Берроуз Данэм
К оглавлению
Глава пятая
О ДВУХ СТОРОНАХ ВСЯКОГО ВОПРОСА
Ср. Гитлер-тест.
В августе 1933 г. старый, но вряд ли почтенный журнал "Ливинг эйдж" опубликовал серию из трех статей под боевым заголовком "Вперед с Гитлером". К тому времени фальшивка с поджогом рейхстага, зверские причуды штурмовиков и реакционные страстишки нового режима достигли всей очевидности. И все-таки одному из авторов, д-ру Алисе Гамильтон, удалось сохранить при виде всего этого безмятежность. Она смотрела с птичьего полета, она пыталась понять нацистов, и вот что вышло из-под ее пера.
"Легко оптом осудить подобных людей как сумасшедших или трусов, но это будет упрощенчеством. В конце концов не надо забывать, что Германия на военном положении, а нам, конечно, памятна странная перемена, случившаяся с некоторыми из наших собственных идеалистов во время Великой войны. Несмотря на всю эту жестокость, лицемерие и отвратительную личную мстительность ощущаешь среди плодов нового движения в Германии нечто такое, по чему германский народ изголодался; какими бы гротескными или даже истеричными ни казались отрешенным англосаксам словоизвержения его приверженцев, они не вполне абсурдны; в них есть кое-что, требующее от нас работы мысли" [1].
Разумеется, сочинительница приведенных слов никоим образом не симпатизировала нацистской идеологии. Сама рассудительность тона тому свидетельство. Здесь есть лишь некая упрямая объективность, которую не поколебать зрелищем нескольких случайных преступлений. И все-таки несомненно, что общее впечатление от этих слов благоприятно для нацистов и для "плодов нового движения в Германии". В момент, когда решительное выступление народов мира могло бы еще покончить с властью Гитлера и тем самым избавить человечество от надвигавшейся катастрофы, автор приглашал нас помедлить и подумать.
Алиса Гамильтон апеллировала при этом к конгениальной черте в нас самих, к тому обстоятельству, что мы – "отрешенные англосаксы". Мы-де поэтому должны не доверять упрощенческим и лежащим на поверхности объяснениям; мы должны вспомнить, что "осуждать легко"" мы, наконец, должны сочувствовать тому, по чему "германский народ изголодался". Современная журналистика полна чудес, но не думаю, чтобы где-то она могла дойти до более замечательного злоупотребления объективностью.
"Отрешенный англосакс"! Недурное наименование для той породы политического животного, которой посвящается эта моя глава. Буду, однако, употреблять его как нарицательное, очистив от расистских обертонов, потому что ведь совершенно ясно, что носящее это имя животное процветает под любым солнцем и среди всех народов. Свой главный талант оно приобретает в процессе обучения, не по наследству. Это – трудное искусство бездействия.
На первый, неосновательный, взгляд подобное искусство может показаться необычайно простым: стоит расслабить мышцы – и последует желаемый эффект. Но действие часто бывает столь необходимо и как биологическая потребность, и как социальный императив, что ничегонеделание явно требует специальных предлогов. Предрассудки, о которых мы беседовали во II и III главах, внушают нам бездействие под предлогом воображаемой бесплодности действия. Если человеческая природа неизменна или если зло социальной несправедливости вызвано к жизни непреложными законами эволюции, то, ясное дело, нечего утруждать свою голову (или ноги) лишними хлопотами.
Правда, такие основания для бездействия больше свойственны людям не слишком обостренной нравственной чуткости, чья удовлетворенность своей собственной судьбой оставляет им разве что чувство недоумения перед лицом чужих бедствий. Здесь нет ничего из ряда вон выходящего, ибо именно таково одно из отупляющих последствий частной собственности. Существует, однако, значительная группа лиц, обладающих благополучием и даже богатством, и все-таки сохранивших участие к своим собратьям. Они чутки к страданиям, они возмущаются несправедливостью. Для них было бы совершенно естественным действовать подобающим образом; больше того, они постоянно готовы именно так и поступить. Всю жизнь они словно балансируют на канате: ничтожное движение – и они беззаветно, глубоко, безвозвратно ринутся в действие.
Задача тех, кто желает предотвратить подобную активность, сводится, понятным образом, к тому, чтобы дать таким людям и дальше балансировать на канате. Фокус тонкий – неуспех в нем имеет необратимые последствия. Что ж! Пускай фокус тонкий, да зато чертовски простой. Ну-ка, подумайте, чем можно заниматься, балансируя на канате? Только одной единственной вещью, а именно говорением. А о чем вы будете говорить? Разумеется, о сравнительных достоинствах падения на правую или на левую сторону.
И еще одну группу людей можно добавить к этой категории – людей, наслаждающихся жаром деятельности и близостью к событиям, но не желающих связывать себя ни одним конкретным направлением. Они жаждут слияния с действием и такого знания всего происходящего, как они выражаются, "изнутри", какое для артиста-канатоходца недоступно. Однако в то же самое время они желают сохранить то, что считают своей беспристрастностью и своей неподкупностью. Беспристрастность оказывается в таком случае способностью плавать во всех течениях, как рыба в воде, а неподкупность – вечной неспособностью решиться на что-то одно. Так что по соседству с канатоходцем мы можем поставить эту болтающуюся личность, а болтанка, надо сказать, не относится к видам гимнастики. Гимнастика есть дисциплина, болтанка – отсутствие таковой. Самые ошеломительные эскапады в ней получаются просто вследствие игры противонаправленных сил, на которые болтающаяся личность не оказывает ровно никакого влияния. Носимый, как пробка на воде, всевозможными волнами, такой человек следует наиболее сильному потоку и, как ему мерещится, мудро и величественно скользит среди привычных стихий, имея небо над головой и силу потока под собой. Он рад непосредственному знакомству с несущими его водами и самодовольно констатирует свое собственное внутреннее постоянство – подлинная, чистая, нетонущая пробка. Мир – такой громадный и текучий, такой бурный и изменчивый – предстает ему в облике вечного прилива и отлива. Бурун встречается с буруном, воронка – с воронкой, механически и неумолимо. Пробка взмывает но склону громадной волны, успевает увидеть на ее коньке множество аналогичных вершин и стремглав скатывается по другому склону. Ведь у каждой волны, по-видимому, два склона. По бокам каждой впадины две волны. Во всяком вопросе две стороны.
