случаев, которые обличают, каков человек. Человеку с высоким духом богатство, власть, милость, даже личное самосохранение показались бы ничтожными в сравнении с дружеством, благодарностью и честью. Такой человек явился бы в суд на стороне Эссекса, "употребил бы всю свою силу, власть и приязнь", чтоб попросить смягчения приговора, ежедневно бы навещал его в темнице, принял бы последнюю волю, последнее объятие его на эшафоте, старался бы всеми силами своего ума сберечь от оскорбления имя великодушного и беззащитного друга. 

Обыкновенный человек не решился бы ни помочь Эссексу, ни пристать к его врагам. Бэкон не соблюл даже безучастия. Он явился в числе его преследователей. Он употребил весь свой ум, все риторство, всю ученость, чтоб лишить несчастного узника всех извинений, которые, хотя бы не имели законной силы, однако уменьшали нравственную виновность преступника, хотя и не могли бы служить поводом судьям к произнесению оправдательного приговора, однако ж могли склонить королеву даровать ему прощение. 

Эссекс старался извинить свой безрассудный поступок тем, что окружен был сильными закоснелыми врагами, что они подрыли его благосостояние, посягали на его жизнь и что преследования их повергли его в отчаяние. Это была правда, и Бэкон знал это, но притворился, будто считает слова его пустой отговоркой. Он сравнивал Эссекса с Писистратом, который, под предлогом грозящей себе опасности и выставляя напоказ раны, которые сам себе нанес, успел водворить тиранию в Афинах. Этого узник не мог вынести! Он перебил своего неблагодарного друга, вызвал его предстать свидетелем и сказать при всех, не сам ли он, Френсис Бэкон, подтверждал прежде много раз истину того, что выдает теперь за пустые отговорки. Прискорбно продолжать этот печальный рассказ... 

<...> Эссекса приговорили к смертной казни. Бэкон не сделал ни малейшего усилия спасти его, хотя чувствования королевы были таковы, что он мог бы ходатайствовать за своего благодетеля, быть может, с успехом и уж, наверно, без опасности для себя. Несчастного казнили. 

<...> Королева почла за нужное напечатать оправдание своих действий. Она видела некоторые Бэконовы сочинения, и они ей понравились. Ему поручено было написать "Объявление о кознях и изменах Роберта, графа Эссекса", которое было напечатано по высочайшему повелению. В последующее царствование Бэкон не мог сказать ни одного слова в защиту этого произведения, исполненного таких выражений, каких не употребил бы благородный враг о человеке, столь дорого заплатившем за свои ошибки. 

<...> Яков вступил на престол, и Бэкон употребил всю ловкость, чтоб получить свою долю милости от нового монарха. Это было не очень трудно. Яков имел много недостатков как человек и государь, но равнодушия к гению и познаниям не было в числе их... Бэкон был благосклонно принят у двора и вскоре увидел, что вероятность возвышения отнюдь не умалилась смертию королевы. Ему страх хотелось получить титул сэра для двух причин, довольно забавных. Король уже одарил титулами половину Лондона, . - один философ был при нем без титула. Это ему не нравилось. Сверх того, по собственным словам Бэкона, ему "приглянулась дочь одного олдермена, пригожая девочка", а этой девочке непременно хотелось быть леди. По этим двум причинам он просил своего родственника, Роберта Сесила, "не угодно ли будет его милости похлопотать в его пользу". Мольба была услышана... Бэкона внесли в число трехсот лиц, произведенных по случаю коронации в кавалеры с титулом сэр. А пригожая девочка, дочь олдермена Бэрхама, вскоре согласилась выйти за сэра Френсиса. 


Хотя кончина Елизаветы вообще улучшила виды Бэкона в будущем, однако в некотором отношении была для него и невыгодна. Новый король всегда любил лорда Эссекса, который был ревнителем Шотландского престолонаследия, и, как скоро воцарился, он стал оказывать милость к дому погибшего и к тем, кто попал в беду из-за Эссекса. Теперь всякий мог свободно говорить о печальных событиях, в которых Бэкон принимал такое важное участие. Елизавета не успела охолодеть, а общественное мнение уже обнаружилось знаками уважения к лорду Саутгемптону. 

Этот знатный вельможа, который вечно будет памятен великодушным покровительством Шекспиру, был почтен современниками всего более за привязанность к Эссексу. Его подвергли следствию и осудили вместе с его другом, но королева пощадила жизнь его, и во время ея смерти он все еще жил в заточении. Толпа посетителей спешила в Тауэр поздравить его с близким освобождением. Бэкон не смел вмешаться в эту толпу. Публика громко его осуждала, а совесть говорила ему, что он виноват. Бэкон извинился перед Саутгемптоном письменно, в выражениях, раболепных до бесстыдства. Он сознается в опасении, что присутствие его может быть оскорбительно, и что свидетельствам его уважения могут не поверить. "Однако ж, - говорит он, - Бог видит, что этот великий переворот не произвел во мне другой перемены к вашей милости, кроме той, что теперь я безопасно могу быть вам преданным, как всегда был предан в глубине души". Как Саутгемптон принял эти оправдания, неизвестно, но мы знаем, что общее мнение громко вопияло против Бэкона. Вскоре после женитьбы он издал в защиту своих поступков "Письмо к лорду Девону". Этот шаг доказывает только, как плохо было дело, в котором не могли пособить никакие таланты. 

Невероятно, чтоб Бэконово оправдание произвело сильное действие на его современников. Впрочем, нет такой черной истории, от которой не отделался бы человек, соединяющий с большим гением осторожность, веселость, терпение и приветливость. В нем почти оправдывалась гипербола Шекспировой Джульетты: "И стыд стыдился быть на челе его". Понемногу каждому захотелось прикрыть его грехи, как свои собственные. Мягко обошлись с ним современники, а потомство было к нему еще снисходительнее... 

<...> В царствование Якова Бэкон быстро шел вперед. В 1604 году он назначен членом Тайного Совета с жалованьем по сороку фунтов и с пенсией по шестидесяти. В 1607 он сделан первым докладчиком по уголовным делам, а в 1612 - генерал-адвокатом. Он продолжал отличаться в парламенте, особенно старанием об одной патриотической мере, которая лежала у корол на сердце, - старанием о соединении Англии с Шотландией. Такому уму нетрудно было найти бездну неопровержимых доводов в пользу этой меры. Он вел многие важные дела с необычайной ловкостью. Занимаясь деятельно в нижней палате и в судах, он еще находил время для философии и литературы. Славный трактат "О том, как подвинуть науку", который впоследствии явился в более обширном виде под заглавием "О приращении наук" (De Augmentis Scientarum), вышел в 1605 году. В 1609 напечатана "Мудрость древних", сочинение, которое, если б было написано другим, почлось бы образцом ума и учености, но очень мало добавило к Бэконовой славе. Между тем, весьма медленно развивался "Новый Органон" (Novum Organum). Нескольким отличным ученым показаны были очерки или отрывки этой необыкновенной книги, и, хотя они вообще не соглашались признать здравомыслия Бэконовых взглядов, однако ж чрезвычайно дивились его гению. <...> Но эти занятия не отвлекали Бэконова внимания от труда самого тягостного и полезного, - от свода английских законов. 


К несчастию, в то же время он насильственно делал эти законы орудием самых низких преследований. Первым, кого он погубил за несколько неосторожных слов был Оливер Сент-Джон. Сверх того, он вмешался в дело еще более неприятное. Один престарелый пастор, именем Пичем, был обвинен в измене за несколько выходок в проповеди, найденной в его кабинете. Проповедь, писанная им, или нет, никогда не была говорена. Раболепнейшие законоведцы должны были сознаться, что дело темно и в отношении к фактам, и в отношении к закону. Бэкон постарался устранить все затруднения. Он взялся решить неясность закона влиянием на судей, а сомнительность факта пыткою заключенного. Не могли, однако ж, вымучить никакого признания, и Бэкон писал королю, что на Пичема нашел столбняк. Наконец приступили к суду, Бэкон выхлопотал приговор, но доводы были так явно ничтожны, что правительство из одного стыда не исполнило решения, и Пичем провел малый остаток жизни в темнице... 

Что всего ужаснее, по уничтожении пытки Елизаветою, философ Бэкон первый возобновил ее по этому случаю и сам ходил слушать стоны и крики бедного Пичема. Бэкон отстал от своего века!... Бэкон - приверженец мерзких злоупотреблений! Бэкон мешает успехам гражданственности! Бэкон силитс двинуть назад человеческий ум! Не странно ли это слышать? Не похоже ли это на явное противоречие? Однако ж, так оно было, - и, если б истори не состояла из дурных дел людей необыкновенных, если б все славнейшие истребители и обманщики рода человеческого, все похитители власти и основатели ложных вер не были люди необыкновенные, если б девять десятых злополучия нашего не имело источником своим соединения в таких людях великого ума с низкими страстями, в истории не было бы ни занимательности, ни урока. Бэкон это знал. Он говорит нам в своих De Augmentis, что есть люди, "знанием как ангелы крылатые, но вожделениями как змеи, пресмыкающиеся по земле", и для такого открытия не нужно было его обширного ума и удивительного знани света. Ему стоило лишь заглянуть в самого себя. Разность между парящим ангелом и змеем ползучим была только типом различия между Бэконом - философом и Бэконом - генерал-адвокатом, Бэконом - искателем истины и Бэконом - искателем канцлерства. 

<...> И долго недостойное его честолюбие венчалось успехом. По своей проницательности он всегда умел предвидеть, кому быть могущественнейшим человеком в государстве. Он как-будто знал мысли королевские прежде самого короля и пристал к Вильерсу, тогда как менее дальновидная толпа придворных продолжала еще кланяться Соммерсету. 

<...> Отношение <королевских - А.Ш.> любимцев к Бэкону - вещь чрезвычайно характеристическая, и она может подтвердить собою старое, но справедливое изречение, что человек вообще более склонен любить того, кому он оказал много милостей или услуг, нежели того, кто их ему оказывал. Эссекс осыпал Бэкона благодеяниями и всегда полагал, что еще не довольно для него сделал. Кажется, сильному и богатому вельможе никогда не приходило в голову, что бедный адвокат, которого он наделял так щедро, был ему не равный. Он говорил, - без сомнения, от всей души, - что охотно отдал бы сестру или дочь в замужество другу. Он вообще слишком умел чувствовать собственные достоинства, но как-будто не примечал того, сделал ли что-нибудь для Бэкона, или нет. В тот ужасный день, когда они свиделись последний раз перед судилищем верхней палаты, Эссекс обвинял своего друга в нелюбви и неискренности, но в неблагодарности - никогда. Даже в такую минуту, горькую пуще смерти, эта благородная душа не унизилась до подобного упрека. 

Вильерс, с другой стороны, многим был обязан Бэкону. При начале их знакомства Бэкон был уже зрелых лет, высок званием, известен как политик, адвокат и писатель. Вильерс был почти мальчик, меньшой в доме, тогда вовсе не знатном. Он едва вступал на поприще придворной милости, и только самые острые наблюдатели могли уже заметить, что он, вероятно, устранит всех соперников. Поддержка и совет такого человека как генерал-адвокат, конечно, были весьма важны для молодого рыцаря. Но, несмотря на то, что Вильерс был ему обязан, он не так горячо любил Бэкона и совсем не так деликатно поступал с ним как Эссекс. Однако должно отдать справедливость новому любимцу - он вскоре употребил свое влияние в пользу знаменитого друга. 

В 1616 году Бэкон назначен членом в Тайный Совет, а в марте 1617 года - великим хранителем печати, то есть канцлером, председателем палаты пэров, главным судьею королевства и министром юстиции. <...> Годы Бэконова канцлерства были самые мрачные и позорные в целой Английской истории. Все шло не так и внутри, и за границей. Во-первых, казнь Рэйли - такое дело, которое, если сообразить все обстоятельства, более похоже на гнусное убийство. Далее еще хуже. 

<...> Все недостатки в управлении должно преимущественно отнести к слабости короля и к легкомыслию и крутости любимца. Но нельзя оправдывать и лорда Бэкона. Особенно должны лежать на его ответственности те ненавистные монополии, которые утверждены при нем государственной печатью. Поступки его по судебной части не менее достойны порицания - Бэкингэм диктовал ему многие приговоры. 

<...> Кто оказывал такие услуги другим, тому странно совеститься в выборе средств для собственного обогащения. И он, и его подчиненные брали ужасные взятки со всех, у кого были дела в Канцлерском Суде. Трудно сказать, сколько он нажил таким образом. Нет сомнения, что он получал гораздо более того, что обнаружилось по следствию, хотя, быть может, и не столько, как предполагали в свете. Враги его оценивали наживу в сто тысяч фунтов стерлингов. Но это, вероятно, слишком много. 



Долго не наступал день расчета. Весь промежуток от второго до третьего парламента при короле Якове был как нельзя благоприятнее для лорда-канцлера. Высокое место еще более возвышало блеск его дарований и придавало новую прелесть его веселому нраву, отличной вежливости и красноречию в разговоре. Ограбленный истец мог роптать. Строгий пуританин мог в своем уединении сетовать, что тот, кого Бог наделил способностями выше меры, был предан ужаснейшим злоупотреблениям. Но ропот тяжущегося и сетовани пуританина не достигали до уха сильных. Король и Бэкингэм, его владыки, улыбались своему знаменитому льстецу. Толпа знати и придворных искала его благосклонности с соревновательным усердием. Люди умные и ученые радостно приветствовали возвышение того, кто доказал так ясно, что человек с глубоким знанием и блестящим умом может разуметь искусство выйти в люди гораздо лучше какого-нибудь кропотливого хомяка. 

<...> Канцлерская жизнь Бэкона была удобна и самая завидная. В Лондоне он жил с большим великолепием в почтенном доме своего отца. Здесь-то в январе 1620 года праздновал он в блестящем кругу друзей шестидесятый год своей жизни. Поэт Бен Джонсон был в числе гостей и написал по этому случаю несколько удачных рифм. "В старом доме, - говорит он, - все улыбается: и огонь, и вино, и люди!" Вид знаменитого хозяина, вступающего после деятельной жизни в свежую старость, окруженного богатством, силою почестями, при неизменном умственном влиянии и обширной славе литературной, произвел на поэта сильное впечатление. 


В промежутки отдыха от государственных и судебных дел Бэкон обыкновенно удалялся в Горембери. Здесь занятием его была литература, а любимою забавой садоводство, которое в одном из лучших своих творений он называет чистейшим из занятий человеческих. На своей великолепной даче он воздвиг себе убежище, которое стоило ему десять тысяч фунтов, и где он уединялся от общества и совершенно посвящал себя книгам. В таких случаях несколько молодых людей с отличными дарованиями бывали иногда ему товарищами. И между ними быстрый его взгляд скоро открыл блестящие способности Томаса Гоббса. 

Впрочем, невероятно, чтоб он волне мог оценить гений своего ученика или предвидеть то обширное влияние, и в добром, и в худом смысле, какое суждено было иметь этому сильному и острому уму на два следующих поколения. В январе 1621 года Бэкон достиг зенита своей фортуны. Он только что выдал свой "Новый Органон", и эта необыкновенная книга произвела живейшее удивление в самых отличных умах того века. Он достиг и почестей совсем другого рода, но не менее дорогих своему тщеславию. Его пожаловали бароном Веруламским. Потом дали ему титул вице-графа Сент-Альбенса. Диплом написан был в самых лестных выражениях, сам принц Уэльский скрепил его в качестве свидетеля. И философ Бэкон, первый вельможа в Европе по своему гению, был вне себя от радости, что мог называться таким же вельможею как сотни безвестных английских виконтов... 


Спустя несколько недель ему суждено было узнать настоящую цену того, для чего он замарал свою честность, пожертвовал своей независимостью, нарушил святейший долг дружбы и благодарности, пытал заключенных, грабил тяжущихся, тратил в ничтожных происках все силы своего превосходного гения. Внезапный страшный переворот был уже близко. Созван был парламент. После шестилетнего безмолвия снова должны были раздаться прения. 

Недостаток в деньгах, как обыкновенно, побудил короля созвать парламент. Но нет сомнений, что, если б он или его министры знали тогдашний дух общества, никогда они не решились бы на это средство. Парламент только что собрался, как нижняя палата начала рассматривать разные злоупотребления, с уважением к власти и умеренностью, но, тем не менее, решительно. 

<...> Бэкон стал опасаться за себя... Нижняя палата назначила комитет для исследования состояния судебных мест. Президент комитета, сэр Роберт Филипс, донес, что открыты важные злоупотребления. "Особа, - говорил он, - которую в этом обвиняют, это сам лорд-канцлер, человек до такой степени наделенный дарами природы и искусства, что я не стану более говорить о нем, не чувствуя себя способным все высказать". Филипс стал потом излагать самым умеренным образом, какого рода эти злоупотребления. 

<...> Король письменно изъявил нижней палате, как ему прискорбно оподозрение такой знаменитой особы как лорд-канцлер. Он говорил, что отнюдь не желает укрывать виновных от рук правосудия, и предлагал назначить для исследования дела новый род судилища из восемнадцати комиссаров, которых обе палаты выбрали бы из среды своей. Нижний парламент не захотел отступиться от узаконенного порядка, в тот же день совещался с верхним и представил обвинительные пункты против канцлера. Бэкона не было при совещании. Мучимый стыдом и раскаянием, оставленный теми, на кого он имел слабость положиться, Бэкон заперся в своей комнате и никому не показывался... Между тем, обвинители получали ежедневно все новые доказательства его продажности. От двух число обвинений быстро возросло до двадцати трех. Лорды приступили к следствию с похвальным рвением; нескольких свидетелей допрашивали в самой палате. Для снятия показаний с других назначен был комитет, и дело быстро продвигалось, как 20 марта король отсрочил парламент на три недели. 

Это оживило Бэконовы надежды. Он воспользовался сколько можно короткою проволочкой и пытался действовать на слабую душу короля. Он брал в опору сильнейшие чувства Якова - его страх, его тщеславие, его высокое понятие о преимуществах королевской власти. "Соломону ли своего века сделать такую непростительную ошибку, чтоб ободрять задорливость парламента? Представителю ли неба, ответственному перед одним Богом, покоряться кликам буйной толпы? Кто метит теперь в канцлеры, - говорил он с жаром, - тот скоро будет метить и в корону. Я - первая жертва. Дай Бог, мне быть и последней". Но все его красноречие и ловкость были тщетны. Правительство не имело такого влияния в парламенте, чтоб выманить оправдательный приговор вине столь явной, а распустить палаты было бы одною из худших мер, какие столько погубили дом Стюартов. Король... весьма благоразумно отрекся от опасной борьбы с нижнею палатою за философа-взяточника. Он советовал Бэкону признать себ виновным и обещал сделать все, что можно, к смягчению наказания. 

<...> Спустя неделю Бэкон представил бумагу, в которой с немногими и неважными оговорками допускал справедливость взводимых на него вин и совершенно предавался правосудию пэров... Лорды решили,что сознание канцлера полно и удовлетворительно, и нарядили комитет узнать у него лично, действительно ли он его подписал. Депутаты, в числе которых был Саутгемптон, прежде общий друг Бэкона и Эссекса, исполнили долг свой с большой деликатностью... Ни у кого не было, кажется, ни малейшей охоты усиливать его позор. Приговор был однако ж строг и, без сомнения, тем строже. Что лорды были уверены в его неисполнении и имели прекрасный случай высказать самым дешевым образом непреклонность своего правосудия и отвращение к взяткам. Бэкона осудили на уплату сорока тысяч фунтов пени и на заключение в Тауэр сроком, как угодно королю. Он был отставлен с тем, чтоб никогда не заседать в парламенте, и устранен на всю жизнь от всяких судебных дел. Таким бедствием и стыдом надлежало кончиться этому длинному поприщу светской мудрости и благоденствия! 


Приговор над Бэконом был смягчен почти при самом его произнесении. Его точно отправили в Тауэр, но только для формы - через два дня он был выпущен и вскоре удалился в Горембери. Пеня в непродолжительном времени внесена была за него правительством. Потом он допущен был ко двору и, наконец, в 1624 году получил совершенное прощение. Теперь он мог заседать в палате лордов, и действительно был приглашен на следующий парламент. Но старость, нездоровье и стыд не дозволили ему явиться. Правительство назначило ему пенсию в тысячу двести фунтов, а весь годовой доход Бэкона по счету его последнего биографа Монтегю простирался до двух с половиною тысяч - сумма, превышающая средний доход вельможи того времени, и конечно достаточная не только для безбедности, но и для роскоши. К несчастию, Бэкон любил блеснуть и не привык к рачительному надзору за домашними делами. 

Насилу уговорили его отступить хоть несколько от того великолепия, к какому привык он во времена своей силы. Но никакая нужда не могла склонить его расстаться с парком Горембери. "Не хочу быть ощипанным!" - говорил Бэкон. Он выезжал в блестящем экипаже и с многочисленной свитою. Беспечность и тщеславие доводили его до крайности. Он был вынужден продать дом своего отца, и, приезжая в Лондон, останавливаться в дрянной гостинице. 

<...> Но каковы ни были его финансовые затруднения и семейные неприятности, умственные силы оставались в прежней свежести. Те благородные занятия, для которых он находил досуг посереди служебных дрязг и придворных интриг, придали последней, печальной поре его жизни такое достоинство, какого не могли доставить ни власть, ни чины. Отданный под суд, уличенный, приговоренный к наказанию, позорно изгнанный от дел государства, удаленный из круга товарищей, обремененный долгами, обесчещенный, изнемогающий под тяжестью лет, скорбей и болезней, вице-граф Сент-Альбенс все еще был Бэконом. 

"Любовь моя к нему, - прекрасно говорит Бен Джонсон, - никогда не зависела от его мест и почестей. Я уважал Бэкона и уважаю за его собственную великость - тут он кажется мне величайшим и удивительнейшим из людей, какие производили века..." Услуги, какие он оказал литературе в последние пять лет лет жизни среди бездны помех и огорчений заставляют еще более жалеть о тех годах, которые погубил он на занятия, недостойные такого ученого. 

Он начал свод английских законов, историю Англии в правление дома Тюдоров, историю естественную, философический роман. Он сделал обширные и прекрасные прибавления к своим "Опытам" и издал бесценный трактат "De Augmentis Scientarium". Самые безделки, которыми занимался он в часы болезни и томления, носят печать его ума. Лучшее собрание шуток в свете есть то самое, которое продиктовал он на память, без пощи всякой книги, однажды, когда болезнь лишала его способности к дельному занятию. 

Великому проповеднику опытных наук суждено было сделаться их мучеником. Ему пришло в голову, что снег можно употребить с пользою для предохранения животных веществ от порчи. В один холодный день, в начале весны 1626 года он вышел из кареты близ Хайгета, чтобы совершить этот опыт. Он зашел в избу, купил курицу и сам начинил ее снегом. Занимаясь этим, он почувствовал внезапный озноб и вскоре занемог до такой степени, что не в силах был воротиться к себе в гостиницу. Граф Арундельский, с кем он был хорошо знаком, жил близ Хайгета. Бэкона отнесли к нему в дом. Графа не было, но прислуга оказывала знаменитому гостю величайшее уважение и внимательность. 

Здесь пролежал он с неделю и умер в Великое Утро 1626 года. Ум его сохранил. По-видимому, свою силу и живость до последнего конца. Он не забыл курицы, которая была причиной его смерти. В последнем письме, которое, по собственным словам своим, писал он, едва держа перо, он еще упоминает, что опыт со снегом удался бесподобно. 


Но довольно о нравственном характере этого великого человека. В завещании он выразил с удивительной краткостью, силой, достоинством и чувством печальное сознание, что дела его не могли заслужить уважение тех, при ком он жил, и, вместе с тем, гордую уверенность, что его сочинени обеспечивают ему высокое и прочное место среди благодетелей человечества. "Что до моего имени и памяти, то оставляю их милосердным отзывам людей, чужестранным народам и следующему столетию". Уверенность его была не напрасна, и имя его будет произноситься с уважением до последних веков и до крайних пределов образованного мира. 

<...> Не в укор прекрасному трактату "De Augmentis" надобно сказать, что, по-нашему, величайшее произведение Бэкона - . - перва книга "Нового Органона". Все особенности его дивного ума являютс здесь в высшем совершенстве. Многие афоризмы, особенно те, где он представляет примеры закоренелых навыков ума, idola - по его терминологии, эти афоризмы показывают самую тонкую наблюдательность. Вообще вся книга блещет остроумием, но блещет им только для того, чтоб лучше объяснить, лучше обставить истину. 

Ни одна книга в свете не произвела такого переворота в образе мыслей, не разрушила столько предрассудков, не ввела столько новых мнений, как эта. Однако ж не было книги, написанной в духе менее полемическом. Она точно завоевывает мелом, не сталью. Предложения входят в ум одно за другим не покорителями, а друзьями, и, хотя прежде были вовсе неизвестны, тотчас становятся своими, домашними. Но, что всего удивительней, это страшна емкость Бэконова ума, который без всякого усилия вмещает в себя все области науки, все минувшее, настоящее и будущее, все заблуждения двух тысячелетий, все благие предзнаменования прошлого, все светлые надежды грядущего века. Как жаль, что такой человек был взяточник!

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова