Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая историяПомощь
 

Олег Трубачев

Беседы о методологии научного труда

("Трактат о хорошей работе")


"Цена всякого знания определяется его связью с нашими нуждами, стремлениями и поступками, иначе знание становится балластом памяти, пригодным для ослабления житейской качки разве только пустому кораблю, который идет без всякого ценного груза".

                         (В. О. Ключевский)

 

 

Под методологией, кроме привычного понимания философско-гносеологического познания, подразумевается также совокупность приемов исследования, исследование средств познания [


См.: Науковедение: проблемы развития науки. М., 1979. С. 37; Методология исследования развития сложных систем. Естественно-научный подход / Под ред. К. О. Кратца и Э. Н. Ели сеева. Л., 1979. С. 64.] . О таком методе образно сказал Котарбинский: "О методе мы будем говорить только тогда, когда кто-либо, делая что-либо каким-либо способом, одновременно знает, что он делает это именно этим способом" [Kotarbinski Т. Traktat о dobrej robocie. Wyd 5. Wroclaw Warszawa—Krakow—Gdansk, 1973. С 86.].

Методологию научного труда, по-видимому, надо разделить на методы учебы и методы зрелого научного труда, и мы так и поступим, хотя совершенно очевидно, что, раз начавшись, учеба не должна кончаться никогда, а настоящую творческую учебу не всегда можно отличить от самостоятельного труда.

Вопросы, обсуждаемые далее, относятся к тому, что сейчас называют еще науковедением, но, говоря о них, я остаюсь лингвистом, обсуждаю вопросы, важные, как я думаю, для лингвистов, тем более, что именно эта область науковедения разработана недостаточно.

Когда пригласили меня выступить перед молодежью Института о подготовке молодого ученого, методике научной работы, я встретил это предложение со смешанным чувством, хотя и с некоторым удовольствием. Колебался — и продолжаю колебаться — я оттого, что считаю творческий научный процесс делом прежде всего индивидуальным, готовых советов на этот счет не имею да и вообще не люблю советовать. Разве что, достигнув известного возраста (как говорил поэт, "на полпути земного бытия..." — Nel mezzo del cammin' di nostra vita), имею что сказать и по этому вопросу и готов этим ненавязчиво поделиться с вами.

Прочитанное, продуманное на эту тему, а также почерпнутое из собственного опыта кажется удобным предложить как две беседы, из которых первая называется "Трактат о хорошей работе", а вторая — "Образованный ученый". Итак,—

 

 


Беседа 1-ая: "Трактат о хорошей работе"

Весной 1962 г. в Варшаве, на улице Новый свят, недалеко от памятника Копернику сопровождавший меня польский коллега указал мне на шедшего нам навстречу сухонького пожилого человека: "Это Тадеуш Котарбинский, экс-президент Польской Академии наук, специалист по праксеологии, науке о труде". Такой науки я ранее не слыхал, потому, наверное, и запомнил немедленно — от удивления — этот термин, у нас, кажется, по-прежнему малоизвестный. Несколько позднее, но тоже давно я узнал, что существует книга Котарбинского — "Трактат о хорошей работе". Это название показалось необычным вдвойне: во-первых, сейчас как-то не пишут "трактаты" или, по крайней мере, не называют их так (один из редких примеров, известных в нашей науке,— так называемый "Трактат" Витгенштейна), во-вторых, я раньше не наталкивался на современные ученые труды, без обиняков повествующие о том, что есть хорошая работа. Все это звучало забавно, несколько старомодно и вместе — заманчиво, однако не настолько, чтобы, бросив все дела, немедленно разыскать эту книгу. Все мы уверены, что в общем-то знаем, что такое "хорошая работа", во всяком случае вначале — уверены вполне. Наше внимание обращено на конкретные работы и дела, а тут — какая-то хорошая работа "вообще". Прочту потом, пообещал я сам себе. Так прошло лет десять, пока я, наконец, не выполнил этого обязательства. Сейчас я думаю, что в общем все правильно, и "Трактат о хорошей работе" Котарбинского — одна из тех книг, которые не нужно спешить прочесть прежде времени, но прочесть раз в жизни все-таки нужно, как полезно прочесть Библию, где сказаны эти подходящие к случаю слова Экклезиаста: "Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать; время насаждать, и время вырывать посаженное; время убивать, и время врачевать; время разрушать, и время строить; время плакать, и время смеяться; время сетовать, и время плясать; время разбрасывать камни, и время собирать камни..."

Но вернемся к "Трактату о хорошей работе". Свою книгу Котарбинский посвящает праксеологии, "или общей теории эффективного действования" [Там же. С. 7.]. В своих беседах мы еще не раз упомянем с благодарностью имя Котарбинского, его правила, советы, аналогии и предостережения. Но если это — общая теория, то уместен вопрос, как обстоит дело с ее применением в близкой нам области знания, короче — нас не может не интересовать разработка проблем культуры филологического труда. Увы, литература об этом небогата. Книги о культуре труда лингвиста на русском языке мне попросту неизвестны. Правда, покойный библиограф и известный теоретик русской литературы Н. Ф. Бельчиков (не смешивать с Ю. А. Бельчиковым, которого в стенах нашего Института знают лучше) выпустил "Пути и навыки литературоведческого труда" [Бельчиков Н. Ф. Пути и навыки литературоведческого труда. 2-е изд. М., 1975.], где есть и о выборе темы, и о собирании материала, об источниках, а также о том, что наука способна порождать радость. Хорошая, полезная книга, но она не заменит отсутствия такой книги о труде языковеда. Здесь снова пришла на выручку память. Уже размышляя на тему нынешней беседы, я вспомнил, как без преувеличения больше двадцати лет тому назад видел в руках одного товарища, еще в Институте славяноведения, скромную, тощую книжицу с плохим безнаборным шрифтом, по-чешски, издание Карлова университета: V. Smilauer. Technika fillologicke prace [Smilauer V. Technika fillologicke prace. Praha, 1955.]. Я знал профессора Шмилауэра с 1958 г. Мне рассказывали в Праге, какой это требовательный наставник студентов и молодых диссертантов, с каким вдохновенным педантизмом водит он питомцев сам на учебные экскурсии. Этот образ строгой любви к ученикам запомнился мне, хотя в последующие годы я читал книги Шмилауэра о другом — об ономастике и заселении Чехии и т. д., которые принесли их автору заслуженную славу слависта и богемиста с мировым именем. Но пришло время вернуться к той его книжечке о технике филологической работы. Уверяю, она стоит вашего внимания. Вряд ли кто-нибудь из вас слышал о ней раньше, а она не пропала, не затерялась, как некоторые другие книги в библиотеке, и по-прежнему хранится в Институте славяноведения и балканистики РАН. По-прежнему на скверной бумаге, плохим ротапринтом и ничтожным тиражом автор беседует с молодым читателем о неизменно важных вещах и делает это мудро и с блеском, так что будет справедливо, если мы предоставим ему слово в сегодняшней беседе, сообщая наряду с этим также и иные мнения. Книжка начинается с "Гигиены умственного труда". Автор рекомендует нам: "Не перенапрягать свои силы. Особенно этого не должен делать молодой человек (после тридцати лет это уже не так опасно)" [Там же. С. 8.]. Правда, специалисты безжалостно утверждают, что "...способности человека, имеющие значение для научной работы (подвижность нервной системы, память и т. п.), начинают ухудшаться с 22—25 лет..." [Науковедение: проблемы развития науки. С. 209.]. Компенсировать и сдерживать это ухудшение способна только тренировка, работа. Заметим, что эти 22—25 лет, не самые мудрые, может быть, в нашей творческой жизни, имеют решающее значение в усвоении нами языков. Другие специалисты (возможно, оптимисты), в свою очередь, говорят, что наш мозг всегда работает с недогрузкой, даже когда нам субъективно кажется, что голова "разламывается" от перегрузок. Выходит, что перегрузок-то, говоря объективно, не бывает, и большинство из нас, того не сознавая, занимается тем, что сейчас так порицается на транспорте: гоняет ценную емкость почти порожняком.

И еще одно: "Чем больше духовной работы индивид совершает, тем позднее старится его мозг".

Об устройстве рабочего места читаем у Шмилауэра такие слова: "Вряд ли имело бы смысл рассказывать здесь, что идеальный цвет стен — серо-зеленый, что вращающаяся этажерка для книг очень удобна, в то время как вы по большей части бываете рады, если у вас есть хоть какой-то уголок для спокойной работы". Кстати, у выдающегося французского индоевропеиста Антуана Мейе была, говорят, в кабинете такая вращающаяся этажерка, с которой он брал этимологические словари, не вставая с кресла. Не буду говорить об усовершенствованиях НОТ, потому что я не знаю их и в жизни ими не пользуюсь, но об этом хочу сказать довольно твердо: культура рабочего места, кабинета существует для того главным образом (эстетические моменты для краткости опускаю), чтобы быстро найти, достать, дотянуться, не вставая с кресла, не отвлекаясь, не убивая время на поиски. Рабочий стол, заваленный не нужными сейчас, накопившимися за много времени бумагами, производит тягостное впечатление. Конечно, и это индивидуально; мне возразят, что можно проводить время бесплодно за идеально прибранным столом и, наоборот, продуктивно работать в обстановке кажущегося хаоса. И все-таки лишнее есть лишнее. Котарбинский говорил: "Существуют два основных способа добиваться чистоты работы — либо... минимально мусорить, либо максимально убирать". Судите сами, что экономнее. Экономнее, например, сразу писать чисто, разборчиво, без помарок: переписывать не придется, машинистка меньше наделает ошибок. По-моему, многие добровольно задают себе казнь египетскую, переписывая с черновиков. Всех интересует "содержательная сторона", а не хороший почерк, с каллиграфией мы распрощались позже, чем с ораторским искусством, но, кажется, столь же бесповоротно. После слов о культуре не хочется употреблять слово "автоматизация", но придется, потому что, пишет Котарбинский, "...автоматизация образа жизни нужна людям творческим именно для того, чтобы иметь возможность посвящать максимум собственной энергии делам, которые их главным образом занимают, а не расходовать ее на то, что можно урегулировать и получить ценой минимального напряжения". Вопрос этот трудный, упирающийся в наш быт. Правда, автоматизация (отдельных, вспомогательных действий) — это еще и признак мастерства. Здесь мы не говорим о другой — производственно-технической автоматизации НТР, которой человек как таковой вынужден противостоять, в чем ему призваны помочь гуманитарные знания и науки.