Не спорю: нелишним будет сразу признать, что в каком-то строгом логическом смысле у всякого вопроса действительно две стороны. Для любого высказывания всегда возможно найти другое, полностью противоречащее ему высказывание; второе высказывание должно будет тогда содержать то, что необходимо, и не более, чем необходимо, для опровержения первого. Так, например, если я скажу, что здесь вчера шел дождь, мое утверждение будет опровергнуто высказыванием, что здесь вчера не было дождя [2]. Но, к несчастью, для любителей уклоняться от выводов в каком-то столь же определенном смысле одно из утверждений обязательно будет ложным. Совершенно очевидно, что два высказывания: "Вчера здесь был дождь" и "Вчера здесь не было дождя" – не могут быть истинными одновременно. Столь же очевидно, что одно из этих высказываний должно быть истинным, а другое ложным. Даже люди самой закоренелой отрешенности должны понять, что две "стороны" здесь совершенно не одинаковы в том, что касается истины. Не случайно при всяком споре крайне важно, чтобы центральное существо дела было аккуратно выражено в терминах логических противоположностей. Это – единственный способ до конца понять, о чем идет речь.
По той же причине, если где-то имеют место две равноценные альтернативы, они не будут противоположными альтернативами; а если они не противоположные, их числу не обязательно ограничиться двумя. Не существует никакого предела, которым можно было бы ограничить число высказываний, способных оставаться непротиворечивыми между собой. Болтающаяся и балансирующая личность стоит поэтому перед такой дилеммой: если альтернативы находятся между собой в отношении противоречия, их будет ровно две, однако одна из них будет ложной; а если альтернативы не противоречат друг другу, они, возможно, согласуются между собой, однако по числу их будет не обязательно две. Под вопросом оказывается или их число, или их равноценность.
Вполне вероятно, что ни болтающийся, ни балансирующий человек не будет чересчур тревожиться об этой дилемме. В конце концов они не занимались строгим мышлением в терминах логических противоречий, а просто, как люди широкие и видавшие свет, замечали, что рано или поздно всякая борьба заставляет людей сгруппироваться в две партии. Еще меньше их обеспокоит возможное умножение числа сторон. Чем больше сторон, тем шире поле для дискуссий. Чем шире поле для дискуссий, тем больше неопределенности. Чем больше неопределенности, тем дольше можно откладывать действие. Боюсь, моя дилемма только утвердит человека типа "и вашим, и нашим" в его испорченности.
Испробуем другой подход. Когда люди говорят, что в любом вопросе две стороны, они лишь в последнюю очередь думают об установлении научной истины. Они думают скорее о политических и социальных проблемах. Они знают, что различные программы соперничают между собой за широкую поддержку. Они с полным основанием не доверяют пылу зилотов и хитрости пропагандистов, и убеждение, что "многое можно сказать в пользу тех и других", дает им уйти из тупика.
Надо сказать тут, что принципы теряют свою содержательность в той мере, в какой используются как простые орудия спора. При инструментальном употреблении принцип начинает выступать в таком множестве разнообразных контекстов, что любая строгость его изначального понятия расшатывается, и вместо него встает множество значений, соответствующее множеству контекстов. Возникающая отсюда двусмысленность губит всякую строгость мысли. Принцип становится пустой фишкой, которой манипулируют в попытке избежать разгрома.
Учение о двух сторонах всякого вопроса страдает от чрезмерной многозначности больше любого другого из обсуждаемых в этой книге мифов. Мы только что наблюдали, что его строгое, логическое значение как раз никого не интересует. Поскольку, таким образом, это учение с самого начала отрывается от своего логического значения, мы с полным основанием можем заранее ожидать массу разнообразия и прихотливого произвола среди реально имеющих хождение значений. Они совершенно невыводимы из логического содержания первоначального высказывания, но должны зависеть от разнообразных обстоятельств, в которых произносится высказывание. Может оказаться, что мой перечень значений неполон; или, наоборот, я мог чересчур удлинить его. (Кажется, прелести балансирования начинают захватывать и меня!) Во всяком случае, я могу только апеллировать к личному опыту читателя, который решит, насколько я прав.
Итак, в высказывании о двух сторонах любого вопроса я нахожу возможность не менее семи значений. Сразу же перечислю их, а потом перейду к обсуждению каждого по очереди. Вот эти семь значений.
Важные социальные проблемы раскалывают людей на две группы, каждая из которых предлагает определенное количество весомой аргументации и проявляет определенное количество эгоистической заинтересованности.
В любой данной ситуации существует плюрализм одинаково хороших вариантов.
Во всех теориях есть определенное количество истины и определенное количество заблуждения, и поэтому следует брать долю истины от каждой.
Выступление на той или иной стороне вредит научной беспристрастности.
Чем лучше начинаешь понимать противоположные теории, тем больше начинаешь сочувствовать выдвигающим их людям.
В споре каждая сторона имеет право быть выслушанной.
Никогда нельзя принимать решение, не изучив тщательно все дело.
Первое, второе и третье значения характерны, я бы сказал, для болтающейся, четвертое, пятое и шестое – для балансирующей личности. Седьмое, явно верное, может быть отнесено к кому угодно.
