Глава III
I. Мир и замысел Божий о мире. Против гностического понимания Софии
Чтобы так или иначе разрешить вопрос, поставленный в конце предыдущей главы, надо последовательно
идти тем путем, которым мы шли доселе: необходимо вновь допросить ту интуицию абсолютного, всеединого сознания,
которая лежит в основе всякого человеческого сознания.
Единственный путь философии, приводящий к цели, в данном случае – древний диалектический путь Сократа
и Платона. Углубляясь в мое индивидуальное сознание, осуществляя поставленное Пифией требование «познай самого
себя», – я найду в основе всякого моего представления и мысли иное сознание, которое прежде моего и больше
моего, – сознание, совпадающее с истиной, вселенское и всеобъемлющее. По отношению к нему всякое
ограниченное, человеческое сознание – небольшой и краткий отрывок. Сознание человеческого индивида неизбежно
фрагментарно: чтобы снять эту индивидуальную границу, чтобы прочесть мои отрывочные переживания в
контексте всеединой истины, нужно восполнить мое сознание сознанием соборным: чтобы подняться мыслью над обманчивыми
переживаниями моей индивидуальной психики, надо вступить в диалог с другими: ибо всеединое
сознание, которое возвышается надо всеми сознающими и мыслящими субъектами, есть то, что объединяет всех.
Именно этот диалектический путь привел Платона к открытию идеи. Он увидел, что над индивидуальным
переживанием есть нечто вселенское (χαθòλου), что составляет предмет истинного
знания; это вселенское не есть мое, ни твое, ни вообще человеческое представление, а некоторое независимое
от нас, людей, сознаваемое, – самодовлеющая идея, которая выражает собой истину и сущность всего,
что есть. Так как эта идея таится в глубине всякого сознания, она представляет собою нечто единое для
всех. Поэтому она и выясняется в мысленном общении, в диалоге, где отметается все то индивидуальное,
субъективное, что служит источником разноречия и разномыслия: в совместном искании истины открывается то общее,
что служит началом объединения всех.
Выводы древнего философа вполне оправдываются гносеологическим исследованием. В другом месте я показал,
что интуиция всеединого сознания представляет собою необходимое предположение всякого человеческого
познавания ( Кроме введения к настоящему соч. ср. мою книгу «Метафизические предположения познания». ). Раскрывая
эту интуицию, мы неизбежно приходим к признанию идеи. Всеединое сознание есть то, которое заключает в себе
абсолютную мысль обо всем. Но абсолютная мысль не есть только сущий смысл того, что есть: она вместе с тем
и Божий замысел о том, что должно быть. Весь мир во всеедином сознании существует чрез этот замысел,
который составляет начало и конец всего действительного и возможного.
Всеединое сознание есть абсолютный синтез: это значит, что в нем все связано воедино:
и временное и вечное. Временные ряды в нем даны в их законченной полноте и связаны с их вечным началом
и концом. Вспомним, что грань между временным и вечным положена для нас в экзотерической сфере всеединого
сознания. В предвечном совете Божием она снята: значит, предвечный замысел там от века осуществлен. – Идея,
положенная в основу мира в его целом и каждого временного ряда в отдельности, до времени скрыта от
нас или же явлена нам частично, неполно; но во всеедином сознании она выявлена до конца. – Мы видим оторванные
от вечности явления во времени, но в истине временное неотделимо от вечного; явление и смысл там составляют
одно неразрывное целое.
Вечный покой и мировое движение суть термины соотносительные; во всеедином сознании они неотделимы
один от другого: ибо вечный покой, в коем от века осуществлена полнота божественной жизни, есть конечная
цель (terminus ad quem) всего мирового движения. – Для Бога это – цель от века достигнутая: ибо в
каждом моменте времени, в каждой стадии мирового процесса Он видит конец мировой эволюции. – Это значит, что
во всеедином сознании все временные ряды видны при свете тех первообразов – тех божественных, предначертаний,
которые положены в их основу. – Мир, становящийся во времени, несовершен. Но в божественном сознании
временные ряды видны не в отрыве от вечной действительности (как мы их видим), а в их непосредственном отношении
к ней и через нее. Бог видит всякое существо и в предвечном Своем замысле, каким оно должно быть, и в каждой
стадии его временного существования, и, наконец, – в его окончательном виде, в том его образе, который
перейдет в вечность.
Как относится этот образ к божественной идее? Совпадает ли мир, как целое, и каждое отдельное существо
в его окончательном состоянии с предвечным Божьим замыслом о нем, или же тварь, призванная осуществить
в себе этот замысел, может уклониться от его исполнения?
Самая постановка этого вопроса обнаруживает роковые трудности в его решении. Если никакие отклонения
невозможны, если предвечный замысел о твари имеет осуществиться во всяком случае, во всей его полноте,
хочет этого тварь или не хочет, то этим, по-видимому, исключается возможность ее свободного самоопределения.
– Наоборот, если тварь, призванная осуществить в себе образ Божий, может отречься от этого своего призвания,
не создается ли этим самым возможность полного крушения вечного замысла Божия?
Вопрос о свободе воли есть прежде всего вопрос об отношении твари к ее божественной идее. Как только
он ставится таким образом, – конфликт между двумя естествами – божеским и тварным – снова кажется непримиримым.
– По-видимому, всякие умозрительные попытки их согласования обречены на безысходные внутренние противоречия:
нам угрожает здесь полная утрата единства христианского жизнепонимания.
Прежде всего глубоко неудовлетворительно то учение, которое определяет божественную идею как субстанцию
всего становящегося, а мир во времени – как явление этой субстанции. Такое понимание идеи встречается
у Соловьева, у которого оно, впрочем, не выдержано, не доведено до конца, и в еще более резкой форме – у С.
Н. Булгакова: по мнению последнего; весь мир божественных идей или, иначе говоря, сама св. София относится
к миру во времени, как natur a naturans к natura naturate . – Очевидно, что человеческая свобода, да и вообще
свобода твари при этих условиях обращается в ничто. Если божественный замысел обо мне есть моя субстанция
или сущность, я не могу не быть явлением этой сущности. Хочу я или не хочу, я во всяком случае таков,
каким меня замыслил Бог: все мои действия – все равно добрые или злые – суть порождения этой сущности – явления
божественной Софии. Очевидно, что учение это делает св. Софию виновницею зла: ибо, если мое я – только
ее частичное явление, – мое самоопределение ко злу есть ее самоопределение.
Так оно и выходит у С. Н. Булгакова. У него зло изображается как некоторое состояние Софии,
– результат ее внутреннего распада; по его мнению, «состояние мира хаокосмоса, в стадии борьбы хаотической
и организующей силы, понятно лишь как нарушение изначального единства Софии, смещение бытия со своего метафизического
центра, следствием чего явилась болезнь бытия, его метафизическая децентрализованность; благодаря последней,
оно ввержено в процесс становления, временности, несогласованности, противоречий, эволюции, хозяйства». Иначе
говоря, София, как душа и сущность мира, переживает некоторое «метафизическое грехопадение», «метафизическую
катастрофу», в результате коей она распадается надвое: «подобно тому, как у Платона различается Афродита Небесная
и Афродита Простонародная, – так же различаются и София Небесная, вневременная, и София эмпирическая и историческая».
Как согласить эти утверждения с христианским учением о Премудрости, сотворившей мир? – Если Премудрость
есть неотделимая от Божества сила, то ее распад есть как бы внутренний распад самого Божества, ее грехопадение
есть катастрофа внутри самой божественной жизни. Тем самым рушится вся христианская теодицея: ибо допущение
греха и катастрофы в Софии, очевидно, не есть оправдание творческого акта Божества, а тяжкое
против него обвинение. Пытаясь выйти из этого затруднения, С. Н. Булгаков впадает в новую, чреватую последствиями
ошибку. – Он мыслит Софию по-гностически, изображает ее в виде самостоятельного зона. По его мнению,
«София обладает и личностью и ликом, есть субъект, лицо, или, скажем богословским термином, ипостась; конечно,
она отличается от Ипостасей св. Троицы, есть особая, иного порядка, четвертая Ипостась. Она не участвует
в жизни внутрибожественной, не есть Бог, и потому не превращает триипостасности в четвероипостасность,
троицы в четверицу».
Быть может, и в самом деле С. Н. Булгакову удается здесь избежать упрека в «четвероипостасности»;
но зато в этом учении есть другое – не менее важное гностическое уклонение от христианского учения: София-Премудрость,
превращенная в четвертую Ипостась и в качестве таковой выведенная за пределы божественной жизни,
перестает быть неотделимой от Бога силой или качеством; Премудрость, подверженная «катастрофам», может от
Него отпасть; по С. Н. Булгакову, она – тот мировой демиург, который может даже стать повинным «суете тления».
Если так, то Бог может во времени утратить Премудрость, лишиться ее и затем вновь приобрести
ее через победу над грехом. Есть ли это существенная, субстанциальная утрата? С. Н. Булгаков мыслит
Софию как субстанцию и потому должен был бы отвечать утвердительно на этот вопрос; но это значило бы признать,
что Бог вовлекается во временной процесс, изменяясь в существе своем, лишается полноты и вновь ее
обретает, растет и умаляется во времени. Остается, стало быть, допустить противоположное, что грехопадение
Софии не влечет за собою какой-либо существенной утраты для божественной жизни. Но, если так, то какое же
право имеет эта «четвертая Ипостась», внебожественная и подверженная падениям, на высокое наименование божественной
Премудрости?
Не очевидно ли, что в ней христианское учение мыслит не только неотделимую от Бога силу, но и неотъемлемое
от Него качество! Бог не может ни стать, ни перестать быть Премудрым, потому что Премудрость принадлежит
Ему от века: она не может отпасть или отделиться от Него, как не может отделиться от Него полнота,
могущество или благость. Во всем, что С. Н. Булгаков учит (вслед за Соловьевым) о ее отпадении, распаде или
внутренней катастрофе, чувствуются следы непобежденного гностицизма платоновского или даже шеллинговского
типа. В особенности это заметно в его изображении Софии как особого существа, занимающего среднее или посредствующее
положение между временем и вечностью, наподобие «демиурга» из Платонова Имея. Учение это в корне противоречит
основному началу христианского жизнепонимания, которое признает лишь единого и единственного посредника между
Богом и человеком, а стало быть, между Богом и тварью вообще – Богочеловека Иисуса Христа. Действительным
посредником может быть только такое существо, которое сочетает в себе полноту вечной божественной
жизни с высшим совершенством тварного, человеческого естества. София в понимании С. Н. Булгакова
божественной полнотой не обладает, вечность ей не принадлежит. Как же может София, так понимаемая, заполнить
пропасть между Богом и тварью, если сама она, в свою очередь, отделена от Бога целою пропастью (такие посредствующие
существа, чуждые божественной полноте и потому не могущие заполнить пропасть между нею и тварью, характерны
для учений гностических, не победивших в себе дуализма.)? В действительности, вопреки С. Н. Булгакову, София
– вовсе не посредница между Богом и тварью, ибо Христос сочетается с человечеством непосредственно.
Она – неотделимая от Христа Божия Мудрость и сила. Если так, то мир, становящийся во времени, есть нечто
другое по отношению к Софии. София как неотделимая от Бога сила Божия по тому самому не
может быть субстанцией или силой чего-либо становящегося, несовершенного, а тем более – греховного. По-видимому,
с христианской точки зрения надлежит мыслить взаимоотношение между этой силой и сотворенным во времени миром
как взаимоотношение двух естеств, существенно различных и потому неслиянных, но вместе с тем долженствующих
образовать нераздельное единство. Божья Премудрость принадлежит к божескому естеству и потому не может быть
субстанцией или сущностью развивающейся во времени твари. Определение ее как natura naturans, а доступного
нам мира – как natura naturata поэтому должно быть отвергнуто ввиду его явно монофизитского уклона. София
может являться и осуществляться в мире, но она ни в каком случае не может быть субъектом развития и совершенствования
во времени; все то, что развивается, совершенствуется или, наоборот, разлагается и гибнет, есть нечто другое
по отношению к Софии. Поэтому отношение между Софией и этим миром ни в каком случае не есть, да и не может
стать тождеством. – Возможным и должным тут представляется нераздельное единство двух естеств, но не слияние
их в одно.
II. Божественная идея и свобода твари
Такое понимание взаимоотношения между творящей Мудростью и тварью представляет большие и на первый
взгляд непреодолимые трудности. – Прежде всего оно как будто бы заключает в себе видимость непобежденного
дуализма, чуждого духу христианского жизнепонимания.
Мы говорим, что мир по отношению к творящей Премудрости Божией есть другое. Не значит ли
это, что мир как другое возникает помимо творческого акта Софии, имеет свое особое, независимое от
нее начало? Не превращается ли Бог при таком понимании творческого акта из творца в устроителя мироздания?
Чем отличается излагаемое здесь учение о мире от мировоззрения Аристотеля и Анаксагора, которые полагают,
что божественный разум не создает вечной материи мироздания, а только оформливает ее, вносит в нее
красоту и порядок?
Основное отличие, очевидно, заключается в том, что в учении древних философов материя, из которой
божественный ум устрояет мир, есть самостоятельное начало; между тем, по христианскому учению, предвечная
Мудрость, творящая мир, есть начало своего другого: в этом «другом» все положено ее творческим
актом – и материя и форма: все создано ею... из ничего.
У Платона и Аристотеля материя мироздания также понимается как небытие, причем, по Платону,
она – небытие безусловное (απλως μη όν), a по Аристотелю – небытие
относительное, возможность бытия (δυνάμει όν). – Но у обоих древних
философов это отрицательное определение материи не выдержано: она сопротивляется идее, затемняет
ее, воспринимает лишь несовершенный, слабый ее отпечаток. Изображая ее как непокорный материал, Платон и Аристотель
тем самым наделяют ее свойствами бытия, чуждого идее, и постольку противополагают ее идее, как внешнюю границу.
Отличие христианского учения от этих философских умозрений древности именно и заключается в том,
что никакой внешней границы оно божественной Премудрости не противополагает. – Мир, становящийся
во времени, по отношению к Софии есть другое, но не в качестве извне данного материала: мы уже видели,
что это другое не навязывается творящему Слову извне, как чуждая ему необходимость, а полагается
Ею свободным самоограничением: этим и определяется отношение Софии-Премудрости Божией к твари.