Жизнь молодого специалиста так или иначе запрограммирована в общей деятельности коллектива. И хотя мы говорим здесь об основе основ — индивидуальной работе, работе индивидуума над собой и над материалом, коллективная форма работы затрагивает практически каждого. У нее свои законы, своя специфика. Категории "хорошей работы" (как, впрочем, и плохой) применимы к ней во всей сложности. О коллективной работе наиболее всеобъемлюще высказался праксеолог Котарбинский: "Два субъекта взаимодействуют, если по крайней мере один из них помогает или мешает другому". А если этим делом (помогает или мешает...) занимаются уже не один, не два, а несколько человек? Вспомним о коллективах авторов грамматик, составителей словарей, о благополучных, а также о неблагополучных коллективах... Что ни говори, коллектив — это всегда сложно. Коллективные формы работы у нас по понятным причинам пользуются особым вниманием, но, надо сказать, их специфика и возможности в науке изучаются всюду. Мы еще будем, вероятно, говорить о них дальше, об их плюсах и минусах, например, о болезненных следствиях нарушения стабильности коллектива. При нашей любви к реорганизациям нам хорошо бы запомнить такое изречение Котарбинского: "Первая стадия реорганизации — паралич". Любителям переходить из коллектива в коллектив в благородных поисках лучших условий напомню еще одно трезвое изречение Котарбинского, точнее — Януша Корчака, цитируемого Котарбинским, о том, что лучше недостатки известного коллектива, чем достоинства нового, т. е. неизвестного. Но коллектив обладает замечательными потенциями преемственности и сохранения традиций; только при коллективной форме работы, увы, можно закончить труды, превосходящие силы и продолжительность жизни одного человека. Примеры известны хотя бы из истории лексикографии. И все-таки коллектив лишь воплощает собирательно то, что нужно для любой, в том числе индивидуальной научной работы: это постоянство в осуществлении цели.

Выбор темы — это всегда сложно: порой в этом виден не только научный работник, но весь человек. Важно уметь ограничиться. Хорошо, если практицизм при этом не заслоняет от нас интересов науки.

Облюбовав тему исследования, приступаем к изучению литературы вопроса: она может быть маленькой, но может быть и очень большой. Следует помнить, что "литература вопроса" и сам "вопрос" — это понятия отнюдь не совпадающие. Допускаю, что это не всегда легко, и четкость разграничения бывает затруднительна (так обстоит дело, по-видимому, в классической филологии). И все же, как пишет Шмилауэр, усердное изучение одной литературы в ущерб самостоятельному исследованию фактов способно породить самое большее компиляцию. Сейчас существует множество библиографий и библиографий библиографий, есть детальные справочники, существуют громадные институты научной информации и так называемые информационно-поисковые системы. Обольщаться не стоит. В решительный момент все это может очень просто подвести: книги нет, статью не могут найти, источник ищут безуспешно, как ищут по моей просьбе до сих пор всем сектором ИНИОН один материал, который мне бы очень пригодился для нынешней беседы — сатирическое стихотворение "I am a model of a modern linguistician" (Лингвист я образцовый, модерновый...)" в британском журнальчике "The Incorporated linguist". Лет двенадцать назад я точно видел там своими глазами эти забавные стихи, помню смутно содержание, но ни год, ни номер не запомнил и не записал. Не могу же я библиографировать все подряд, да и не знал, что мне это потом понадобится. Обратился к библиографам, и вот вам результат.

Если вы специалист в данной области науки, проблеме или готовитесь стать таковым, ни одна библиография для вас не достаточна. Следите за литературой, читайте журналы, составляйте свою библиографию, заводите картотеку или картотеки, советует Шмилауэр. Так складывается ваша эрудиция, а эрудиция — дело индивидуальное.

"Своя картотека" — вещь тоже индивидуальная. Тут определяющими являются не международные стандарты, а наши личные вкусы и привычки; одни все записывают в тетрадку, другие применяют карточки, третьи — листы в папках. Вся картотека известного "Словаря кашубских диалектов на фоне народной культуры" Б. Сыхты, к моему изумлению, помещалась в голове автора, который попросту работал без картотеки, потому что все помнил... Каждый метод имеет удобства и неудобства: тетрадные листы нельзя перетасовать, карточки — можно, но у них маленькая площадь, и каждую карточку надо еще паспортизировать, легко потерять, листы в папках трудно обозримы. Словарная работа строится почти исключительно на картотеках. В своей индивидуальной работе я привык комбинировать картотечный способ и листы в папках. Для частных потребностей, как говорит Шмилауэр, под картотечные ящики годятся и обувные коробки.

По вашей специальности или проблеме пишут не только в советской литературе, но и за рубежом, не только по-русски, но и на других языках. Желательно уметь все это прочесть и разобраться. Лингвист — не обязательно полиглот. Но поток научной информации не только многоводен, он еще и многоязык. Русисту надо читать на других славянских языках; каждому лингвисту необходимо уметь читать на основных западноевропейских языках (древникам и классикам нужны классические языки, чего мы здесь пока не касаемся). Эта жестокая необходимость быть "полиглотом для себя" не должна нас отпугивать. Существуют факторы, которые сильно облегчают задачу. Как говорит Шмилауэр, "для этого не нужно длительной подготовки и учебы; профессиональный язык весьма стандартен... Главное — не бояться". Конечно, без "длительной подготовки" возможно чтение на языке, генетически близком уже известному языку; скажем, владение русским языком позволяет осилить текст на любом другом славянском языке, знание французского языка весьма облегчает понимание текста на близко родственном итальянском.

Отвлекаясь от утилитарных нужд, следует признать такие переходы от языка к языку крайне полезными для наглядного приобщения к идее языковой эволюции и многообразия через ни с чем не сравнимую прелесть собственного наблюдения. Чем больше будет таких личных знакомств с языками, тем лучше для языковеда. Конечно, это всего лишь скромное "чтение со словарем", но его значения не стоит преуменьшать. С одной стороны, со словарем неразрывно связано всякое серьезное чтение, уж мы-то лингвисты, хорошо знаем это. С другой стороны, частотность обращения к словарю постепенно меняется (в зависимости от порогов знания), делается менее заметной. Известно наблюдение, что при встрече с новым словом в иноязычном тексте иногда не следует инстинктивно хвататься за словарь, стоит попытаться угадать сначала самому его значение на основе контекста, ситуации, словообразования и, наконец,— собственной интуиции. А развитие последней важно уже не только для усвоения языка, но и для исследования языка. Недаром говорят, что большинство слов приходит "само собой" из чтения, а не из словаря. Конечно, при этом имеется в виду доброкачественное, заинтересованное, творческое чтение и не одних только текстов по специальности. Работы на другом языке по своей специальности читаются и понимаются без большого труда, что на практике как бы подтверждает тезис о международности науки. Но было бы жалко ограничивать свое знакомство с языком только текстами по специальности; мы не достигнем при этом той полноты самообогащения, которая наступает от чтения лучших писателей. В целом усвоение языка (языков) дарит нам то переживание успеха, которое так нужно исследователю и вкус к которому необходимо развивать у себя. Могу сказать о себе лично с уверенностью, что в научное языкознание я пришел через увлечение иностранными языками. А если предаться воспоминаниям, то в детстве меня более всего поразили латинские буквы и я вовсю принялся транслитерировать ими русские слова и играл, подписывая таким образом рисунки с разными приключениями, что мне казалось надписями "на иностранном языке". Может быть, с того все и началось. Позднее приходилось проводить и менее детские эксперименты с иностранными языками. Кстати, свой первый иностранный язык — немецкий — я изучал простейшим способом. В возрасте примерно пятнадцати лет, в летние каникулы я засел добровольно за толстенную, неадаптированную, изданную в Германии прошлого века "Книгу сказок" и читал ее со словарем, выписывая и заучивая по 60—70 слов ежедневно. В общем это был неплохой эксперимент на загрузку памяти. Переводчица К. Ломб считает этот способ менее популярным, называет "зазубриванием" и определяет примерную норму 20—30 слов в день . Лично мне это дало очень солидную базу твердого активного фонда немецкой лексики. Думаю, что только после этого новые слова начали приходить "сами собой". Французским и английским овладевал уже значительно легче, практически — самостоятельно и исключительно путем чтения художественной литературы. Тщательное заучивание вокабул хорошо тренировало и специализировало память и довольно долго поддерживало ее в хорошей форме. Уже в возрасте 27 лет, когда явилась перспектива командировки в Венгрию, я решил форсированно заняться венгерским языком и вспомнил свой метод — 60—70 слов наизусть ежедневно. Помню, знакомые выражали сомнение, дескать, одно дело в пятнадцать лет, другое — в двадцать семь. Но я все-таки повторил опыт в полном объеме в течение трех—четырех месяцев и мог в момент поездки понимать содержание небольших текстов и газетных заметок, а это ведь финно-угорский язык с другим типом, структурой и чужой основной лексикой. На практике это не так уж и пригодилось, но ознакомиться с иносистемным языком было и полезно, и интересно. Правда, овладеть глубоко венгерским языком не пришлось, но ведь полное овладение языком — вещь вообще недостижимая. Но запоминание и тщательное заучивание написания и произношения большого количества слов — прекрасная школа эмпирии, о которой хорошо сказано: "Основа всякого знания — это эмпирия и точное наблюдение фактов и явлений; они сами приводят к общим идеям, теоретическим синтезам и творческим гипотезам — правда, не всегда, не на каждом этапе работы, а главное — не у каждого" (Ян Розвадовский) [SmiIauег V. Указ. соч. С. 37.].
В эпоху расцвета общих теорий не каждый любит и не каждый умеет работать с фактами, конкретные примеры плохо воспринимаются на слух, утомляют при чтении, придумано даже выражение "ползучий эмпиризм". И, однако, факты цементируют науку, в то время как теории изменчивы, они развиваются и по спирали и по кругу.

Теорию можно сдать в архив, признать, что полностью устарела, но нельзя сдавать в архив факты. Впрочем, они и там не устарели бы как единственное, пожалуй, что не боится длительного хранения. Сейчас начинает возрождаться благое сознание единства филологии, а совсем недавно ревнители чистоты и самостоятельности языкознания не хотели слышать про филологию. Времена меняются, и вполне возможно, что сейчас те же самые люди одобрительно кивают головами, слушая разговоры о единстве дисциплин, изучающих культурный контекст... Но что-то при таких зигзагах утрачивается, как, например, малоизвестная ныне филологическая акрибия, приверженность к тщательной работе с письменным фактом, умение делать черновую работу, видеть "мелочи", не пропускать ошибки. Зато все хорошо разбираются, что престижно, а что не престижно (престижные занятия, престижная профессия, престижная роль), и уж, конечно, черновую, техническую работу не принято считать престижной (прекрасный повод для производственного конфликта!). А между прочим, черновую работу необходимо делать хорошо в интересах прогресса всей дисциплины. Как говорил еще Микеланджело Буонарроти: "Не презирайте мелочей, ибо от мелочей зависит совершенство, а совершенство — не мелочь" [Kotarbinski. Oказ. соч. С. 24.].

