Любовь редко побеждает страх, да и не её, любви, это дело. Более того, любовь — источник страхов. Это нормально: страх как боль, сигнал об опасности. Нет любимого — не боишься потерять любимого (таков «страх Божий», непонятный тем, для кого Бог нечто несуществующее — нельзя же бояться потерять летающего макаронного монстра).
Точно так же свобода порождает страхи. Сколько фильмов-предостережений снято в свободной Америке о переворотах, заговорах, даже о нацистской оккупации США. В России таких фильмов не снимают — нет свободы, нет и страха потерять свободу. Есть уныние, иногда переходящее в отчаяние, которое, в свою очередь, переходит в бесстрашие. Иногда переходит, иногда не переходит, но никогда бесстрашие не переходит в свободу. К счастью.
Свобода бесстрашных была бы самым жестоким деспотизмом, да и бывало уже такое. Свобода страшится не только за себя, свободного. Свобода боится лишить другого свободы. За это мы её и любим, как и любимых любим за то, что они, помимо прочего, боятся оказаться без нашей любви.
Самые страшные страхи, однако, порождает сам страх. Это, прежде всего, страх остаться одному и его близнец: страх раствориться в другим, в толпе. Страх боится не столько небытия, смерти, сколько псевдо-жизни, поддельной жизни. Быть покойником не так страшно, как быть зомби в толпе живых мертвецов. Потому что опыта покойницкого небытия у нас нет, а вот по части толпы живых мертвецов — так это вся Россия, но мы только довели это дело до совершенства, а так-то весь мир и всё прогрессивное человечество, не говоря уже о человечестве регрессивном.
Любовь сильнее страха, но любовь тратит свои силы не на преодоление страха, а на созидание того, что порождает страх.
Страх боится смерти заживо, страх боится быть марионеткой — любовь не всегда может освободить себя и любимого от верёвок, зависимостей, рабства, но любовь может созидать личность — личность себя, любящего, личность любимого.
Политика прошлого (которой и сегодня слишком много) есть политика страха. Политика страха порождает деспотизм, войны, разруху, её главный метод — запугать до смерти, а если не поможет, и предать смерти. Чистое беспримесное доминирование, вертикаль власти: страх наверху — несвобода, ненависть, немота внизу. Cлабые — те, кто не могут убить — не расцениваются как равные себе, они же не воины, так что политика страха исключает из политики женщин, стариков, детей, да и ещё кучу всякого «неполноценного» народа.
Рядом с политикой страха выгодно смотрится политика свободы. Она тоже стоит на страхах и поэтому порождает свободу-в-границах. Свободу-для-себя, свободу-для своих. Свободу как безопасность. Свободу, стоящую на размежевании, а значит — опять ограничения, опять барьеры, опять доминирование. Политика свободы порождает мир свободы, который не может существовать без мира несвободы и порождает несвободу как условие свободы, несвободу как преисподнюю, откуда в мир свободы пускают лишь согласных жить по правилам свободы — а это правила страха, правила безопасности, правила ограничений во имя свободы.
Политика свободы неизмеримо лучше политики страха, как хлеб лучше камня. Только вот это хлеб не для всех. Хлеб для общества избранных.
Политика любви парадоксальным образом есть политика, включающая всех. «Всех» — то есть, всех людей. Не граждан отдельной страны, а всех. Парадокс в том, что любовь избирательна, но в созидании общества избирателями и избираемыми могут и должны быть все.
В строгом смысле, только политика любви создаёт общество. «Общее», в котором кто-то, хотя бы один человек, не участвует, уже не есть общее.
Конечно, в любой стране, даже самой российской, есть немножко политики любви, иначе бы страна эта быстро загнулась бы. Но пропорции, пропорции! Потому и вызывает такую злобу Америка, что — да, в ней политика любви осуществляется в намного большей пропорции, чем даже в любой другой стране Запада. Часто коряво осуществляется, но лучше корявая любовь, чем осанистая ненависть.
Только политика любви соответствует тому, что с древних времён считалось целью всякой политики: общему благу.
Вот почему толерантность, помощь слабым, солидарность с обделёнными, универсализм и прочие излишества, вызывающие ярость или глухое непонимание в России, это не прихоть зажравшихся капиталистов, а насущный хлеб политики.
Вот почему в России нет политики и нет общества: все считают политикой лишь политику силы, а общество тогда, разумеется, путают с казармой, и общественное мнение — с солдатским ворчанием.
Насколько в политике силен элемент любви, общего блага, видно по одному признаку: свобода слова и собраний. Часто говорят о двух свободах, слова отдельно, собраний отдельно, но ведь собираться надо не зажигалками пощёлкать, не потоптаться на месте как пингвины, а произнести слова.
Свобода слова ничем ограничена быть не может. Вот почему к сегодняшнему кошмару путь начался не в 2013 году, а самое позднее, в 1993. По совести же — 21 августа 1991 года, когда Ельцин отказался ликвидировать тайную политическую полицию. Есть чекисты — всё, свобода, даже если она есть, уже не реальная свобода, а игрушечная, в руках у власти, которая играет этой свободой с нами как с мышками.
Вот почему в тупике, в котором Россия сегодня, единственный путь наружу — через свободу слова. Пока же продолжаются арьергардные бои. Уже приняли, что свобода — это молча и с пустыми руками погулять. Значит, дойдёт и до свободы фиги в кармане.
Путь наружу начинается с признания того, что свобода слова и собраний — для всех. То есть, требовать свободы не для себя и своих идей, своих лидеров и своих партий, а для всех. Объяснять, что любые ограничения интернета — и любой контроль над интернетом — должны быть убраны. Что все разговоры об опасности «терроризма» и «экстремизма» это демагогия, это политика страха. Кстати, объяснять и себе, что свобода погибла не потому, что телевидение против свободы. Человек сильнее телевидения. Но требовать изъятия у государства всех газет, СМИ, издательств — необходимо. Потому что свобода слова есть свобода личного слова, а у государства, у чиновника, от президента до почтальона, этой свободы нет.
Тут действует принцип рычага. Власть есть рычаг, способный не то что землю перевернуть, а человека убить. Поэтому как только человек получает власть, его свобода слова ограничивается — у почтальона поменьше, у президента намного больше. Президент не имеет права лгать — вообще, не имеет права говорить «мочить в сортире».
Есть у этой свободы слова одно следствие: приватность. Человек не должен быть прозрачным для государства и других людей. Но если человек допущен к рычагам государственной власти — всё, его право на непрозрачность уменьшается настолько, насколько велика его власть. Так что о президентских дочках-сыночках, да и внучках и внуках, о жёнах и любовницах, друзьях и подельниках, избиратели должны всё до копейки.
Требование свободы слова — не такое простое, как кажется. Не случайно в России на первом месте — требование не свободы слова, а честности. Вещи очень разные. Убийца может убить честно — дуэльный кодекс весь на это нацелен. Но наша дуэль — не из страхов смерти, а из страхов свободы и любви. Эта дуэль начинается, когда мы говорим с женой, детьми, друзьями о том, что не надо бояться человека, свободного говорить и писать что угодно. Надо бояться человека с ружьём, с бомбой, с беспилотников, а главное — человека с решимостью солгать и/или не дать другому говорить, что другому вздумается. Вот этим словом о свободе слова только и можно превратить тупик лукавств в улицу правды, а дальше — ну, это же непредсказуемо. Только рабство предсказуемо, а свобода и любовь хороши как раз тем, что дарят непредсказуемость, неизвестность, простор.