По христианскому учению творческий акт Премудрости создает все из ничего. Как должно быть
понимаемо это «ничто», из коего создается тварь? В Боге «полнота бытия обитает телесно»; то «ничто», из которого
создается мир, тем самым исключено из него, как экзотерическая сфера внебожественного, ибо оно есть отрицание
этой полноты. Но отрицание преодолевается творческим актом Премудрости, которая нарекает несущее, как
сущее. – «Ничто», поставленное в отношение к «Софии», определяемое ею, тем самым перестает быть небытием безотносительным
(ούχ όν или απλως μη όν); оно становится
небытием относительным, ибо для творящей Премудрости небытие есть возможность бытия (μη
όν в смысле δυνάμει όν). Предвечная София-Премудрость
заключает в себе, как сказано, вечные идеи-первообразы всего сотворенного, всего того становящегося мира,
который развертывается во времени. Стало быть, – в предвечном творческом акте, – Бог до начала времени видит
небытие наполненным беспредельным многообразием положительных возможностей. Небытие безотносительное в
Нем от века превращено в относительное небытие, т. е. в положительную потенцию, или возможность определенного
существования, определенного конкретного образа. Таким образом, отрицательная возможность или потенция, превращаемая
в возможность положительную, и есть то, что становится во времени.
Сам в себе мир божественных идей от века завершен и закончен: в нем нет места для какой-либо неполноты
или несовершенства, а потому нет места и для какого-либо «прогресса». Это – вечная божественная действительность,
тот субстанциальный мир вечного покоя, в котором полнота бытия обитает телесно. В эзотерической сфере
божественного сознания и бытия действительность и замысел совпадают: здесь Премудрость осуществлена во всей
своей полноте.
Иное мы видим в той сфере временного бытия, которая входит в экзотерическую область божественного
сознания. Здесь божественная идея не есть от начала данное. Мир в его эмпирическом состоянии ее не вмещает;
в становящейся, совершенствующейся вселенной явление идеи не может быть адекватным и полным; постольку идея
для этого мира есть заданное. Она – конец, цель его развития, причем достижение цели есть
тем самым и конец в ином значении – в смысле прекращения самого процесса развития. Поэтому идея не есть действительность
мира во времени; но она заключает в себе его положительную потенцию и возможность, которая не только может,
но и должна в нем раскрываться.
Осуществление предвечного божественного замысла для твари, существующей и развивающейся во времени,
не есть роковая необходимость, а призвание, которое она может исполнить или не исполнить. Иными словами, идея
каждого сотворенного существа не есть его природа, а иная, отличная от него действительность, с которой
оно может сочетаться или не сочетаться. Идея – это тот образ грядущей, новой твари, который должен
быть осуществлен в свободе. Это – первообраз твари, какою ее хотел и какою ее замыслил Бог; но осуществление
этого первообраза в мире, становящемся во времени, не является односторонним действием Божества: оно совершается
при деятельном участии твари, призванной к свободному сотрудничеству, к свободному содействию воле Божией.
Стало быть, здесь, во времени, каждая божественная идея в отдельности и весь мир идей в
его совокупности, иначе говоря, самая София в ее целом, есть еще не раскрытая, не выявленная до конца возможность.
– Она еще не осуществлена в полноте своей, но частично осуществляется в мировой эволюции.
Таким отношением Софии к мировой эволюции определяются пределы свободы твари. – Существо, призванное
осуществить в своей свободе вечную божественную идею, тем самым является носителем двоякой возможности:
возможности" положительной, которая выражается в осуществлении порученной ему идеи, и возможности
отрицательной, которая выражается в противоположном самоопределении – в сопротивлении и противодействии
идее. Я могу либо осуществить в себе тот образ Божий, который составляет замысел Божий обо мне, либо
явить во всем моем существе и облике определенное отрицание именно этого образа, этой идеи.
Но, каков бы ни был мой выбор, – положительный или отрицательный, – мой образ действий и вся моя жизнь неизбежно
окрашены той божественной идеей, которую я утверждаю или отрицаю. Я во всяком случае связан ею. Я
могу осуществить в себе либо этот замысел Божий обо мне, либо кощунственную на него пародию или карикатуру
(т. е. квалифицированное им же отрицание). Но от моей свободы не зависит переменить этот замысел,
самочинно выбрать и осуществить в моей жизни какую-либо иную идею. Создать самостоятельно без Бога и против
Бога какое-либо содержание моей жизни я не в состоянии. Я могу только утверждать или отрицать то
содержание, которое суждено мне в предвечном решении Софии; стало быть, и отрицание свободной твари
так или иначе живет той идеей, которую оно отрицает: от нее оно заимствует все свои краски: ею определяется
весь облик существа, ее отрицающий.
Свобода есть самоопределение: но вне идеи, выражающей замысел Божий о нем, сотворенное
существо не имеет самости и не в состоянии ее определить. Или оно отдает себя воле Божьей, тогда эта «самость»
становится ярким изображением образа Божия: идея становится его внутренним содержанием, его жизнью. Тем
самым осуществляется нераздельное и неслиянное единство свободной твари с предвечной Софией. Или же, наоборот,
свободное существо утверждает свою самость против идеи, утрачивает окончательно этот образ и подобие
Божие. Тем самым оно отсекает себя от вечной жизни, утрачивает всякое субстанциальное содержание, а стало
быть, и – «самость»: ибо существо, окончательно порвавшее всякую связь с вечной жизнью, становится, вследствие
этого разрыва, пустым, бессамостным призраком.
Сказанным прибавляется еще один штрих к начертанной в предыдущей главе теодицее. Если злая воля
в конечном счете родит из себя лишь пародии и карикатуры на божественный замысел, если перед вечным
и окончательным судом безусловной правды эти карикатуры оказываются мертвыми призраками, этим еще раз подчеркивается
бессилие зла.
Зло само в себе не субстанциально; поэтому сфера вечной жизни, где все субстанциально,
божественно и непреходяще, ему недоступна; а в области «вечного огня» оно само становится добычею смерти.
Жить в собственном смысле слова зло может лишь в той средней сфере временного существования, которая
отчасти есть, отчасти не есть. Это – жизнь паразита, которая может быть действенной лишь в переходной
стадии существования мира: она может осуществляться лишь за счет какого-либо другого существа, так или иначе
причастного к вечной субстанциальной жизни Божества, но еще не утвердившегося в ней окончательно.
Вся сила зла – во времени, и только во времени: как сказано, для пародии нет места в вечной жизни.
Пародия жизненна лишь до тех пор, пока на свете есть существо, доступное искушениям, могущее переживать борьбу
противоположных влечений – к добру и ко злу. Такая борьба, такое сопротивление божественному замыслу возможны
только во времени – до окончательного самоопределения твари и до окончательного откровения Божьего
суда. Понятно, что конец времени есть по тому самому и конец борьбы: ибо определившиеся окончательно к вечной
жизни свободно отказываются от сопротивления, а окончательно умершие тем самым утрачивают способность сопротивления.
В вечности зло перестает быть действительным: бессамостные призраки не борются, потому что они не
живут: согласно сказанному, их жизнь – не настоящее, а навеки погибшее прошедшее.
Сказанным предрешается ответ на ряд других важнейших вопросов теодицеи.
Мир, как он задуман в предвечном божественном совете, есть неделимое целое, в котором все части
внутренне органически между собою связаны единством общей жизни. В идее каждое сотворенное существо
в отдельности является необходимым участником полноты божественной жизни; стало быть, каждое существо является
в этом божественном космосе носителем единственной в своем роде, незаменимой ценности. See призваны быть друзьями,
членами тела Христова. Но если так, то не является ли отпадение многих, или хотя бы даже одного члена
этого вселенского организма, актом разрушения всего организма, началом распада всего вселенского
содружества, как целого? Может ли быть совершенною и полною жизнь организма, в котором недостает каких-либо
необходимых органов? И если друг незаменим, то не является ли его окончательная измена и вечная утрата
источником бесконечного и вечного страдания? Если Бог – любящий Отец, то как совмещается Его вечное блаженство
с утратою хотя бы части Его сынов?
Ключ к разрешению этих вопросов и сомнений заключается в христианском учении о вселенском организме
Христовом: «Я есмь истинная виноградная лоза, а Отец мой – виноградарь. Всякую у Меня ветвь, не приносящую
плода, Он отсекает; и всякую приносящую плод Он очищает, чтобы более принесла плода» (Ин. XV , 1–2). Сравнение
с ветвью, которая плодоносит, ясно показывает, что незаменимым членом вселенского организма человек
может быть лишь постольку, поскольку он живет жизнью целого и исполняет необходимую для целого организма функцию.
Ветвь засохшая, лишенная жизненной силы, перестает быть ценной и отсекается без всякого ущерба для целого.
Человек ценен и незаменим как сотрудник и друг Божий: лишь в этом качестве он является носителем вечной божественной
идеи. – Но, как только он изменяет этому своему назначению и утрачивает данный ему от Бога талант, он перестает
быть незаменимым. – Притча о талантах, которая должна быть толкуема в связи с приведенным только что текстом
о виноградной лозе, ясно дает понять, что засохшая ветвь, которая отсекается, заменяется другою, плодоносящею.
Вечные божественные идеи суть не только замыслы Божий: они – живые творческие силы. И, если
человек откажется быть сотрудником и носителем этих творческих сил, он будет заменен другим сотрудником: хочет
он этого или не хочет, – полнота божественной жизни должна осуществиться. Если в положении «засохшей ветви»
окажутся сыны Авраама, то Бог «из камней сих может воздвигнуть сынов Аврааму». Талант, данный от Бога, должен
быть началом духовного роста человека. У человека, не возрастившего свой талант, он отнимается и передается
другому (Мф. XXV , 24– 30). Ясно, что отпадение и даже вторая смерть человека не есть отпадение той вечной
идеи, которая была поручена ему, как данный от Бога талант. В качестве живой творческой силы идея не может
быть утрачена Богом: она найдет себе другого, свободного выразителя и носителя, а тем самым вечная жизнь будет
осуществлена во всей полноте своей. Как происходит эта таинственная замена ветви засохшей ветвью плодоносящею,
этого мы не знаем и знать не можем. Для нас важно знать лишь то, что замена эта так или иначе происходит,
что от божественной жизни отпадает окончательно не живое, а только мертвое. Стало быть, ни от какого
нашего греха, падения или даже гибели божественная жизнь не терпит какого-либо ущерба; божественный замысел
осуществляется во всей своей полноте, обращая в ничто всякое сопротивление, как бы ни были велики те силы,
которые ему противодействуют.
III. Мир как относительное небытие: его положительные и отрицательные потенции
(Если память мне не изменяет, изложенное здесь учение об отрицательных потенциях в общем совпадает
с тем, которое развивал в устных беседах со мною еще в молодые свои годы покойный кн. С. Н. Трубецкой. Он
определенно выражал мне убеждение, что становящийся во времени мир создан не из положительных, а из отрицательных
потенций Софии.)
Мы уже говорили, что мир во времени есть другое по отношению к Софии. – На основании
всего сказанного выясняется и природа этого другого. Не будучи тождественно с Софией, «другое» имеет в ней
свое начало, так что София является источником его возможности и действительности.
С одной стороны, в качестве «другого» – мир есть отрицание «Софии». Но, с другой стороны, в вечной
божественной действительности это отрицание побеждено и снято, ибо в вечной жизни «другое» преображается
в друга: стало быть, отрицание здесь превращается в утверждение. – Сотворенное существо, которое
в несовершенном своем начале является отрицанием идеи, в своем назначении является ее носителем.
И вечная жизнь есть исполнение этого назначения.
Этим определяется сущность временного бытия. – Временная действительность есть область, где мир
вечных идей – София – заслоняется другим, т. е. некоторым его реальным отрицанием. Это «другое»,
стало быть, определяется как небытие идеи или небытие Софии; но это – небытие относительное,
а не абсолютное (μη όν, а не ούχ όν): ибо в возможности своей
(в потенции) мир является откровением или воплощением той самой идеи или Софии, которая не вмещается в его
временной действительности, отрицается им.
Вникнем в природу этого отношения. – Мир во времени есть область самоопределения твари, которая
должна выбрать между вечной жизнью и вечной смертью – утвердить себя в идее или в ее отрицании. – Вот почему
здесь, во времени, идея не дана в своей вечной действительности. – Вместо действительности идеи мы
находим здесь лишь нераскрытые или не вполне раскрытые, притом противоположные возможности. Свободная тварь
призвана осуществить в себе тот образ Божий, который составляет ее идею. – Но этой положительной
возможности, которая составляет ее призвание, соответствует и противоположная, отрицательная возможность.
Свобода выбора именно и заключается в возможности выбрать между идеей и ее отрицанием.
Мир во времени представляет собою именно область двояких возможностей – положительных и
отрицательных. Раз вечная божественная идея не есть его сущность, а конец или цель его развития,
раз для достижения этой цели недостаточно одностороннего действия сверху, а требуется, кроме того,
и содействие снизу, – содействие свобод ной твари Божеству, то всякой положительной возможности
в ней соответствует и противоположная отрицательная потенция или возможность.
У всякого свободного существа во времени есть свой дневной и свой ночной облик. Оно призвано
осуществить идею, но это призвание не составляет для него необходимости; а потому в самом этом призвании
таится мир темных, противоположных возможностей. Между этими противоположными возможностями – положительными
и отрицательными – есть неизбежное соответствие и связь. – Чем выше призвание того или другого существа, тем
больше доступная ему глубина падения. Также и обратно. – По той глубине темной возможности зла, которая обнаруживается,
таится в том или другом существе, мы можем узнать и его исключительные дарования, и исключительную высоту
его призвания. – До времени те и другие возможности – темные и светлые – борются между собою. И до тех пор,
пока эта борьба не завершена, мир не есть ни бытие, ни небытие в безусловном значении слова, а некоторое сочетание
того и другого; он некоторым образом есть и не есть в одно и то же время.
Платон определяет временное бытие, как «непрестанно нарождающееся и погибающее, воистину же никогда
не сущее». На самом деле это – область относительного бытия и относительного небытия. По
сравнению со всеединством, с той полнотой бытия, которая в Боге «обитает телесно», – вся область
относительного, временного существования есть ничто. Здесь все – ничто – отсутствие подлинного, безусловного
бытия, или наша посюсторонняя пародия на эту полноту. Поскольку божественное всеединство не открылось и не
выявилось в нашем временном мире, он – ничто или небытие, но небытие относительное,
а не абсолютное; ибо, не вмещая в себе полноту божественной действительности, он таит в себе ее положительную
возможность, потенцию, – содержит в себе некоторый несовершенный начаток к ее осуществлению.
Мир во времени действенно связан с Софией, некоторым образом причастен ее бытию.
И в этой связи с подлинно сущим, с безусловным бытием идеи – вся его реальность. Он есть, поскольку
он причастен абсолютной реальности божественной идеи, ее всеединству, и вместе с тем не есть, поскольку он
не вмещает в себе полноты бытия идеи или утверждается против него. Доколе продолжается течение времени, эта
связь между божественным и внебожественным существованием, между всеединым и его другим не может быть окончательно
утверждена, ни окончательно порвана. Поэтому во времени все относительно – и бытие и небытие. Все существование
во времени есть безостановочно текущий переход от небытия к бытию и обратно. Всякий момент этого
временного существования есть исчезающий миг, который некоторым образом есть, а некоторым образом не есть.
С одной стороны, самый краткий миг некоторым образом вечен, ибо он вечно есть в истине, вечно предстоит перед
всеединым сознанием; с другой стороны, вся эта вечность мига, вечность временного вообще заключается в том,
что он вечно протекает: это – вечность перехода, стало быть, – вечность относительного бытия или
относительного небытия (что одно и то же).
Иная вечность не принадлежит, да и не подобает существу, которое еще не определило окончательного
своего облика, не утвердилось в жизни или в смерти. Для такого существа подлинная вечность приостанавливается:
существование его естественно принимает форму перехода от относительного к безусловному – к
абсолютной вечной жизни или к окончательной, вечной смерти. Непрерывность этого
перехода выражает собою связь между временем и вечностью. Мы воспринимаем время как непрерывное течение
именно потому, что все его моменты объемлются всеединством и в нем связываются непреходящею вечною связью.
Настоящий миг связан со всем бесконечным прошлым мироздания и представляет собою продолжение этого прошлого.
Стало быть, самая непрерывность течения времени возможна лишь постольку, поскольку прошлое есть в настоящем:
воспринимать непрерывность течения времени – значит созерцать его в форме вечности. Поэтому
уже в самом созерцании времени мы имеем некоторое схематическое изображение связи двух миров – того, который
становится, и того, который есть безусловно.
Связь эта – двоякого рода. Как сказано, мир во времени заключает в себе и возможность мира идей
(Софии), некоторый начаток его действительности. Мир во времени в его целом – определен Софией в потенции;
а каждое существо во времени в отдельности определено как возможный носитель определенной идеи, причем,
как сказано, в свободном существе всякой положительной возможности или потенции соответствует и отрицательная
возможность – возможность пародии. Существо, призванное стать сосудом божественной идеи, может стать
и воплощенным ее отрицанием, может явить в своем образе как бы олицетворенную на нее хулу.
С другой стороны, София, как сказано, присуща миру не только в потенции; она действенна в
нем; постольку реальность мира есть некоторое откровение Софии, откровение предварительное, а потому
– неизбежно частичное и неполное. Мы видели, что наша действительность есть переход от небытия к
бытию; а в качестве перехода она причастна и тому и другому – и мраку небытия, из которого она рождается,
и присносущному свету, к которому она устремляется. Но восхождение мира от ничтожества к совершенству и полноте
совершается не по прямой линии. – Мировой процесс не есть безболезненная эволюция. Борьба противоположных
возможностей и влечений, в нем происходящая, превращает его в катастрофический путь со множеством препятствий,
уклонений в сторону, неудач и головокружительных падений. Поэтому здешнее откровение Софии, закрытое хаотическими
проявлениями «другого», не может быть распознано неискушенным глазом. – Оно становится явным лишь для того
высшего ясновидения творческого вдохновения, о котором говорит поэт:
Не веруя обманчивому миру,
Под грубою корою вещества,
Я созерцал нетленную порфиру
И узнавал сиянье Божества.
Для этого созерцания реальность Софии видна во всем, даже в этих неудачах и падениях. Ею обусловлена
самая действительность суеты и хаоса; ибо, в конце концов, вся эта суета – не что иное, как заблудившееся
искание вечной полноты бытия. София живет в мировом движении как неосознанная цель всеобщего стремления, как
сила, все приводящая в движение. Ибо мир стремится к всеединству; а всеединство действенное, осуществленное,
есть София.
В этом заключается тайна безостановочного движения и течения времени, – Успокоение возможно только
в полноте. Доколе полнота не достигнута, мир должен пребывать в состоянии непрерывного перехода или
течения. – Вся реальность твари, не достигшей полноты, но стремящейся к ней, есть реальность сущего становящегося.
– Это – относительная реальность, которая обоснована не в самой себе, а в той безусловной реальности,
которая составляет конец ее стремления. Если нереальна цель, к которой все стремится, то нереально и самое
движение к ней. – Если нет той полноты бытия, к которой стремится все живое, то призрачна жизнь. Если тот
всеобщий переход, который выражается в непрерывном течении времени, не приводит к безусловной и непреходящей
действительности, от которой уже никакого перехода быть не может, то все временное и самое время вообще есть
мираж. В нем ничто не протекает, ничто не совершается и ничто действительно не переходит от небытия
к бытию.
IV. Радуга как разрешение антиномии временного и вечного
Здесь перед нами обнажается основная трудность (апория) в понимании времени и временного. По-видимому, самое понятие перехода, как реального происшествия, уничтожается теми внутренними логическими противоречиями, которые были подмечены еще в древности философами элейской школы. — Всякий переход есть возникновение или уничтожение; следовательно, в самом понятии перехода или становления связываются между собою две мысли, которые как будто логически сочетаться не могут. Чтобы понять логически генезис, возникновение чего-либо из ничего, мы должны, мыслить самое ничто как что-то реальное, из чего возникает другая реальность. Из небытия ничто не возникает, ех nihilo nihil fit, — вот главное основание, в силу коего философы элейской школы отвергли генезис, а стало быть, и время. Истинное бытие не возникает и не уничтожается: поэтому и возникновение и уничтожение представляют собою нечто только кажущееся, мнимое.
Серьезность затруднения, которое вскрывается в этом элейском рассуждении, заключается в том, что смутившее древних философов противоречие в понятии генезиса коренится не в одном нашем логическом мышлении, но во всей нашей жизни. — Истинно сущее есть безусловное бытие, которое, в качестве безусловно действительного, не подлежит ни возникновению, ни уничтожению, ни какому-либо изменению. Оно вообще не может быть субъектом процесса во времени. Последний может происходить только вне безусловного бытия. Но если так, то как этот процесс может быть реальным? Можно ли говорить о реальности того, что не есть безусловно? Возможна ли вообще логически относительная реальность, — такое сущее, которое есть лишь как становящееся? Не есть ли самое понятие сущего становящегося логическое противоречие? Повторяю, — не только логическое, ибо всякая попытка сочетать абсолютное бытие с понятием процесса во времени кажется совершенно недопустимым умалением Абсолютного, и потому вызывает глубокие религиозные сомнения.
Посмотрим, как это сомнение разрешается религиозной интуицией. — «И сказал Господь Бог: вот знамение завета, которое Я поставляю между Мною и между вами и между всякою душою живою, которая с вами, в роды навсегда. Я полагаю радугу Мою в облаке, чтобы она была знамением вечного завета между Мною и землею. И будет, когда Я наведу облако на землю, то явится радуга Моя в облаке; и Я вспомню завет Мой, который между Мною и между вами и между всякою душою живою во всякой плоти; и не будет более вода потопом на истребление всякой плоти» (Быт. IX, 12-15).
В этом видении есть все элементы смущающего нас логического противоречия. — «Потоп», о котором говорится в библейском рассказе, не есть только отдельное историческое событие ветхозаветного прошлого: Гераклитово «все течет» для всего живущего во времени есть постоянная, непрекращающаяся угроза. Для того, кто не видит вечного конца и смысла жизни, весь временный процесс есть непрерывно текущая вода и «потоп на истребление всякой плоти». — Для умственного взора, который не в силах подняться над этим течением. — мир окутан беспросветным мраком: земля отделена от неба густым, непроницаемым облаком. Но религиозное сознание, поднимаясь на высшую ступень созерцания, видит в облаке явление радуги.
Не для одной Библии радуга является символом надежды и радости. Вспомним поэтический рассказ германской саги о «Кольце Нибелунгов», где радуга изображается как мост, чудесно перекинутый с неба на землю и соединяющий ее с жилищем богов — Валгалою. В этом видении есть не внешнее только, а внутреннее мистическое откровение, которое непосредственно окрыляет душу; это — нечто большее, чем победа света над тьмой. Радуга радует как живой образ всеединства, в котором небо и Земля сочетаются в неразрывное целое:
Один конец в леса вонзила,
Другим за облака ушла —
Она полнеба обхватила
И в высоте изнемогла.
Это — не слияние небесного и земного, а органическое их соединение: проникая в текучую влагу, солнечный свет не уносится ее движением; наоборот, он приобщает это движение к покою небесных сфер, изображая в льющемся на землю потоке твердое начертание воздушной арки; в безостановочном течении бесформенных водных масс радуга воспроизводит неподвижную форму небесного свода. Единство недвижимого солнечного луча сохраняется в многообразии его преломлений, в игре искрящихся и как бы движущихся тонов и переливов.
Неудивительно, что для религиозного сознания радуга остается единственным в своем роде знамением завета между небом и землею. В книгах Ветхого и Нового Завета она выражает мысль о грядущем преображении вселенной, об осуществлении единой божественной жизни в многообразии ее форм и о приобщении ее движения к недвижимому вечному покою. В книге пророка Иезекииля в форму радуги облекается видение подобия славы Господней (II, 1; ср. 1, 28). В Апокалипсисе (IV, 3) изображается окруженный радугою престол Всевышнего. Там же описывается видение ангела с радугою над головою (X, 1). Он клянется «Живущим во веки веков, который сотворил небо и все, что на нем, землю и все, что на ней, и море и все, что в нем, что времени уже не будет» (X, 6). По существу, это — то же откровение, которое выразилось в Ветхом Завете — в видении радуги после потопа. Обещания, что не будет более вода потопом на истребление всякой плоти и что времени уже не будет, выражают в различных формах одну и ту же мысль — о прекращении всеобщего губительного течения смерти. И конец этого течения — явление радуги. Непрерывное течение времени, уносящее все живущее на земле, и на небе, и в море, остановится тогда, когда тварь соберется вокруг престола Всевышнего и там образует радужное окружение божественной славы.
Эта радуга, которая составляет вечный конец и цель всего временного, просвечивает уже во времени. Ее неподвижное начертание является уже в непрерывном потоке здешнего, как знамение нашей надежды и как ответ на наши религиозные сомнения. — В интуитивной форме она дает разрешение антиномии единого и многого, недвижимой полноты Безусловного и движущегося к нему потока временного бытия.
Здесь, на земле, единство божественной жизни заслоняется хаотическим многообразием форм временного существования. Но, поднимаясь над временем и связывая его многообразные движущиеся ряды с их вечным концом, мысль видит все во едином — связывает многообразие форм и красок существующего с единством Духа Божия, наполняющего вселенную. Это и есть то, что открывается в видении небесной радуги. Для мысли, которой стало явным это откровение, потоп исчез, всеобщее течение приведено к концу: ибо сквозь текучие формы настоящего она созерцает неподвижные формы твари обоженной, воспринятой в радужное окружение божественной славы. Тем самым вечное осуществлено во временном, — антиномия временного и вечного снята. При свете этого высшего религиозного созерцания временное бытие перестает быть темной внебожественной бездной. Это — прозрачная текучая среда, в которой играет луч Божьего света; погружаясь в нее, он не исчезает и не затемняется, а преломляется, дробится на многоцветные лучи, но в этом дроблении сохраняет свое единство. Вследствие сопротивления текучей среды солнечный луч как бы утрачивает свою полноту, распадается на отдельные, неполные, ослабленные лучи и тем самым дифференцируется. Но, различаясь и сочетаясь между собой, эти разнообразные лучи радуги восполняют друг друга и вместе образуют гармоническое целое: тем самым полнота восстановляется в различии и дроблении.
Здесь мы имеем схематическое изображение взаимоотношений между вечно Сущим и сущим становящимся. Мир во времени заслоняет и как бы нарушает полноту божественной славы только для того, кто не видит вечного конца мирового движения. Для всеединого сознания, в котором несовершенное начало от века связано с этим концом, мир изначала введен в эту полноту; его движение уже восприняло начертание вечного покоя; в его окраске уже изобразилась цельность радужной световой гаммы. Таким изображает грядущий, прославленный мир православная иконопись. Царственное, полуденное сияние белого солнечного луча, как образ полноты света, присваивается ею только Божеству и единственному сотворенному Существу; родившему Бога в мир, — Богоматери. Другим же сотворенным существам присваивается неполный свет, какой-либо один из цветных лучей солнечного спектра, и только все вместе, как радуга, являют собою полноту славы в окружении Божества [См. об этом подробно мою брошюру «Два мира в древнерусской иконописи».]. Смущающая наш глаз противоположность грядущего и настоящего для всевидящего ока снята. Ибо грядущее для нас — и есть вечное настоящее для Него. Созерцая при свете этого вечного настоящего временные ряды, это око видит одни из них наполненными божественным содержанием и божественною жизнью: тем самым эти ряды введены в вечный покой: они не нарушают его полноты, потому что они принадлежат к ней. Другие временные ряды — те, которые не связаны с вечною жизнью, т. е. не содержат ее зачатков и не приводят к ней, — не нарушают полноты вечного покоя по другой причине. Всеединое сознание от начала видит эти ряды греховного существования, приводящие к смерти, пустыми и мертвыми. Вечный покой не может быть нарушен этими темными рядами, потому что содержание их призрачно: в них нет ни вечной действительности, ни вечной жизни; и от действительности, и от жизни они навеки отсечены.
Отсюда видно, как следует понимать реальность сущего становящегося. Это — реальность относительная именно потому, что она существует не сама по себе, а через абсолютную реальность идеи, — через выявление двояких потенций идеи, положительных и отрицательных; при этом реальность отрицательных потенций выражается в деятельном отрицании идеи, которое в ней черпает все свое содержание. Так или иначе, идея присутствует во всем мировом движении, во всей борьбе противоположных стремлений, из которых она складывается. Ею в мире все живет, все движется — даже, отрицание и зло. Она есть в вечном покое; но, как" справедливо указал еще Платон в споре против мегарской школы, она есть и в движении мироздания. Там она все движет, сама оставаясь неподвижною.
Отсюда ясно, как разрешается смутившая элейских философов антиномия в понятии времени и временного. Для них, как мы видели, временное есть мнимое, потому что в истинном или безусловном бытии не может быть неполноты, несовершенства, а следовательно, стремления, возникновения и становления. Если времени и временного нет в Безусловном, то, согласно заключению этих философов, временное не есть сущее, а только кажущееся. Вышеизложенное дает нам возможность снять это противоречие и примирить безусловную реальность процесса во времени с реальностью самого Безусловного.
Время есть граница только для существа, становящегося во времени, но не для Всеединого и Безусловного. Ограниченным и частичным является всякое откровение Всеединого во времени; ограничено всякое отдельное явление идеи во времени, но этих границ нет в самом Всеедином, в самой божественной идее. Всякая временная граница приурочена к определенному моменту и снимается, когда момент этот исчезает: самый переход от момента к моменту есть даже некоторым образом снятие границы, точнее говоря, ее передвижение. Границы движущегося беспрерывно отодвигаются, т. е. снимаются. Для сознания же, которое видит мировой процесс в его целом, сняты всякие ограничения, вытекающие из несовершенства и неполноты временного существования. Для нас, видящих только небольшие отрывки временных рядов, в них все несовершенно и неполно. Напротив, всеединое сознание, для которого эти временные ряды от века закончены, видит в них полноту бытия без всяких ограничений. Мы видим в них только отражения, проблески и частичные явления божественной идеи. Напротив, всеединое сознание видит в них абсолютное и полное откровение идеи, — более того — весь мир идей: Софию в ее целом. Временные ряды завершаются вечной полнотой божественной жизни: поэтому временные ряды как законченное целое заключают в себе адекватное откровение этой полноты. Вот почему для всеединого сознания временные ряды и суть и не суть внебожественная действительность. Согласно клятве апокалипсического ангела, грань настоящего момента, отделяющая нас от вечной жизни, в вечном видении всеединого сознания снята не только для Бога, но и для нас. Ибо для Бога время уже совершилось, а для нас времени уже не будет.
Антиномия в понятии времени и временного разрешается не исключением, не отсечением временного, а, наоборот, его исполнением и завершением, включением его в вечную жизнь. Развернутые, раскрытые до конца временные ряды не заключают в себе никакой неполноты и несовершенства, ибо заключительный их момент есть полнота всеединой жизни и вечность. А всеединое сознание видит их не иначе как развернутыми, раскрытыми до конца. Поэтому, хотя для нас, живущих во времени, божественная жизнь есть область потусторонняя, для Бога время не есть потусторонняя сфера. Для Него вообще нет ничего потустороннего. Самое понятие потустороннего бытия выражает собою нашу, психологическую грешницу; эта граница превращается для нас в антиномию лишь постольку, поскольку мы эту психологическую границу переносим в наше понимание Абсолютного, Божественного. Для всеединого сознания она снята. Она есть в той экзотерической сфере, где вечное Слово снисходит к нашей немощи и, вочеловечиваясь, добровольно входит в границы человеческой психики. Иначе говоря, она есть для человечества, а не для Божества Слова воплощенного. А в эзотерической сфере всеединого сознания, где человечество Христа и с ним вместе вся тварь становится адекватным выражением божественной славы, этой границы нет не только для Божества, но и для сочетавшейся с ним твари. Ибо там и жизнь твари становится всеединою жизнью, а ее сознание — всеединым сознанием.
V. Творческий акт Бога в вечности и творчество человеческой свободы во времени
Время представляет собою, как мы видели, необходимое условие самоопределения твари, ее свободы: поэтому в вышеизложенных соображениях об антиномии временного и вечного мы найдем ключ к разрешению другой антиномии — противоречия между полнотою вечной жизни Божества и свободою твари во времени.
Тут также сталкиваются между собою тезис и антитезис, которые как будто логически друг друга исключают. С одной стороны, совершенно очевидно, что вечная полнота божественной жизни не может получить какого-либо приращения во времени. — Мысль о том, что человек своим подвигом мажет внести в божественную жизнь что-либо новое, от века не бывшее, предположение, что Бог обогащается нашими человеческими делами, по-, видимому, кощунственна, несовместима с мыслью о Боге. Но в таком случае как же совместить мысль о Боге с мыслью о человеческой свободе? Разве не очевидно, что свобода по самому своему понятию есть возможность творческого самоопределения, иначе говоря, — способность творить новое, от века не бывшее!
Христианское откровение утверждает и тезис и антитезис этой антиномии, — и вечную полноту божественного бытия, и признание человека к свободе и творчеству. С первого взгляда может показаться, что все христианское учение разрушается этим логическим и вместе жизненным противоречием. Вся ценность этого учения для нас, людей, заключается в, обетовании вечной жизни. И вот, по-видимому, именно это обетование рушится! Как может войти в вечность то, чего там раньше не было? Если до определенного момента человечество, а вместе с ним весь наш развивающийся и страждущий мир пребывает вне покоя Творца, а потом туда входит, не значит ли это, что самый вечный покой изменяется по содержанию, воспринимает в себя нечто раньше в нем не бывшее, а стало быть, перестает быть покоем, становится величиною развивающейся, прогрессирующей во времени. Если же остановиться на мысли о том, что человеческие существа, а с ними и весь становящийся мир предсуществовали в вечном божественном покое, не превращается ли тем самым в призрак все временное, а стало быть, и наше самоопределение во времени? Трудности разрешения этого противоречия для верующего христианина с .ледового взгляда как будто усугубляются тем, что учение Оригена о предсуществовании человеческих душ осуждено церковью! И, однако, разрешение может и должно быть найдено.
Мы найдем его в данном уже выше указании на вечность времени. — Божественное всевидение воспринимает время совершенно иначе, чем мы его воспринимаем. Для нас действительно есть только настоящее; для человеческого сознания прошедшее — то, чего уже нет, а будущее — то, чего еще нет. Но для абсолютного всеведения и всевидения, которое воспринимает самое время в форме вечности, нет всех этих «еще» и «уже». Для него всякий миг времени есть вечное настоящее, и весь временный процесс в его целом — вечная последовательность явлений, ряд событий, вечно протекающий перед ним и предстоящий ему. Самые термины «раньше» или «позже» и «предшествующий» и «последующий» тут получают новое значение, отличное от того, какое они имеют с нашей человеческой точки зрения. Термины эти указывают на место каждого явления в целом ряду, на отношение его к другим, отстоящим от него явлениям: но они не заключают в себе какого-либо указания на смену состояний абсолютного сознания, ибо такой человекообразной, психологической «смены» в божеском уме нет. Всеединое сознание видит все моменты времени в их последовательности, в отведенном каждому из них месте; но при этом оно созерцает все эти моменты во единый миг, а потому не вовлекается в проходящую перед ним смену.
В таком понимании времени и временного и заключается разрешение нашей антиномии. Раз вечен каждый момент времени, время не исключает вечности и не исключается ею. Не исключается ею и наша свобода, наше самоопределение во времени, ибо перед очами Всеединого вечно предстоит и вечно совершается каждое наше свободное решение со всеми его последствиями.
Божественное предопределение кажется нам несовместимым с человеческою свободою лишь потому и постольку, поскольку мы представляем его себе как что-то предшествующее во времени нашим действиям, как такой предвечный приговор, нам вынесенный, который предшествовал во времени самому нашему появлению на свет. В действительности дело обстоит совсем иначе. В божественном уме суд о наших делах не может предшествовать этим делам уже потому, что эти дела — вечно перед Его очами: поэтому тут суд — не предшествующее: наоборот, как суд о действительных делах (перед Богом они вечно действительны), он — их необходимое последующее, притом последующее не во времени, а в смысле логического последствия. Он не трансцендентен, а имманентен этим делам; ибо суд именно и заключается в том, что каждому делу присуждается его необходимое последствие.
Как сказано, смысл всего временного процесса заключается в том, что в свободной твари 1 Бог приобретает друга. Друг этот развивался и совершался во времени, страдал, болел и умирал, а потом воскрес, преобразился, явился во славе и вошел в покой Творца. Значит ли это, что до всеобщего воскресения Бог был лишен друга и что полнота этого всеобщего содружества твари составляет для Бога новую радость, раньше Им не испытанную? Должны ли мы думать, что Бог становится всеблаженным только с момента всеобщего воскресения и раньше таковым не был?
Нет, ни в каком случае. Всеобщее воскресение есть не наступившее еще будущее только для нас, только в нашем экзотерическом плане бытия. В эзотерической сфере абсолютного сознания и бытия оно — вечно есть. Бог от века наслаждался общением тех Праведных и прославленных в Нем душ, которые в нашем временном плане бытия еще не родились. Он не только вечно видел всеобщее воскресение, но вечно полагал и утверждал его как сущее, вечно воспринимал в нем полноту неизреченной радости.
Значит ли это, что время и совершающийся в нем процесс развития и усовершенствования есть мираж и что все дело человеческой свободы во времени есть призрак? Опять-таки ни в каком случае. Всеобщее воскресение и вечный покой всей твари видны в Боге вовсе не как предшествующее миру состояние во времени, а как необходимый конец мира и конец всего процесса во времени. Бог вечно видит разбойника в раю; это надо понимать не в том смысле, что райское состояние разбойника предшествует его греху и страданию: это значит, что Бог предвечно слышит его молитву на кресте: помяни мя, Господи, егда приидеши во Царствии Твоем! — Причинная связь между этим молитвенным подвигом человеческой свободы и последующим блаженством, таким образом, не упраздняется, а утверждается в вечности.
С этой точки зрения нетрудно объяснить и то, почему церковь осудила учение о вечном предсуществовании человеческих душ. Было бы глубоко ошибочно понимать жизнь вечную, как некоторое состояние душ, предшествовавшее во времени их земному рождению; ибо жизнь вечная в действительности составляет венец и завершение земного их странствования. Согласно платоновско-оригеновскому пониманию, жизнь вечная есть некоторое блаженное состояние, от которого человек отпал некогда, в определенный момент времени. Такое понимание вечной жизни в корне ее уничтожает, ибо блаженная жизнь, которая может быть нарушена грехопадением или вообще каким-либо актом во времени, потому самому уже не есть жизнь вечная. Учение это подчиняет вечность форме времени: оно понимает ее как некоторое преходящее состояние, которое может быть изменено грехопадением. В этом и заключается основная причина несовместимости оригенизма с церковным вероучением.
Есть и другие основания, которые делают учение о предсуществовании о этом смысле неприемлемым с христианской точки зрения. Извращая понятие в вечной жизни, учение это в то же время превращает все временное наше существование в мираж и в бессмыслицу, ибо, если человек наслаждался вечным блаженством ранее процесса усовершенствования во времени и независимо от него, то к чему весь этот процесс во времени? К чему самый подвиг человеческой свободы во времени, если раньше этого подвига и независимо от него душа человека наслаждалась блаженством, как даром, свыше исходящим! Христианство мирится только с таким пониманием вечности, которое не упраздняет, а утверждает необходимую связь между вечной жизнью и подвигом человеческой свободы во времени.
Конкретное изображение единственно возможного решения нашей антиномии может быть найдено в величайших произведениях мирового искусства и в особенности в музыке: ибо именно здесь нам открывается сверхвременное созерцание временной последовательности. Понимает симфонию и воспринимает полноту ее музыкального откровения лишь тот, кто слышит всю последовательность ее аккордов как единый, целостный и законченный временный ряд. — В той творческой интуиции, которая создала знаменитую девятую симфонию, Бетховен, без сомнения, созерцал во единый миг мучительную тревогу, безграничную скорбь трех первых ее частей и светлый, радостный подъем ее заключительного хора. Вся ценность и вся красота этого финала обусловливается тем, что он представляет собою разрешение пережитой художником и его слушателем мировой драмы: именно отсюда проистекает властная, захватывающая сила этого победного гимна. — В каждом его аккорде чувствуется победа над предшествующим страданием: также и всякий аккорд начала и середины симфонии полон предчувствием этого светлого конца. — Звуки сменяются, но не исчезают: они протекают, но вместе с тем пребывают; они как будто вытесняют друг друга, но вместе с тем образуют целое. Тайна музыкального откровения заключается в том, что здесь самое страдание обвеяно вечным покоем: движение не упразднено, смятение и буря не уничтожены, но слушатель обретает в этих звуках тот всеобъемлющий покой, который не уносится движением, а завершает его собою и включает его в себя. — Вечный покой, как вечная правда мирового движения, — вот то откровение, которое было явлено человечеству в девятой симфонии Бетховена и не в ней одной: ибо тот же синтез временного и вечного представляет собою общий источник всех вообще высших вдохновений художественного творчества.
В этом же откровении заключается и разрешение проблемы человеческой свободы. Раз вечность не подавляет собою временного, а некоторым образом включает и объемлет в себе самый процесс всеобщего течения, тем самым утверждается не только реальность этого процесса, но и безусловное значение творческого акта человека во времени.
В творческом акте Божества все вечно: весь мировой план не только от века Им задуман, но от века Им осуществлен и завершен во всех своих подробностях; и в эзотерической сфере божественного сознания это завершение от века дано: там всеединство и законченная полнота есть абсолютная эмпирия. Но в иной, экзотерической сфере существования, единственно доступной нашему наблюдению, тот же план осуществляется во времени, и мы психологически воспринимаем его в непрерывном переходе от момента к моменту. — Тот же мировой план, который перед Богом целиком развернут в вечности, перед нами развертывается во времени. Здесь человек является сотрудником и орудием в осуществлении творческого плана. И эта свобода Бога и человека не нарушают одна другую, ибо, с одной стороны, Бог в вечности полагает начало времени и включает человека и его дело в свой творческий план; а с другой стороны, человек во времени творит перед лицом вечности: каждое его дело, всякое его движение и намерение некоторым образом вечно: отсюда и страшная его ответственность перед судом вечности: ибо для этого суда каждый миг отдаленного прошедшего вечно есть. И действительность этого нашего человеческого творчества не уничтожается фактом предвечного существования полноты бытия – ибо наш творческий акт участвует в этой полноте. Если Бог от века видит творческий акт человека во времени, это значит, что этот акт — не только вечно древнее, но и вечно новое.
Отношение предвечного творческого замысла Божества к развивающемуся и совершающемуся во времени человечеству находит себе яркое и точное выражение в образе «Софии»-Премудрости Божьей, как он запечатлелся в христианском сознании православного мира. Исследователями отмечена в особенности одна загадочная черта этого образа. С одной стороны, в нашей иконографии София, несомненно, резко и определенно отличается как от Христа, так и от Богоматери. По отношению к творящему Христу — вечному Слову Божию, коего образ неизменно изображается над сидящей на престоле Софией, она, очевидно, понимается как начало иерархически подчиненное: Христос созидает мир своею Премудростью. Напротив, от Богоматери св. София приемлет поклонение, причем на иконах Софии Богоматерь нередко изображается с предвечным Младенцем на руках; стало быть, здесь София понимается как начало иерархически высшее, но опять-таки, очевидно, отличное и от Богоматери, и от человеческого естества Христа. И, однако, рядом с этим в нашем богослужении образ Софии как бы отождествляется то со Христом, то с Богоматерью, то с Церковью [Ср. о. Павел Флоренский. «Столп и утверждение истины», стр. 384-385, 388-396]. Отличие тут то утверждается, то как бы утрачивается: церковные песнопения говорят о девственной душе Богоматери как о Церкви и о Софии, а чествование Софии приурочивается то к праздникам Рождества или Успения Богоматери, то к празднику Рождества Христова.
В вышеизложенном мы найдем достаточное объяснение этого явления. С одной стороны, как предвечный творческий замысел Божий о мире, София трансцендентна миру во времени и постольку не только от него отлична, но прямо ему противоположна. Даже в высшем своем выражении — в Богоматери и в человеческом естестве Христа — этот совершенствующийся мир не совпадает с нею: отсюда — подчиненное положение Богоматери с Младенцем на иконах Софии, Но с другой стороны, в вечности эта грань между Премудростью и миром снята. В вечном покое Божества творческий замысел Софии до конца раскрыт и осуществлен. И осуществление его — всеобщее обожение твари, высшим выражением коей является человеческое естество Христа, Богоматерь и собранное во единую вселенскую церковь человечество. Творческое дело Софии, с одной стороны, отлично от творческого дела человечества во времени, а с другой стороны, в Богочеловечестве сочетается с ним в неразрывное и неслиянное единство. В этом и заключается христианское разрешение противоречия временного и вечного, — человеческой свободы и творящей силы Божьей. Глава IV
ОТКРОВЕНИЕ БОЖЬЕГО ДНЯ
I. Явление Софии в творении. Свет
Сказанное о явлении божественной славы в радуге вызывает в памяти замечательные слова апостола Павла: «Невидимое Его, вечная сила Его и Божество, от создания мира через рассматривание творений видимы» (Рим. I, 20). В радуге открывается то, что сказано апостолом о целом мире вообще. Весь мир, по апостолу, есть некоторым образом откровение божественной славы, которое может быть найдено имеющим очи видеть через рассматривание творений.
Как понимать эти слова? Ведь мир и по отношению к Богу, и по отношению к предвечному замыслу Божию есть «другое». Это — не простое логическое, а реальное отрицание божественной идеи, т. е. некоторое реальное нечто, которое не только не есть она, но которое обнаруживает свою отличную от нее реальность через противодействие. Как же идея может открыться и явиться взору в этой противодействующей, бунтующей против нее стихии другого?
Ответ христианского откровения на этот вопрос заключается в словах Евангелия: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его» (Ин. I, 5).
Если Бог есть свет, то, по сравнению с Ним, все, что не есть Он, т. е. всякое возможное «другое», есть тьма. Поскольку мир есть внебожественная действительность, и он есть тьма — не в смысле простого логического отрицания света, а в смысле противодействия. Мир есть среда, сопротивляющаяся свету, и, стало быть, приведенные здесь слова Евангелия от Иоанна должны быть поняты в смысле победы над сопротивлением. Полная победа заключается отнюдь не в уничтожении сопротивляющейся среды, а в том, что сопротивление преодолевается извнутри; сопротивляющееся существо само наполняется светом, и, таким образом, сопротивление само становится способом его выявления. «Другое» остается другим и постольку противится слиянию со светом. Победа света, стало быть, заключается не в слиянии, а в том внутреннем, органическом сочетании с «другими», при котором это другое, сохраняя свое отличие, наполняется светом.
Иначе говоря, победа света над тьмою должна выражаться не в простом снятии границы, т.е. не в простом устранении тьмы, а в том, чтобы сопротивляющаяся свету темная среда сама стала средою откровения заключающихся во свете положительных возможностей.
Образом этой победы, как сказано, является небесная радуга, и не она одна. Религиозная интуиция открывает ее в самых разнообразных световых явлениях — и в звездном сиянии, и в лунном свете, и в утренней заре, и в солнечном закате. Все эти небесные знамения наполняют душу мистическим ощущением, которое в языческих мифологиях находит себе олицетворение в образе светозарных богов, дневных и ночных. В христианстве эта вера в откровение божественного в небесных явлениях не отвергается, а одухотворяется и углубляется. Эти явления в нем рассматриваются не как непосредственные воплощения Божества, а как отражения, отблески иного, потустороннего неба.
Выше мною уже приведен вдохновенный стих песни о «книге голубиной»:
ночи темные от дум Божьих.
В этом стихе выражается вся глубина и вся поэзия христианского понимания ночи. Раз свет и во тьме светит, ночь тем самым перестает быть абсолютною тьмою. Мы, люди, не разбираемся в ночном мраке и блуждаем в нем. Но божественный ум видит в нем ясно. А рассыпанные по небу звезды, мигающие в высоте, намекают нам на нераскрытый еще в нашей действительности, беспредельно над нею возвышающийся солнечный замысел Божий о мире, творящий из ночи день. Вот почему, глядя на эти бесчисленные огни, светящиеся в небе, мы проникаемся благоговением к глубоким тайнам Божьим. Такое понимание ночи нашло себе яркое изображение в древнерусской иконописи. В ней София-Премудрость Божия изображается на темно-синем фоне ночного, звездного неба. Оно и понятно: София и есть то, что отделяет свет от тьмы, день от ночи.
Как сказано, все сотворенное, в силу самой причастности твари к небытию, из которого она вызвана, и к полноте бытия, к коей она призвана, имеет свой ночной и свой дневной облик. Наиболее ярким выражением ночного облика в природе является специфически ночной лунный свет. В нем ясно сказывается присущая ночи двойственность; она чувствуется в самом выражении — ночной свет, ибо ночь по самому своему понятию есть отрицание света. Таково внутреннее противоречие ночного облика твари. Сам по себе этот облик — ничто; но, с другой стороны, он приобретает окраску и образ, становится явным, поскольку он светит светом отраженным, заимствованным от подлинного дня и от подлинного солнца. В качестве отраженного, лунный свет носит на себе печать неподлинного, обманчивого, — откуда и происходит французская поговорка — trompeur comme la lune (обманчивый, как луна). Всему, им освещаемому, лунный свет сообщает мечтательную, фантастическую и как бы неправдоподобную окраску, вследствие чего при лунном освещении иногда бывает трудно отличить сову от лешего, да и вообще действительность от призрака. Ночной облик твари таков и по своей метафизической природе – нечто среднее между действительным и призрачным: ибо ни к вечно действительному, ни к вечно призрачному он не определился окончательно. Отсюда — характерное для лунной ночи сочетание и смешение прекрасного и чудовищного.
Отсюда и то двойственное, смешанное мистическое ощущение, которое вызывает у нас лунный свет. В нем есть что-то манящее и в то же время жуткое. Он открывает перед нами какую-то чарующую действительность грез и странных, сказочных видений. Видения эти пугают и отталкивают своим неправдоподобием. В этом сиянии, которое светит, но не греет, чувствуется какой-то обман, леденящий душу. Лунная ночь полна тайных искушений, которые возбуждают и волнуют [Недаром в Евангелии самые приступы беснования приурочены к новолуниям (Мф. XVII, 15). ]: в ней есть гипноз и соблазн той внебожественной стихии, которая хочет жить своей собственной жизнью, но лишена внутренней теплоты и полна обманчивых отражений иной, дневной действительности. Оттого и блекнет этот неподлинный свет ночной со всеми его видениями, оборотнями, русалками и водяными пред радостью подлинной утренней зари. Солнечный луч обличает его призрачность.
И тьма ночная, и ночное лунное сияние дают образное выражение великой и страшной мировой загадке. Мы, люди взрослые и культурные, большею частью утратили способность ее понимать. Мы слишком ослеплены нашей привычной, житейской и, в сущности, мало обоснованною уверенностью в скором возвращении дня. Наоборот, ребенок, который испытывает ночные страхи и боится остаться один в темноте, ощущает сумерки как таинственный переход от бытия к небытию. Этот детский ужас перед великой, неразгаданной тайной ночи куда мистичнее и глубже нашего легкомысленного и беспечного спокойствия: ибо тот «день», который наступит завтра, на самом деле есть продолжение ночи и, доколе мы основываемся на естественном предвидении, мы не знаем наверное, как разрешатся окончательно сумерки жизни, закончится ли мир победою утренней зари или ночных чудовищ, восторжествует ли в нем вечный Божий день или обманчивое лунное сияние привидений и оборотней.
Ночные страхи находят себе подлинное и достоверное опровержение только в вере. Предвечная тайна ночных дум Божьих есть мысль о грядущей победе дневного света. Недаром дело первого творческого дня выражается в изречении Библии «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет» (Быт. I, 3). В эзотерической области божественного бытия и сознания эта победа света, совершенная и полная, от века дана без всяких переходов. Но в экзотерической области текучего, временного существования она является как смена моментов, как переход от одного к другому. «И был вечер и было утро, день один» (Быт. I, 5).
Если ночь есть относительная область нераскрытого света, то утро и вечер, эти две грани, отделяющие ночь от дня, представляют собою область относительного, неполного его откровения. Вместо полноты полуденного, белого сияния, мы имеем здесь пурпур зари. А иногда эта неполнота света, выходящего из мрака или погружающегося во мрак, выражается и в радужных световых явлениях на небосклоне. На заре мы нередко видим на горизонте и оранжевые, и зеленоватые, и фиолетовые тона, особенно когда ослабленный солнечный луч играет не только в небе, но и в водах. И всегда в заре чувствуется некоторое обетование. В этих ослабленных тонах света мы предвидим полноту грядущего солнца, вследствие чего неполнота утреннего и вечернего освещения не нарушает, а подчеркивает радостное ощущение грядущей победы. Грядущей она является только для нас; ибо в истине, т. е. во всевидении всеединого сознания, полная победа дня от века видна во всей бесконечной серии тонов, переходящих от мрака к свету. Вся цветовая гамма этих тонов там развернута и приведена к единству немерцающего дня.
Так и передается победа творческого дня в православной иконописи. Там, среди ночного звездного неба, является, как Божья заря, пурпуровый лик творящей Софии. А над нею окончательная победа света изображается полдневным, солнечным ликом творящего Христа. Таким образом, все эти три момента — темная синева ночи, пурпур зари и золото ясного солнечного дня, которые в нашей жизни составляют обособленные, разделенные временем и постольку несовместимые переживания, в иконописи изображаются как вечно сосуществующие и как составляющие неразрывное гармоническое целое. Так невидимая божественная София через рассматривание творений становится видимою.
Но, скажут нам, все краски видимого, посюстороннего неба, о которых здесь идет речь, по существу, субъективны. Это —- наши, чисто человеческие переживания и ощущения: как таковые, они не имеют ничего общего даже с объективной действительностью того здешнего, посюстороннего неба, которое нам является. Какое же мы имеем право переносить эту нашу субъективную чувственную окраску в созерцание потустороннего, запредельного мира божественной Софии?
Возражения эти кажутся убедительными лишь до тех пор, пока мы держимся той чисто антропологической теории познания, для которой все наше чувственное восприятие только субъективно. Эта теория исключает из объективной истины все чувственное и мыслит истину по образу и подобию нашей человеческой отвлеченной мысли. Несостоятельность этой теории уже была мною раскрыта в другом месте. Раз истина есть всеединое сознание, она объемлет в себе все сознаваемое вообще, стало быть, и все мое сознание. В ней я найду всякую мою мысль, ибо в истине дана объективная, абсолютная расценка всех моих мыслей, как истинных или ложных; но в ней я найду и все мои ощущения, все вообще переживания моего сознания в контексте абсолютного синтеза. Если мои мысли выражают в себе абсолютный синтез, то абсолютное сознание видит их как истинные; если они ложны, то оно видит их как ложные. То же верно и о каждом моем переживании. Я вижу красное: если это видение есть моя галлюцинация, то всеединое сознание так и видит его, как мою галлюцинацию. Если же она выражает собою объективную действительность какого-либо независящего от меня предмета, т. е. некоторую транссубъективную истину, то всеединое сознание так и видит это мое восприятие красного, как выражающее некоторую объективную действительность.
Словом, как я сказал в другом месте, абсолютное сознание (оно же истина всего) — «не есть отвлеченная мысль, а духовно-чувственное созерцание или видение. Чувственное из него не исключено, а наоборот, в нем положено и насквозь пронизано мыслью». — «Мысль о том, что в истине нет ни образов, ни звуков, ни красок, должна быть соответственно с этим оставлена, как и тот нелепый рационалистический предрассудок, будто для Абсолютного должны оставаться сокрытыми те созерцания, которые для нас, людей, в нашей дайной стадии существования обусловлены нашими органами чувств. В действительности безусловному сознанию, как таковому, открыты не только слабые и бледные краски нашей несовершенной действительности и нашего немощного созерцания; пред ним обнажена и вся та необозримая и бесконечно богатая гамма цветов и звуков, которая в условиях нашей действительности и нашего сознания, каково оно есть теперь, раскрыться не может. Ибо Абсолютное не есть темная бездна, которая с течением времени озаряется и наполняется внезапно нарождающимся и неизвестно откуда идущим светом. В нем есть от начала веков яркое полуденное сияние всеединого сознания. И как бы ни были слабы те отблески этого сияния, которые достигают нашего мысленного зрения, при свете его мы видим все, что мы видим» [См. мои «Метафизические предположения познания», 324-325.].
Все мои переживания и ощущения, а стало быть, и все мои восприятия красок вселенной объемлются абсолютным сознанием и содержатся в нем в контексте всеединой Истины. Стало быть, в этом контексте всякое мое ощущение становится элементом всеединого откровения; нужно только уметь читать их в этом контексте, уметь находить это откровение. Откровение это заключается не в самом моем ощущении, не в субъективном переживании моей психики, а в сверхпсихическом смысле переживаемого. Смысл же этот открывается не всякому, а имеющему очи видеть. Чтобы понять значение тех посюсторонних красок, которые мы видим, нужен подъем над непосредственной данностью другого к всеединому и изначальному Свету, который в нем отражается.
Именно этого подъема недостает тем ходячим в наши дни учениям о познании, которые видят в чувственности и в чувственном вообще только субъективную иллюзию и понимают истину как отрешенную от всего чувственного мысль. В этой теории есть тот самый психологизм, против которого она борется: ибо именно она принимает нечто психологическое (мысль отвлеченную) за абсолютное и истинное. Этот психологизм особенно наглядно сказывается в тех учениях, для которых вся истина ощущений света, звука и тепла сводится к волнообразному движению бесконечно малых частиц вещества.
Эти учения, сводящие объективную сущность света и звука к бескрасочному и беззвучному движению, отождествляют с объективною истиною мое отвлеченное представление о движении. Между тем объективная истина возвышается над этой чисто субъективной, психологическою противоположностью отвлеченной мысли и ощущения. В истине молекулярное движение, с одной стороны, свет и звук, с другой стороны, суть термины, необходимо связанные причинною связью, но несводимые один к другому. Движение порождает свет, и звук, является его необходимым условием; но оно само по себе — ни свет ни звук: свет по отношению к волнам движения есть качественно от них отличное другое. И свет и звук бывают в движении; в условиях нашего здешнего опыта они осуществляются в нем и через него; но это не значит, чтобы между движением, с одной стороны, и светом или звуком, с другой стороны, было какое-либо сходство, а тем более — тождество. Мы имеем здесь, по существу, различные ряды, различные содержания сознания. Отвлеченная мысль может их отделять, мыслить одно движение, отбрасывая свет или звук; но это методическое отвлечение — не более как вспомогательный способ мысли человеческой, необходимый для нас ввиду определенных психологических условий нашей мысли, для которой нужно отвлечься от одной стороны истины, чтобы рассмотреть другую.
В сверхпсихологической сфере истины эта психологическая необходимость отпадает: истина конкретна, а не отвлеченна. Там звуковые и световые волны не сливаются с волнами движения, но связываются вместе нерасторжимою связью как условие и обусловленное. Это — такая же связь абсолютного синтеза, какая существует между явлением радуги и льющимися с неба дождевыми потоками. Это — проникновение света в другое, сочетание воедино двух различных элементов бытия. Что свет никоим образом не может быть сведен к движению волн вещества, видно из того, что различие в быстроте и интенсивности движения этих волн есть различие чисто количественное, тогда как между разноцветными лучами света — желтым, зеленым, красным и т. п. существует различие качественное; никакие изменения в количестве не могут сами по себе объяснить этой качественной разнородности. Волнообразное движение вещества — не субстанция света, а лишь условие его выявления; в этом сочетании двух элементов бытия мы имеем живой образ соединения недвижного Божьего света и той движущейся темной области, в которую он проникает.
II. Всеединство в строении космоса
Из приведенных примеров видно, как относится к нашему повседневному опыту то откровение Божества в творении, о котором говорит апостол Павел. Это — откровение Божества в его другом, т. е. в несовершенном, обманчивом, тусклом зеркале. Оно нам явлено и вместе с тем от нас скрыто, так что люди смотрят на этот образ Творца, но в большинстве своем не узнают его и не видят: для них он заслоняется тою средою, которая его отражает и преломляет. В видимом раздроблении и умножении этого образа люди утрачивают его единство и, увлекаясь обманчивым богоподобием твари, принимают отблеск, отражение божественной славы за подлинное ее явление. Апостол Павел этим именно и объясняет возникновение идолов: «Славу неизменного Бога изменили во образ, подобный тленному человеку, и птицам, и четвероногим, и пресмыкающимся» (Рим. I, 23). Это — опасность, от которой не спасает никакая степень образования и умственного развития. Богоподобие твари велико и обманчиво; а потому тонкий соблазн идолопоклонства тяготеет надо всеми ступенями человеческой культуры. Внимательное исследование обнаруживает идолов даже в философских учениях, отрекшихся от всякой связи с какой бы то ни было религией, отказавшихся от самой попытки дать какое-нибудь метафизическое объяснение мира.
Откровение Божества в мире может быть найдено только мыслью, которая отдает себе ясный отчет в условиях этого неполного и несовершенного Богоявления. Говоря словами апостола, теперь мы видим Его как бы «сквозь тусклое стекло» (I Кор. ХШ, 12). Под «тусклым стеклом» разумеется здесь, очевидно, наш несовершенный земной опыт. Мы уже показали на ряде примеров, что в доступном нам мире откровение божественной Мудрости и силы осуществляется через победу над сопротивлением.
В этом заключается общий закон посюстороннего откровения. — Все двойственно в мире. С одной стороны, в нем все — от низших и до высших его ступеней — охвачено стремлением к всеединству; в этом общем стремлении отдельных его частей отражается то всеединство бытия — совершенного и полного, которое в Боге от века осуществлено. Но, с другой стороны, в мире действует и противоположное, центробежное влечение: все в нем противится всеединству: все его части взаимно друг друга исключают и отталкивают.
Всеединство есть и в то же время не есть в этом мире. Если бы его просто не было, то не было бы вовсе материального мира, ибо не было бы никакого единства, связующего вещество, не было бы единства в самом его влечении, не было бы всеобщей и необходимой связи в его явлениях, не было бы всеобщей закономерности в его движении. Но, с другой стороны, всеединство здесь есть только в стремлении вещества; и поскольку оно — недостигнутый конец этого стремления, — совершенного всеединства еще нет в мире. Так, в движении материи невидима и вместе с тем видима та присносущная сила всеединства, которая превращает хаос в космос.
Отношение материального мира к этой силе может быть определено точной и краткой формулой. Этот мир еще не есть всеединство, ибо всеединство в нем не осуществлено; но он подзаконен всеединству, ибо всеединство есть общий закон его стремления, общая форма его существования. Не объединенные извнутри общим всеединым центром, частицы вещества связаны внешним образом — общим тяготением к центру. Не проникая внутренне друг друга, оставаясь взаимно непроницаемыми, они объединены внешнею связью взаимодействия. Не осуществляясь во всеобщем движении и течении, вечный покой Всеединства является источником всей энергии этого движения. Он есть то, чем, и то, к чему все движется.
И в этом движении масс вещества отражается и частично воспроизводится недвижное Сущее — начало их движения. Они собираются в звезды, планеты и созвездия. Мы уже видели, как в возгорании этих небесных светил становится видимою победа вечного Божьего дня над ночью.
В жизни космической это возгорание света и тепла представляет собою лишь предисловие к возгоранию жизни вокруг светил. И в этом мировом значении животворящего света есть новое отражение высшей, абсолютной действительности и постольку — новое иносказание. В языческих мифологиях оно не было понято; и видимое богоподобие солнца, вызывающего и согревающего жизнь на земле, было принято за непосредственное Богоявление. Отсюда — множество солнечных богов — и Зевес, и Аполлон, и родившееся из головы Зевеса излучение его мудрости — Афина. Как относится христианство к этому поклонению солнцу как источнику жизни и радости? Отвергая идола, оно не отвергает значения того указания, которое заключается в видимом богоподобии солнца. Оно понимает это указание в том смысле, что солнце, а с ним вместе весь сонм светил и созвездий действительно отражает в себе иную, высшую силу, вызывающую мир к жизни своими благодатными излучениями.
III. День и ночь. Мир растительный и животный
В Евангелии весь творческий процесс понимается как действие света, который и во тьме светит. А в Библии всякий творческий акт изображается как явление Божьего дня, т. е. опять-таки как явление света, отделяющего и отграничивающего себя от тьмы. И был вечер и было утро, день вторый; день третий и т. д. В этом указании на вечер и на утро, т. е. на явления неполного света, всегда предшествующие дню и всегда им завершающиеся, есть глубокая мистическая интуиция. О каком бы творческом акте ни шла речь: о создании ли светил, земли или живущей на земле твари, в нем повторяются неизбежно все те же световые моменты: сначала неполный свет, граничащий с ночью (вечер, утро), а потом, — полное дневное сияние. Только ночь не находит себе места в этом чередовании моментов творчества, ибо ночь есть то самое, что побеждается творческим актом и постольку им отрицается. Есть только указание на действие света, который, входя во тьму, вначале как бы умаляется (вечер, утро), а затем торжествует (день). И о каком бы творческом дне ни шла речь, победа света в Библии неизменно подчеркивается словами. — И увидел Бог, что это хорошо. — Мы, люди, созерцающие частью ночной облик твари, частью неполный отблеск в ней вечернего и утреннего света, смущаемся этим видом несовершенства или даже зла. Но для божественного ума, который видит не только окончательный образ твари, но и раскрытие ее совершенного первообраза в несовершенных стадиях времени, — ночь забыта, т. е. оставлена за пределами сущего, а лучи вечерние и утренние видны в составе луча полдневного. Оттого смущающее нас несовершенство и зло в божественном видении снято. И, созерцая свое творение, Бог видит, что это хорошо. И вечер и утро есть то, что было. А день Божий есть то, что вечно есть. Все дни в этом блаженном всевидении приведены к седьмому дню вечного покоя.
Этот праздник седьмого дня светит и нам, людям, в тех вечерних или утренних лучах, которые нам явлены. — Имеющий очи видеть узнает этот Божий вечер и утро не только в восходе и закате солнца, не только в смене дня и ночи в буквальном смысле слова, а на всех ступенях развития твари. Ибо все несовершенное, но совершающееся, все то, что отчасти есть, отчасти не есть, носит на себе печать этого вечернего или утреннего перехода от тьмы к свету.
Этот переход, являющийся нам в игре и в смене красок солнечного спектра на вечереющем или утреннем небе, находит себе выражение и в явлениях жизни. Начнем с самых элементарных из них — с явлений жизни растительной. Переход от небытия к бытию здесь открывается нам в той самой жизненной функции этого растущего мира, от которой он получает свое наименование, — в сто росте. Всматриваясь внимательно в растительный процесс, мы увидим в нем осложненное воспроизведение того же основного солнечного откровения, о котором шла речь выше.
Согласно вышесказанному, вся наша земная планетная жизнь подчинена в большей или в меньшей степени солнечному кругу и постольку представляет собою окружение солнца. Всего нагляднее это сказывается в жизни растительной с ее периодическим осенним увяданием, зимней смертью, весенним возрождением и летним расцветом. В этой жизни все движется солнечной энергией, все сводится к ее поглощению и жизненному превращению. — Здесь опять перед нами открывается та же световая игра, как и в льющихся с неба дождевых потоках. Проникая в темную глубину земли, солнечный луч вызывает оттуда те живые ростки, которые в цветении трав и деревьев воспроизводят на земной поверхности живую радугу.
В этом воспроизведении радуги в жизни мы имеем еще более глубокое откровение той самой сущности Божьего дня, которая является в радуге небесной. Ибо в предвечном божественном замысле свет, который во тьме светит, есть свет животворящий. Победа его над тьмой должна выражаться не в поверхностной игре световых волн, а в одухотворении материи и внутреннем, органическом с нею соединении. В растении мы видим уже не механическое действие света, а искание света, которое становится целью, ибо к восприятию солнечного луча приспособлена вся телеология растительной жизни, все целесообразное устройство стебля и листьев растения и все его стремление из темной почвенной глубины ввысь. Самый рост растения подчиняется этой цели ловли солнечного луча, удлиняясь или укорачиваясь в зависимости от условий ее достижения. Наиболее ярким изображением этой телеологии является наивный и упорный поворот цветка к солнцу.
Ярко изображены в строении растения и все те переходы от тьмы к свету, в которых отражаются отдельные моменты творческого Божьего дня. Его ночной облик выражается в его кривом, извилистом и уродливом корне, впивающемся в темную почвенную глубину; зеленые листья, выходящие из земли навстречу солнечному лучу, изображают радостное утро растительной жизни. И, наконец, ее кульминационная точка и вершина — цветок — выражает специфический световой, солнечный облик данного растения и тем самым олицетворяет яркий полдень растительной жизни. А отцветший, потерявший обаятельные краски плод представляет собою явление жизни уже вечереющей. Когда мы смотрим на растение в поле, мы сначала не видим его углубленного в почву ночного облика: перед нами — только день Божий с теми утренними и вечерними переходами к нему и от него, о которых говорит Библия. Но углубленный взор скоро открывает в растении непобежденную силу ночи. Победа Божьего дня и здесь оказывается только несовершенным отражением и отблеском светлой, но все еще далекой, потусторонней выси.
Жизнь растения, как это давно было замечено многими философами, между прочим Шеллингом, есть жизнь «грезящая». В. С. Соловьев («История и будущность теократии» (П. С. I изд.)) говорит о явлении творческой силы «в сонных и бессвязных образах растительной жизни». В этих словах есть великая правда. Растительная жизнь и в самом деле есть жизнь еще не пробудившаяся, ибо она не чувствует той творческой силы и той божественной идеи, к которой она влечется и от которой она заимствует свои краски. А потому и вся целесообразность растительной жизни носит на себе печать какого-то автоматически выполняемого внушения. Соответственно с этим и вся красота растения существует не для него, а развертывается для другого, — созерцающего и видящего ее ока.
Это — жизнь, как бы скованная сном, и уже по этому одному не освободившаяся от темной стихии ночи. Но не в одном отсутствии чувства и самоощущения сказывается зависимость растения от этой темной стихии. — Красота его поэтической грезы о свете нарушается тяжкой борьбой за свет. — Отсюда то роковое извращение и двойственность всей телеологии растительной жизни, о которой уже было сказано в предшествующем изложении: это — телеология света и вместе с тем — телеология борьбы за существование. Она рассчитана не только на сочетание данной жизни со светом, но и на то, чтобы отнять его у другой, соседней жизни. В этой телеологии тьмы показывается тот ночной, темный облик твари, который изобличает пошлость физико-телеологического доказательства бытия Божия. Ошибка этого прямолинейного умозаключения от целесообразности творения к мудрости Творца заключается именно в том, что оно упускает из виду двойственность природы. Природа свидетельствует не только о Божьем дне, но и о противоположном — о еще непобежденной ночи. В обманчивых отражениях этого зеркала мы не могли бы узнать образа Божия, если бы мы не имели иного, подлинного его откровения над этой смешанной телеологией дня и ночи.
Растительная жизнь, являя в своем расцвете земной праздник света, в то же время ярко изобличает неполноту и немощь этого отраженного сияния. Всякая жизнь, которая им освещается и согревается, неизбежно оттесняет во тьму, затеняет и губит другую жизнь, а в конце концов и сама отходит в эту роковую тень. Нужен иной, совершенный творческий акт, чтобы осуществить световую грезу растения.
В жизни природы эта греза представляет собою предисловие к пробуждению животной жизни. В этом пробуждении мы имеем уже высший по сравнению с прозябанием и цветением растения подъем жизни и соответственно высшее явление творческого дня. Растение являет в солнечных лучах прекрасное зрелище для другого; животное уже не только пассивно отражает и являет день: оно его чувствует и ощущает: оно — не только зрелище, но и зритель. Скованная сном растительная жизнь прикреплена к месту. Животная жизнь отрешается от этих оков; в свободном движении четвероногих и в полете птиц она торжествует победу над земною тяжестью. Не ограничиваясь пассивным воспроизведением солнечного луча в пестром радужном покрове, в крыльях бабочек и пернатых, животное отвечает на него откликом живой радости. В этом отклике мы имеем как бы внутреннее, психическое углубление солнечного луча. Но этого мало: в животной жизни светит уже какой-то новый луч, которого нет в видимом нами солнечном спектре. Животное царство, в отличие от беззвучного царства растительного, есть мир звучащий. И звуковая гамма, которая впервые появляется на свет в этом мире, не есть простое отражение гаммы световой, а органически необходимое к ней дополнение. Подачей голоса в ответ восходящему солнцу животное заявляет себя не пассивным проводником света, а самостоятельным, глашатаем и участником Божьего утра.
В радости этой утренней симфонии, которую мы ежедневно слышим весною и летом, есть новое и великое откровение всеединства. Музыканты уже давно подметили сродство между звуковою и световою гаммой. Слушая воспроизведение птичьих голосов в «Пасторальной симфонии» Бетховена или в «Зигфриде» Вагнера, мы ясно видим игру солнечных лучей в густой зелени лесов. Но сродство не есть тождество. Откликаясь на игру солнечного света, воспевая его явления, птичьи голоса тем самым ярко подчеркивают и свое единство с солнцем, и свое от него отличие. Этот голос, который как бы вторит солнцу, не есть его явление, а сочувствующее ему действие и славословие другого. Он не повторяет откровение творящего света, а как бы соучаствует в нем и дополняет его, превращая световую радугу в симфонию.
Нетрудно убедиться в том, что мы имеем здесь дальнейшее раскрытие того же творческого замысла, того же единого Божьего дня, который, развертываясь и расчленяясь во времени, является нам как чередование, как нарастающая серия следующих друг за другом дней.
Божий день есть радуга, таково откровение этого дня в материи неорганической. Божий день есть живая радуга цветов, таково это же откровение в переводе на немой язык растений. И, наконец, Божий день есть всеобщее согласие, симфония жизни, сочувствующей свету, таково откровение той же радости в животном мире. Замечательно, что в том видении божественной славы, которое явилось пророку Иезекиилю, он видел именно это откровение — сияние радуги вокруг престола Божия и лики славословящей твари — тельца, орла, льва и человека — и слышал их голоса. В христианском предании самая мысль о Евангелии сочетается с этими воспринятыми в небеса первообразами животного мира. Иконопись неизменно связывает их с изображениями евангелистов. Оно и неудивительно: симфония, объединяющая весь мир небесный и земной, звучит уже в самом начале Евангелия — в рассказе евангелиста Луки о Рождестве Христовом. Благая весть, проповеданная всей и, есть именно обетование этой симфонии.
Имеющий уши слышать распознает многообразные ее звуковые отражения не только в мире человеческом, но и в мире животном. И совершенно так же, как в беззвучном мире растительном, здесь это откровение затеняется явлениями непобежденной еще тьмы: все стадии борьбы дня и ночи находят себе живой отклик и воспроизведение в звучащем животном мире.
Есть какой-то особенный, невнятный ночной шепот птиц и насекомых; есть протяжные, неопределенные, гулкие голоса, которые как бы погружают нас в тайну звездной ночи; есть и такие, которые представляются как бы звучащею тьмою, отвратительным явлением ночного облика твари: таковы, например, металлическое цыканье сов, хохот филинов, протяжный волчий вой и крики влюбленного кота на крыше. Есть и соловьиная поэма обольстительной и обманчивой лунной грезы. — Далее, есть голоса специфически утренние — утиное кряканье перед восходом солнца и возглас петуха, громко, властно возвещающий зарю. Есть и вечерние: например, радостная симфония стрижей в честь заходящего солнца. — Есть, наконец, и особый, солнечный гимн жаворонка, выражающий полную победу полуденного солнца и ослепительное сияние небесного круга. Словом, в мире здешнем есть бесчисленное множество намеков на световую и вместе звуковую симфонию мира грядущего. Намеки — тем более убедительные, что симфония полна эротическим подъемом: он наполняет и звуки и краски райскими обетования-ми... Но эти обетования земного эроса чреваты глубокими разочарованиями. Действительность нашей жизни бесконечно далека от их осуществления: в ней симфония лишь слабое отражение потустороннего, отблеск грядущего, отдаленного, как звезды, мерцающие в высоте.
В животном мире нет самого существенного, о чем вещает симфония. Со-звучие и со-гласие в ней оказывается поверхностным, призрачным. Так же как и цветная радуга в мире растительном, оно прикрывает распад и хаос, всеобщую вражду и спор. — Притом обнаружение этого мирового распада в мире животном много глубже и значительнее, чем в мире растительном. Всеобщая борьба в чувствующем животном царстве связывается с отвратительными проявлениями алчности и ненависти победителей, с одной стороны, со страданиями побежденных, с другой стороны. Соответственно с этим и животная телеология борьбы за существование облекается в формы несравненно более уродливые и отталкивающие, чем телеология царства растительного. Ибо здесь отрицается несравненно более высокое явление творческого дня. Когти и зубы хищника, приспособленные к тому, чтобы терзать живое тело, представляют собою воплощенное отрицание со-гласия и со-чув-ствия. С повышением твари из ступени в ступень, ночной ее облик углубляется и усиливается в такой же мере, как и облик дневной. Этот облик сказывается и в высшем проявлении животной жизни — в половом эросе, который сам, в свою очередь, становится мотивом всеобщего соперничества, взаимной ненависти и убийства.
IV. День и ночь в человеке
Обращаясь от низшей твари к человеку, мы видим в нем, с одной стороны, углубление и завершение того же творческого замысла, а с другой стороны, все ту же роковую неудачу. Рассматривая откровение Божьего дня в низших ступенях творения, мы видим как бы периферию божественного замысла, окружение божественной славы. Ее центр открывается только на высшей ступени. В последовательном восхождении из ступени в ступень мы наблюдаем постепенное возрастание активности твари, повышение ее содействия творящему свету, причем это повышение содействующей энергии твари непосредственно связано с углублением и расширением самого откровения. Неполнота содействия делает и самое откровение частичным, неполным. Как бы ни были прекрасны отблески Божьего дня в нашей земной природе, полнота его не может явиться ни в пассивном многоцветном озарении неорганической материи, ни в сонном прозябании и росте растения, ни в безотчетном со-чувствии и со-радовании мира животного. Все эти пройденные нами ступени творения суть как бы нарастающие утренние тона солнечного восхода. Но полнота Божьего дня может явиться лишь в полном пробуждении твари: ибо в предвечном замысле Софии мир — не пассивная среда, не страдательное орудие откровения, а вселенское дружество. Вместить это вселенское откровение может только такое существо, которое не только отражает и преломляет свет, не только к нему влечется, не только ему со-чувствует, но и со-знаёт.
Человеческое сознание — вот та яркая вспышка солнечного света, которая отмечает на земле ясное откровение Божьего дня, отделяя его от неполных световых лучей утренних и вечерних. — В чем заключается та особенность, та царственная привилегия, которая кладет резкую грань между человеком и его «меньшей братией» — низшей тварью? Животное находится во власти своих чувств, ощущений, влечений. Один человек обладает способностью подняться над непосредственным психическим переживанием в область абсолютного сверхпсихического смысла. Он — единственное существо, способное дать себе отчет в своих переживаниях, единственное, ставящее и так или иначе разрешающее вопрос об их безусловном значении. Над непосредственным психическим переживанием и влечением он ищет безусловной правды о сущем и о должном. В этом искании выражается вся деятельность со-знавания. Движущее начало всякого сознания заключается в этой присущей человеку со-вести о безусловном: именно в силу этой совести ему нужно знать суд истины обо всем переживаемом и о должном в его собственных действиях. Со-знание и со-весть в обычном значении этих слов на русском языке выражают теоретический и практический аспект одного и того же — безусловного суда мысли; на языках романских оба эти понятия обозначаются одним и тем же термином — conscientia, conscience; и в этом тождестве наименований сказывается интуитивное проникновение в единство метафизического значения сознания и совести.
В силу этой своей способности человек — единственное на земле существо, могущее принять откровение мысли безусловной. Это — не только способность человеческого ума: ибо в со-вести объединяется и ум и сердце. — В ней выражается духовный подъем всего человеческого естества. И именно в силу этого подъема к Безусловному над ощущением, над чувством, над аффектом человек может сочетаться с Богом не узами инстинктивного влечения, а теми узами сознательной духовной солидарности, которые преображают и жизнь душевную.
Впервые в человеке и в его сознании является на земле эта свобода самоопределения, эта возможность выбора, в которой открывается смысл всего творения, всей эволюции мира во времени. Только в силу этой свободы человек может подняться над непосредственной данностью, над обманчивыми отражениями Божьего света в другом и узнать этот Божий замысел непосредственно — в нем самом. Поэтому человек является на земле единственно возможным посредником, медиумом абсолютного откровения. Явить в себе полноту Божьего дня может лишь существо, способное выбрать между днем и ночью: ибо высшее выражение этого дня — не пассивное озарение твари, не невольное ее влечение или сочувствие, а свободное дружество. Чтобы день Божий воссиял на земле во всей полноте своей, навеки, он должен быть встречен не тою безотчетною радостью, какой встречает птица на ветке восход утреннего солнца, а тем окончательным, сознательным согласием на сочетание со светом, которое звучит в ответе Богоматери ангелу-благовестителю: «се раба Господня, да будет мне по слову твоему» (Лк. I, 37).
День Божий есть явление высшей энергии как самого творящего света, так и той тварной среды, в которой он является. Свет не только сам творит, он вызывает из тьмы таящиеся в ней положительные возможности; он пробуждает (активирует) в твари дремлющие творческие силы. — Мы уже видели, как эта энергия светоносной тварной среды повышается из ступени в ступень, восходя от неорганической материи к человеку. И вот, наконец, в человеке эта жизненная энергия твари достигает высшей, предельной своей точки. Он — носитель мысли вселенской, всеединой по форме, ибо всякий акт его сознания есть отнесение сознаваемого к всеединой истине, объемлющей все. Это сознание представляет собою всеединство в возможности; поскольку же оно познает и вмещает в себе истину, оно становится всеединством в действительности. Так осуществляется в человеке образ и подобие того всеединого сознания, которое держит в себе все и есть истина всего. Это — земное подобие Вседержителя.
Со-знание человека есть орган откровения всеединого смысла существующего и всеединого замысла Божия о мире. Но этого мало. — Замысел о всемирном дружестве осуществляется через свободное согласие и через свободное самоопределение друга. В этом самоопределении человек становится активным участником творческого акта. Если в его универсальном по форме сознании открывается образ Вседержителя, то его свободная, самоопределяющаяся воля есть осуществляющийся на земле образ Творца. В человеке и через человека обнаруживается творческая энергия земли в ее предельном, высшем выражении. В нем вся тварь приходит к творческому самоопределению. От него мир ждет того окончательного освобождающего слова, которое явит тайну всей твари, выразит смысл всемирной симфонии света и звука.
Тут есть поразительное совпадение между тем естественным откровением, которое может быть обнаружено пытливым философским исследованием, и тем откровением религиозной интуиции абсолютной истины, которое выразилось в Библии. Мы уже видели, что всеединое, безусловное сознание есть логически необходимое предположение всей человеческой мысли, а всеединое божественное Сущее есть столь же необходимое предположение всей человеческой жизни. Стало быть, и исследование гносеологическое, и философский анализ человеческой жизни в ее целом указывает на человека как на глашатая всеединства на земле. Таким и знает его Библия: в ее изображении этот сознающий и самоопределяющийся сын земли является до грехопадения центром космического согласия; то владычество человека над тварью, о котором говорится в книге Бытия (I, 26), есть именно земной образ всеединства. Библия указывает и метафизическое основание этой космической роли человека. «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел их к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек душу живую, так и было имя ей» (Быт. II, 19). Тут имя — не пустой звук, а оболочка смысла: поэтому-то наречение имени твари человеком в приведенных словах приобретает значение мистическое. Человеку предоставляется назвать перед Богом всякую душу живую, потому что он знает то слово, которое выражает божественный смысл каждого существа. Человек нарекает тварь и господствует над нею в качестве носителя всемирного смысла, в качестве существа, вмещающего в своем сознании идею всего живущего.
Раз это откровение божественной идеи явилось в ясном сознании человека и стало началом всеобщего дружества на земле, день Божий как будто достигает своего зенита. По-видимому, мы имеем здесь то абсолютное откровение творческого замысла, которое завершает его раскрытие. В созерцании достигнутого совершенства религиозное искание находит себе успокоение. Соответственно с этим и в Библии весь рассказ о сотворении лира завершается седьмым днем покоя, который непосредственно следует за созданием человека. 1о тут же перед нами открывается новая глубина 1игиозной интуиции. В мысли о человеке религиозное искание не может найти своего окончательного успокоения. Идиллия земного рая его не удовлетворяет: она представляется ему чем-то несовершенным, наивным, детским. И эта инстинктивная неудовлетворенность религиозного чувства, которая связывается с мыслью о земном рае, имеет глубокие метафизические и религиозные основания. Ясное сознание человека, познающего тварь и нарекающего ей имя, не есть еще окончательное, полное явление Божьего дня: и в нем таятся противоположные, непобежденные еще темные возможности и темные ночные силы: именно сознание свободного, самоопределяющегося существа вносит в мир новую возможность бунта и сопротивления.
Тут опять внутреннее свидетельство религиозного чувства находится в полном согласии с объективным откровением Библии. Там седьмой, надземный день вечного покоя не совпадает с шестым, последним днем земного творения. Этот вечный покой оказывается потусторонним миру. Бог находит его в Самом Себе, а не в человеке. Пропасть так и остается незаполненной: рай разрушается грехом, а мир, погруженный в хаос, отделяется от дневной сферы вечного покоя огненным мечом херувима.
И опять в этой отделенной от своего конца и смысла, мятущейся во времени жизни мира мы находим хорошо знакомый нам ночной облик твари: проклятие земли, полной гадами и произрождающей волчцы и терния, тяжкие труды в борьбе за существование и тяжкий грех братоубийства — словом, полная картина разрушения строя и лада космоса, отвратительное царство бессмыслицы как логически необходимый результат утраты человеком смысла мира. Но в человеке этот хаос усугубляется и углубляется. Ибо в его свободе впервые обнаруживается вся полнота присущей твари способности безмерного сопротивления божественному замыслу, вся доступная ей бездонная глубина падения. Тут бессмыслица — не простое отсутствие смысла, ибо человеку доступны сатанинские глубины сознательного отрицания и богоборчества. Здесь ночь — не простое отсутствие света, а та катастрофическая тьма, которая побеждается только величайшим страданием крестного пути.
Когда мы читаем библейский рассказ о первозданном Адаме, мы чувствуем, что в нем речь идет о каждом из нас, что перед нами изображение нашего общечеловеческого духовного опыта. Прежде всего полно всечеловеческого смысла указание на богоподобие человеческого сознания, — печать высокого призвания человека, титул его владычества на земле и в то же время источник величайшего искушения, — той прелести богоотступничества, которая звучит в словах: «будете как боги, знающие добро и зло» (Быт. III, 5). Это — вековечный соблазн существа, носящего печать Богоподобия, но еще не сочетавшегося с Богом узами неразрывного и неслиянного единства, не определившегося окончательно к добру или злу. Такое Богоподобие служит источником противоположных возможностей: богоподобное существо может утвердиться в Боге или против Бога, послужить осуществлению подлинного творческого замысла в мире или кощунственной на него пародии.
Окончательное откровение всеединого смысла — не в этом, еще не победившем двойственности Богоподобии, а в Богочеловечестве. В нем и осуществление последнего, вечного дня субботнего покоя. Все прочие дни, какие являются нам в нашем внешнем и внутреннем опыте, по сравнению с этим днем — не более как отражения и отблески утренние и вечерние, либо ослабленные предварения, явления неполного света во времени.
Крайнее, предельное выражение ночи есть всяческая смерть — духовная и телесная, а последнее выражение дня — полнота жизни вечной, утвердившейся в субботнем покое. В Ветхом Завете этот день утверждается в недоступной человеку и миру высоте над творением. В Новом Завете, наоборот, он осязательно является в мире, определяясь окончательно как день победы над смертью, день воскресный. Через воскресенье вечный покой становится явным и доступным для твари. В сей день, его же сотвори Господь, исполняется цель и смысл всего мирового стремления. А потому в сиянии этого дня мир найдет полноту всех тех вечерних и утренних откровений, которые уже были явлены в отраженном свете несовершенных земных дней.
Когда религиозное учение выражает интуицию вечного дня в терминах физического света, это не должно быть понимаемо в смысле простого уподобления или метафоры. Раз воскресение есть совершенное, действительное восстановление природы не только духовной, но и телесной, свет будущей одухотворенной плоти не должен быть понимаем ни как только духовное, ни как только физическое явление, а как совершенное соединение того и другого, как откровение будущей духовной телесности. День Божий есть выражение полной активности всей преображенной твари, стало быть, не только мира духовного, но и мира телесного; поэтому и свет, как выражение высшей активности одухотворенного вещества, должен быть мыслим как совершенно реальное физическое явление. Таким он и представляется в Евангелии в изображении лика и риз преображенного Христа. Слова евангелиста Марка в особенности подчеркивают этот несомненно чувственный, материальный облик видения. «Одежды Его сделались блистающими, весьма белыми, как снег, как на земле белильщик не может выбелить» (IX, 3). Так же и в многочисленных житиях святых описывается прославление человеческого лика, который становится огневидным или солнцевидным (См., напр., известный рассказ Мотовилова о беседе его с преподобным Серафимом.). Иконописные изображения солнечного лика Христа и святых в данном случае следуют Евангелию и житиям.
Вместе с солнечным светом восстановляется во всеобщем воскресении и вся бесконечно многообразная световая гамма, причем здесь впервые открывается полнота смысла этой световой симфонии. В здешнем, земном явлении света есть полное несоответствие между физическим и духовным, между материальным явлением света и его метафизическим значением. С одной стороны, светила не одухотворены; с другой стороны, высшие явления духа облекаются в немощь и темноту. В заключительном и полном откровении всеобщего воскресения мы видим иное: там физический свет становится прозрачным выражением духовного смысла. Оттого и степени славы, согласно изречению апостола, выражаются там различными тонами и неодинаковым напряжением света. Иная слава солнца, иная слава луны, иная слава звезд; и звезда от звезды разнится во славе (I Кор. XV, 41), это же различие степеней, как сказано, выражается в иконописи иерархией многообразных красок.
Вместе с красками воскресают и многообразные голоса и звуки. Сказанное выше о вечной божественной симфонии может быть дополнено здесь лишь немногими штрихами. — Слава, окружающая престол Всевышнего, изображается как в пророчествах Ветхого Завета, так и в новозаветных писаниях как мир звучащий. И это опять-таки не должно быть понимаемо как иносказание или метафора. Звук, как и свет в этом окружении Слова воплощенного, должен пониматься в двояком смысле — как выражение полноты энергии жизни, окружающей престол Всевышнего, и вместе как проявление энергии одухотворенного вещества. И так как весь этот звуковой мир является воплощением единого духовного смысла и замысла, он не сливается в хаотический, нестройный шум, как в здешнем мире, а образует созвучие голосов, которые сохраняют самостоятельность, остаются различными и раздельными, но объединяются общностью всеединого мотива вечной жизни и образуют хоровое, симфоническое целое.
Тут возникает естественное сомнение. Дозволительно ли мыслить грядущий мир в музыкальных образах? Не значит ли это привносить временное в вечное? Ведь симфония есть чередование звуков во времени. О какой же симфонии может быть речь там, где времени уже не будет; как примирить возможность симфонии с мыслью о вечном покое?
На самом деле привносит временное в вечное не тот, кто верит в вечную божественную симфонию, а тот, кто делает подобные возражения. В действительности неспособность слышать симфонию иначе, как переходя во времени от звука к звуку, есть не более как психологическая особенность нашего человеческого слуха, а не свойство симфонии и не свойство музыки, как таковой. Мы уже видели, по поводу девятой симфонии Бетховена, что мыслимо иное, сверхвременное восприятие музыкального целого, — такое сознание, которое охватывает ее всю за раз, в единый миг без всякого перехода. Такое восприятие не только возможно, — оно есть: мы сами некоторым образом им обладаем. Мы не могли бы связать воспринимаемых нами во времени звуков в симфонию, если бы мысль наша не обладала иным, сверхвременным. восприятием той же симфонии.
В самом деле, если бы наше музыкальное восприятие имело дело только со звуком, заполняющим настоящий миг, отдельные звуки для нас не объединялись бы в музыкальное целое, мы не слышали бы симфонию. Мы воспринимаем симфонию лишь постольку, поскольку мы обнимаем сразу умственным взором всю сложную последовательность ее аккордов, поскольку мы связываем те из них, которые звучат сейчас, с теми, которые уже отзвучали или прозвучат. Иначе говоря, для восприятия того единства звучащего целого, которое делает множество звуков симфонией, нужен подъем над временем: нужно, чтобы все эти проносящиеся во времени звуковые волны зафиксировались в вечности, наполнились и связались в одно целое сверхвременным единством. Значит, симфония не только совмещается с абсолютным покоем сверхвременного сознания, она его предполагает. И если есть сверхвременная красота и правда в бесчисленных голосах, исполненных бесконечной божественной жизни и бесконечной радости, эта красота и правда звучит вечно, как отзвук не-заходящего солнца.
Воскресение есть вместе с тем и одухотворение. Оно не есть простое восстановление телесного мира с его световою и звуковою гаммой, а победа над суетою, торжество всемирного смысла. Мир телесный воскресает не в хаотическом и бесформенном состоянии, а как светоносное, красочное и звучащее воплощение творящего слова. И среда, воплощающая Слово, в этом акте Боговоплощения достигает высшей меры активности. Она не только им светится, не только выражает Его в звуке, — она Им живет и в Нем утверждает полноту своего сознания и воли.
День Божий не есть только симфония света и звука, ибо он не есть только объективное явление. Он есть полное пробуждение сознания в твари, приобщение ее к полноте всеединого, безусловного сознания, ибо проповедь Евангелия обращается ко всей твари (Мк. XVI, 15); в вечном покое седьмого дня все живущее на небе и на земле призвано принять абсолютное откровение, увидеть Бога не зерцалом в гадании, а лицом к лицу. Жизнь вечная, к которой призвана тварь, не есть сонное прозябание, «а полнота видения. Сия же есть жизнь вечная: чтобы знали Тебя, единого истинного Бога и Тобою посланного Иисуса Христа» (Ин. XVII, 3). В этом тройном торжестве света, звука и сознания осуществляется замысел вселенского дружества и воплощенья Бога-Любви в любящей твари. Совершенная Любовь является не только в полноте славы, но и в совершенной красоте. И потому весь замысел предвечной Софии в св. Писании изображается как замысел художественный.
В книге «Притчей Соломона» сама Премудрость свидетельствует о себе людям:
«Я родилась, когда еще не существовали бездны, когда еще не было источников, обильных водою. Я родилась прежде, нежели водружены были горы, прежде холмов, когда еще Он не сотворил ни земли, ни полей, ни начальных пылинок вселенной. Когда Он уготовлял небеса, я была там. Когда Он проводил круговую черту по лицу бездны, когда утверждал вверху облака; когда укреплял источники бездны, когда давал морю устав, чтобы воды не преступали пределов его, когда полагал основание земли; тогда я была при Нем художницею, и была радостью всякий день, веселясь перед лицом Его во все время, веселясь на земном кругу Его, и радость моя была с сынами человеческими» (VIII, 24—31).
Эта радость есть и начало пути Господня (Притч. VIII, 22), и тот конец и завершение, к которому приходит земной круг и весь мир в седьмой, воскресный день всеобщего покоя.
V. День Божий и явление Триединства
Можно резюмировать вышесказанное в двух словах: день Божий есть явление Божества в Его другом. Так или иначе, Бог открывается во всем, а потому то или иное откровение Божьего дня можно найти в каждом явлении мира видимого и невидимого. Но высшая ступень этого откровения, высшее Богоявление есть пришествие Христа во плоти, ибо только в этом своем последнем заключительном обнаружении свет побеждает тьму до конца, озаряет и просветляет всю глубину существования духовного и телесного.
Название «Богоявления» в широком смысле приложимо ко всей земной жизни Спасителя. Но есть в этой жизни одно событие, которое на церковном языке носит название «Богоявления» по преимуществу, ибо это — единственное в новозаветной истории явление не одного Лица, а всех трех Лиц св. Троицы. В качестве такового оно должно быть для нас предметом совершенно исключительного внимания.
Почему это совершенное Богоявление связывается именно с Крещением Христа в Иордане? Очевидно, потому, что в крещении водою и духом получает наиболее наглядное образное выражение тайна взаимоотношения двух миров. — Слово, пришедшее во плоти, погружается в воды Иордана. Мы уже знаем, каково значение текучей влаги в символике откровения ветхозаветного и новозаветного. Некоторым образом весь мировой процесс есть «вода на истребление всякой плоти». Поэтому крещение водою здесь означает погружение в мир, сочетание вечного с временным, с непрерывно текущим потоком земного существования.
Поток этот есть нескончаемая смена возникновения и уничтожения: в нем все непрерывно нарождается и умирает. А потому погрузившийся в него тем самым подпадает смерти. Так понимает и апостол значение погруженья: «все мы, крестившиеся во Христе Иисуса, в смерть Его крестились» (Рим. VI, 3).
Сочетаясь с миром и тем самым обрекая Себя смерти, Сын Божий исполняет волю Отца небесного: «так надлежит нам исполнить всякую правду» (Мф. III, 15). Поэтому погружение Его в поток есть вместе с тем и выражение общения Его с небесами: крещение водою и Духом тут — единое и неразрывное целое. В этом акте некоторым образом выражается вся полнота божественной воли о мире; по тому самому в нем мы имеем и совершенное Богоявление; в нем раскрывается глубочайшая тайна божественной жизни — тайна Триединства.
В сочетании Бога с рождающимся во времени миром обнаруживается внутреннее различие самих божественных Ипостасей. Приобщая к себе мир, Бог тем самым обнаруживает Себя и как первоисточник, из которого истекает все, что есть, и как любящий Отец всей твари. Все, что здесь течёт, в Нем зачинается и от Него рождается. В этом — основа и сущность религиозного отношения: или мы ничего не имеем в Боге, или же мы имеем в Нем воистину Отца всего видимого и невидимого. Этим, однако, религиозное отношение к Богу не исчерпывается. — Бог для нас — не только Отец: Он — живой центр всего рождающегося от Отца многообразия, всего становящегося мира, который должен стать Его конкретным воплощением. Таким воплощенным центром всего рождающегося может быть не Сам безначальный Отец всего сущего. Именно в качестве Отца всего, что есть, Он не может явиться в конкретном телесном воплощении и быть центром непрерывно нарождающегося потока явлений. Первоначало всего видимого само должно оставаться невидимым. Бога никто же виде, нигде же: Единородный Сын, сый в лоне Отчем, Той исповеда. Являющийся в видимом воплощении, Бог есть по тому самому другое, отличное от Отца, рожденное от Него Лицо, о котором свидетельствует с небес голос невидимого Отца: Сей есть Сын Мой возлюбленный, в котором Мое благоволение. И, наконец, в сочетании с миром Божество обнаруживается еще как третье начало, или третье Лицо. Он по отношению к миру — не только другое, рождающееся от Бога Существо, погружающееся в поток мирской, но вместе с тем и все наполняющий собою Дух Божий, побеждающий смерть и превращающий мертвое в живое. Крещение водою, коим Сын Божий обрекает Себя смерти, для мира есть начало жизни. Оттого-то в крещении становится явным нисходящий на Сына в виде голубя Дух Божий. Водою совершается крещение в смерть, а Духом — в воскресение: «ибо, если мы соединены с Ним подобием смерти Его, то должны быть соединены и подобием воскресения» (Рим. VI, 5).
Вся последующая жизнь Христа на земле представляет собою не более и не менее как дальнейшее раскрытие этого первоначального Богоявления, совершившегося непосредственно перед началом Его выступления на проповедь. Все дело Христа на земле носит на себе печать этого первоначального Его крещения. Впоследствии, на известный вопрос того же Иоанна, от которого Он принял крещение: «Ты ли Тот, Который должен прийти, или ожидать нам другого» (Мф. XI, 3), Христос отвечает перечислением признаков подлинного Богоявления: «Пойдите, скажите Иоанну, что слышите и видите. Слепые прозревают и хромые ходят, прокаженные очищаются и глухие слышат, мертвые воскресают и нищие благовествуют» (Мф. XI, 4—5). Вот прямое последствие крещения водою и Духом: поток, в который погрузился Сын Божий, перестает быть потопом на истребление всякой плоти. Сочетание Сына Божия с миром становится началом всеобщего исцеления — победы над самой смертью. В нем — начало того космического переворота, который является вслед за тем в преображении и в светлом Христовом воскресении, т. е. в полном обновлении и превращении самых законов естества, как духовного, так и телесного. Не только дух человеческий, самое человеческое тело становится светоносною средою — прозрачною оболочкою света. Так завершается во Христе победа Божьего дня, окончательное просветление и превращение ночного облика твари. Каковы бы ни были страдания настоящего и грядущего, этой радости у нас никто и ничто не отнимет.
Кругом рушится мир, гремит гром. Беспросветная тьма заволокла небо. Отовсюду — стон и плач земли, оставленной Богом. Но вера наша, уповаемых извещение, видит в облаке Божью радугу. |