Но совершенство — это очень громко, почти несбыточно даже в конце большого свершения, это редко достижимая гармония фактов. Путь к нему труден. "Думать трудно", говорил академик В. В. Виноградов. Как праксеология представляет себе ступени творческого труда? Совершенно четко: подготовка, вынашивание (в оригинале — польск. inkubacja, англ. incubation), озарение (англ. illumination, переданное у Котарбинского целым польским словосочетанием), проверка, уточнение [Там же. С. 281.]. И это все? А потом снова: подготовка, вынашивание, озарение, проверка, уточнение? Нет, до тех пор, пока этим занимаются, слава богу, не машины, а люди, в определенный момент срабатывает психологическая усталость (это — когда все проверено, уточнено, отрецензировано, обсуждено, сдано, возвращено обратно, доработано, вновь сдано, но еще не издано), наступает естественное состояние, когда "уже все равно". И опять описание неполно, потому что самый сложный труд, труд затянувшийся и пока не дождавшийся удачного финала, освещен, хоть краткими, переживаниями успеха, если только это действительно творческий труд. Всегда ли это совпадает с публикацией? Нет, не всегда. Приходилось сталкиваться с людьми, которые боятся публикации, не любят читать корректуру, опасаются критики по выходе в свет, одержимы боязнью изменения status quo и т. д. А есть еще такие творческие личности, которые только тогда и познают чистое творческое счастье, когда пишут, а написав и, особенно, напечатав, начинают испытывать неудовлетворение. Словом, не так все просто и у сложившихся профессиональных исследователей, но о профессионализме специально — в следующий раз, а сейчас ограничимся беглым обзором элементарных требований к хорошему труду, хорошей работе.

Первое требование — ясность. Ее противоположности — "ученого тумана" — рекомендует избегать Шмилауэр, который пишет: "Чтобы сохранить ясность понимания у нашего читателя, мы не должны колебаться объяснять даже элементарные понятия; давайте никогда не будем говорить "как хорошо известно" о вещах, которых мы до недавнего времени не знали сами"... [SmiIauer V. Указ. соч. С. 40.]. Хотя это одна из тем нашего следующего разговора, все же замечу здесь кратко, что есть ясность, а есть еще искусная имитация ясности — так называемая "элегантность" описания, но о ней — позже.

Следом за ясностью идет простота, умение просто излагать сложные явления, а не наоборот — усложнять простые вещи. С простотой связывают определенные выгоды исследования, так как простое действие — это экономное действие, а большая простота означает правдоподобие гипотезы [Kotarbinski. Oказ. соч. С. 125, 167.].

Там, где есть ясность и простота, там уместна и краткость, и Шмилауэр напоминает нам изречение древних ???? ??????? — ???? ????? "большая книга — большое зло" [SmiIauer V. Указ. соч. С. 39.].. Это тоже трудно и не все могут. "К старости люди толстеют",— иронизировал акад. В. В. Виноградов по поводу 2-го, сильно расширенного издания одного курса "Введение в языкознание".

Вообще перечисленные требования отнюдь не банальны, а наоборот, актуальны для пишущих. Казалось бы, меньше сделать и написать легче, чем больше, но умеренностью, чувством меры, умением вовремя поставить точку обладают не все зрелые ученые. Полезно помнить, что оптимум — это не максимум, внушает нам Котарбинский вслед за Аристотелем [Kotarbinski. Oказ. соч. С. 213.].

Все мы работаем в институте или институтах, деятельность которых регулируется планом. Самый совершенный план всегда априорен, самая разумная творческая деятельность на разных этапах обнаруживает непредсказуемые ускорения, а чаще — замедления. Причины этого замедления должны внимательно изучаться, но здесь бывает много такого, что заслуживает полного понимания и уважения, когда речь идет о творчестве. Нашим планам постоянно не хватает гибкости, у нас слишком фетишизируется срочность или досрочность выполнения, а всегда ли при этом мы думаем о качестве? (Говорим мы о ней, положим, много.) Вот и приходит на память "притча о промокашке" у Котарбинского: "Вот, например, из уст знатока бумажной промышленности услышали мы попытку объяснения того, почему на нашем рынке, по крайней мере до 1952 г., имелись только плохо действующие сорта обыкновенной промокательной бумаги для промокания чернил. Промокашка,— говорил упомянутый специалист,— требует рыхлости, а эта последняя, в свою очередь, требует на определенной стадии производства медленного темпа обработки, в то время как предприятия старались отличиться количеством произведенных листов и поэтому с ущербом для качества изделия увеличивали темп производства" [Там же. С. 123—124.]. Дело было давно, и притом в Польше, но как нам это все знакомо!

Мы исходим из презумпции, что молодой специалист любит свое дело, свою тему, в зрелые годы, оставаясь специалистом узким, он, наверное, еще более укрепляется в этом. Нормальному человеку вообще свойственно любить свое дело и, вероятно, себя в своем деле. Но надо знать свои слабости, которые с возрастным склерозом могут, к тому же, прогрессировать. Шмилауэр, вслед за Бодуэном де Куртенэ, предостерегает нас против этой "слоновой болезни" в филологии: "Предмет, изучаемый со слишком большой любовью вырастает под микроскопом мелочного исследования сверх необходимой меры и переоценивается в сравнении с другими... Кто возьмется за кельтский язык, находит его следы повсюду" [Smilauer. Указ. соч. С. 38.]. Это одна из распространенных ошибок в науке вообще; между прочим, в геологии ее называют провинциализмом [Методология исследования развития сложных систем. С. 256.]. На тему ошибок мы еще будем говорить, беседуя об "образованном ученом". А пока будем держаться самых элементарных понятий. Элементарнейшее из них — это оппозиция Труд и Лень. Английский физик Б. Пиппард пишет: "Ибо наш самый большой враг не студент-нигилист, а инертность: самый ужасный грех не Гнев, а Лень" [Образованный ученый. М., 1979. С. 33.]. Мы давно знаем, что лень — мать всех пороков, но необходимо заметить, что современная лень тоже не стоит на месте, она сильно модернизировалась. Типичный ее нынешний представитель — это молодой человек, который уверен в своих способностях сам, а иногда уверил и окружающих, все может сделать, "стоит только захотеть", но почему-то так и не делает, впрочем, даже твердо знает, почему не делает, и вообще все твердо знает о себе и о других, лучше других; не спешит заняться делом, особенно "лишним", с его точки зрения, иронически смотрит на тех, кто "вкалывает" не щадя себя. Его не по годам развитому умению все взвесить только удивляешься. Уж он-то прекрасно разбирается, что престижно, а что ниже его достоинства. Он обычно ни в чем не сомневается, не подозревая, насколько это важно — уметь сомневаться для ученого и искателя. Ясно, что ученого из него не выйдет, как говорится, ни при какой погоде, хотя, заметьте, в этом виноваты будем, скорее, все мы, чем он сам, если, конечно, послушать его. Но в научных сотрудниках при наших-то бесконкуренционных условиях и мягких конкурсах он просидит долго.

Однако вернемся к ученичеству. Оно несовместимо с ленью; но рассмотрим опасности, которые таит в себе усердное ученичество. Тот же самый Пиппард справедливо указывает: "Индивидуальные привычки в мышлении у классиков науки слишком часто брались как пример для подражания менее одаренными людьми... успешное развитие и новшества становились стереотипными традициями, в которых несущественное выставлялось на первый план как образец. Это явное дилетантство" [Воспитание профессионализма // Образованный ученый. С. 35.]. Мы подходим к обсуждению огромных по важности вопросов морали в науке.

Из них первый — отношение учителя и ученика, цели их обоих. "...Учитель работает с мыслью о том, чтобы сделать свое участие излишним", сказано об этом у Котарбинского. Иначе у него же это еще называется тенденцией к сокращению вмешательства, взамен которой рекомендуется наблюдение в чистой форме, причем ученик максимально предоставляется самому себе; руководство не должно быть навязчивым. Цель ясна: самостоятельность. Действительно, нет ничего важнее, как приучить будущего ученого к самостоятельному образу мышления.

Даже в настоящее время, когда готовность молодого поколения к самостоятельности в суждениях на любую тему стремительно возросла, не нужно смешивать эту готовность с подлинной самостоятельностью, которая дается трудом, размышлениями, наконец, временем, самостоятельно потраченным на науку, а вовсе не одним желанием перечить старшим. Думается, что под показной ершистостью обычно прячется самый смирный эпигон. Эпигоны и эпигонство — распространенное явление, тем более досадное, что на первых порах и долгое время потом эпигонство может пользоваться репутацией прогресса и развития науки; вдвойне досадное, потому что — по природе своей суетливое и нескромное — оно может заслонять собой подлинных продолжателей, занятых настоящим делом. Таким образом, отношение учителя-инициатора и ученика-эпигона характеризуется обычно со стороны последнего фетишизацией аксессуаров, формальных моментов, аппаратуры. И это понятно: неспособный развивать на том же уровне содержательную сторону понятий и учения, эпигон цепляется за форму. Вот вам мысль Котарбинского на этот счет: "В общем и целом умный и творческий инициатор имеет на определенном этапе аппаратуру, худшую, чем оборудование у подражателя". Ближе к нашей специальности заметим, что нынешний эпигон до недавнего времени рта не раскрывал без того, чтобы произнести слово система. Эпигонство досадно еще и потому, что содействует обеднению фактического богатства, унаследованного от учителя-инициатора, очень часто безвинно при этом страдающего. Так, идейное содержание "Курса общей лингвистики" Ф. де Соссюра отнюдь не исчерпывается понятиями системы и синхронии, получившими особую популярность у его продолжателей, но дает нам также совершенно другие стимулы, о чем будет специально сказано в следующей беседе. Эпигонство — это потеря гибкости, потому что "эпигоны, как сказал Котарбинский, подражают мастеру не в том, что существенно, например, не стараются поступать столь же пластично, как он, перед лицом изменчивых обстоятельств, но под гипнозом слов оставленного им текста, содержащего рекомендации, хорошие для его времени, применяют те же самые рекомендации к настоящему моменту, чего бы он никогда не сделал".

А в результате страдает качество. Нет понятия более конкретного и термина, более повседневного и самого житейского, не покидающего страницы сегодняшних газет, о чем бы ни говорилось, однако в основе его лежит такая всеобъемлющая абстрактная идея, что этому уместно посвятить два слова, говоря сегодня о хорошей, т. е. качественной работе. Дело в том, что нынешние официальные документы выглядели бы несравненно более громоздкими, а все оценочные производственные и бытовые характеристики — иными, если бы в свое время Платон не предпринял блестящий акт, объединив в нем философский и языковой неологизм и создав на базе греческого местоимения-прилагательного ?oio? "?акой, каковой" производное ??????? ?ак абстрактное обозначение этого "каковства" вообще и в частности, после чего Цицерон передал (калькировал) греческое ученое слово латинским qualitas от qualis <какой, каковой>, откуда пошло франц. qualite и т. д. Русское качество продолжает русско-церковнославянское качьство, которое явилось непосредственной калькой-переводом греч. ??????? ?лавянскими словообразовательными средствами. При этом семантический переход в сферу оценочного оказался у славянского слова вторичным от первоначального значения сущности, естества (ср. примеры в "Материалах" Срезневского, т. 1, стб. 1201, где толкование , т. е. "качество", слишком прямолинейно). Таким образом, первоначально слово качьство было скорее отвлеченным субститутом более конкретных названий сущностей, например др.-русск. комоньство от помочь, женьство от жена, въдовьство от въдова, мужьство от мужь. Трудно представить себе, какие сложности в коммуникации повлекло бы за собой сохранение древнего положения до введения философско-лингвистического неологизма с обобщенным значением "качество". Несомненно, великая сила привычки приучила бы находить естественным и то и иное положение, и все различие понятно только с нынешних вершин развития языка и только тем, кто пытливо проникает в сущность его развития и предпочел науку о нем всем другим наукам.

В этом вопросе между нами, лингвистами, не может быть споров; мы сознательно избрали языкознание делом своей жизни. Но общеметодологические и общеэтические проблемы стоят в современности перед всеми нами так остро, что лучшие из нас, задумываясь над ними, порой приходят к неожиданным ответам. Наш выдающийся языковед В. И. Абаев в день своего семидесятипятилетия, отвечая на приветствия и поздравления, сказал: "Если бы меня сейчас спросили, какая наука важнее всего в наше время? Языкознание? — я ответил бы: нет.— Физика? — Нет, не физика. Сейчас для нас важнее всего этика". Эти раздумия ученого, встречающего в нынешнем году уже свое восьмидесятилетие, кажутся как нельзя более актуальными. Порой думается, что этика у нас находится в таком же запущенном состоянии, как упоминавшиеся выше каллиграфия и ораторское искусство. Но здесь для наших целей достаточно остановиться на нравственных сторонах научного труда и делового общения.

Знание изучаемого вопроса есть одновременно знание своего места в его исследовании. "Мы должны, далее, иметь в виду, пишет Шмилауэр, что мы не первые, кто работает над данной проблемой либо в данной проблемной области, что до нас уже делали наблюдения и думали, и что об этом существуют письменные свидетельства" [Smilauer V. Указ. соч. С. 11.]. Далее, у него же: "Мы не должны думать, что наука начинается с нас или с нашего учителя" [Там же. С. 14.]. Нам кажется, что мы открыли что-то новое. Спокойно, лучше проверить, помня, что говорится у Экклезиаста (I, 10): "Бывает нечто, о чем говорят: "смотри, вот это новое"; но это было уже в веках, бывших прежде нас". Отстаивая свое новое, мы бываем запальчивы, и нам тут же делает замечание хороший педагог Шмилауэр: "Полемику... вообще целесообразно вести умеренно; чужие мнения вовсе не обязательно всякий раз тут же опровергать" [Там же. С. 43.].

Но есть одна сфера научных, деловых и бытовых отношений, на которую всем нам необходимо обратить первостепенное внимание, ибо все мы одинаково страдаем от проявлений необязательности всякого рода. Для дистанции возьмем сначала то, что пишет Котарбинский. А пишет он вот что: "...наше польское общество еще очень неразвито, в значительной степени по причине недостаточного внимания к общим ценностям хорошей работы... необязательность царит у нас везде и составляет одну из главнейших причин наших отношений в сфере хорошей работы... Как функционировать в коллективе с такими людьми?" [Kotarbinski. Указ. соч. С. 222.]. Злые языки рассказывают фразу-анекдот, будто Котарбинский говорит: "Я-то знаю, что такое хорошая работа, но знают ли это поляки?" Будем справедливы и самокритичны: с обязательностью и хорошей работой вообще у нас дела обстоят не намного лучше. Здесь самое время вспомнить о скромности. В науке и около нее, в среде молодых, полных сил и энергичных работников появился свой тип деловых людей, "умеющих жить". Им, конечно, все это ни к чему. "Но скромность не такое уж старомодное качество ученого. Скорее всего, ей еще предстоит войти в моду..." Эти прекрасные, несколько отдающие ностальгией слова принадлежат ныне покойному акад. Н. В. Белову, кристаллографу и геохимику [Методология исследования развития сложных систем. С. 297.]. Самореклама и конъюнктурное проворство не свидетельствуют о большом уме и не могут ввести в заблуждение людей понимающих. "Начать какую-то "звонкую" работу гораздо легче, чем ее закончить", читаем мы у того же автора (там же). Зачинать надо в тиши. Недаром самая удачная этимология слова затеять — это, пожалуй, сближение с таить, тайна, как то подтверждает неожиданная находка родственной этому изолированному восточно-славянскому слову формы в сербохорв. диал. йстщати. (черногор.) "изжарить на слабом, медленном огне", причем реконструируется словообразовательно-сема-тическая пара праслав. *zatejati начать исподволь готовить" — *jbztejati "окончить укромно". Над этим стоит подумать — и в этимологическом плане, и в этическом. Те, кто начинает без шума, скромно, как раз полны сознания ответственности. И в обществе и в науке возник большой дефицит чувства ответственности. И опять верно пишет акад. Н. В. Белов о том, что "...стремление уйти от серьезных проблем, требующих, быть может, всей жизни, ощущается и у нас" [Там же.].

Мы уже говорили об экспериментах на загрузку памяти. Себя вообще полезно проверить, хотя бы для того, чтобы поверить в себя. Когда же еще и делать это, если не в молодости! Обидно бывает за людей, которые с самого начала ограничили и оградили себя: этого они не смогут и то им не по силам. Откуда они это знают? А вот опытные преподаватели советуют давать задачи, которые кажутся неразрешимыми, более того,— такие, которые вообще не имеют конечных решений [Образованный ученый. С. 43—44.]. Вот что в связи с этим говорит Котарбинский, цитируя слова из "Автобиографии" Дж. С. Милля: "Ученик, от которого никогда не требуют ничего такого, чего он не может сделать, никогда не сделает всего, что может" [Kotarbinski. Oказ. соч. С. 175.].

Свое место в науке, свое лицо, гордость и самостоятельность дерзаний — об этих вещах надо не забывать с самого начала. Пусть в нашем багаже, кроме унаследованного и усвоенного богатства, всегда будет и свое, до чего дошли сами. Механически откладывать выработку своих идей "на потом" нельзя безнаказанно. Образно говоря, эвристические потенции нашего ума могут быть довольно высоки именно на стадии духовной невинности. Полезно ознакомиться с тем, что пишет об этом физик Б. Пиппард, уже упоминавшийся нами [Образованный ученый. С. 46.]: "...в те годы я оставался невежественным (как, впрочем, остался невежественным по сей день) по существенной части тех самых идей, на которые ссылаются как на высшие достижения науки. Мне следовало бы стыдиться самого себя, но я не стыжусь, отчасти из-за естественной привычки, отчасти и потому, что я, думаю, не мог бы усвоить этих идей, не потеряв невинности, которая позволила мне чуть-чуть двинуть науку, когда я пытался взглянуть на скромные проблемы по-своему, а не глазами других..."

Пока я готовлю эти беседы, на моем письменном столе, на видном месте стоит фото скульптуры Ивана Мештровича "Человек, который пишет": пишущий сидит в несколько условной позе — колени вместе, как на древневосточных изображениях, столь же условно передано, как он пишет что-то на тяжелых, как кирпич, скрижалях. Вечность и величие работы пишущего, вот что, наверное, имел в виду художник. На этом условности кончаются: перед нами вполне реальный портрет (кстати, это автопортрет самого Мештровича), пишущий не молод, но и не стар, он увлечен занятием. Одухотворенность его лица не мешает нам видеть, что он крепко сложен. Когда подумаешь о растущем потоке информации, растущей сложности современной науки и современной жизни с ее стрессами, дистрессами и самообслуживанием, то понимаешь, как нужны такие сильные руки и мощная шея каждому настоящему соискателю звания "Образованный ученый".

 


О. Н. Трубачев. Образованный ученый

 


Часть 1.

Собственно говоря, название это не придумано мной, оно представляет собой перевод с английского — "The educated scientist" — названия публичной лекции английского физика Б. Пиппарда, включенной в переводной сборник с таким же названием (1). Само выражение это кажется избыточным: образованный ученый? Но ведь ученый не может не быть образованным. Так-то оно так, но в современном мире ученых стало очень много, и уже одно это обстоятельство сигнализирует о возможном снижении общего уровня. Среди ученых все больше появляется людей, которых Пиппард относит к категориям "средний исполнитель", "средний ученый".

Два слова о терминологии. В противоположность русскому языку с его единым обозначением наука (кстати, слово еще праславянского происхождения) и единым названием деятеля — ученый, в английском существуют два — scholar 'ученый-гуманитарий', 'схоласт' и scientist 'ученый-естественник, специалист по точным наукам'. Соответственно этому производное scholarship означает "пассивная ученость, эрудиция", а коррелят science значит "точная наука", "действенные знания". Насколько можно понять Пиппарда, scientist — это более уважаемое лицо, чем scholar, поэтому переводчик пытается перевести последнее по-русски не то как "грамотей", не то как "школяр". У Пиппарда, конечно, свой ход рассуждений: "Должен ли ученый быть исследователем, который посвящает свою жизнь открытию новых истин, или, быть может, это ученый муж, хорошо сведущий в том, что уже открыто? Это только предполагаемые аспекты его возможного будущего, но он может быть подготовлен и для деятельности технолога, администратора, чиновника, учителя, или же, что наиболее вероятно, для его карьеры окажутся полезными качества сразу нескольких специалистов: и ученого, и администратора, и учителя..." (2).