ШЕСТЬ ЗНАЧЕНИЙ-ПРЕДРАССУДКОВ
1. Первое из возможных значений заключается, по-видимому, в том, что пускай не во всяком, но в любом важном вопросе есть две стороны и что на каждой из этих сторон можно обнаружить определенное количество весомых аргументов и определенное количество эгоистической заинтересованности. Иначе говоря, важные вопросы создают поляризацию сил. Поскольку они постепенно захватывают все население, становится все меньше и меньше людей, не присоединившихся к тому или другому лагерю. Выбор лагеря опирается на понимание людьми своих интересов; иначе говоря, они выбирают лагерь, который считают дружеским, а не вражеским. Пока продолжается борьба, оба лагеря стараются выставить себя в наилучшем возможном свете, а поскольку лидеры обоих лагерей не будут лишены пропагандистского таланта, обе программы будут казаться одинаково убедительными. Как противоположные и вместе с тем одинаково убедительные, обе программы, по-видимому, взаимно уничтожают друг друга. Будучи продиктованы эгоизмом, обе программы предстают одинаково подозрительными. Болтающаяся в воде пробка не видит разницы между плаванием на той или другой стороне волны. Итак, одинаковая убедительность – и одинаковая подозрительность. Первое приводит в замешательство, второе парализует волю. Между прочим, замешательство – результат скрытой абстрагирующей операции ума: обе программы "взвешиваются" на одних весах, т.е. сравниваются по принципу их внутренней связности и внешней притягательности так, как если бы они не имели никакого отношения к конкретной исторической ситуации. Это отношение, однако, и есть самое главное в них, и именно оно в конечном счете определяет их достоинства. Абстрагированные от своего непосредственного социального контекста программы могут казаться явно равноценными; возвращенные своему контексту, они обнаружат решительную несхожесть. Выбор, ничего не дававший о себе знать в вакууме, теперь вопиет о своей настоятельной необходимости. Выбирающее лицо, против воли увлекаемое всеми этими голосами, словно пением сирен, может теперь спастись, только заткнув уши.
Паралич воли, в свою очередь, происходит от предположения, что наличие эгоистической заинтересованности с обеих сторон одинаково портит их программы. Может показаться поразительным, но действительно есть люди, которые отстраняются от участия в человеческих делах потому, что любое социальное учреждение и любое политическое движение лишены в этом смысле абсолютной чистоты. Зачарованные неподражаемым блеском идеала самопожертвования, такие люди сидят в ожидании движения и программы, которые не давали бы никакой выгоды своим начинателям. Они долго прождут, потому что социальное движение, участники которого сознательно занимались бы созданием невыгод для себя лично, было бы поистине очень странным социальным движением. Так что заявление об эгоистической заинтересованности обеих спорящих сторон несет в себе примерно столько же смысла, как заявление пробки, что по обеим сторонам волны – вода.
Конечно, эгоистическая заинтересованность вполне может вести к искажению принципов. Она их и искажает всякий раз, как требует обмана других людей. Однако заинтересованность не всегда (а для большинства из нас даже и не часто) требует обмана других. Наоборот, заинтересованность вполне совместима с честностью, причем до такой степени, что Франклин в приливе оптимизма объявил честность лучшей политикой. А где нет обмана, там нет и намеренного извращения принципов. Так что мы не можем из наличия заинтересованности у той или иной группы обязательно делать вывод о показном характере ее программы. Если человек помогает мне потушить пожар в моем доме, чтобы предохранить свой собственный, с моей стороны будет идиотизмом говорить о лживом характере его поведения. И будет недостатком вежливости, если я по той же причине откажусь поблагодарить его со ссылкой на то, что он не имел в виду оказать лично мне никакой услуги.
Стоящая за подобными доводами скрытая гипотеза – это предположение, что политика, выгодная мне, автоматически лишается возможности послужить благу других. В свою очередь, такой тезис покоится на точке зрения независимости личных человеческих интересов от интересов всех других людей, а может быть, и противоположности им. Bellum omnium contra omnes – война всех против всех – принимается за основополагающий факт. Это допущение, как мы видели в гл. III, – чистая фикция. Даже животное царство демонстрирует не меньше взаимного сотрудничества, чем взаимной борьбы. Ложность вышеназванного допущения – основание для всех наших надежд на достойный мир.
Стало быть, факт наличия в программе определенной группы эгоистической заинтересованности недостаточен для доказательства обманного или злого характера данной программы. Обман и зло могут быть только плодом реального действия программы. Но чтобы основательно судить о действии, надо попытаться рассмотреть все проблемы и пути решения в совокупной исторической перспективе. Под таким углом зрения вопрос о наличии или отсутствии в действиях той или иной группы эгоистической заинтересованности становится поистине пустяковым, Прежде всего требует ответа совсем другой вопрос: какую роль данная группа играет в социальном прогрессе? Если место группы таково, что она играет прогрессивную роль, го ее "эгоистическая заинтересованность" – не минус, а благодеяние для человечества.
Подобная ситуация относится прежде всего к рабочему движению. Рабочие занимают в нашем обществе такое место, что их борьба за улучшение своего положения есть одновременно борьба против неравенства и тирании – в большом и малом, которые мешают и угрожают каждому. Некоторые части общества (особенно низшие слои среднего класса) время от времени проявляли склонность к фашизму; но труд в силу самого своего положения неизбежно оказывается непримиримым врагом фашизма. Некоторые части общества могут себе позволить (или думают, что могут себе позволить) толстокожие удовольствия антисемитизма, дискриминации против негров и депортации "нежелательных" чужестранцев. Однако рабочее движение просто не сможет существовать, если будет терпеть подобный раскол в своих рядах. Некоторые части общества могут без большой трудности предаваться всему множеству мифов и предрассудков, разбираемых в этой книге. Для рабочего движения все такие мифы несут смерть, поэтому оно развенчивает их сразу же, как только обнаружит.
Таким образом, как капиталисты были носителями естествознания в дни своих революционных триумфов, так рабочее движение – носитель социальной науки в наши дни. Дело не в том, у кого сколько знаний. Дело просто в том, что как успех капитализма был несовместим с алхимией и астрологией, так успех труда несовместим с нелепостями Манчестерской политэкономии и с более грубой ложью гитлеровского режима.
Словом, некоторым людям особенно повезло с занимаемым ими историческим местом. Для многих из нас добродетель в худшем случае борьба, а в лучшем – тяжкий труд. Как должны мы завидовать тем множествам, которые просто не могут себе позволить мистики, невежества, толстокожести и которые поэтому перестают быть мистиками, невеждами, толстокожими! Они без труда таковы, какими мы можем быть лишь с немалым усилием. Их "эгоистические" интересы магически настроены в унисон с интересами всех. Люди, не могущие выбраться из политической болтанки, должны полюбить их простую добродетель, оставив свою позицию вечного сомнения. * * *
2. С гребня своей волны пробка, как мы говорили, замечает много подобных гребней. Надо думать, на нее произведет глубокое впечатление число возможных альтернатив. И когда она утверждает, что в каждом вопросе Две Стороны, она иногда хочет этим скапать, что в любой данной ситуации существует плюрализм одинаково хороших возможностей выбора. Отчасти это – результат распространения на важные социальные вопросы той небрежности, с какой мы подходим к будничным проблемам. Если, например, я планирую свой отпуск, то у меня есть, наверное, с полдюжины вариантов, которые все одинаково привлекательны и развлекательны. Или, решив потратить несколько часов на чтение, я, без сомнения, найду несколько книг, которые можно прочесть с одинаковыми удовольствием и пользой. Человек, чья жизнь наполнена разнообразными интересами и многими удовольствиями, с большой вероятностью будет думать, что вообще любая ситуация предлагает тот плюрализм выбора, к которому он так привык.
Однако еще Аристотель впервые выработал положение, согласно которому в любой ситуации существует одно, и только одно адекватно ей отвечающее действие. Это действие он называл "серединой", а все отклонения от него рассматривал как крайности, поскольку они оказываются действиями, дающими меньше того, что требует ситуация, или больше того, что в ней допустимо. Если отряд солдат стоит на позиции, которую в принципе возможно защитить, "серединой", или отважным действием, будет отстаивание этой позиции. Если они отступят, то проявят трусость (крайность несостоятельности), а если двинутся вперед, ставя себя под удар и рискуя позицией, то проявят неосмотрительность (крайность переизбытка). Больше того, адекватное действие изменяется с изменением обстоятельств. Скажем, если удержать позицию становится невозможно, а солдаты тем не менее не уходят с нее, они проявляют не храбрость, а безрассудность; с другой стороны, если становится возможна вылазка, а они остаются на своей позиции, то здесь уже не смелость, а трусость.
Эта теория, представляющая собой один из важнейших вкладов Аристотеля в сокровищницу человеческой мысли, по сути дела, формулирует сущность всякого верного планирования. Сначала – анализ объективной ситуации, потом определение в точности адекватной политики действия и, наконец, реальное осуществление этой политики. Ситуация является, таким образом, мерилом, служащим для проверки предлагаемых решений, и объективная реальность ситуации обеспечивает нам защиту от нереалистичности мышления. Действовать в согласии с выработанными так решениями значит поистине действовать, как сказал бы Аристотель, подобно "человеку, обладающему практической мудростью".
Допускаю, что отклонения от нормы иногда будут едва уловимыми и в таких случаях несколько вариантов покажутся одинаково хорошими. Но даже и тогда идея единственной, наилучшей политики будет служить идеалом, понуждающим нас к старательному анализу. Мы можем сохранять убеждение, что идеал существует, пускай даже при наших крайних усилиях не удается его отыскать; мы удовлетворимся каким-то приближением к нему и будем действовать. Однако именно в коллективном действии теория плюралистического выбора дает свои наиболее разрушительные плоды. Если большие массы людей желают достичь определенных целей путем совместного действия, то, разумеется, они должны прийти к согласию относительно подлежащей осуществлению программы. Невозможно согласованное действие, если одни принимают одну программу. Другие – другую, третьи – третью. Это немыслимо, даже если допустить, что все три программы одинаково хороши, что, между прочим, маловероятно. Люди ведь все равно будут осуществлять три программы вместо одной. Их энергия распылится. Вместо объединения своих усилий для подъема одного камня на вершину холма они будут героически толкать сразу три камня, а те упрямо не захотят сдвигаться со своих мест у подножия. Совершенно необходимо, чтобы все вместе взялись за "правильный" камень (т.е. за тот, который действительно можно втащить на вершину) и сосредоточили на нем все усилия.
Факт этот настолько бесспорен, что его отрицание – средство подрыва совместных начинаний. Под таким прикрытием предатели и отступники, прокламируя одни и те же цели со всеми, делают все возможное для срыва дела. Они, например, "соглашаются", что фашизм должен быть разрушен, но они настаивают на том, что вместо войны фашистов надо одного за другим перевоспитывать. Таким путем, говорят они, мы одолеем фашизм, не нанося никому вреда. Разгорается дискуссия, а всегда можно сделать так, чтобы дискуссии продолжались бесконечно. Между тем прибывают фашисты собственной персоной с танками и артиллерией, и вопрос о том, кто кого должен перевоспитывать, сразу же становится вполне академическим.
Тактика подобного рода хорошо известна во всех организованных группах. Прием выставления блестящей альтернативы на то и создан, чтобы под видом призыва к действию удерживать от него. Альтернатива может оказаться действительно блестящей. В ней можно соединить все привлекательные черты на свете – доброту, честь, осуществимость. При отсутствии высшей проверки, а именно действительной применимости предлагаемой программы в данных обстоятельствах, всему этому блеску будет недоставать лакового покрытия, и группа, как Буриданов осел, умрет от голода между двумя равноотстоящими охапками сена. * * *
3. Вообразим себе теперь того же самого привыкшего к болтанке человека вернувшимся домой из плавания и слегка переродившимся. Долгая череда подъемов и спадов отбила у него всякое чувство новизны жизни, зато он стал подмечать, что в различных волнах таится опасность. Ему теперь кажется, что в одном отношении все стороны вопроса очень сходятся: везде есть определенное количество ошибочности. Нельзя ли очистить стороны от ошибок и выровнять их в некоторое единство? Если всегда много что можно сказать в пользу той и другой стороны, почему не выделить это "многое" и не свести в единую теорию, единую программу? Наша пробка пропиталась эклектикой.
Приходится признать, что предположение об отсутствии всецело истинных теорий и о частичной истинности любой теории – вместе и осторожная, и благожелательная точка зрения. Она не оскорбляет ничьих чувств, потому что за каждым признает какую-то разумность; она и ничем не рискует, потому что везде видит недостаток последней точности. Сверх всего, в этой идее есть элемент сбережения времени: мы воздерживаемся от усилия поисков, анализа и систематизации истины и полагаемся просто на тщательный отбор результатов чужого труда.
Что ж, прежде всего я считаю очевидной неправдой, что во всякой теории есть ценные утверждения. Некоторые теории, пускай их и мало, монументально окаменели в своем заблуждении и способны растягиваться до поразительной длины без того, чтобы хоть где-то соприкоснуться с истиной. Интересно было бы узнать, например, какие положения наш философ-эклектик пожелает заимствовать из астрологии или магий чисел, чтобы обогатить свое мировоззрение. А какие тезисы он захочет избрать из фашистских доктрин доктора Геббельса?
Во-вторых, по сути дела, невозможно делать выборку из различных теорий, если заранее уже не обладать достаточно ясным представлением о положении дел. Чтобы выбирать, мы должны уже опираться на какой-то критерий, который позволит отделить истинное от лжи. В противном случае отбор будет беспорядочным, а конечный результат – смесью истины и заблуждения, которая едва ли будет отвечать нашим исходным целям. Но если для основательности выбора мы должны заранее обладать в некотором смысле истиной, то эту долю истины мы не можем получить эклектическими способами. Так что всякое применение эклектизма зависит от процесса обнаружения истины, который не может быть эклектичным. Человек широкого ума в поисках истины на разных сторонах должен сперва открыть, что такое истина, чтобы уже потом высчитывать, сколько истины содержит каждая сторона.
Сделав это, он обнаружит, далее, что стороны обнаруживают широкое расхождение в том, что касается истины. Оказывается, что составляющие цельную теорию утверждения никоим образом не обладают одинаковой важностью в составе теории. Некоторые жизненно важны для нее, без других она вполне может существовать. Есть теории, правильные в своих основных тезисах и ошибочные в некоторых деталях, а есть теории, ошибочные в своих основополагающих тезисах, но случайно правильные в некоторых деталях. Есть и такие, как я упоминал, которые ошибочны – и часто намеренно ошибочны – от начала до конца. Было бы причудливым упражнением в беспристрастности рассматривать все эти теории как одинаково интересные и одинаково ценные, с одинаковым количеством вкравшихся между разнообразными блестками ошибок.
Главная опасность эклектицизма заключается, таким образом, в его прирожденной склонности ставить личный (и, по всей вероятности, прихотливый) выбор на место научного рассмотрения. Здесь есть откровенная субъективность, представление, что факты значат меньше, чем способ думать о них. Осуществленный решительно и до конца, этот принцип уничтожил бы всю науку и все благоразумие. Он представляет собой уже такую открытость ума, при которой ум пропускает сквозь себя все на свете. Остается мертвая и молчаливая, хотя явно не болезненная, пустота. * * *
4. С личностью, болтающейся на социальных волнах, мы разделались. Человек балансирующий со своей стороны тоже предстает в трех видах, каждый из которых демонстрирует отрешенность, если не интеллектуальную остроту. Он выступает по очереди как представитель точных паук, как гуманитарий и как справедливец. Все три – очень влиятельные роли.
В первой из них наш балансер сообщает нам, что избирать одну программу в ущерб другим – значит разрушать необходимую для научной установки беспристрастность. Именно это он имеет в виду, когда говорит о двух сторонах всякого вопроса. Такая точка зрения обычно – и, мне кажется, немного оскорбительно – именуется академической. В своей преобладающей части люди ученого мира настолько активно осуществляют свои идеалы, насколько это совместимо с сохранением ими своих положений. Тем не менее среди них существуют исследователи, которые действительно уверены, что, поскольку за решением следует действие, свободная игра мысли и суждения навсегда остается однобокой.
К примеру, такую точку зрения можно найти у многих социологов. Эти господа склонны говорить, что их пауки дескриптивны, а не нормативны; под столь солидной терминологией у них скрывается та идея, что, обозревая общество, они просто описывают обнаруживаемое и не предлагают рекомендаций по улучшению дела. Они даже не утверждают, что та или иная социальная ситуация хороша или плоха, поскольку такое утверждение будет уже означать, что они встали на чью-то сторону.
Между прочим, научная беспристрастность означает принятие знания о вещах, каковы они есть, без искажения и предрасположенности. Если, таким образом, какая-либо форма социальной активности должна рассматриваться как помеха для беспристрастности, то обязательно должна существовать такая ее форма, которая затрудняет или искажает познание вещей как они есть. А если считается, что все формы социальной активности мешают беспристрастности, то отсюда обязательно должно следовать, что все формы социального действия затрудняют или искажают познание вещей как они есть. Другими словами, научная беспристрастность в таком случае с необходимостью предполагает политическую нейтральность.
На самом деле ничего подобного нет. В своем негативном выражении научная беспристрастность означает, что человек не начинает с желаемых ему выводов и не придумывает для них оснований задним числом. Она означает, что человек еще не принимает определенные высказывания за истину просто потому, что хочет видеть их истинными, пускай даже сомнение в них кажется ему разрушением всего смысла жизни. Она означает, наконец, что человек не скрывает и не искажает факты ради поддержки программы какой бы то ни было партии или группы.
Следует ли из такого понимания беспристрастности, что мы должны держаться нейтралитета по всем социальным вопросам? Или, выражаясь иначе, следует ли из нашей поддержки определенной программы, что мы уже необъективно расцениваем содержание отвергнутых нами программ? Явно не следует. Прежде всего выбрать предпочитаемую нами программу нам помогло именно знание других программ. Во-вторых, знание необходимо нам и во время действия. Без него мы просто не понимали бы, против каких групп боремся или какие группы могут стать нашими союзниками. С началом деятельности все это знание делается даже еще более важным, чем раньше, а его объективность ценится еще выше. Так что неверно, будто принятие решения обязательно оглупляет познающего. Может оказаться, что верно как раз противоположное. Деятельность проясняет и углубляет наше познание, при бездеятельности оно ржавеет от неупотребления.
Вернемся к предыдущему примеру. Факт, что фашизм преследует расовые и национальные меньшинства. Факт, что фашизм разрушает народные правительства и гражданские права. Факт, что фашизм отменяет независимые профсоюзы и непомерно увеличивает эксплуатацию труда. Факт, что у фашизма одна, и только одна международная политика: завоевание мира. Эти факты устанавливаются таким же образом, как устанавливаются все факты, а именно наблюдением реальных данных. Никоим образом речь не идет здесь о желательных выводах, основания для которых придуманы задним числом, или о произвольно избранных убеждениях, или об одностороннем искажении фактов. Мы говорим все это с полной научной беспристрастностью.
Ну, так вправду ли можно говорить, что я перестаю быть научно беспристрастным, если борюсь с фашизмом? Разве я каким-то образом перетасовываю или игнорирую факты, если обличаю фашизм как зло, подлежащее скорейшему устранению? Наоборот, именно потому, что фашизм точно таков, я предлагаю против него бороться. Мое решение неспособно исказить факты, потому что вытекает из них. Политически я не нейтрален, но научно я остаюсь беспристрастным. Да и, вообще говоря, что я буду за ученый, если не пожелаю бороться против страшного врага всякой науки и всякой культуры?
Есть и другое недоказанное утверждение, которое нам надо рассмотреть, а именно что ангажированность ученого вводит в науку этический момент. В строгом смысле это убеждение должно означать, что у ученого вообще не может быть нравственно окрашенных мнений – по крайней мере в отношении предметов, которыми он занимается как ученый.
Для возникновения такого убеждения было хорошее историческое основание. Когда из туманов средневековья рождалась современная наука, ей приходилось отмежевываться среди прочих вещей от применения этических оснований для доказательства природных явлений. Скажем, Аристотель "доказал" шарообразность Луны на том основании, что шар – наилучшая форма, а Бог способен создавать только наилучшее. Заключение этого доказательства случайно оказалось верным, но его основания – явно никакие не основания.
В долгой борьбе против этого типа доказательства ученые пустились со временем в другую крайность. Они начали считать, что не существует никакой связи между фактом и ценностью, между этикой и естественной наукой; больше того, временами они начинали как будто бы думать, что эти две дисциплины взаимно опровергают и исключают друг друга. Рассмотрим все подробнее.
Мы признаем верным, что факты нельзя доказывать на основании этических доводов. Вытекает ли отсюда, что после научного доказательства фактов не может начаться их этическое рассмотрение? Явно не вытекает. Запрет на применение этики при демонстрации фактов не есть запрет на применение этики при оценке этих фактов. Пускай нельзя приписывать моральные основания окружающим нас вещам, однако мы, несомненно, имеем право вводить в действие такие основания при принятии решений. Наука проясняет контекст, в котором происходит деятельность, и намечает употребляемые действием средства; но какая из разнообразных программ верна и должна быть принята, решает этика. Ученый, совершенно избегающий этики, возможно, останется в известном смысле ученым, но будет лишь наполовину человеком. Наверное, у него будут знания, но он не будет действовать. Он признает себя сведущим, но бесполезным.
И, наконец, я считаю нужным отметить, что нейтралитет в важных вопросах – иллюзия. Как только люди ввязались в борьбу, т.е. как только в вопросе действительно стало две стороны, – всякое действие и всякое бездействие начинает помогать одной или другой стороне. Недоверчивый джентльмен, не пришедший в эти годы на помощь демократии, должен рассматриваться как помощник фашизма. "Научное" бездействие – одна из вещей, на которые всего больше, и не без успеха, полагался Гитлер.
Таким образом, мы приходим к выводу, который полностью опрокидывает первоначальное утверждение: мы обнаруживаем, что при наличии двух, и только двух сторон вопроса, по сути дела, невозможно, как ни старайся, не встать на одну из этих сторон. Отрешенность, столь любовно опекаемая в теории, отменяется фактом. * * *
5. Когда балансер обращает свой взор вовнутрь, чтобы рассмотреть не двусмысленную видимость внешнего мира, а интимные тайники собственной души, он обнаруживает в себе очень много человечности. Оказывается, он способен сочувствовать обеим воюющим партиям. Рефлексия подсказывает ему, что он такой же человек, как они, но только ему удалось преодолеть свои задорные наклонности. Присутствие человеческих существ как на той, так и на другой стороне делает для него ничтожным сам по себе предмет спора.
Такая утешительная точка зрения несет в себе немалую толику тщеславия, и вполне подстать тщеславию в ней – соответствующая доза самообмана. Вообще говоря, было бы действительно человечным сочувствовать борющимся сторонам – при условии, что сами борющиеся человечны. Но если оказывается, что одна из сторон занимается вредоносными для человечества делами, то поистине странной будет человечность, обнаруживающая в себе склонность симпатизировать этому. Существует известная максима, согласно которой мы должны "ненавидеть грех и любить грешника". Осуществлять эту максиму я оставляю людям, способным на подобное.
Пожалуй, давно пора ввести в строгие границы старую пошлость: tout comprendre, c'est tout pardonner. Так, многое говорит за то, что фашизм можно превосходно понять и в его социальных, и в его психологических истоках без того, чтобы обязательно сочувствовать ему или проливать над ним слезы прощения. В своих социальных действиях фашисты – люди, у которых всякий человеческий порыв, всякое душевное движение доброты или привязанности тщательно подавлено и по возможности искоренено. На место этих нормальных чувств поселилась пожирающая ненависть, неустанное, ненасытное желание разрушить все, что пестовали и чем восхищались все другие люди. Третий рейх украсил себя трофеями раздавленных структур, включая немецкую, как людоед свое логово – черепами. Возрождение средневековых ужасов, таких, как палач с его топором, расчистило дорогу для чудовищной действенности массовых уничтожений. Люди, нашедшие в себе силы смотреть на эти "подвиги" сочувственным взором, проявили подлинно удивительную "человечность". И чем скорее этих людей силой удержат от проявлений их сочувствия, тем лучше будет для человечества.
Я прихожу поэтому к выводу, что, хотя от нас безусловно требуется понимание всех осуждаемых нами вещей, мы вовсе не обязаны одобрять все понятые нами вещи. Если познание зла не побуждает нас ненавидеть его и бороться с ним, значит мы отдали без боя благороднейшее человеческое свойство – способность торжествовать над вторгающейся несправедливостью. Мне неизвестен ни один этический принцип, который требовал бы от нас сидеть в расхлябанном любвеобильном бездействии, давая нашим лучшим надеждам погрязать в бездонном болоте доброжелательности.
Быть человечным – значит любить человечество. Любовь к человечеству, на мой взгляд, скорее будет заключаться в уничтожении его врагов. * * *
6. Наш балансер, наконец, – человек справедливый; напоминая нам о двух сторонах всякого вопроса, он часто имеет в виду, что все стороны имеют право на внимание. Кажется, ничто не может быть справедливей и либеральней такого учения, особенно пока оно оторвано от социальной реальности. При внедрении в реальный мир, однако, оно имеет неудобное свойство не только менять свой нравственный облик, но даже переходить в свою противоположность.
Главное оправдание для идеи о необходимости выслушивать все стороны – желание не подавить ни одну истину и не пройти мимо ни одного обоснованного требования. Предполагается также, что даже если стороны ошибочно представляют свои претензии и свои требования, они совершенно честно уверены, что вполне могут доказать свою правоту. Слова о "честной уверенности" в правоте своего дела предполагают прежде всего, что доводы не состряпаны заинтересованной стороной с целью обмана и злостной пропаганды. Человек, искренно защищающий ошибочный взгляд, в корне отличается от интригана, который использует малейшую возможность публичного выступления для расчетливого распространения лжи. Всякий согласится, что правдивые люди заслуживают внимания. Большинство из нас согласится, что и честно заблуждающийся человек заслуживает внимания. Но кто, кроме самих лжецов, захочет утверждать, что лжецы заслуживают того, чтобы их слышали?
Я считаю, что просто в порядке абстрактного принципа можно смело отрицать за умышленным обманом право на самовыражение. Однако императивность этого принципа становится ясной, как день, стоит нам обратиться к конкретным примерам. В Германии, в дни до прихода Гитлера к власти, лидеры социал-демократической партии носились с идеей, что принцип свободы речи означает свободу речи для нацистов. Так вот, для захвата власти нацистам надо было создать широкую опору среди немецкого населения. Для создания такой базы надо было иметь возможность распространять свои ложные учения (скажем, антисемитизм) посредством брошюр, книг и речей. Предоставление этой возможности нацистам кончилось потерей свободы для всех остальных. Оно привело также к преследованиям, убийствам и войне, т.е. к смерти миллионов во всем мире. Право свободы речи при таком злоупотреблении им привело к отрицанию не только самого себя, но и всех других прав, культивируемых и соблюдаемых прогрессивным человечеством.
Так неизбежно будет всегда и везде. Раз существует группа людей, склоняющаяся к диктатуре, она поглотит и уничтожит все другие группы, если ее не пресечь. Людям, неспособным сформулировать свои собственные воззрения, придется принять свои взгляды готовыми от других, усваивая их под угрозой плетей и касторки. Терпимость можно проявлять ко всему, но только не к нетерпимости. Свободу можно распространить на каждого, кроме тех, кто превращает людей в рабов. * * *
7. Не согласившись с болтающейся и балансирующей личностью по шести отдельным пунктам, в возмещение за нашу нелюбезность мы подарим им одну в известном смысле беспроигрышную точку зрения. Для этого будем интерпретировать тезис о двух сторонах всякого вопроса в том смысле, что никогда нельзя принимать решение до тщательного изучения проблемы. Такая точка зрения, по-видимому, вообще не может быть ошибочной. Я действительно думаю, что это так – лишь бы пределы тщательного изучения не оказались слишком растяжимыми и не превратились в оправдание для бесконечной отсрочки действия. Балансируя или качаясь на волнах, человек может придать себе очень усердный вид. Он может постоянно твердить: "Минуточку, минуточку, я еще не закончил рассмотрение всех обстоятельств дела". События, однако, не так легко соглашаются обождать, как люди. Изучаемая проблема находит какое-то решение в ходе самих событий, а ее усердные анализаторы продолжают балансировать и болтаться по-прежнему.
Практическая цель всякого изучения – оказать какое-то влияние на изменяющийся мир. Для оказания этого влияния в согласии с нашими намерениями требуется довольно-таки доскональное знание всего совершающегося в физическом и социальном мире. Нет сомнения, что по крайней мере в идеальном случае хорошо было бы знать все возможности и все программы, прежде чем настроиться на решение, потому что в противном случае наше решение по незнанию вполне может обернуться своей противоположностью.
Вот одна граница, за которую не должно выходить наше планирование. Есть, как я намекнул выше, и другая. Все планы строятся для определенного момента в истории; они релевантны для данного момента и только для него. Когда момент проходит, его сменит другой, которому первоначальный план уже не соответствует: каким бы хитроумным он ни был в целом и в деталях, он повисает в воздухе, бессильный повлиять на ход событий в желаемом направлении. Такова мораль и философия знаменитой удачной фразы о неудачниках: "Слишком мало и слишком поздно".
В своих попытках управлять окружающим миром человеческие существа зажаты поэтому между двумя пределами. Они не должны, с одной стороны, действовать до накопления знания; но, с другой стороны, они должны действовать, пока представляется случай. Пределы эти во все времена были тесными, иногда – отчаянно тесными. Раздвижение этих пределов человеком во имя большего овладения миром составляет, по-моему, самый лучезарный из его триумфов. ПОЧЕМУ БАЛАНСИРУЮТ БАЛАНСЕРЫ
Теперь мы в состоянии разглядеть, насколько двусмысленно только что разобранное убеждение и как неудовлетворительны его разнообразные, распутанные нами значения. Ни в одном из значений нет безусловной истины, большинство в избытке содержит весь обман, необходимый для умышленного сбивания людей с толку.
Будет, однако, мало просто объяснить путем анализа содержания, в какую глубину заблуждения ведут эти идеи. Нам надо вдобавок дать еще что-то вроде отчета о том, как получается, что определенные люди особенно склонны именно к этим иллюзиям. Здесь было бы соблазнительно – а может быть, и поучительно, – предпринять психологический экскурс в природу отдельных темпераментов. Однако я как-то не обладаю нужными для этого таинственными дарованиями. Во всяком случае, представляется гораздо более полезным делом расставить как заблуждения, так и подверженные им темпераменты по их историческим местам.
Начнем с того факта, что некоторые люди не могут или не хотят занять решительную позицию в социальных и политических вопросах. Или, опять-таки, по какому-то ряду вопросов они пребывают в таком колебании, что обнаруживают отсутствие какой бы то ни было связной всеохватывающей программы. Почему так получается?
Нерешительность в социальных вопросах возникает из-за противоречия между основополагающими убеждениями. Любая социальная теория, придерживаться ли ее сознательно или бессознательно, навязывает определенное число тезисов. Возможно, и даже очень вероятно, что при попытке приложения к конкретной проблеме тезисы начинают противоречить друг другу. Положим, перед нами человек, полный веры в учреждения политической демократии, но не любящий профсоюзы, евреев, негров, иностранцев и всех, кого еще можно добавить к этому печальному списку. Положим теперь, что профсоюзы начинают использовать учреждения политической демократии для того, чтобы провести законодательство о минимальной почасовой зарплате, добиться пособий по безработице, возрастных пенсий и так далее. Наш друг (увы, не воображаемый) разрывается между своей верой в демократию и своей нелюбовью к тред-юнионизму. Если продолжать поддержку политической демократии, придется принять неуклонное упрочение профсоюзов, если держаться нелюбви к тред-юнионизму, придется с такой же неуклонностью отказаться от своей веры в демократические учреждения.
Начинается период колебаний. Наш друг временами поддерживает то демократические меры, то антирабочие ограничения. Временами он вообще не хочет принимать никаких решений. С него хватит: мир стал слишком запутанным, слишком полным эгоизма и распри. Прежняя ясность, прежняя самопожертвенность улетучились. Он оставляет роль болтающейся по волнам пробки; он становится балансером и олимпийцем.
Хоть он теперь и над битвой, но все еще страдает от пережитого крушения. Полный печали и сердитых идеалов, он бранит современников за их приземленность. Он обличает даже вождей, за которыми некогда шел и которых, может быть, до сих пор рассматривает как лучших среди дурной компании. На каждую сделанную ими в ходе борьбы тактическую уступку он нападает как на предательство всего дела. Почему они не хотят слушать? Почему не видят того, что так ясно ему с высоты? "О tempora, о mores", – вздыхает он, не помня больше ничего из Цицерона.
Наш друг в этом моем описании – обобщенный образ, но он не выдумка. Он представляет собой даже целое направление мысли, простирающееся из семнадцатого века вплоть до двадцатого, – так называемую либеральную традицию.
Традиция эта возникла как оправдание капиталистического общества в противоположность феодализму. Она до деталей разработала юридическую систему индивидуальных прав на собственность.
Она же создала доктрины политической демократии и гражданских свобод, служившие мощным оружием против феодальных лордов. После 1688 г. Локк добавил к составу либеральной теории еще и учение о всеобщей терпимости, принцип "живи и дай жить другим". Ведь купечество успело обнаружить, что нельзя распространить торговлю по всему земному шару или даже просто гармонично вести ее в Европе, оставаясь слишком нетерпимым во мнении других людей. Как заметил в 1750 г. Джозия Теккер, религиозная свобода – хорошая вещь при ее рассмотрении "просто с коммерческой точки зрения".
Частная собственность, политическая демократия и терпимость – вот три главные стихии либеральной традиции. Сама по себе эта традиция оказалась, по-видимому, самой могущественной за все Новое время. Многие из нас в западном мире выросли в ней, и наше политическое мышление коренится в ней как в системе самоочевидных истин.
В последнее двадцатилетие, однако, три принципа либерализма перестали уживаться между собой с прежней безмятежностью. Итало-германская группа капиталистов, принявшая фашизм ради упрочения частной собственности (своей собственной), явно принесла в жертву оба остающихся принципа либерализма. Ее влияние так глубоко сказалось на новейшей истории, что, кажется, примирить между собой все три принципа уже не удастся. Примиримы ли они вообще, еще выяснится в ходе современных событий.
Я в недостаточной степени пророк, чтобы знать непосредственный исход этих событий. Но без большого риска можно, по-видимому, сказать, что если существующая система частной собственности окажется в достаточной мере совместима с улучшением уровня жизни дома и с увеличением свободы для колониальных народов за границей, то примирение трех принципов произойдет. Но если система частной собственности будет защищать себя путем сбивания уровня жизни и дальнейшего порабощения колониальных народов, то никакое примирение принципов окажется невозможным. Перед лицом этой альтернативы либералы должны либо возродить свой либерализм на более высоком уровне, либо преобразовать его в какую-то другую теорию, которая будет больше отвечать социальному прогрессу.
Что бы ни случилось, люди явно уже не имеют права уходить от деятельности в обществе или бесконечно откладывать ее на потом. Даже просто с точки зрения познания мира бесспорно то, что для нерешительного все тонет в тумане и пустоте. Выдержка, терпимость, беспристрастие и все подобные превосходные качества – пособники решения, а не помехи ему; и нам никогда не следует практиковать их с исключительностью, препятствующей достижению тех самых целей, ради приближения к которым они нам были даны.