Разумеется, нас интересует больше всего место ученого-гуманитария. Мы убеждаемся с огорчением, что физик Пиппард несправедлив к гуманитариям и проявляет по отношению к ним типичную заносчивость технократа. Он, например, говорит о склонности гуманитариев к "интеллектуальной неуравновешенности" и критиканству вследствие "чрезмерной учебы в той области, где невозможны категорические суждения" (3). Далее там же: "В научных вопросах мы представляем тот авторитет, за которым студенты могут следовать без стыда, и этим мы в корне отличаемся от ученых гуманитариев". Здесь налицо противоречие самому себе, потому что, согласно Пиппарду: "...настоящая физика и техника начинается там, где... уравнения уже не имеют конечных решений" (4). Следовательно, ни категоричность суждений, ни конечность решений в настоящей науке не следует переоценивать. Однако миф о том, что гуманитарии — это в основном адепты каких-то зыбких и туманных линий, очень живуч. В большой и в целом интересной книге Дж. Бернала "Наука в истории общества" (5) о гуманитарных науках говорится мало и местами очень недальновидно. Начнем с того, что филологию он вообще забывает. С этим, впрочем, нередко мы встречаемся и у нас, когда материалы об общественных науках, например, в наших газетах обрываются, как правило, не доходя до филологии, и уж тем более — языкознания. Еще античность завещала нам, что знания человека о себе и своем обществе (надматернальные, т. е. немедицинские, скажем) — высшие знания вообще ("познай самого себя"). Бернал пишет, что общественные науки — самые молодые и несовершенные, он неуверен даже, насколько их можно сейчас назвать науками (видимо, и этот почтенный британец заколебался, отнести ли их к science или к scholarship). Более того, он сочувственно передает мнение тех, кто полагает, что "общественные науки представляют собой остроумные, но безрезультатные слова. Они годятся для выбора темы диссертации и для получения ученой степени, годятся, чтобы занять преподавательское место, работать в рекламном бюро или в ученом совете" (6). Вот даже как! В дальнейшей критике общественных наук у Бернала находим и верные замечания, например о переплетении наблюдателя и наблюдаемого (7); он согласен признать, наконец, и сложность объекта и ввиду специфики объекта очень скептически судит о применении к общественным наукам математического метода или отсюда биологического с проистекающими отсюда упрощениями и ложными выводами (8). В целом же это типичный образец критики извне, когда сам aвтор находится в одном лагере с теми, кто разделяет и поддерживает миф о том, что язык и другие предметы гуманитарных наук — это собрание фактов, которые можно понять без всякой науки вообще.

Критики извне, думая, что они критикуют современные гуманитарные науки, на самом деле воюют с давно минувшим прошлым, так что надо еще сперва разобраться, с чем мы имеем дело — с действительным отставанием гуманитарных наук или с отсталостью критики. Мнение о том, что нынешнее состояние гуманитарных наук напоминает положение естественных наук до Галилея и Ньютона, в том смысле, что в гуманитарных науках якобы по-прежнему "нет достаточно планомерного и контролируемого эксперимента — критерия практики при их применении" (9), следует признать глубоко устаревшим. Вот что пишет профессиональный лингвист — англист Г. Пильх: "Традиционная дихотомия между искусствами (arts) и науками (sciences) неприменима к языкознанию. По традиции языкознание зачисляют в искусства, изучающие древние тексты и историю языков. Однако его методы носят экспериментальный характер, направленный на построение доказуемых гипотез. Они могут подтверждаться с формальной точностью" (10). Но уже более чем полвека тому назад экспериментальность научного языкознания обосновал Л. В. Щерба в статье "О трояком аспекте языковых явлений и об эксперименте в языкознании", где он пишет: "Но, построив из фактов... некую отвлеченную систему, необходимо проверить ее на новых фактах... Таким образом, в языкознание вводится принцип эксперимента" (11). Щерба указывает, что без эксперимента почти невозможно заниматься такими отраслями языкознания, как синтаксис, лексикография и стилистика (12), и заключает словами: "...я здесь лишь впервые теоретически обосновываю то, что практически, вероятно, многими делалось" (13).

Было время (оно еще не совсем окончилось до сих пор), когда назвать данную науку искусством (возможный дополнительный предикат: "как это все нестрого!") — значило нанести большой моральный ущерб. В нас самих от тех времен еще сидит остаточный комплекс неполноценности. Помню, что на мою психику угнетающе действовали высказывания, что этимология до сих пор остается по большей части ars, а не scientia. Сейчас, положим, этого уже не слышно, но не в том сила. Мы можем сейчас даже великодушно вернуться к рассмотрению этого вопроса и сказать: да, в данной отрасли науки есть элемент искусства, как есть в ней и основа точного знания. И констатируем мы это не в осуждение слабостей данной дисциплины, а как признание ее глубины. Потому что послушайте, что говорит физик Пиппард: "...физика — это нечто намного большее, чем набор законов, применение которых дело элементарного навыка. Физика — прежде всего живое творение рук и мозгa, которое передается более примером, чем зубрежкой. Она воплощает искусство решать проблемы материального мира. И поэтому физике надо учиться, но учиться как искусству" (14).

Величайший и до сих пор недостаточно еще оцененный эксперимент языкознания — это словарь, лексикографии, ибо последняя является преимущественным практическим критерием выделения слова и определения его значения, что есть конечная цель научного языкознания. Лексикография заимствована у языкознания практически всеми прочими науками и использована в них вторично как форма кодификации их собственных терминов и метаязыков (языков описания). Одно это придает языкознанию исключительную важность в системе всех наук, и не одних только гуманитарных. Но не будем сейчас настаивать на выделении языкознания из этих последних, а тем более — из филологии. Изоляционизм (а мы еще будем говорить о нем) принес больше ощутимых бед, чем воображаемых достижений. Поэтому нас тревожит, например, отставание в оценке всех гуманитарных наук, а не одного только языкознания. Мы как-то привыкли (и не мыслим это себе иначе), что патенты (авторские свидетельства) за открытия в области гуманитарных наук не выдаются. Конечно, я понимаю, одна из возможных причин в том, что ожидаемый эффект тут трудно выразить экономически, подсчитать, например, в рублях, тем более — сделать это адекватно. Но разве это не свидетельствует косвенно о фундаментальном характере гуманитарных исследований? Разве другие фундаментальные исследования всегда легко выразить в рублях в смысле ожидаемого эффекта? Едва ли это возможно без большого практического огрубления. В науковедении раздаются голоса, что общие подсчеты "рентабельности науки в целом, очевидно, лишены какого-либо экономического смысла, поскольку к науке в целом неприменимы такие категории, как "цена", "рентабельность", "стоимость" и т. п. "...На этом основании многие ученые (например, Д. Бернал, М. К. Келдыш) вообще отрицают какую-либо возможность точного определения экономического эффекта науки" (15).

Не в этом гордость гуманитария. То, что о гордости гуманитария говорить уместно и нужно, я хотел бы подтвердить высказываниями ученых двух совершенно разных специальностей. Академик А. Е. Ферсман: "Когда точное и положительное знание захватит в своем победоносном шествии самого человека, тогда во всей красоте будущее будет принадлежать тому, что сейчас мы называем науками гуманитарными… Снова к самому человеку, к его познанию и творческой мысли вернется наука, и прекрасны будут ее достижения на пороге нового мира, когда из того, что сейчас называем мы homo sapiens (человек разумный), создается homo sciens (человек знающий)". И академик Д. С. Лихачев: "Стало банальным говорить о том, что в XX в. расстояния сократились благодаря развитию техники. Но может быть, не будет трюизмом сказать, что они еще больше сократились между людьми, странами, культурами и эпохами благодаря развитию гуманитарных наук" (16).

Однако нельзя сказать, чтобы развитие гуманитарных наук в век техники походило на триумфальное шествие. Утилитарные нужды решили судьбу классической филологии в системе образования. Обычно это считается проявлением демократизации. Но вот О. Семереньи в элегической статье "Latein in Eurора" приводит мнение английского историка Тойнби: "Наивысшее достоинство, которое я нахожу в "классическом" образовании, состоит в том, что его предметом является человек и его дела" (17). В результате этого необратимого процесса мы хуже знаем по-гречески и по латыни, менее свободно ориентируемся в греко-римском наследии, которое все равно пронизывает европейскую цивилизацию, несмотря на отмену классического образования. В результате мы меньше можем объяснить, тогда как "объяснять — дело филолога" (18).

Впрочем, стремительная технизации, не благоприятная для гуманитарных наук, неожиданно сама оказывается вынуждена апеллировать к различным гуманитарным аспектам. То, что представители разных наук заговорили сейчас о "языке науки", само по себе говорит, что без науки о языке не обойтись.

Не случайно в одном из последних номеров журнала лондонского института языкознания была опубликована статья, точнее лекция, профессора П. Стривенса о профессии лингвиста (19). Профессор Стривенс показывает себя неплохим лексикографом, он подробно разбирает семантику терминов "лингвист" и "профессия". В число профессий, связанных с языком, он включает специалистов письменного и устного перевода, лексикографов и составителей тезаурусов, преподавателей иностранных языков, специалистов по культуре письма, системам письма и орфографии, по культуре речи и дефектам речи, фонетистов, исследователей речевой коммуникации, специалистов по языку машины, по теоретическому и описательному языкознанию, работников в области национальной языковой политики и планирования, особенно в развивающихся странах, и т. д. По мнению Стривенса, мы живем в эпоху большого интереса общественности к вопросам языка; важность языковых профессий в современном обществе в управлении, иностранных делах, торговле, интеллектуальных вопросах не оставляет для него никаких сомнений. "…В повседневных интересах огромного числа людей язык занимает центральное место, если даже это может быть не всегда явным или признанным. Таким образом, в той или иной форме спрос на "лингвистов" растет" (20). Автор ставит вопрос "What is a linguist" и формулирует в ответ шесть отдельных значений этого слова: лингвист 1 — "спикер при безмолвствующем вожде в западноафриканских обществах во время церемоний"; лингвист 2 — "учащийся или преподаватель современных языков"; лингвист 3 — "разговорное название полиглота"; лингвист 4 — "переводчик письменный или устный" (с пометой: особенно нужны в современном обществе); лингвист 5 — "специалист по грамматике, в том числе описательной"; лингвист 6 — "специалист по языкознанию". "Заметьте, — говорит тут профессор Стривенс, — что вполне возможная вещь, хотя, как я полагаю, и нежелательная, — быть специалистом по языкознанию, не зная ни одного иностранного языка". Он упоминает еще слово linguistician, употребляемое лингвистами практиками пренебрежительно о лингвистах-грамматиках или теоретиках. Столь же дотошно разобрав признаки профессии (не всякий может стать…; нужна подготовка; поддержание профессионального уровня; общественное сознание; регламентация), автор заключает, что профессия лингвиста существует, ибо она отвечает всем этим ДП. Эта лекция-статья Стривенса была адресована к переводческой аудитории, на их стороне и симпатии автоpa (он подчеркивает, что переводчики "особенно нужны"); лингвисты в подлинном смысле слова, т. е. специалисты по научному языкознанию — мы с вами, стоят по шкале Стривенса на последнем месте ("лингвист 6"). Их к тому же практики дразнят нехорошим словом linguistician, которому у нас нет эквивалента. Но именно на их плечах лежит основная работа по научному исследованию языка, работа большой трудности, от которой так или иначе зависит практика.

Поэтому главное наше слово — о теории. Обостренное внимание к онтологической сущности науки, свойственное для нашего времени, объясняет небывалый общий интерес к проблемам общего языкознания, к которому сейчас как бы повернуты лицом все специальные отрасли нашей науки. Одним из специалистов частной отрасли языкознания является и автор этих строк, который не избирал делом всей жизни общую теорию и не с нее начинал (и может быть, что греха таить, даже какое-то время недооценивал общее языкознание как таковое, с увлечением работая на уровне фактов; помнится, мой уважаемый научный руководитель даже порицал меня за это: дескать, все хорошо идет у аспиранта Трубачева, не интересуется он только общим языкознанием).

Начинал я в свое время с опытов самостоятельного исследования на уровне фактов и по сей день считаю, что этот путь самый верный для созревания самостоятельного научного работника, и наоборот — для меня остается загадкой, как можно сложиться в самостоятельную творческую личность, если тема твоей диссертации — чужие научные воззрения. Могу сказать, что, лишь пройдя школу фактического исследования, лишь после этого я с отрадой ощутил у себя возрождение интереса к общей теории, и интерес этот оказался осмысленным и избирательным. Опыт фактического исследования помогает самостоятельно ориентироваться и в общих теориях, а это немаловажно, потому что ориентироваться стало не так легко. Вам известно, что XX в.— век крайнего разветвления теорий общего языкознания. Было бы долгим делом одно их простое перечисление, да это и не входит в наши задачи. Положение усложняется тем, что между теориями идет борьба вплоть до взаимоотрицания. На смену структурализму, который незаметно стал "классическим" и разделился на несколько разновидностей, частично приходит генеративный метод. Сама смена теорий объективно объясняется сложностью изучаемого предмета — языка — и непрекращающимися поисками. Конечно, более новая теория не значит более совершенная, хотя само движение теоретической мысли знаменует определенную неудовлетворенность прежней теорией. Очевидно, надо развивать в себе умение критически, здраво — в меру сил — оценивать то положительное, что способна дать каждая теория наряду с тем спорным или просто неприемлемым, что в ней содержится. Оставляя в стороне трансцендентальные моменты в аргументации генеративистов, исследователи других направлений обращают внимание и на некоторые положительные возможности: "Мысль о том, что часть производных всякий раз в акте речи вновь производится по имеющимся правилам (типам словообразования), а не припоминается как окончательные слова языка, тоже не является целиком ошибочной. Ее только нужно было бы больше согласовать со взглядами функционалистов на функционирование производных. Истина, должно быть, где-то посередине" (21). В структурализме к числу положительных достижений следует отнести системно-структурный анализ оппозиций и дифференциальных признаков, констатацию элементов семиотики в языке (языковой знак), но, как отмечалось в литературе, исследование связей целого при этом сильно отставало (22). Структурализму так и не удалось преодолеть жесткость дихотомической концепции синхронии — диахронии, смена синхронных срезов всегда оказывалась лишь суррогатом концепции полнокровной языковой эволюции. Идея эволюции, мотивы эволюции — все это оказывалось за пределами возможностей структурализма, но, согласимся, всегда интересовало и будет интересовать языкознание.

Не так уж далеко то недавнее прошлое, когда раздавались голоса, что структурализм — это единственно научное языкознание. Не будем злопамятны, нас всех интересует структура языка. Просто нужно честно признать ограниченность применения также этого метода, который дал наиболее законченные и красивые образцы описания фонологии, но попытки некоторых ученых перенести эти приемы описания на другие уровни языка, "фонологизировать" и их, в общем, не оправдали себя. Меньше всего приемы структурного описания оказались применимыми в лексике, которая упорно сопротивлялась попыткам структурирования, как некая асимметричная и неисчислимая громада. Дело сводилось к oтдельным оппозициям лексем, но что это значит перед лицом незамкнутого множества лексем! Я говорю это, опираясь на свой опыт исследования групп лексики. Не здесь ли зародилась идея, что язык это "система систем", строго говоря, идея недоказуемая. Можно сказать, что лексического теста структурализм все-таки не выдержал. А если учесть, что все прочие уровни языка манифестируются только через лексику (семантика, словообразование, морфология, фонетика, фонология), то это довольно серьезно. Я далек от мысли предложить "лексикализировать" на этом основании все уровни хотя бы потому, что это сопряжено с методологически уязвимой идеей описания менее многочисленных единиц через более многочисленные, но ясно одно — лексика — это эталон асимметрии, а сущность языка, по-видимому, асимметрична, и в этом причина его постоянных изменений. Ни для древнего, ни для нового состояния языка неблагоразумно говорить о всеобъемлющей и тем более — о непротиворечивой системе. Система симметрична, симметрия устойчива; не было бы стимулов движения, ничто бы не сдвинулось с места.

Мы знаем и ежедневно убеждаемся, что в языковой действительности это не так. Всегда есть налицо элементы системы, но целое в принципе асимметрично. И не надо его упрощать или подменять собственными моделями. Таким образом, существует ряд научно-лингвистических методов или теорий. Два из них мы упомянули, кратко назовем и другие. Все мы согласны с тем, что язык есть выражение, реализация нашего сознания, что он является средством коммуникации. По поводу ответа на вопрос, что такое язык, такой радикальный антисоссюрианец, как В. Маньчак, пишет: "Странным и вместе чреватым последствиями является факт, что языковеды дают на этот кардинальный вопрос, как правило, туманные или ошибочные ответы, повторяя, например, вслед за Платоном, что язык — это орудие взаимопонимания... или за Соссюром, что язык является системой знаков. В то время как в действительности язык не что иное, как устные и письменные тексты, т. е. попросту все, что говорится и пишется" (23). Конечно, реплика Маньчака тавтологична ("язык есть язык.."), и она одновременно служит нам предостережением, что не нужно спорить запальчиво и не по существу. Да, язык социален, да, он реализуется в виде текстов (ср. с высказываниями Л. В. Щербы о "текстах" как "языковом материале" (24), да, в языке наличествуют элементы системы, да, разные элементы языка наделены разной степенью знаковости, да, язык обнаруживает потенции порождения слов и форм по активным правилам и моделям. Обязательно ли эти утверждения противоречат друг другу? Нет, все они более или менее правильно характеризуют разные стороны языка, и вместе с тем ни один из исследовательских методов или теорий не может претендовать на главную роль по той простой причине, что неисчерпаемое богатство языка превосходит возможности одного метода, и это давно пора понять приверженцам одной теории. Сходные наблюдения можно встретить у представителей других наук, например: "...системный подход может успешно выполнять свои методологические функции в науке, не обязательно выступая в форме теории" (25). Явление богаче закона, согласно материалистической диалектике. Что же говорить о таком всеобъемлющем явлении, как язык! Об этом забывают ревнители чистоты, скажем, структурногo метода, когда им, например, приходится напоминать, что объяснительная сила резко возрастет со вводом исторического аспекта, в противном случае остается "строгое", но малопродуктивное описание. Главное для нас — сам язык и полнота нашего проникновения в него всеми доступными методами.

В исследовательской практике и в научном обмене мнений, в усвоении научной информации приходится считаться с тем, что вместо достаточно гибкого и широкого методологического подхода к языку весьма распространены односторонние концепции и изложения. Так, и сторонники и оппоненты Соссюра хорошо помнят, что у него сказано: "Язык есть система знаков, выражающих понятия" (26). Почему-то и те и другие не придают должного значения его же словам: "язык есть факт социальный" (27). Дальше мы еще коснемся других положений этой книги, на которые полезно обращать внимание сегодня.

Работая в целом на иных направлениях, я в то же время считаю, что возможности системно-семиотического подхода отнюдь не исчерпаны, что их можно и следует развивать. Так, Соссюр, например, практически не обратил внимании на особую знаковость (сверхзнаковость) имени собственного, на ее способность к возрастанию по мере забвения лексико-семантического субстрата. Знание эквивалентной передачи этих знаков одного языка н культуры средствами знаков другого языка и культуры — неизменно острый вопрос. Когда лет 35 тому назад наш чехословацкий коллега Ольдржих Лешка делал сообщение в Институте славяноведения АН СССР на хорошем русском языке, он все упоминал там о каком-то "коданьском" структурализме и не все присутствующие сразу разобрались, что это копенгагенский структурализм, только по-чешски (kodansky). Aовольно давно по телевидению транслировался многосерийный французский фильм "Жан-Кристоф"; из него мы узнаём, что брата Жана-Кристофа обокрали в Майансе, дело было в Германии, но такого города в Германии нет, а есть Майнц, по-французски — Мауеnсе. Эта ономастика настроена на французского читателя и зрителя, не слишком образованные переводчики не посчитались с этим. В плане передачи таких имен-знаков, настройки их, так сказать, на русского читателя, а не на французского этому роману у нас с самого начала не повезло: он продолжает называться у нас по-французски — "Жан-Кристоф", а надо — "Иоганн Кристоф", ведь герой — немец, а главное — эти немецкие имена в русском культурном обиходе вполне приемлемы, в отличие от французского культурного обихода. Теоретическое положение об особом характере знакомости имен собственных (их Sprachbezogenhelt, языковая ориентация) имеет, таким образом, отражение на практике. Неучет его приводит к логической ошибке: умножаются сущности, о чем я уже писал (28); кроме того, происходят помехи на культурном уровне. Близкое положение о том, что не существует исключительной антитезы "знаки" — "не-знаки", но есть знаки в большей или меньшей степени", находим в книге О. С. Ахмановой (29). Но, как верно заметили авторы упомянутой книжечки, главный объект языкознания — значение (30), и сознательный учет существующих методов вовсе не предполагает их смешения (31), и в этом — тонкость интердисциплинарного подхода. Стоит ли говорить, что такая опасность особенно велика в эпоху расцвета моделирования, когда начинают изучать свою модель и метод вместо объекта и происходит уже упоминавшееся смешение наблюдателя и наблюдаемого.

"Независимость отрасли науки" и ее крайние формы нам, в общем, известны на конкретных примерах, и поэтому не лишено интереса изложение этого вопроса в уже известной нам книге Котарбинского "Трактат о хорошей работе" — "В сфере человеческого умения, например изящных искусств, спорта, игр, повторяется ситуация, когда мастера в данной отдельной отрасли увлекаются лозунгом ее независимости от других искусств и учета только того, что свойственно для нее… Этому сопутствуют изоляционистские лозунги вроде "искусство для искусства", истолкования языковых явлений исключительно языковыми причинами и т. д. Постепенно в такой изолированной специальности наблюдается тенденция к непревзойденным рекордам… возникают периоды парадоксальности, экстравагантности либо из-за остывании интереса к типичным проблемам, либо из-за исчерпания новых непарадоксальных возможностей. Против тяжелой болезни наступающего затем бесплодия главное лекарство — порвать с изоляционизмом, установить связь с другими сферами деятельности" (32).

Значит, изоляционизм — это всегда плохо в первую очередь для самих изоляционистов, и чем умнее исследователь, тем быстрее он должен это понять и постараться выйти из тупика. Наш лозунг поэтому интердисциплинарный союз и взаимообогащение методов, дисциплин, наук. Интердисциплинарный подход всегда осуществляется при преобладающем значении какой-то одной дисциплины. Например, при общности источников у языкознания и истории примат в их прочтении остается за языкознанием. Неверное словоделение у историков ведет к ошибочному историческому комментированию. Например, в книге "Новгородские грамоты на бересте (из раскопок 1962-1976 гг.)" (33) приводится грамота № 481 (XIII в.): поклонъ, ?ловцако?ста?иипослиграмоту?жекуны, насьть, инаимиту, арожекаковъ, зЂидубодастьловьта, ковъ, змуть. Членение и интерпретация в книге: Поклонь от ловца ко Остафии. Посли грамоту оже куны на сеть и наимиту. А роже, каковъ Зеиду бо(гъ) даст ловь, тако възмутъ "…а что касается ржи, то ее возвра-щенне зависит от того, какой бог даст Зеиду улов". Зеид характеризуется как "непашенный ловец". Однако членить следует иначе: а роже како възЂиду(ТЪ) БО(ГЪ) даст ловъ, тако възмуть 'а рожь как взойдет, бог даст лов, так возьмут'. Никакого "непашенного ловца Зеида" в Новгороде не было, это имя неизвестно составителям также из других источников.

Впервые опубликовано в журнале "Русская словесность" № 2, 1993 г.

_______________

1 Пиппард Б. Образованный ученый / Пер. с английского А. В. Митрофанова. М., 1979

2 Там же. С. 37

3 Там же. С. 48.

4 Там же. С. 44.

5 Бернал.Дж. Наука в истории общества. М., 1956.

6 Там же. С. 530.

7 Там же. С. 531.

8 Там же. С. 537.

9 Там же. С. 530.

10 Pilch H. Empirical linguistics. Munchen, 1976. P. 190.

11 Известия АН. Отделение общественных наук. М., 1931. С. 121.

12 Там же. С. 122.

13 Там же. С. 129.

14 Пиппард Б. Образованный ученый. С. 31.

15 Науковедение: проблема развития науки. М., 1979. С. 227—228.

16 Лихачев Д.С. Поэтика древнерусской литературы. 3-е изд., доп. М., 1979. С. 355.

17 Latein in Europa // Latein in Europa/ Traditionen und Renaissancen / Herausgeg- von K. Buchner. Stuttgard, S. 40.

18 Пушкин в странах зарубежного Востока. М., 1979. С. 153.

19 Strevens P. The profession of the linguist // The incorporated linguist. Vol. 18. No 3. 1979. P. 76.

20 Там же. С. 76.

21 Urbutis V. Zodziц darybos teorija. Vilnius, 1978. C. 50.

22 См.: Щур Г.С. Теории поля в лингвистике. М., 1974. С. 15

23 Manczak W. Z zagadnien jezykoznawstwa og?lnego. Wroslaw; Warszawa; Krak?w, 1970. C. 6.

24 Щерба Л.В. Указ. соч. С. 121.

25 Науковедение: проблемы развития науки. С. 77.

26 Соссюр де Ф. Курс общей лингвистики. М, 1977. С. 15.

27 Там же. С. 44.

28 Вопросы языкознания. 1978. № 6.

29 Akhmanova O., Idvelis R.F. Linguistics and semiotics. Moscow, 1979. P. 100.

30 Там же. С. 7, 23.

31 Там же. С. 13.

32 Kotarbinski N. Traktat о dobrej robocie. Wyd 5. Wroclaw; Warszawa; Krak?w; Gdаnsk, 1973. C. 315.

33 Новгородские грамоты на бересте (из раскопок 1962—1976 гг.). 1978. С. 74-76.

 


Часть 2.

Пробираясь между Сциллой интердисциплинарности и Харибдой специализации, исследователь должен помнить об опасных крайностях. Очень верно сказано, что "чрезмерная специализация грозит ученому потерей интеллектуальности, разрывом связей с общечеловеческой культурой, из которой возникла и с которой в действительности тесно связана современная наука" (1). "Развитие ученого, — пишет Котарбинский, — …должно напоминать клепсидру. Начинаться оно должно с широкой энциклопедической базы, после чего должна последовать концентрация специализации и, наконец, затем снова постепенное расширение круга проблем" (2). Великолепно сказано у Котарбинского о том, что он называет "горизонтами мысли": "Как всем известно, успех в специальной работе зависит от достаточного овладения собственной специальностью, а она требует, чтобы ограничивались ею. Такое ограничение создает угрозу, что сам человек сделается ограниченным человеком… Теперь мы хотим поднять эту тему применительно к интеллектуальным специальностям… И здесь мы также видим принципиальное решение не в возврате к какому-то индивидуальному пантехнизму, к совокупному компетентному практикованию во многих других специальностях, а в углублении определенной специальности и расширении, таким образом, горизонтов мысли. Не выглядывать в мир каждый раз через другое окно, а присматриваться ко всем явлениям мира через одно и то же окно" (3). То, что вам рассказывалось выше об ориентации в общих теориях, тоже есть не что иное, как попытка взглянуть на широкий мир общих проблем языка через свое окно этимологии и лексикологии, тем более что это делалось не так уж часто.

Мы с вами условились с самого начала смотреть на вещи широко. Для нас с вами образованный лингвист — это филолог, гуманитарий, ему небезразлично место гуманитарных наук в кругу всех наук, он гордится своим делом, он не согласен на второстепенную роль для своей науки, свою профессию лингвиста он не променяет ни на какую другую; он хорошо знает свою узкую специальность, но пытливо интересуется всем языкознанием. Он увлеченно работает, и не хотелось бы ему мешать, но все-таки давайте зайдем в его воображаемый кабинет и посмотрим, как он пишет, какими путями добивается лучшего понимания проблемы со стороны читателя, какими методами и понятиями оперирует в своей исследовательской практике, как разбирается в сложном, изменяющемся мире идей, насколько сознательно (или просто привычно?) обращается он хотя бы с некоторыми важными категориями, наконец, как он умеет ошибаться. Обо всем подробно не скажешь, да и не нужно.

Начнем со стиля. Каков стиль, таков и сам наш образованный ученый. Мы пишем, чтобы быть понятыми, следовательно, мы заинтересованы писать просто. Однако распространена тенденция писать утонченно, не без сложностей, так сказать для избранных, которые способны оценить эти сложные термины, символы, формулы. Не протестуя против элегантности, мы возражаем против показной элегантности. На ее оборотную сторону обращает внимание известный уже нам Пиппард, сказанное им касается равно и нас, лингвистов: "Эта элегантность прельщает, однако на практике она не добавляет начинающему физику сил для решения задач, а скорее уводит его в сторону от понимания элементарных истин" (4). Такой культ элегантности ведет к сильно развитому формализму, а "опасность сильно развитого формализма заключается в его уникальности", — говорит Пиппард и продолжает далее: "Таким образом, эти методы могут быть крайне сильными для решения неразрешимых задач, но они не порождают в воображении аналогий, которые могли бы привести к решению неразрешимых задач" (5). За примерами у нас далеко ходить не нужно. Несмотря на попытки формализовать этимологическую процедуру (А. С. Росс, Я. Рудницкий, Л. Киш), в этом деле не продвинулись дальше констатаций известного: можно формализовать (изложить, записать формульно) известную этимологию, но не существует формул, порождающих новые, ранее неизвестные этимологии. Некоторые мои коллеги, которые в конце 50-х — начале 60-х гг. вели разговоры, что вот, мол, скоро этимологии начнет выдавать машина, думаю, давно убедились в несерьезности этих разговоров. На смену человеку-лексикографу едва ли придет машина-лексикограф, даже если об этом и продолжают разговаривать люди, не сделавшие сами ни одного словаря. Им бы следовало помнить, что словарь — это воплощенный критерий лингвистических теорий, и сложное и тонкое дело лексикографии — это не какая-нибудь вспомогательная операция, которую просто формализовать.

Уже в самом начале говорилось, что есть ученые-регистраторы и ученые-исследователи. Думается, что сейчас, после распространения методов синхронного описания, первых стало даже больше. Но науку двигают в конечном счете вторые. Собственно, сейчас в науке просто описания — без исторической глубины или просто анализа — котируются невысоко. Приведу только два, но зато довольно ярких высказывания. Пиппард прямо и образно говорит о "недоброжелательном уважении, которое вызывает просто аккуратное описание явлений" (6). Другие естественники прямо отвергают "неправдоподобную точность" описания, предпочитая ей "объективную неопределенность", и толково объясняют причину такой своей позиции — постоянное развитие объекта познания (7).

Нужно ли говорить, что мы тоже имеем дело с развивающимся объектом. Если в основе описания лежат статистические представления, а сам объект описания является развивающимся, ясно, что одних статистических представлений недостаточно; необходимо перейти к представлениям более высокого порядка — динамическим, но переход этот не для всех и не всегда легок (8). Достаточно сказать, что накопленные современной лингвистической типологией наблюдения, важные для исследователя, как правило ориентированы на статику. Но типология страдает статичностью как бы вынужденно, а классический структурализм возводит статичность в принцип, что уже выглядит сейчас как признак старения теории. Соссюр писал: "Лингвистика уделяла слишком большое место истории; теперь ей предстоит вернуться к статической точке зрения..." (9). Уже здесь у Соссюра имплицитно заложена идея цикличности развития науки и как бы неизбежности последующего возврата к истории на новом уровне. Об ограниченности статической, якобсоновской типологии неплохо сказано у Л. С. Мельничука: "Таким образом, эти авторы пытаются перенести на доисторические этапы формирования систем вокализма данные, характеризующие языки с уже сформировавшимся вокализмом. Ясно, что такой подход логически несостоятелен" (10).

Еще Соссюр указал, что статика (синхрония) сопряжена с определенными упрощениями объекта исследования (11). Столь же универсальной можно сейчас считать констатацию большей объяснительной силы у диахронического исследования. Знаменитые соссюровские дихотомии язык — речь, синхрония — диахрония сыграли свою роль в науке и постепенно утрачивают былую теоретическую актуальность. Но классический труд Соссюра не покидает рабочего стола лингвиста. Кроме Соссюра — теоретика синхронической лингвистики с его страниц сейчас все чаще обращается к нам Соссюр — тонкий знаток истории языка. Эти части его книги читаются сейчас со все более острым интересом, как, например, неизменно актуальная глава о реконструкциях, которые характеризуются как цель любого сравнения, регистрация успехов науки и надежная процедура. Любая письменная традиция, даже такая, как латинская, имеет пробелы и нуждается в реконструкции. Конечно, Соссюр имеет в виду только фонетическую реконструкцию; о семантической реконструкции вопрос встал много позже. Эта последняя зависит от успехов семантической типологии, а здесь еще предстоит многое сделать.

Мы уже упоминали о слабостях статической типологии. Необходимо указать также на предельность, неуниверсальность универсалий. Бoльшая стабильность морфологии, чем лексики, оказывается иногда исследовательской привычкой, а не универсалией. "Специалист-индоевропеист удивится, увидев, что на африканской территории лексика имеет абсолютное преимущество над морфологией" (12).

Мы — за историческое языкознание и глубоко верим в его еще не исчерпанные потенции, обогащенные структурно-типологической методикой. Но необходимо трезво сознавать, что наша наука не может объяснять всегда все и притом совершенно однозначно. Множественность решений вообще свойственна для наук объясняющих, в том числе точных и естественных.

Образованный, мыслящий лингвист трезво отнесется к любой надвигающейся на него волне моды (а моды в науке ах как сильны, и устоять против них бывает трудно и зрелым мужам науки, о женах я уж не говорю). Сейчас, когда язык готовы растворить в едином контексте культуры, настоящий лингвист останется лингвистом, он продолжает искать ответы в материале языка, в лучших достижениях своей науки. Он должен уметь находить там, где другие давно не ищут или привыкли искать другое. Неразумно одной прямолинейности противопоставлять другую, лишь бы свою, и настаивать снова, как это делали не так давно, на имманентности развития языка. Язык не закрыт для внешних влияний. Но он отряжает и преломляет их своеобразно. Даже лексика предметов материальной культуры знает много чисто лингвистических парадоксов. Еще Виктор Ген искренне удивлялся: "Достопримечательно, что слово Butter, butter ‘сливочное масло’ пришло к большинству народов Западной и Центральной Европы окольным путем с Понта Евксинского через Грецию и Италию — две страны, которые почти не знали и не ценили продукт, обозначенный этим словом" (13).

Настоящий лингвист не покоряется предвзятым суждениям. Он подвергает их сомнению и часто находит подтверждение своим сомнениям. Например, что бурные эпохи в истории не обязательно отражаются в резких фонетических изменениях (а так обычно думают); что литературный язык не всегда и не везде связан с наличием письменности, чему пример — Гомер; что диалектные различия объясняются не расселением, а фактором времени. Эти отнюдь не избитые решения, важные для этногенеза, лингвистической географии, исследования литературных языков, можно найти в "Курсе" Соссюра (14).

Огромной, зыбкой массой расстилаются перед исследователем словообразование и семантика современного языка. Их исследование является актуальным, но вместе с тем тонким делом, изобилующим парадоксами и предъявляющим требования не только к уму и кругозору, но и к чувству юмора исследователя. Синхронное словообразование, если о нем вообще возможно говорить, принимая во внимание процессуальную природу термина и понятия "словообразование", должно пониматься в тесной связи с диахроническим словообразованием. На первый план выдвигается функционирование и — в каком-то объеме — порождение в речи. Как говорил еще Соссюр: "Таким образом, формы сохраняются, потому что они непрерывно возобновляются по аналогии…" (15). Здесь кратко, парадоксально, но метко схвачено то, о чем теперь пишутся большие книги. Но отличие слов от фраз в речи в том и заключается, что фразы — большей частью новые, а большинство слов — уже известные (слышанные), на что обращает внимание теоретик синхронного словообразования Урбутис (16). Исследователь синхронного словообразования тяготеет к актуальному языковому сознанию, и Соссюр называет это субъективным анализом: "С точки зрения субъективного анализа, суффиксы и основы обладают значимостью лишь в меру своих синтагматических и ассоциативных противопоставлений..." (17). Как определить при этом границы объективного научного анализа? Углублять ли его в этимологию и историю, поскольку это может уберечь от грубых ошибок, произвола и субъективизма, оставив описательное словообразование и "динамическую синхронию" за функционированием? Многим хочется провести черту здесь между синхронией и диахронией, но удалось ли это кому-нибудь в чистом виде? Корректно ли говорить о словообразовании или деривации заимствований или лучше все-таки видеть здесь включение в какой-либо ряд, т. е. Адаптацию (18)? Но настоящий лингвист, на своем опыте знающий, что вопросов всегда бывает больше, чем готовых ответов, не спешит и тут с готовыми суждениями и осуждениями. Он внимательно приглядывается к описательному (функциональному) словообразованию и словоупотреблению, дающему выгоды непосредственного наблюдения. Среди таких наблюдений встречаются методологически чрезвычайно важные, например о несовпадении семантической и формальной мотивации (19).

Образованный лингвист не знает очень многого и старается никогда не забывать об этом. Но и это не спасает его от ошибок. Самые опытные и образованные делают ошибки, часто весьма досадные, особенно — для них самих. Ошибаться свойственно человеку, но это плохое утешение. Собственно, прав на ошибку у нас не так-то много. Ни сложность предмета, ни высокий полет мысли никогда не извиняли неточностей в анализе или опечаток в книге. Надо воспитывать у себя точный глаз. Терпеливо читая и перечитывая, "что я там такое написал", мы всегда найдем у самих себя с чем поспорить, что исправить, а что и просто вычеркнуть. Придирчивая автотекстология — хорошая школа борьбы с верхоглядством. Что же касается самих ошибок, в науковедении предпринимались опыты описания "характерных ошибок науки". Это уже упоминавшийся в нашей первой беседе провинциализм, т. е. стремление ученого перенести признаки своей области на другие области знания; "стремление к нахождению различий при обнаружении нового и утрата целостного представления о предмете исследования"; "избыточность информации"; "подмена общего частным, главного — второстепенным, определяющего — случайным"; "переоценка роли эксперимента" (20). Хотя это перечисление ошибок было первоначально адресовано не нам, а геологической науке, оно заслуживает также нашего внимания. В пункте о переоценке роли эксперимента содержится, между прочим, поучительная рекомендация не полагаться излишне даже на успешный эксперимент и безукоризненную модель; смысл в том, что рафинированность условий их построения как раз мешает увидеть всю сложность объективной действительности. Занятно читать, далее, как сами электроэнергетики предостерегают против излишней веры в могущество вычислительной техники, так как и она "приводила к ошибочным представлениям — будто бы можно вычислить развитие сложной системы во всех ее деталях..." (21).

Творческий исследователь, искатель не может полностью ни предсказать, ни предвидеть результат своей работы. Нo он обязан представить детальный план. В сущности, это конфликт, выйти из которого поможет только разумный компромисс, учитывающий интересы и требования обеих сторон — работника и учреждения (22). В интересах эффективности творческого труда план не должен поглощать все активное, творческое время личности. Кто-то говорил, что плановая работа должна занимать лишь одну треть активного времени; не знаю, скорее всего это индивидуально. Долговременные, трудоемкие лингвистические работы, как например словари, требуют в целом больше. Но и неустанное перо лексикографа необходимо периодически откладывать в сторону, чтобы подумать на другие научные темы. Что сказать о досугах? Большая наука, к сожалению или к счастью, не любит отпускать своих людей. Лично я давно отказался от намерения освободить свои субботу — воскресенье от научных занятий. Говорят, "мозг не отдыхает". Но жизнь так сложилась, интерес берет верх, а организм, я думаю, тоже привык (что ему остается делать?).

Нашим громоздким коллективным плановым работам сопутствуют большие канцелярские издержки. Все стонут от oтчетности. "Отчетность пожирает время", — признает Котарбинский (23). Львиную долю времени при коллективных работах забирает общение между работающими. Просто человеческое общение превратилось в роскошь. А эмоции? О них ни в коем случае нельзя забывать, они напомнят о себе сами, ведь наука — борьба мнений, а следовательно и эмоций. "Но даже и между подлинными учеными, принадлежащим к разным школам, в какой-то мере поддерживается состояние необъявленной войны" (24). Таким образом, образованный ученый, если он живет и работает по полной программе, живет трудно.

Наш образованный ученый может многое: работать на овощной базе, таскать и грузить мешки в ящики, работать на уборке урожая. Но его место — за рабочим столом. В интересах науки. В интересах общества. Берегите образованных ученых — и мужчин и женщин.

Впервые опубликовано в журнале "Русская словесность" № 2, 1993 г.

______________

1 Методология исследования развития сложных систем. Естественнонаучный подход. Л., 1979. С. 292.

2 Там же. С. 215.

3 Kotarbinski N. Указ. соч. С. 286.

4 Пиппард Б. Образованный ученый. С. 41.

5 Там же.

6 Там же. С. 29.

7 Методология исследования развития сложных систем. С. 90—91.

8 Там же. С. 215.

9 Соссюр де Ф. Указ. соч. С. 115—116.

10 Мельничук А. С. О генезисе индоевропейского вокализма // Вопросы языкознания. 1979. № 5. С. 13.

11 Соссюр де Ф. Указ. соч. С. 134.

12 Problemi della ricostruzione in linguistico. Atti del Convego internazionale di studi. Palva, 1—2 ottobre 1975. Roma, 1977. P. 207.

13 Hehn V. Cultivated plants and domesticated animals in their migration from Asim to Erope Amsterdam, 1976. P. 129.

14 Соссюр де Ф. Указ. соч. С. 183, 231—232, 203, 245.

15 Там же. С. 207.

16 Urbutis V. Указ. соч. С. 51.

17 Соссюр де Ф. Указ. соч. С. 223.

18 Urbutis V. Указ. соч. С. 115.

19 Там же. С. 75, 83.

20 Методология исследования развития сложных систем. С. 256

21 Там же. С. 257.

22 Kotarbinski N. Указ. соч. С. 286.

23 Там же. С. 236.

24 Методология исследования развития сложных систем. С. 298.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова