ЗАПИСКИ ВЕРУЮЩЕГО
К оглавлению
В ночь на 4 марта 1921 года я видел отчетливый и внушительный сон и не мог удержаться, чтобы утром не рассказать его своим домашним.
Огромная равнина, окаймленная цепью высоких гор. На самой высокой вершине сидит орел с человеческой головой, лицом напоминающий одного из моих противников-атеистов. Он зловеще клекчет, как бы взывая к каким-то страшным силам: доколе, мол, они будут терпеть эту мою дерзость с религиозными лекциями, на глазах у атеистической власти, в главной сфере ее владычества, в центре Москвы.
Другое странное существо увивалось за мной, наподобие тонких и длинных ножниц. Оно тоже напоминало собой знакомое мне лицо другого оппонента. Орел поднялся с вершины и, летя над моей головой, вдруг выпустил из своих лап две сосновых доски. Мой друг схватил их и ими старался попасть в преследовавшее меня существо... Что бы значило такое предчувствие?
Было одиннадцать часов вечера. В нашей квартире водворялась тишина, обычная перед отходом ко сну.
Я устраивал свою постель, раскладывая матрац на столе.
Вдруг раздается тихий стук в дверь, и слышатся голоса.
Кто бы это был так поздно?
"Кто там?" - "Председатель домового комитета"...
Отворяем. Впереди знакомый нам человек из домового управления с огарком свечи в руках. Дальше вырисовывается из тьмы бледное лицо бывавшего на моих лекциях моего оппонента-чекиста. (Он оказался юрисконсультом ВЧК - Всероссийской Чрезвычайной Комиссии). За ним трое или четверо вооруженных солдат.
- Ну вот, я так и знала... - сказала сестра упавшим голосом.
- Товарищ Орлов, поставьте караул у входов, - деловито командует чекист. Один солдат отправляется к черному ходу. Оттуда слышится его голос: "Товарищ Орлов, здесь кто-то есть". Действительно, из кухни доносится какой-то неясный шорох среди наваленных там дров. "Это кошка... - кричит сестра: - пожалуйста, не выпустите ее на улицу".
- Не беспокойтесь, сударыня, мы никого не выпустим, - что-то в этом роде сказал чекист.
"Я пришел по ордеру ВЧК сделать обыск... Гражданин Марцинковский дома? Потрудитесь предъявить ваши документы, - говорит он, увидев меня. Он садится за стол. Перечитывает мои бумаги. - Вы преподаватель Самарского Университета? - говорит он, обращаясь ко мне. - Почему же вы в Москве, а не в Самаре?.." - "Я в отпуску".
"А это вы на днях на собрании не дали мне слова?" - говорит он, обращаясь к моему другу. Последний широко улыбается: "Да, это я... Что? Это вам не понравилось, гражданин? Ну, что же делать? Порядок и равенство прежде всего"...
Шутливый тон вносит некоторое успокоение в комнату.
"Вы, сударыня, не волнуйтесь... - говорит чекист к моей растерявшейся сестре. - Мы только выясним дело. Может быть, задержать придется их обоих. Гражданина X. дня на два, а Марцин-ковского, может быть, и дольше"... - "Как так задержать?" - "Ну да... но по выяснении, мы сейчас же освободим", - говорит он, улыбаясь.
"Нет ли у вас стаканчика воды?.. Очень пить хочется". Он продолжает внимательно рассматривать бумаги. Другие солдаты рассеиваются по квартире и приносят ему пачки книг, писем. Скоро весь пол делается белым от усеивающих его листочков, брошюр. Солдат роется в шкафу с бельем, вытаскивает оттуда какую-то пачку и шепотом докладывает агенту. "Что это? Деньги? Ну, ваших денег мы не тронем", - говорит чекист, руководящий обыском. Старушка-мать стоит бледная, как полотно, ничем не выдавая своего беспокойства; только ее большие черные глаза блестят больше обыкновенного.
Приходят в мою комнату. "Что у вас тут есть?" - говорит солдат, очевидно, лениво участвующий в обыске.
Я даю ему кучу афиш, объявлений о своих лекциях.
Он берет несколько, по моему же выбору.
В коридоре уже несколько лет стоят ящики и чемоданы разных знакомых, сданные на хранение. Среди них вещи брата, пропавшего без вести (он был военным чиновником во время Великой войны). Одна из его корзин вскрывается. И - о ужас! Солдат вынимает из нее наган.
- Как! у вас оружие?.. Это в дни Кронштадтского восстания!.. Мы должны записать это в протокол". Бедная мама! Еще за несколько дней перед этим я говорил, что надо посмотреть вещи брата - может быть, там есть погоны или оружие... Но она ревниво оберегала то, что ей сдано на хранение, и не позволяла ничего трогать...
Обыск продолжался два часа.
"Итак, ход обыска требует вашего ареста, граждане. Товарищ Орлов, вы со стражей побудете здесь. А я поеду на Лубянку и пришлю автомобиль"... - говорит агент.
Он уходит. Мы собираем необходимые вещи. Берем в небольшой дорожный чемоданчик хлеб, полотенце и т. д.
Я собираюсь с духом и предлагаю на прощанье почитать из Евангелия. Открываю Иоанна и читаю громко. Пока я читаю, один из чекистов сидит в шапке, другой - солдат, видно, простой крестьянин - почтительно стоит в дверях, молча смотрит широко открытыми глазами на недоуменную картину.
"Да не смущается сердце ваше: веруйте в Бога и в Меня веруйте... Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается... Истинно, истинно говорю вам: вы восплачете и возрыдаете, а мир возрадуется; вы печальны будете, но печаль ваша в радость будет; женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час ее; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир; так и вы теперь имеете печаль; но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас"... "Сие сказал Я вам, чтобы вы имели во Мне мир; в мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир".
Была глубокая тишина в этот ночной час.
Сколько раз уже я читал эти Божественные Слова!
Сколько раз слышал их в Великий четверг, когда ходил на "Страсти Господни" и слушал "двенадцать Евангелий" в душной церкви, при легком потрескивании восковых свеч, издававших душистый запах, особенно когда их гасили после каждого Евангелия - и от сладкого дыма кружилась голова.
Сколько раз я слыхал эти слова в наших студенческих, христианских кружках!
Но теперь в этот полуночный страдный час... они звучали действенно, реально, теургически, как бы из уст Его Самого. Все молчали...
"Встанем на молитву", - сказал я.
"Боже, благодарим Тебя за все, что Ты посылаешь нам. За Твое Евангелие, которое Ты послал в этот мир. Мы предаем Тебе, Твоей охране и любви всех нас. Благослови всех здесь присутствующих. Да будет благословенно имя Твое, и да совершится правда Твоя во всем этом деле.
Славим Тебя, Отца и Сына и Святого Духа. Аминь".
Так приблизительно я молился вслух.
Вскоре послышалось с улицы хрипение автомобиля. Как оно памятно мне; оно врезалось в мою душу незабываемым звуком! Но было спокойно на сердце; какое-то даже беспечное веселье овладело мной. Мы попрощались. "Вот видишь, - сон исполнился", - сказала сестра. Потом мы сели между двух конвойных.
Автомобиль быстро мчался по пустынным улицам спящей Москвы. Был предутренний заморозок, и кое-где лужицы, подернутые льдом, потрескивали под колесами...
Лубянка N 14...
Нас ведут по лестнице наверх и оставляют в маленькой комнате, в которой молча сидят десятка два арестованных. Это "голубятня".
"А кокарду отдайте", - говорит часовой моему спутнику. "Как? Я советский служащий"...
- Здесь вы только арестованный, - бесстрастным голосом отвечает чекист.
Я предупредительно снимаю слишком дорогой для меня серебряный значок нашего Христианского Студенческого Союза и прячу его в карман.
Через некоторое время нас вызывают вниз.
Производится личный обыск. Отнимают часы. "Это получите после". [Часы были возвращены после освобождения.]
Мелкие предметы, карандаши и проч., отбираются "в пользу красной армии".,.
Я вынимаю Библию еще заранее и как бы машинально кладу ее на стол. - Она полна заметок, уже и потому ее могли бы не пропустить. (Впоследствии отнимали Св. Писание вообще.) Когда обыск кончается, я спокойно кладу Библию обратно. Какое счастье - что она осталась со мной! Она как бы говорила: "Ты не покинул меня - я тебя не покину"...
Далее нам предложили опросный лист. "Причина вашего ареста?.." - спрашивает чекист.
"Этого я не знаю". - "Напишите: по обвинению в контрреволюции", - поясняет он.
Нас отводят на ночь в какую-то комнату, смежную с канцелярией, и мы располагаемся на полу.
Я покрываюсь пледом. За перегородкой чекисты - солдаты о чем-то громко говорили. Оказалось, это были участники обыска в нашей квартире. "А наган-то отличный! Хороший достался мне подарочек..."
"Ты не волнуйся насчет револьвера, - шепчет мне мой спутник: - Они только рады, что его приобрели".
Отворяется дверь. Входят две дамы. Я открываю лицо. Это руководительницы отряда Армии Спасения. "Марцинковский! - восклицает одна из них; - и вы здесь?.."
Уже недели за две кто-то из имеющих знакомства со служащими в Чеке говорил нам, что моя фамилия и фамилия руководительницы отряда Армии Спасения значатся уже в списке лиц, намеченных для ареста. Раздражению Чеки способствовало, между прочим, обращение ко Христу двух чекисток на собрании Армии Спасения (иногда и меня приглашали туда говорить слово).
Утром повели нас дальше. Пришли к какому-то зданию, на котором была надпись "Политбюро". - "Пилатбюро", пошутил я вслух. Ввели внутрь. Это знаменитый "корабль". Внутри вдоль стен балкон с железными перилами; с него мы спускаемся по узкой чугунной лесенке* вниз, как бы в трюм. Здесь сидят, скучившись, самые разнообразные люди, вырванные из жизни и брошенные в эту яму; поистине, корабль, несущий куда-то в жуткую неизвестность.
С него ведет дорога в мир совсем иной...
Вот две двери, ведущие в подвал: там расстреливают.
Кто-то углем начертал у страшных дверей мудрые слова из Корана: "И это пройдет"... Дали нам есть: обед состоял из жиденького компота из сушеных яблок.
После обеда нас ведут дальше. Опять бежит московская улица. Кучки народа провожают нас с любопытством, зорко высматривают - нет ли знакомых? Смотришь на этих свободных граждан, как сквозь сон, как бы из иного мира. Вот и Кисельный переулок. Большой частный дом взят под казенные надобности: здесь помещается "тюремный подотдел ВЧК". Сам хозяин его, гражданин П. (еврей), арестован и помещается здесь же в собственном доме. Подозревал ли он, когда воздвигал его, что строит тюрьму для самого себя?
Нас помещают на четвертом этаже, в камере N 8. Это квартира из 5 комнат. В ней скучено человек 60-70.
Староста отводит нам место и предлагает устроить самим постель. Нам дают дощатые нары ("сон в руку", говорю я моему спутнику, когда мы несем эти доски).
Последние кишат насекомыми.
Соблюдать чистоту не было никакой возможности.
Нас в небольшой комнате было человек 25; мы лежали вплотную - и потому все паразитное население всех родов оружия переползало беспрепятственно с одного на другого.
Поистине, "всяк за всех виноват". К тому же было жарко, благодаря центральному отоплению, и душно. Почти все курили, и от дыма голова была как в тисках, болели глаза. Ночью там и сям виднеются бледные фигуры, просматривающие в протянутых руках свое белье, зорко вглядывающиеся в каждую складку...
На прогулку выводят только раз в неделю, по воскресеньям, на 15 минут. Часовые с винтовками стоят цепью кругом. В некоторые воскресенья прогулка вовсе отменяется за недостатком часовых. Поэтому мы так были рады, когда нас вызывали на работу: мы таскали из склада через двор железные койки в пустые квартиры, которые "меблировались" для новых обитателей. Переносили пачки с сушеной воблой, распространявшей густой аромат. Иногда нас заставляли выкачивать ведрами воду из затопленных подвалов - мы стояли цепью и передавали друг другу ведро (раз до двухсот за один прием). За это нам выдавали лишний кусок хлеба.
Состав заключенных был самый разнообразный: солдаты и генералы, матросы, инженеры, студенты, рабочие, социалисты и анархисты, купцы и бедняки, русские, евреи и поляки.
Весь этот состав менялся. Пересылали в Бутырки, в Архангельск, а то и совсем "выводили в расход".
Вся арестованная братия, шумная и нервная, вдруг стихала, когда приходил "черный ангел" из канцелярии. "Иванов! С вещами на свободу!"... "Петров!.. С вещами!.." Последняя форма вызова наводила страх. Это означало - или перевод в другую тюрьму, или... расстрел...
Наш староста, симпатичный пожилой студент Петровско-Разумовской Академии - был вызван именно таким образом. Мы условились, что он, в случае получения свободы, даст нам знать сигналом - зажжет спичку.
Внизу против тюрьмы расположена Варсонофьевская церковь. У ее входа часто можно было наблюдать людей, которые вели переговоры с заключенными посредством сигнализации носовым платком.
"Переводчик", опытный в этой азбуке, обыкновенно вызывал соответственное лицо и пояснял ему сообщение.
Впоследствии, как нам потом передавали, эти переговоры стали невозможными, так как к окнам были приделаны железные заслоны, так что Москва скрылась из глаз; оставалось любоваться лишь кусочком неба. А жаль: с нашего этажа хорошо можно было видеть Рождественский монастырь, Садовую улицу, а там вдали, на горизонте - Бутырский вокзал. Впоследствии оставалось возможным лишь слышать Москву, шум трамваев, извозчиков. Более всего радовал душу звон колоколов; особенно красиво-мелодически пели колокола Рождественского монастыря.
Но при нас заслонов еще не было, и мы имели эту моральную отдушину - окно. О, как важно окно в тюрьме, и вообще в нашей жизни - окно, обращенное вдаль и ввысь, раздвигающее тесные каменные стены!..
Итак, наш староста ушел. Часы прошли, сигнала не было. Некоторые уже пришли к печальному выводу о судьбе старосты. Мы напряженно всматривались в ночную тьму. И вдруг вспыхнуло пламя и осветило широко улыбающееся лицо нашего друга.
Шум и гвалт стоит целый день. Почти каждый считает своим долгом рассказать историю своего ареста. Другие спорят на политические темы, философствуют. В углу лежит толстовец Яков Филиппович, из народа, заложив руки под голову. Он любит петь непротивленческий гимн: "Нам оружия не надо"...
Над ним подтрунивают. "А что ж по-твоему делать, чтобы зло прекратить?" - "Совершенствоваться, вот что главное", - назидательно говорит толстовец. Это слово было подхвачено. Иногда в жарком споре вдруг вспоминали о толстовце: "Филиппыч, а Филиппыч!"...
- Не трожь его... Он, вишь, совершенствуется... - указывал сосед на мирно спящую фигуру непротивленца.
- Ха-ха-ха, именно совершенствуется!..
Привели новых из Бутырок. К одному из них сразу устанавливается подозрительное отношение... Оказывается, пришло секретное сообщение, что это "наседка", т. е. лицо, подсаженное для разведки. Такое лицо обыкновенно развязно ругает советскую власть, чтобы вызвать и других на подобную же откровенность. Среди нас знаменитый анархист Николаев-Павлов. Он рассказывает о своих лихих побегах из царских тюрем (раз он спрыгнул в Сибири с поезда на полном ходу). Держит он себя очень независимо и гордо. Он член Московского Совета, за него стоят все хлебопеки в Москве, угрожают забастовкой, если его не выпустят. Он срочно требует коменданта тюрьмы - и тот действительно приходит. Это "комиссар смерти" И., прославившийся своей жестокостью. Молодой цветущий человек с бегающими беспокойно глазами: говорят, он уже страдает кошмарами по ночам. (В то же время, по отзыву его знающих, он очень нежно любит своих детей.) Не забуду этой картины. Павлов сидит против коменданта и тихим наставительно-властным голосом передает ему свои "требования", в том числе требование свободы. Тот, запрокинув голову к стене, с шапкой на затылке, почтительно слушает, стараясь избегать взгляда своего собеседника. Вечером Павлов повторяет некоторые из требований на поверке. Почему-то еще прибавляет: "Тут еще Марцинковский, из христианского студенческого союза, тоже сидит несправедливо, без допроса".
(Я действительно писал уже несколько раз своему следователю, прося меня допросить, но безрезультатно.)
Требования Павлова не были удовлетворены к известному сроку - и с этого времени он вместе с другими анархистами объявляет голодовку. Они запираются в отдельной комнате. Пища, приносимая им, аккуратно возвращается начальству.
Анархисты добились своего, и, как я узнал впоследствии, они были освобождены.
Вообще анархисты вели себя очень энергично. Помню, в нашу камеру привели еще одного из них, молодого еврея. Он уже сидел в нижнем этаже, но там поджег постель в знак протеста против своего заключения.
Тотчас по прибытии к нам, он написал коменданту письмо, в котором категорически угрожал перебить стекла, если его не выпустят немедленно.
В ожидании ответа он беседовал со мной, в частности, насчет древнееврейского языка, который он хорошо знал. Не успел он кончить беседы со мной, как его вызвали на свободу - он ушел так скоро, что я забыл вернуть ему его карандаш.
Самое тяжелое в тюрьме было не физическое неудобство, не голод и теснота и духота - но было духовно душно от вечной ругани, проклятий, циничных анекдотов - все это, как ядовитый газ, отравляло атмосферу. К вечеру люди уставали изрыгать хулу и брань, и наступала сравнительная тишина.
Тогда вдруг кто-нибудь начинал петь - и уже тут выливалась вся душевная тоска. Иногда в шутку кто-нибудь затягивал странную детскую песню: "Мама, мама, что я буду делать? У меня нет зимнего пальта-а-а"...
Содержание песни совершенно неглубокое, детски наивное, но все пели с увлечением, даже до исступления: из сердца рвались чувства заброшенности, сиротства, зовущие на помощь мать...
Утро воскресного дня. Снизу доносится отчетливый звон церкви св. Варсонофия. В камере тише обыкновенного. Подходим к окнам.
В темных решетчатых окнах храма мерцают огоньки. Люди свободно входят и выходят.
"Граждане, - объявляет мой друг, - сейчас мы устроим беседу религиозного содержания. Будет читать лектор М." - "Просим, просим"... - раздаются голоса. Приносят столик и на него ставят стакан воды. Один интеллигент подходит ко мне: "А я много слыхал о ваших лекциях; давно собирался посетить, да все некогда было". - "Ну, вот теперь я сам пришел к вам, - говорю я, смеясь: - теперь, пожалуй, найдется время".
Приходят из других комнат камеры, садятся вокруг. Напряженное внимание. Я читаю из Евангелия - притчу о блудном сыне.
Разве это не история России? Не судьба каждого из нас? Вижу перед собой глубоко открытые глаза, и сквозь них глядит русская душа, Бога взыскующая, горем вспаханная, слезами политая...
Кончаю. "Хотите ли еще собираться для чтения Евангелия по воскресеньям?" - "Почему только по воскресеньям? Можно и в будни", - отвечают слушатели.
Я пользуюсь моментом и вношу предложение.
"Граждане, я предлагаю сегодня резолюцию. Давайте, постановим прекратить ругань в нашей камере. Ведь и так всем тяжело, а тут еще этой бранью отравлять воздух". - "Верно, товарищ... Да ведь уж сколько раз постановляли. Все без толку"...
- "Ну, вот, а теперь мы постановим по-новому, во Имя Иисуса Христа и в Его силе"... - "Правильно, товарищ... Не годится все это сквернословие... грех великий"...
И что же? Ругань прекратилась. По-видимому, "резолюция" дошла до той силы русской души, которая, если проснется, то сделает все на свете, без оглядки и без пощады к самому себе - эта сила веры в Живого Бога и жажда жить no-Божьи. Недаром и безбожники уже догадались, что пора и атеизм сделать религией; ибо сам Луначарский в своей книге "Религия и социализм" когда-то писал: "Религия есть энтузиазм, а без энтузиазма не создавалось ничего великого".
Только никогда нельзя возбудить подлинного энтузиазма, если в душу заронишь сомнение в подлинном существовании Бога.
Всякую подмену этой веры народ в конце концов разглядит и отвернется от нее с недовольством или, по крайней мере, с чувством непреодолимой скуки. Вера в Бога делает чудеса в русской душе, так часто податливой, расхлябанной и как будто безвольной. Тот самый русский рабочий и крестьянин, который вчера утопал в пороках, сегодня, приняв Евангелие в сердце, без всякого усилия бросает и пьянство и курение; вспомним строгое воздержание в этом смысле в старообрядчестве и в евангельском христианстве.
И, наоборот, дисциплинированная и строго организованная душа западноевропейского христианина подчас далеко отстает от русского в этом отношении.
Да, ругань прекратилась в нашей камере... Слово Божие очистило ее духовную атмосферу, и нам всем стало легче дышать.
Только один матрос, когда чувствовал в душе неодолимый позыв к брани и встречал всеобщий протест, удалялся в кухню и там ругался досыта, но недолго, ибо не встречал слушателей. Скоро, ко всеобщему удовольствию, он взят был из нашей камеры.
Пришел однажды новый арестованный. Это был анархист. Он очень устал, неся свой чемодан на 4-й этаж. Бросив его в передней, он сочно выругался - как подобает анархисту, конечно, по адресу всех правительств на свете. К нему подходят с замечанием:
"Товарищ, в камере N 8 ругаться воспрещено". - "Что-о-о!" - возмущается он, как бы желая сказать, что, мол, и этой свободы уже лишают русского гражданина. Он, впрочем, оказался интеллигентным человеком, легко принявшим нашу конституцию насчет свободы слова.
С того воскресенья пошли регулярные религиозные собрания.
Каждую субботу и в канун праздника староста Н. объявлял:
- Граждане, завтра в большой комнате гражданин М. будет читать лекцию на тему такую-то... После лекции свободный обмен мнений.
Вслед за этим были организованы и другие лекции - по сельскому хозяйству, по юридическим наукам; но они не прививались или за неимением лекторов, или по недостатку интереса к темам, которые не могут поддержать упавший дух человека.
В день Благовещенья Москва радуется. Теперь волна весенней радости доносилась и к нам вместе с ликующим звоном. Но у нас эта радость претворялась в печаль. Благовещение! Праздник свободы! Сегодня вон там на Трубе (на Трубной площади, хорошо видной из наших окон) дети покупают щеглят и выпускают их, чтобы испытать одно из высших наслаждений - радость давать свободу. Эх, думали, наверно, некоторые из нас: хоть бы нас кто купил и выпустил из клетки!..
Нашего толстовца перевели в соседнюю камеру N 7. Через некоторое время я получаю от него секретную записку: "Просим вас, устройте в нашей камере духовную лекцию. Похлопочите"...
Вечером обращаюсь с просьбой по этому поводу к коменданту. Отказывает категорически. Что тут делать? Между нашими камерами площадка, с обеих сторон запертые двери и часовые.
Но - "для слова Божия нет уз".
Через несколько дней в нашей камере инженер У. заболевает тифом. Его уносят на носилках в больницу. В камере должна быть произведена дезинфекция формалином, и нас всех на шесть часов переводят в камеру N 7.
Я имею перед собой двойную камеру, аудиторию человек в 120 и, конечно, устраиваю лекцию. Да не лекцию, а просто открываю 55 главу Исайи и читаю: "Жаждущие, идите все к водам"... Присоединяю свои объяснения.
Но не нужно много и объяснять - потому что вот они, жаждущие, предо мной - и хотят они не объяснений насчет воды, а самой воды, которая струится как из горного родника, из светлой криницы Божьего слова. "Ищите Господа, когда можно найти Его, призывайте Его, когда Он близко... Вы выйдете с весельем и будете провожаемы с миром; горы и холмы будут петь перед вами песнь, и все дерева в поле рукоплескать вам".
Нет ни возражений, ни споров - благодарят или сосредоточенно молчат.
Бог открыл двери, и все выиграли от этой болезни инженера У.
Он попал в больницу, куда каждый мечтал попасть, так как там лучше кормили и чище содержали. Впоследствии его освободили, и я встречался с ним в Москве.
Понемногу и внешний наш быт преобразился. Когда переменялся состав камеры, мы подобрали некурящих и соединили их вместе в наименьшей комнате камеры.
Среди нас оказался бас из знаменитого синодального хора с красивой бархатной октавой. Под его руководством было организовано пение церковных песен и духовных стихов из сборника Христианского Студенческого Кружка. Перед обедом и ужином наша комната пела "Отче наш", и это пение как бы служило для всей камеры молитвой.
Начальство не мешало нам. Во время моих лекций дежурный чекист смотрел в глазок из коридора. Он и не думал доносить начальству о лекциях, но еще сам интересовался ими.
В нашей маленькой комнате "для некурящих" иногда оставался я один. Некоторые приходили побеседовать по душам, лично и интимно. Один генерал обнаружил при этом типичную интеллигентскую наивность по отношению к Св. Писанию. "Да, хорошо бы почитать Св. Писание... Евангелие я немного читал, и особенно мне нравится Евангелие Иоанна Златоуста".
Рядом на нарах были двое моих друзей - членов нашего кружка.
Взаимное общение очень укрепляло нас.
Дальше лежал молодой еврей-портной. Он сидел по доносу в растрате.
По его рассказу, он, по усердию своему, даже превысил норму казенного заказа, наняв лишних рабочих, а конкуренты обвинили его в растрате. Теперь он лежал целые дни, заложив руки по : голову и напевая романс:
Ямщик, не гони лошадей - Мне некуда больше спешить...
Добрый он был человек! Он получал хорошую передачу и из нее сам раздавал тем, кто не получал ничего. Кому-то принесли в передаче роман Достоевского "Бесы". После многих лет я перечитал его: какая удивительно тонкая картина того, что происходит сейчас на Руси - и именно в смысле русского богоборчества!.. Свет горел всю ночь - по приказу Чека в целях контроля - и было удобно читать, когда камера стихала.
Раз ночью я уже спал... Вдруг кто-то берет меня за плечо.
"Тс-с-с... Не шевелиться", - шепчет голова в военной фуражке, наклоняясь ко мне. Оказывается, это ночной обыск. Предупреждение "не шевелиться" делается для того, чтобы устранить у других заключенных возможность что-либо припрятать. Осматривают все, даже белье... "А это что? Библия?.. Надеетесь на Бога?.. Спасет Он Вас! Как же!.. Так же, как и Николая спас..." - едко говорит он.
Но Библию все же не отбирают. Обыск, как оказывается, был вызван тем, что у одного дежурного чекиста в эту ночь перехвачено было пять писем для передачи в город. Он был арестован.
Из кармана моих брюк чекист достает бумажку - о ужас! - там записаны разные адреса... Он держит ее, еще не разворачивая, отвлекается в сторону разговора другого (младшего) чекиста с моим товарищем-студентом, у которого, оказывается, нашли его перочинный ножик.
Мой чекист дает своему помощнику какое-то разъяснение и в это время бросает бумажку с адресами, не прочитав ее.
Вдруг он поднимает ее опять, но через минуту опять роняет и уходит. У меня на душе отлегло. Моих обоих спутников скоро отпускают. Один из них, инженер, освобождается по ходатайству коммунистов-сослуживцев, которые хлопотали о нем, как о человеке, всегда лояльном к власти, притом незаменимом работнике. И действительно, какая ирония! В первый же день сидения ему попадается газета, где сообщается об открытии нового моста через Березину, "построенного по проекту инженера Н.". "Хорошая награда за труды!" - говорит он с усмешкой. Эта-то несуразность и была ликвидирована начальством.
С уходом моих обоих друзей я остался один, но не было тягостно: сознавалась, как никогда, близость Того, от Которого никто и ничто не может нас отлучить. "Ни смерть, ни жизнь... не может отлучить нас от любви Божией во Христе Иисусе".
"Не оставлю вас сиротами, приду к вам", - сказал Христос.
"Если пойду и долиной смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной", - свидетельствует Давид в одном из псалмов.
День 11-го апреля принес некоторые новости. С утра пришел чекист из бюро и прочитал длинный список имен; среди них прозвучала моя фамилия. "Все с вещами!"
Я только что передал остаток хлеба анархистам, кончившим голодовку вследствие обещания дать им свободу. Новая передача хлеба придет сегодня, но после нашего ухода, - и мне придется идти без запаса; еще когда разыщут мое новое местопребывание! Есть немало людей, которые говорят, что Евангелие непрактично. "Ну, разве не лучше было бы вам свой хлеб при себе оставить?" - сказали бы они мне.
Нет, все оказалось к лучшему. Лучше уж было и то, что я по жаре не нес лишнего груза. А идти было далеко - из центра Москвы в Таганку.
Шло нас человек двадцать. Из этой среды сразу же прибился ко мне один молодой офицер из Красной армии (как оказалось, из охраны поезда Троцкого). Он очень не доверял окружающим. "Уж позвольте мне с вами не разделяться", - просил он. Еще один вступил в нашу тройку - это был староста нашей камеры, старый политический деятель - эсер.
Жаркий весенний день. Мы идем по Москве. Толпы народа идут, как ни в чем не бывало.
Вокруг нас конвойные с револьверами в руках, наготове...
Повстречавшийся старик-извозчик роняет с козел: "Вот так преступников набрали!.."
На Таганской улице трудный подъем в гору. Разрешают остановиться на отдых. Многие выбиваются из сил, под тяжестью мешков и чемоданов.
Садимся на тротуаре. За нами поодаль следуют женщины, очевидно, жены некоторых из заключенных. Одна из них подходит с ребенком лет трех. Она прощается с мужем: ведь ведут уже в настоящую тюрьму; пропала надежда на освобождение. Слезы текут по щекам молодой женщины. Ребенок молча смотрит широко раскрытыми глазами на отца и на мать...
Вот и Таганская тюрьма. Тяжелые железные ворота затворяются за нами.
Нас вводят в большую переднюю и оставляют впредь до распределения по камерам.
Мои бедные спутники погрузились в угрюмое молчание. Как стадо без пастыря, жались они в углу большой неприветливой комнаты, как бы ощущая себя во власти какой-то холодной беспощадной силы, казалось, столь же недоступной чувствам сожаления, как камень и железо, из которых построена тюрьма.
Я достал из кармана Библию - и вот какой стих мне открылся: "Там узники вместе наслаждаются покоем, и не слышат криков приставника. Малый и великий там равны, и раб свободен от господина своего" (Иов 3:18-19).
Никогда раньше я не замечал этого стиха.
Совпадение так поразило меня, что я не удержался и прочитал эти слова вслух своим соседям. Они тоже очень этим заинтересовались, начали говорить со мной, вообще оживились душевно.
Мы все узники в тюрьме большой или малой, но там, в ином мире, который Христос делает нам доступным уже здесь - через возрождение давая нам новую жизнь (инобытие) - настанет совершенная свобода.
Солнечная Москва, с ее журчащими апрельскими ручьями, осталась позади.
Нас ведут внутрь тюрьмы. Стоя в первом этаже, находишься как бы на дне огромного колодца; по стенам его четыре этажа сплошных железных балконов, соединенных железными лестницами: на балконы выходят ряды дверей - они ведут в одиночные камеры. Их более пятисот. Темно, угрюмо...
Мы стоим около конторки - где производится регистрация и распределение по камерам. Маленький сухенький старичок-чиновник, совсем не тюремным, тихим отеческим голосом объясняет каждому что-то. Среди суровости и официальности его голос звучит как-то особенно успокаивающе. Нас втроем помещают вместе согласно нашей просьбе.
Мы должны пройти карантин. Целое крыло первого этажа называется этим именем. Камеры здесь особенно грязны, неустроены, с разбитыми стеклами. Арестанты не заботятся об их благоустройстве - ибо жить в них приходится лишь временно. Фактически назначение карантина состоит как будто в том, чтобы испытать тюремную жизнеспособность новичка: уж если в этом неопрятном отделении выживет, так в остальных помещениях тюрьмы и подавно выдержит. За мою бытность один старичок не выдержал и скончался; он принадлежал к числу так называемых "неомарксистов": так в шутку называли у нас группу арестованных на каких-то именинах, где распевалось юмористическое стихотворение по адресу Карла Маркса.
Нам попалась камера на редкость грязная. Земляного цвета мешок с деревянными опилками, и притом дырявый, валялся на полу. Другой лежал на железной койке, привинченной к стене. "Кому лежать на койке? По старшинству уступим вам", - сказал офицер, обращаясь к старому эсэру.
- Нет, уж тогда бросим жребий, - сказал он. Бросили жребий; он достался все-таки старшему из нас. Мы вдвоем улеглись кое-как на полу. На другой день эсэр ушел от нас в так называемый политический коридор - а мы вдвоем перебрались в более светлую камеру. Пришлось мне здесь подвергнуться экзамену в здоровьи.
Окно в камере было разбитое, по ночам было очень холодно; отопление в тюрьме было центральное, но оно испорчено. Чувствую озноб, головную боль, опасаюсь: не тиф ли? Неужели умереть придется в тюрьме?
Это была странная болезнь: фельдшер не мог ее определить.
Тогда-то я вкусил высшее одиночество, если оно вообще возможно для верующего: родные еще не нашли меня, и всякая связь с внешним миром была прервана. Впрочем, через несколько дней я выздоровел.
Кто-то говорил у нас, что имеется план все русское население провести через тюрьму, как через политический карантин, - тогда, мол, оно будет благонадежным и вылечится от всякой контрреволюции.
Но, поистине, в Таганке уже была богато представлена вся Россия, - так, если эмиграцию кто-то назвал Россией N 2, то тюрьму я бы назвал Россией N 3. Таганка собственно является следственной одиночной уголовной тюрьмой, но теперь квартирный кризис перекинулся и сюда: за недостатком места в Бутырках (политическая тюрьма) много политических сидело в Таганке.
Здесь были при мне митрополиты (Кирилл Казанский, Серафим Варшавский), архиепископы (Филарет Самарский), епископы (Петр, Феодор Волоколамский, Гурий Казанский), игумены (Иона Звенигородский, Георгий Мещовский), священники, далее обер-прокурор св. Синода А. П. Самарин, профессор Кузнецов, целое крыло эсэров, анархисты, польский коридор (репатрианты), генералы и офицеры, матросы, рабочие. [Репатрианты - их заключение проистекало из военно-политических осложнений того времени между РСФСР и Польшей.] Основное население тюрьмы - уголовный элемент: воры, фальшивомонетчики, убийцы и т. д.
В Таганской тюрьме физические условия были несколько иные, по сравнению с Кисельным. Хлеба давали от полуфунта до 3/4 фунта в день. Этот кусок назывался на местном жаргоне "пайкой", и он служил в тюрьме денежной единицей: так, например, за очистку камеры от насекомых я должен был заплатить "специалисту" три "пайки". Днем предлагали суп - нередко из гнилого конского мяса, такой зловонный, что обычно арестованные отказывались его принимать: дежурный заключенный с громом прокатывал медный котел с этой похлебкой до уборной, там выливал его и в награду за свои труды вылавливал оставшиеся на дне несколько картофелин. Какой-то зеленый лист (я не ботаник, не берусь определить - только не капустный) плавал иногда на поверхности. Не забудем, что тогда вне тюрьмы Россия вообще голодала - многие не имели и того, что нам давали. Затем после супа на второе блюдо мы получали 2-3 ложки гороховой каши (или, так называемой, полбенной); к ужину давали то же, что и на обед, да три раза в день выдавался кипяток. Изредка давали немного сахару.
Не удивительно, что среди арестантов при таком питании сильно было развито малокровие и туберкулез.
Спасала нас приносимая извне от родных и друзей "передача". Вторник и суббота, дни "передачи", были в тюрьме особенно чтимыми. Лишнего никогда не бывало, ибо при каждом из нас, имевших передачу, кормился кто-либо из верхних этажей, так называемой "шпаны" (словом "шпана" на тюремном жаргоне называется "рвань", "голытьба", мелкие воришки и т. п.).
Вскоре питание наше значительно улучшилось: партийные устроили голодовку, и мы, причисленные к политическим, вместе с ними стали получать улучшенную пищу, - рисовый суп, иногда с рыбой, компот; два раза в месяц от Политического Красного Креста приносили сыр, сахар и т. п. Если в гигиеническом отношении мы страдали в силу принципа: "всяк за всех виноват", неся ответственность за чужую нечистоплотность, то в этом случае мы испытали обратное - получив незаслуженное улучшение, добытое трудами и страданием других.
Гулять в Таганке выводили каждый день, но нашу группу вначале выпускали на прогулку отдельно, по утрам. Старик Михеич (надзиратель) объяснял эту предосторожность особой важностью нашего преступления, дав нам кличку: "анархисты в плане кронштадтских событий".
Прогулка длилась полчаса на маленьком дворике с высоким забором. Хорошему освежению организма способствовали гимнастические упражнения, которыми руководил один бывший среди нас вице-адмирал. Таганка - тюрьма неряшливая, и ее преимущество в большом беспорядке, который давал нам много свободы, особенно в смысле взаимного общения: можно было свободно ходить по всей тюрьме; камеры одиночные были, в силу того же "квартирного кризиса", перенаселены, вмещая по 3, 4 и даже до 7 человек, и потому почти целый день они были открыты.
Но карантин заключался, по-видимому, и в том, что нас, вновь прибывших, долго выдерживали под ключом.
Однако уже скоро после прихода в Таганку, ко мне в камеру пришел надзиратель со словами: "Вас кто-то требует". Оказалось, профессор Н. Д. Кузнецов, мой старый знакомый, явился меня навестить. Не думал я о такой встрече. Год тому назад я сидел в Голубом зале Дома союзов на Большой Дмитровке: там шел знаменитый показательный процесс, суд над церковниками (описанное выше дело Самарина и Кузнецова), и тогда, во время суровой речи государственного обвинителя Крыленко, направленной против религии вообще, я ощутил предчувствие, что и мой черед не за горами.
И вот так и случилось. Но как радостно встретить знакомого человека в тюрьме! Как много в этом слове: товарищ по несчастью! Впоследствии мы имели много бесед по волнующим нас обоих вопросам (особенно, по церковному) - для этого на свободе не хватает времени.
Кстати, о камере. Это узкая каменная келья, имеющая пять шагов длины и 2,5 шага ширины. К одной стене привинчена кровать; в прежнее время она с 8 часов утра подтягивалась к стене и запиралась на замок. Другие 2-3 кровати устраивались из старых коек, укрепленных на железных ведрах (парашах). Маленький столик привинчен к стене. В двери знаменитый глазок, отверстие величиной с медный пятак, в которое часто заглядывает надзиратель. Вверху, под потолком, окно с толстой железной решеткой.
На ночь нас обязательно запирали, и мы даже просили об этом, ибо иначе нам угрожало ограбление со стороны верхних этажей. Эта мера, впрочем, еще не вполне обеспечивала нашу безопасность - ибо воры отпирали камеры отмычкой. Для предупреждения подобного нашествия мы в своей камере вешали на дверную ручку медную обеденную миску. Однажды часа в 4 утра мы вдруг слышим, как миска упала с оглушительным звоном на каменный пол. Открывается дверь: на пороге в сумраке вырисовывается высокая фигура. Мой офицер издал крик - чтобы напугать вошедшего, хотя в его голосе слышался его собственный испуг. Фигура удалилась. Позвали сторожа. По наблюдению офицера, вор скрылся в противоположную камеру. Там с вечера были заключены два подростка лет по 12 (их нашли на вокзале без документов).
Надзиратель вошел туда и видит мирно спящих двух юнцов.
Где же вор? Оказывается, он забрался под тюфяк, но его выдали длинные ноги, за которые он и был извлечен надзирателем. На вопрос последнего, как он сюда попал, он сказал: "Заблудился". - "Знаем тебя, как ты заблудился", - ворчал надзиратель, снабжая свою речь тумаками. Это был известный вор из отделения несовершеннолетних.
Я хотел бы много написать о тюремном окне. Это отдушина в смрадной келье.
Через нее видишь то, что так мало замечаешь на свободе - кусок неба. Ночью тихо смотрит оно с вышины мерцающими звездными очами... Сколько миров там в этой таинственной бездне! Днем небо сияет кроткой лазурью; проходят облака. Это почти единственная "природа" в тюрьме.
На окно прилетали голуби, воробьи собирать крошки оставшейся пищи - милые крылатые гости! По утрам и вечерам с пронзительным писком носились стрижи.
Если влезть на окно, можно видеть Москву: вон серо-желтые стены и башни Спасского монастыря (там концентрационный лагерь человек на 500); весь обрамленный зеленью Донской монастырь; с другой стороны пылает в лучах червонным золотом Храм Христа Спасителя. Взор впивается в ту сторону: там, пройдя мысленно два, три бульвара, будешь на Бронной, дома...
Но ближе - взору открывается прозаическая картина: тюремный двор; часовой на вышке за забором (его называют Петрушкой) наблюдает за гуляющими арестантами. "Отойди от окна", - кричит он, если видит группы гуляющих, скучивающихся у окон. Но окно в тюрьме имеет свою непреодолимую мистическую власть. Если не иметь свободы, то хоть видеть ее в созерцании! Какое счастье, что Христос открыл окно в вечность, которого никто не может затворить! Не только окно Он открыл, из которого видно небо, но и самое небо.
"Отныне увидите небо отверстым, и ангелов Божиих восходящих и нисходящих к Сыну Человеческому".
Этого окна не заслонят никакие стены, даже стены могилы. Даже, если я потеряю окно своей души, око моего тела, это небо не уйдет из моих глаз, ибо оно не зависит ни от каких глаз, но зрится из глубин духа, куда не досягает никакой человеческий произвол.
Я никогда в жизни не был так весел, как в тюрьме. Я люблю петь в хоре, но здесь я часто пел один. Мой сосед просил повторять эти духовные песни, чтобы развеять его тоску и тревогу.
Другой знакомый сказал однажды: "Что вы так веселы? Уж не притворяетесь ли?" - "Ну, что ж? Вы хотите, чтобы я вздыхал нарочно, чтобы устранить подозрение в неискренности?" - сказал я, смеясь.
На Страстной неделе я даже составил ободряющее послание своим друзьям и послал его в качестве пасхального привета в стихах:
Братьям - сестрам
(Поется на мотив: "Есть на Волге утес")
Жаждет правды народ, Избавления ждет, В темноте и грехе погибая... Но великий Христос Весть благую принес - Он спасет мир от края до края.
Он болезнь исцелит, Власть греха сокрушит, Утолит все земные страданья. Солнце братской любви Переплавит мечи, Песней радости сменит рыданья.
Братьям-сестрам привет, Что несут Христов свет, Жизнь отдали за счастье народа - Свою юность Христу И души красоту Посвятили во имя свободы.
Всех зовите на пир! Возвестите всем мир, Унывающим слово отрады - Что Спаситель воскрес, Дверь лазурных небес Отворил всем взыскующим града.
Царство Божие в нас Мы созиждем трудясь - В нем не будет раба-господина, Но лишь братство людей; Так гремите ж сильней: Во Христе все да будут едино!
Одно время я сильно расстраивался при мысли, что моя судьба в руках людей.
Целый день раздавались крики снизу, от стола: "Такой-то, с вещами, к столу!" "Такой-то на свободу!"
Иногда высылали партиями в Бутырки, в Архангельск, во "внутреннюю тюрьму" на Лубянку на допрос (там по неделям приходилось ждать).
Я однажды решил взяться как следует за этот род страха. Я живо представил себе, что самое худшее это - расстрел. Но ведь умереть за Христа - это высшее преимущество. Ибо все и так умирают, часто за бессмыслицу. Притом смерть мне казалась даже легче, чем иные минуты ощущения в морально-грязной атмосфере или перспектива отправляться в Архангельск или Соловки. И когда я внутренне вновь пережил в горячей молитве смерть со Христом, которая, в сущности, должна быть уже раньше пережита в процессе духовной жизни (чтобы жить во Христе, надо умереть для себя) - я избавился от последнего груза, иногда пригнетавшего душу.
Что же касается пределов человеческой власти над нами, то мы имеем непреложное слово Иисуса Христа: "Ни одна из малых птиц не упадет на землю без воли Отца; у вас же и волосы все сочтены". И не сказал ли Он представителю римского правительства: "Ты не имел бы надо Мной никакой власти, если бы не было дано тебе свыше".
"Дана Мне всякая власть на небе и на земле", - говорит Христос Своим ученикам по воскресении.
"И вы имеете полноту в Нем, Который есть глава всякого начальства и власти", - пишет апостол (Кол. 2:10).
Только бы нам предать себя всецело "Господу господствующих и Царю царей".
Как я уже сказал выше, моральную тяжесть в тюрьме составляет циничная нравственная атмосфера. Но в Таганке мы были более изолированы - устраивались маленькими группами и были больше предоставлены самим себе.
На соседей мне везло, хотя я и не искал их.
Так, попросился ко мне в соседи - некто N., архивариус св. Синода: человек очень чуткой, интеллигентной души, старик лет шестидесяти. Попал он в тюрьму за компанию со всем штатом служащих одного учреждения в Петрограде, обвиненного в каких-то злоупотреблениях. Одинокий вдовец, он был здесь еще более одинок. Бывало, станет на ящик и часами стоит у окна, смотря на Спасский монастырь.
Или ночью слышишь вдруг его тихое рыдание.
Много рассказывал он мне интересного - особенно из истории современной церкви, которую он представлял в ряде живых иллюстраций - типов высшего духовенства, прошедших перед его глазами в св. Синоде.
Глубоко православный в душе, он не мог без горечи вспоминать о наших епископах: "Я не встречал ни одного верующего среди них. Все они бонзы, бонзы!", - повторял он с гневом. [Бонзы - языческие жрецы в Китае (буддисты).]
Далее с благодарностью вспоминаю бывшего русского консула в Италии, знакомившего меня, между прочим, с итальянским языком.
Вся внешняя жизнь в тюрьме вообще ясно подтверждала великую истину, что Бог "вникает во все дела наши" - и Он действительно заботился обо всех мелочах нашей жизни, как социальной, так и материальной: нужно было только самому оставаться Ему верным. [Пс. 32:15.] Приведу один из многих примеров Божьей заботы.
Подошли морозы. В тюрьме, как я сказал, не было отопления. Но известно, как изобретателен русский человек, а тем более, что нужда - мать изобретений. Уже для того, чтобы в любое время кипятить воду, применялась "динамка", маленький прибор величиной с портмоне - состоящий из куска жести, скомбинированного с куском дерева; стоило опустить его в медный кувшин с водой, соединив с проводом, - и через четверть часа кипяток был готов. Иногда тюремный мрак в коридорах вдруг озарялся голубой молнией, и тотчас же раздавался крик: "Снимай динамо!" Оказывается, электрическая сеть была перегружена, и провод перегорел. Сами виновники обыкновенно выбегали в коридор и присоединяли к общему шуму свой протестующий, полный возмущения крик: "Снимай динамо!", чтобы замести следы. Периодически помощник начальника тюрьмы обходил камеры и делал обыск; надзиратель шел за ним, неся мешок, полный "динамок". На другой день усиленно производились новые приборы; ничто не менялось - разве только рыночная цена прибора несколько поднималась. Наряду с динамо была изобретена электрическая плитка, на которой можно было жарить, что угодно: она представляла сеть проволок, закрытых глиной, и имела вид круглой подставки.
Не менее выдающееся изобретение представляло устройство электрического отопления.
Входишь, бывало, в чью-нибудь камеру - там тепло, когда кругом у соседей холодно. Откуда берется тепло? Оказывается, под столом намотаны проволоки, которые накаляются от соединения с проводом. Один приспособил для отопления пресловутую железную "парашу". Провод старательно скрыт в стене, замазан глиной; а внизу над полом выставляются его кончики - стоит придвинуть к ним посудину, она нагревается и дает тепло.
Я принципиально не покупал "динамок".
Когда наступили морозы, заключенный из соседней камеры звал меня поселиться с ним. Там проходила труба от кухни. Но мой сожитель просил меня не покидать его - было не по-товарищески его оставлять. Через несколько дней его выпустили - я остался и без соседа и без отопления. Опять, скажут благоразумные люди, я поступил непрактично. Но... терпение...
Приходит ко мне снизу старообрядец Е. и говорит: "У меня к вам просьба. Моего соседа выпустили. Не переберетесь ли вы ко мне? Я очень вас прошу. А то я боюсь - еще дадут мне в соседи курящего или вора какого-либо!" Для старообрядца оба вида зла почти равносильны. "Приходите, у меня труба от кухни". - "Но, ведь, меня к вам не пустят. Такие камеры, да еще во втором этаже (он считался аристократическим) берут с бою и по протекции". (Этих камер было во всей тюрьме 8.) - "Вы только дайте согласие. А я все устрою, через канцелярию". Я согласился, и мое переселение состоялось. (Е. был влиятельный человек. Он заведовал переплетной мастерской.) Моя новая камера N 106 был замечательно уютная. Почти весь день мой сосед отсутствовал (уходя на работу). Вечером он приходил и учил меня переплетному делу. Зная мой интерес к духовной литературе, он вытребовал из дому старинные старообрядческие книги. Вечером он вслух читал мне "Четьи-Минеи", держа при этом в руке восковую церковную свечу.
Назову теперь, что было моей нравственной опорой в тюрьме. Конечно, прежде всего, вера - что Бог со мною, что Он все делает к лучшему, если мы любим Его; что я "терплю за Христа", а не за какое-либо злое дело. "Я завидую вам, - говорил мне один железнодорожный рабочий: - Вы сидите за веру, а я за кражу. Но я верю, что Бог меня наказал, чтобы я, выйдя отсюда, никогда больше не страдал за плохие дела, а лучше уж за хорошие. Бог даст, ваши беседы помогут мне выбраться на дорогу".
Притом я все больше сознавал, что тюремное заключение для меня являлось не страданием, которое захотели мне причинить люди, но определенной миссией, я бы сказал - командировкой, для продолжения образования и для помощи ближним.
Молитва, чтение Слова Божия и работа - вот три моих главных опоры.
Эти три рода энергии, которые я проявлял с своей стороны, вытекали из моей веры.
Бог предлагает нам общение с Собою в молитве, в познании Его откровений, данных через слово Его, и Он посылает нас в мир для служения. Человек с своей стороны проявляет соответственное усилие для осуществления этих целей.
Молитва! Правду сказал П. Н. Николаи, что она представляет то вдыхание надводного воздуха, которым поддерживает свою жизнь водолаз, находящийся на дне моря, в чуждой стихии. Тюрьма, более, чем что-либо представляет атмосферу, в которой легко задохнуться человеку. Но молитва есть творческая способность проникать всюду - она не знает власти никаких стен, никаких решеток и оков, она способна парить над всеми национальными и религиозными перегородками, разделяющими людей, - она дает возможность человеку "крылатою мыслью весь мир облететь".
Гус молился даже на костре, в дыму и пламени, овеянный жгучим дыханием смерти.
На заре мне слышится сквозь сон Протяжный колокольный звон. В окно темничной кельи В сияньи перламутра Смеется ласковое утро - Улыбкой матери над колыбелью. Горят в лучах восхода Огнем златые купола; Поют, гудят колокола... Проснулась мать-природа: "Вставай", зовет она: "Молитва лучше сна!"
Лето 1921 г. Таганка
Иногда посреди дня, утомленный шумом, руганью и вообще дрязгами грубой тюремной атмосферы - я вдруг внезапно ощущаю полную внутреннюю тишину, как бы "веяние тихого ветра" или благостное дыхание иного, нездешнего мира... Что это? Откуда струится этот тихий свет, ласкающий душу, набегающий нежной и теплой волной, поистине претворяющий своим неземным благоуханием "смрадную тюремную келью в сад лилий?"
Не друзья ли это и близкие вспоминают в молитве?
Не молится ли в эту минуту за меня моя мать?..
Вторая моя опора - это Слово Божие.
Если окно делает нам доступным простор голубого неба - то Слово Божие открывает нам иной бездонный простор духовного неба.
"Отныне увидите небо отверстым", - сказал Христос.
Недаром Наполеон, будучи узником на острове св. Елены, писал: "Когда я читаю Евангелие, я вижу небо".
Никогда, кажется, я не читал Библию так много, как в тюрьме; никогда так жадно не пил воду живую.
Говорят, что из глубины колодца и днем можно видеть звезды.
Так, из глубины страдания можно созерцать сверкающие звезды духовного неба. В Библии мне открывались теперь новые стороны - в особенности, откровения о страдании, о справедливости Бога и о справедливости человека.
"Бог внемлет нищим и не пренебрегает узников Своих".
Более ясным стало убеждение в неизбежности и радости страданий за Христа:
"Все желающие жить благочестиво во Христе Иисусе будут гонимы".
"Вам дано ради Христа не только веровать в Него, но и страдать за Него", - писал апостол Павел из тюрьмы к верующим.
Слово Божие утверждало мою веру и вселяло полное спокойствие в душу, полную свободу от обстоятельств, от людей.
Так много теперь говорила книга Иова.
Все эти слова и раньше были мне знакомы - но теперь они загорелись каким-то огнем, стали живыми и драгоценными.
Иногда Библию не позволяют иметь с собою в тюрьме. Но кто любит Слово Божие, тот заучивает его наизусть. Брат С. был лишен своей Библии при входе во "внутреннюю" тюрьму. Этим, вероятно, думали пресечь его пропаганду. Но он читал наизусть главу из Евангелия и объяснял ее жадно внимавшим слушателям.
Приходит время, когда верующие настолько проникнутся Словом Божиим - что будут "живым Евангелием", "письмом Христовым... написанным не чернилами, но Духом Бога Живого", "узнаваемым и читаемым всеми человеками".
Тогда же я имел время привести в порядок свои темы, приспособленные для проповеди (их оказалось несколько сот), составив своеобразную систему (симфонию).
Например, тема "Страдание" помечена мною на полях в начале книги Иова; тут же приведены собранные мною параллельные места из разных книг Библии. А на особых, вклеенных в Библию листах, эта тема "страдание" названа в ряду других - и против нее упомянута та страница Библии, на которой надо искать все заметки и тексты на эту тему. При дальнейшем чтении Св. Писания приписываются на полях против данной темы все новые мысли и тексты. И постепенно эти темы, как колодцы, наполняются живой водой. Тюрьма изолировала от многих внешних забот мою память, и теперь последняя сосредоточенно и усиленно скопляла (аккумулировала) нужные мысли из Библии и из жизни на различные темы.
Хождение по тюремному дворику напоминало верчение белки в колесе. Но и этот круг был разомкнут: и беседами с другими заключенными, и иногда заучиванием наизусть какой-либо главы из Библии.
Моей третьей опорой была работа.
В тюрьме были различные мастерские, но меня туда не посылали работать, так как я был в разряде не осужденных, а следственных. Поэтому я мог делать, что хотел. Мой сосед научил меня переплетать - благодаря этому искусству я исправил свой Новый Завет. Я купил его еще в 1905 г., когда был студентом Петербургского Университета. Это было вскоре после моего обращения, моего внутреннего поворота ко Христу. С тех пор эта книга была постоянно со мной - я носил ее в кармане. Помню, как однажды в Варшаве, во время одного восстания, солдаты Лейб-Гвардии Волынского полка обыскивали чуть ли не каждого прохожего, особенно мужчин. "Руки вверх!" - скомандовали мне. "Ага", - сказал один, нащупав у меня нечто в кармане пиджака. "Что, револьвер?" - спросил другой. "Ну да, - сказал я, вынимая Евангелие, - это мое оружие, мой меч"... Солдаты посмеялись и отпустили меня. Но от постоянного ношения и частого употребления мой Новый Завет рассыпался по листочкам - поэтому в тюрьму я взял с собой Библию, а Новый Завет мне принесли позже, для починки. В тюрьме оказалось достаточно времени, чтобы приклеить чуть ли не каждый листочек при помощи тонкой бумаги и крепко пришить; в общем, Евангелие мое вышло из тюрьмы более прочным, чем вошло в нее (в прямом и в переносном смысле).
Однажды раздавали заключенным кофе. Оно было завернуто в бумагу, которая, к ужасу моему, оказалась листами из Евангелия. Я немедленно пошел заявить протест.
В небольшой комнате несколько человек еще продолжали делать пакетики, употребляя для этого священные страницы. "Разве это по закону?" - спросил я одного из коммунистов. "Конечно... вон видите куча книг религиозного содержания; нам приказано их все уничтожить. Они изъяты из тюремной библиотеки". - Входит комиссар, заведующий учебной частью в тюрьме. "Что тут за шум? О чем спор?" - говорит он, обращаясь ко мне. "А вот угадайте", - отвечаю я, протягивая ему смятые листочки. "Что это? Евангелие?"... - "Вы же, товарищ Н., распорядились употребить эти книги", - говорят работающие. "Нет, это неправильно. Можете уничтожать литературу религиозного содержания, как то жития, церковные книги... А Библия признается литературным памятником, который уничтожать запрещено. Об этом была недавно телефонограмма политпросвета". (Отдел политического просвещения.)
"Вот видите... - сказал я. - Позвольте же, я выберу из этих бракованных книг Евангелия, и возвращу их в библиотеку". - "Что ж, пожалуйста"...
И вслед за этим я извлек из этих выброшенных книг 167 экземпляров Св. Писания - это были книги на русском, французском, греческом, древнееврейском, армянском, грузинском и др. языках, подаренные разными жертвователями в тюремную библиотеку.
Придя в библиотеку, я получил каталог для регистрации книг, - записал их, и, с согласия библиотекаря (тоже из заключенных), взялся заведовать этим отделом, выдавать эти книги заключенным и вообще помогать в библиотеке. Она была довольно обширна, но, к сожалению, из многих книг были вырваны страницы (как известно, для надобностей курения).
Благодаря этой работе усилилась моя связь с арестантами: я мог руководить чтением некоторых из них, рекомендуя хорошие книги из русской художественной литературы (тем более, что когда-то это было моей специальностью в гимназии, где я был до 1913 г. преподавателем русской и всеобщей литературы).
Это же сотрудничество в библиотеке открыло мне доступ к книгам и для самого себя - и некоторые основательные труды (например, "Предшественники реформации" Гаусрата) были мною прочитаны.
В тюрьме были администрацией организованы курсы по общеобразовательным предметам, языкам и т. д. Преподавали сами заключенные, среди которых было немало образованных людей. Я записался на курсы английского языка.
Посещение этих уроков давало много преимуществ помимо приобретения полезных знаний.
Каждый вечер после поверки, которая происходила в 7 часов, камеры запирались до утра: участников же курсов выпускали на урок. Было большое наслаждение посидеть в более чистой камере, в среде интеллигентных людей (профессор, писатель, директор Художественного Театра и т. п.), поделиться новостями; все это для практики излагалось на английском языке. Было и еще маленькое преимущество. Начальство поощряло посетителей курсов, выдавая им по временам изюм, сахар и т. п.
Ну, разве не прав я, называя тюрьму Академией? Это была не только Академия духа, но отчасти и - наук.
Самым ценным приобретением для себя из области знаний я считаю ознакомление с древнееврейским языком. Человек 60 евреев было среди заключенных - они сидели за преступления по должности, за спекуляцию. Среди них был осужденный за что-то офицер. Говорил, что попал по доносу со стороны одной знакомой, на почве ревности (такие случаи бывали неоднократно в тюремной практике). Узнав о моем интересе к Библии и к еврейскому языку, они наперерыв предлагали мне свои услуги, совершенно безвозмездно. Один из них сделался постоянным моим учителем. Когда я пропускал день, он искал меня и упрекал в лености. Постепенно меня научили писать и читать; потом я составил элементарную грамматику. Какое наслаждение было читать в подлиннике, на священном языке пророков и Христа историю Авраама, Песнь Песней, псалмы, пророчества, молитвы из богослужебной синагогальной книги. Со своим учителем я прочел 13 глав Евангелия от Матфея. - Это и ему давало возможность знакомиться с учением Иисуса Христа; при этом он не раз восхищался возвышенными идеалами Нагорной проповеди. На прогулках я упражнялся при встречах с евреями в разговорной речи на этом же языке. Как ни странно, тюрьма открыла мне дверь еще в одну область знания, столь священную и близкую для меня.
Не учит ли нас Бог "извлекать драгоценное из ничтожного?" Некогда Иеремия жаловался Богу: "Горе мне, мать моя, что ты родила меня человеком, который спорит и ссорится со всею землею"... "Ты знаешь, что ради Тебя несу я поругание"... "За что так упорна болезнь моя, и рана моя так неисцельна, что отвергает врачевание?"... Но Бог говорит ему: "Если извлечешь драгоценное из ничтожного, то будешь, как Мои уста... И сделаю тебя для этого народа крепкою медною стеною; они будут ратовать против тебя, но не одолеют тебя, говорит Господь".
Беседы с евреями еще более углубили мой интерес к еврейскому вопросу, который, по словам Владимира Соловьева, есть вопрос христианский; он будет разрешен обращением евреев ко Христу, но помочь этому обращению мы можем лишь тогда, когда сами будем являть свет, любовь и мудрость Евангелия в нашей жизни.
И как много глубокой тоски и жгучей жажды таится в глубине еврейского сердца, той самой, которая вдохновляла их отцов, названных в Новом Завете "сынами пророков и Завета"... Только не узнают они Христа в нашей практической жизни и даже в нашем истолковании христианства, которое так же похоже на Евангелие, как Талмуд на Библию.
Однажды я простудился - почувствовал что-то вроде сухого плеврита. Меня направили в перевязочную комнату.
Небольшая чистая камера. Посреди нее стоит иеромонах, исполняющий должность санитара. Вереница больных проходит через комнату. Большинство страдает экземой, язвами на ногах. О. Георгий, человек лет 50, с длинными лоснящимися от елея редкими волосами и простым русским (мужицким) лицом; глаза его прямо светятся лучистым сиянием. Любит говорить отечески, с народным юмором. Мы с ним очень подружились. Я стал помогать ему писать названия лекарств по-латыни, ибо он писал их по-русски, и то не совсем ладно.
Еще одно приобретение и улучшение. Он дал мне ключ от этой тихой и чистой камеры, которая после двух часов всегда была свободна, и я мог приходить сюда для чтения Библии, писания писем и т. п., изолировавшись от тюремной грубости, вызовов и т. д.
Но еще большим приобретением было знакомство с этим типом истого русского православия или просто русского христианства, при всей простоте вмещающей и мудрость и крепкую волю, а главное удивительную мягкость, широту и любовь, любовь без конца...
Он был в тюрьме как бы старцем, к которому ходили за советом. Даже еврей Н., из интеллигентов, любил придти и отвести душу в камере отца Георгия.
Камера была чистая, светлая; из нее видна была другая часть Москвы (противоположная той, которая открывалась из моего окна).
Вон сверкает пламенеющий костер, над высокими крышами и куполами - это Храм Христа Спасителя... В той стороне и мой дом.
"Не тужи, золото мое, все будем свободны", - оптимистически говорил он, бывало, заключенному.
История его поучительна. Он был сначала послушником у знаменитого оптинского старца Амвросия, потом там же в Оптиной пустыни иеродиаконом - и действительно воплощал в себе трогательное, умилительное, типичное для Оптиной пустыни "православие сердца". [С него (старца Амвросия) Достоевский писал образ Зосимы для "Братьев Карамазовых".]
О старце Амвросии он рассказал мне историйку, по его словам, нигде не записанную.
Пришел в Оптину странник, в тяжелых веригах, в медной шапке и с железной палицей - все это он носил для смирения многогрешной плоти. "Благослови, батюшка, вериги носить", - обратился он к о. Амвросию. Старец посмотрел на него и молчит. "Нет, не благословляю"... Откланялся смущенный странник, пошел к воротам. Вдруг слышит, кто-то нагоняет его; только обернулся, а тут молодой послушник с разбегу как толкнет его в шею - и шапка со звоном покатилась с головы. "Ах ты, мошенник этакой! И таких негодяев держат у вас в обители!" - распалился странник. Побежал к отцу Амвросию. А тот улыбается... "Что это, батюшка, у тебя за озорники такие?"... - "Ну, вот видишь, я говорил тебе, что не могу благословить тебя... Плоть смиряешь, а себя не смирил... Поди-ка в кузницу и скажи, чтоб вериги с тебя сняли... Так-то лучше будет"...
Пошел странник в кузницу... Так и висят эти вериги в обители по сей день, - в поучение о том, что есть смирение...
О. Георгий видел и Л. Н. Толстого, как он приходил в Оптину, покинув Ясную Поляну.
Не попав на прием к старцу Иосифу, который лежал тогда тяжело больной, Лев Николаевич пошел по лесной дорожке, в раздумье. Видит два монаха идут, несут лукошки с грибами. Поздоровались. "Хорошо у вас здесь!.. Хотел бы я тут избушку построить и с вами жить"... - "Что ж, это можно"... - ласково ответил один из иноков. Затем Лев Николаевич, после вторичной неудачной попытки попасть к о. Иосифу, отправился в Шамордино, к своей сестре, монахине Марии Николаевне. Он очень любил ее. О. Георгий уверяет, что Лев Николаевич сказал тогда сестре: "Машенька, я раскаиваюсь в своем учении об Иисусе Христе"... Разговор этот пресекся с приездом Черткова и Маковицкого, которые увезли Льва Николаевича из Шамордина... (Во время этого путешествия Лев Николаевич простудился и скончался на станции Астапово.)
Из Оптиной пустыни о. Георгий перевелся в Мещовский монастырь Калужской губ., где и был игуменом. Он произносил проповеди, очень активные и страстные. Был арестован; присужден к расстрелу. На станции Калуга его должны были снять с поезда красноармейцы. Когда поезд подошел к Калуге, солдатского отряда там не оказалось. Поезд проследовал в Москву... Здесь о. Георгий по болезни попал в больницу Бутырской тюрьмы, потом остался там санитаром.
За это время дело его было пересмотрено, и смертная казнь заменена была пятилетним заключением. "Веруй всегда в милость Божию, золотце", - говорил он мне.
Его мало смущало мое расхождение с православием. Мою записку о крещении он прочел и вернул, почти без критики. А о самом крещении сказал: "Это ничего. Это ты от усердия. Бог усердие любит... Ты хотел повторить сознательно обеты крещения, которые за тебя сказали в детстве. А мы, монахи, их повторяем при пострижении. Вон, на, возьми, устав наш иноческий, - там увидишь. Эх, Владимир Филимонович, золотой мой... Выйдем на свободу, будем вместе работать... Будем ездить по селам с походной литургией - я буду служить, а ты проповедовать... А еще того лучше... бери святительский жезл... (т. е. иди в архиереи)... Не упущай золотого времени!.."
- Вы, я слышал, лекции публичные читаете? - обратился ко мне однажды заведующий учебной частью в тюрьме, коммунист N.: - Так вот не можете ли и здесь прочесть лекцию для заключенных?
Я подумал и сказал: "Ну, хорошо, я прочту - на тему "О красоте". Эту лекцию я часто читал в Москве, под названием "Смысл красоты"; однажды и в Консерватории. Но требуются музыкальные иллюстрации. Не позволите ли с воли вызвать того артиста, который обычно играл на рояле во время моей лекции?" - "Что ж, это мы сорганизуем через Карательный Отдел". - "Только, - сказал я, - тему попроще назовем - ну, хотя бы так: Как сделать нашу жизнь прекрасной? - чтобы всем было понятно".
Через несколько дней меня вызвали в канцелярию тюрьмы. Оказывается, прибыл пианист К., и меня вызвали для переговоров с ним. Это была моя первая встреча со знакомым после долгого перерыва - ибо всякие свидания со мной были запрещены. Мы условились насчет музыкальных номеров. Как обыкновенно, он должен сыграть несколько пьес из Шопена, Баха, Бородина, Бетховена и т. п.
Потребовали у меня конспект лекции для цензуры.
Заключенным предложены были для порядка билеты (хотя и бесплатные). Сначала было позволено раздать 300 билетов, но ввиду побега, случившегося накануне лекции, число посетителей сократили до 150.
В назначенный день нас вывели попарно из главного корпуса в особое здание, расположенное на тюремном дворе; там была эстрада и рояль. На каждых 10 заключенных шел 1 часовой. В парах иду и я.
Вот и зал. Угрюмый, темный, с простыми деревянными лавками.
Смотрю и глазам не верю. Один из моих друзей стоит тут же. Он пришел в качестве механика, для проверки исправности рояля. Подполз под рояль, потрогал педали. "Все в порядке!"
Пианист тронул уверенным прикосновением клавиши. Гомон в зале сразу стих. Двадцатая прелюдия Шопена. Мощные, властные аккорды захватывают, чаруют... Разнузданная обычно публика, воры, грабители - сидят, затаив дыхание, с блестящими глазами или с потупленным взором.
Потом пятнадцатая прелюдия Шопена с ее тоскующим вопрошанием, которое может насытить только бессмертная красота, и о ней-то говорят прекрасные гармонические созвучия, словно нисходящие из мира нездешнего, горнего чредою могучих и мерных ударов - аккордов на бедную, темную землю.
Музыка всегда хорошо настраивает меня перед лекцией. А теперь, в этих душных, грязных стенах, при этом контрасте вечной красоты, свободы с наличным безобразием, грубостью, этими решетками и стражей - в душе рождается страстная жажда петь песню о красоте, петь и звать к свободе... Уже полгода прошло, как я читал последнюю публичную лекцию в "кизеветтеровском" зале Университета перед тысячной толпой молодежи. Это была моя последняя лекция на тему "Христос". И теперь долго накоплявшаяся в душе скорбь рвалась наружу... Хотелось в каждое слово вложить сердце, - пусть это будет моя последняя, лебединая песня, пусть я дорого за нее заплачу!.. Я говорил о том, как жаждет русская душа красоты и жизни в красоте и как непрекрасна наша жизнь. Красота искусства и природы напоминают о иной, лучшей жизни, влекут нас ввысь, к небу, к Богу. Прочел известное стихотворение Лермонтова, в котором поэт свидетельствует, что краса полей, желтеющей нивы, лесного цветка и ручья преображают его дух.
Тогда смиряется души моей тревога, Тогда расходятся морщины на челе, И счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога...
Но природа и поэзия дают лишь отзвук истинной, вечной красоты, говорят о ней лишь намеками - сущность же прекрасной жизни, ее воплощение даны в Образе Христа, как об этом свидетельствует и наш поэт Бальмонт:
Одна есть в мире красота - Любви, печали, отреченья И добровольного мученья За нас распятого Христа.
Первая часть лекции окончена. Пианист играет грациозную колыбельную песню Грига. Объявлен перерыв.
Иду за кулисы. Пользуюсь минуткой, чтобы переговорить с друзьями. Из зала влетает за кулисы с испугом на лице заведующий учебной частью.
- Товарищ Марцинковский, - восклицает он в каком-то паническом страхе: - все хорошо вы сказали; только, пожалуйста, не говорите о религии...
- Но ведь я только цитировал произведения русской поэзии. Разве это не на тему о красоте?
- Все это хорошо. Но о религии нельзя...
- Да ладно я и не собираюсь говорить о религии и даже сейчас объясню слушателям, почему именно не буду говорить о религии.
Он растерянно махнул рукой и вышел, ибо нужно было продолжать: в тюрьме каждая минута рассчитана.
Опять зарокотали струны. Это был похоронный марш Бетховена с его величественным созерцанием бессмертия героя. Потом раздались полные скорби, зовущие и тревожные рыданья седьмой сонаты Бетховена (Largo).
Это колокол гудит, Долгим гулом сердцу мстит За греховные мечты Искаженной красоты...
Я продолжаю лекцию. "Граждане, существует опасение, что я буду проповедовать здесь религию. Но я этого не собираюсь делать, ибо религия вещь относительная - она выражает мнения людей о Боге, часто спорные и противоречивые, их отношение к Богу. Религий много, и часто они опровергают одна другую.
Я вам буду говорить не о религии, а о Боге.
Только Бог через Иисуса Христа может сделать нашу жизнь прекрасной. И об этом свидетельствует опыт великих узников, переживших духовный переворот в тюрьме. К ним принадлежат Достоевский, Оскар Уайльд и др. Тюрьма может нас искалечить, но она же может нас сделать глубже и сильнее.
Последнее произойдет в том случае, если мы будем с Богом, если через Христа и Евангелие повернем внутренне от греха и тьмы к свету, правде и любви. Так поступил Достоевский, который в каторге читал Евангелие.
Когда я кончил, раздались оглушительные аплодисменты. Воры и разбойники одобряли призыв ко Христу. Это ли не доказательство, что "душа человека по природе христианка?"
В переднем ряду произошло замешательство.
Председатель коммунистической ячейки возмущенно сказал: "Это о религии! Арестовать надо... лектора"... - "Да что арестовать!.. Он, ведь, уже сидит", - пожав плечами, сказал кто-то. (Коммунист думал, что я вместе с артистом и механиком прибыл с воли.)
Пошли из зала. Прибывших с воли, а с ними и меня, пригласили в канцелярию пить чай. Самовар стоял на столе. Вдруг влетает надзиратель... "Товарищ Марцинковский! Вы здесь? Вас ищут. На поверке не оказалось... Идите скорее в камеру!"...
Пришлось, не испив чаю, отправляться с концерта в камеру, опять туда, в маленький каменный мешок, с холодными грязными стенами. Но что это в свете того прекрасного мира, который я только что видел! Я глотнул свободы полным ртом и вернулся опьяненный большой радостью.
* * *
- На прогулку! - кричат сторожа в нижних коридорах.
- Выходи на прогулку! - вторят надзиратели верхних этажей.
Камеры отворяются. По железным лестницам из разных этажей спускаются заключенные. Идут простые люди, рабочие, военные... Там и сям виднеется фигура духовного лица. Вон митрополит Кирилл с величественной осанкой, с большой бородой, в серой рясе и фиолетовой скуфье; а там исхудалый, с темными впалыми глазами на строгом аскетическом лице - игумен Иона; наклонив голову, идет епископ Феодор, черноволосый, с бледным лицом, с очками в черной оправе (это бывший ректор Московской Духовной Академии, епископ Волоколамский). Поблескивая синими очками, низко сидящими на несколько коротком носу, - спускается медленно по лестнице епископ Гурий (Казанский).
Мы стоим у дверей, пока соберутся все. "Все что ли? Ну, отворяй!" - кричит старший надзиратель стоящему у выходных дверей с ключами. Ключ гремит, огромная железная дверь растворяется - и мы выходим на полусвободу. Арестанты ходят беспрерывно, один за другим, по каменным тротуарам, некоторые сидят на чахлой истоптанной травке (единственное украшение природы в тюремном дворике).
Из дверей тюрьмы появляется чиновник из канцелярии. Он громко кричит: "Марцинковский, в канцелярию!"
Меня привели в кабинет начальника. Сам он, бывший полковник, стоит у своего зеленого стола.
За столом сидит молодой человек - это комиссар, прибывший из Карательного Отдела.
"Здравствуйте. Присядьте пожалуйста, - говорит он мне, указывая на стул. - Гражданин Марцинковский, - говорит он, стараясь повысить тон: - Я должен подвергнуть вас наказанию за вчерашнюю лекцию". - Я вспыхнул... (Вот так благодарность за труд!): "Что же вы можете мне еще сделать? Расстрелять, что ли?"
"Ну, зачем расстрелять?" - "А в чем же моя вина?"
"Вы нас обманули... Обещали прочитать лекцию о красоте, а прочитали о религии. Почему вы не предупредили нас об этом?" - "Я читал о том, о чем писал в конспекте. Если бы я написал все подробности, то ведь тогда вы, может быть, не решились бы разрешить лекцию. Если же говорить о духе лекции, то вы ведь знаете, какого рода я лектор и за что я сижу". - "А за что же вы сидите?" - "За религиозные лекции". - "Ну, положим, вы сидите за контрреволюцию"... Берется за трубку телефона и говорит с моим следователем. "Ага! Так, так... Пресечь?.. Слушаю-с".
- Следователь предлагает пресечь всякую вашу пропаганду в тюрьме.
"На каком же это основании? - говорю я. - Ведь известный параграф Советской Конституции предоставляет каждому гражданину свободу религиозной и антирелигиозной пропаганды". - "Да, но не в тюрьме... Насчет тюрьмы мы имеем особое распоряжение... Здесь запрещается проповедовать о Христе".
"Гражданин, - я нахожу, что в тюрьме это надо делать более, чем где-либо... Разве вам неизвестно, какая здесь нравственная атмосфера? Разве вы не знаете о пьянстве, кражах, картежной игре, происходящих в камерах?" - "Словом, я вам запрещаю"...
"А я возлагаю ваше запрещение на вашу ответственность, гражданин. Вы должны согласиться, что я прав с педагогической точки зрения", - настаиваю я.
Из дальнейшего разговора оказывается, что он когда-то в Петербурге посещал Христианский Студенческий Кружок: "Я знаю ваш кружок. Все это идеализм". Он говорил со мной, краснея и любезно. Видно, что он исполняет предписание не своей совести, а начальства. Начальник тюрьмы, служивший еще при старом режиме и видавший виды в тюремном быту, слушает молча нашу беседу.
Комиссар, прощаясь, подает мне руку и уходит. Итак, состоялось официальное запрещение, да еще в присутствии начальника тюрьмы, который обязан следить за поведением заключенных... [Никакому наказанию я, вопреки угрозе комиссара, подвергнут не был.] Кому же теперь повиноваться: человекам или Богу? Чтобы сделать более понятным мой ответ на этот вопрос, я хочу теперь дать картину тюремных нравов, которая к тому времени открылась моему взору более полно, чем при моих первых встречах и впечатлениях.
Тюрьма - это маленький мир. А мир, как море. При общем обзоре оно кажется красивым и величественным. Но зачерпните из этого моря стакан воды и подвергните его микроскопическому исследованию! Сколько вредных бацилл найдете вы в нем! В таком стакане и я имел возможность наблюдать всю неприглядную картину жизни в ее обнаженном виде.
Не забудьте, что это была уголовная тюрьма. Преступники, сидящие в ней, обычно не только не отучиваются от своего ремесла, но еще совершенствуются и теоретически и практически.
Здесь встречаются между собою воры всех видов - и те, которые, говоря на их жаргоне, работают "по-сухому", т. е. без пролития крови, и "мокрушники", т. е. не останавливающиеся при грабежах и перед убийствами; здесь и форточники - те, которые просовывают в форточку окна малыша для того, чтобы он открыл изнутри двери взрослому грабителю. Различаются еще "берданочники": это начинающие воры, те, которые работают на вокзалах, утаскивая у зазевавшегося мужика "берданку", т. е. мешок с провизией.
Ремесло это имеет свою разработанную технику. При организованных кражах, например, выставляется на улицу караульный, который, видя приближающихся людей, говорит в качестве сигнала слово: "шесть". Это слово может создать такое впечатление, как будто поблизости производится какая-нибудь измерительная работа и т. п.
То и дело повторялись в тюрьме кражи. У моего соседа из запертой камеры исчезла корзина с пасхальными продуктами.
Раз, когда я шел в баню, и мы толпились у дверей, ожидая их открытия, у меня из кармана исчезли носки.
В другой раз кто-то похитил из моего пиджака, оставленного в предбаннике, записную книжку, очевидно, приняв ее за бумажник. Жаль было лишиться адресов и заметок, которые там были, и я решил обратиться с просьбой их вернуть. У меня было тогда уже знакомство среди воров - некоторые из них получали у меня пищу, и потому не более, как через полчаса, книжка мне была возвращена - удержаны были лишь карандаш и зеркальце... за труды, так сказать.
В камерах шла карточная игра, однажды кончившаяся кровопролитием. Обитатель одной камеры вонзил кухонный нож в грудь своему партнеру за то, что тот не хотел платить проигрыша. Думали, что рана пришлась в сердце. Раненый был увезен в больницу в безнадежном состоянии. Но, ко всеобщему удивлению, он выжил. Картеж иногда сопровождался попойками. Откуда доставали водку - это большая тайна.
Однажды была похищена из канцелярии четверть денатурированного спирта.
По утрам во время прогулки арестанты собирались у наружных окон подвала - там помещались только что прибывшие из других тюрем: тут были люди из Орла, Ташкента, Самары. Происходила оживленная торговля в виде товарообмена: выменивались кушаки, шапки, верхняя одежда на хлеб.
Иногда буйная вольница оборванцев ("шпана") устраивала и набеги - нападения на неопытных и беззащитных из вновь прибывших. Жертвой такого избиения оказался однажды крестьянин, у которого была с собой большая коврига хлеба. Его сбросили на пол и били пресловутыми железными ножками от кроватей, но он упорно держался за свой хлеб, легши на него животом. Так его и провезли за ноги до дверей. На его крик прибежал наконец надзиратель, - но виновники моментально скрыли всякие признаки своего участия в избиении. Многие безобразия делались не только от голода или от грубости, но и просто от скуки.
Вор, обычно, - натура очень деятельная, жаждущая применения энергии, изобретательности.
Мне рассказывали, что некоторые из них, "проработав" летом, на зиму сознательно стараются попасть в свой дом, т. е. в тюрьму, и даже умеют совершить для этого преступление соответственного калибра, будучи хорошо знакомы с параграфами закона о наказаниях. Да и кто же примет к себе клейменого человека, если б он и хотел стать на путь честного труда?
Воры помещались, главным образом, в верхних этажах. Они были между собою организованы, и среди них господствовали те, кто пользовался авторитетом за свое уменье, ловкость.
Общим героем был некто Г., юноша очень способный и живой, вежливый, хорошо одетый, с кольцами на руках.
Часть верхнего коридора занимали несовершеннолетние. Воспитательная часть над ними была поручена нескольким политическим (тут были - С. Е. Трубецкой, Леонтьев, Анциферов, Щепкин и др.). Они учили подростков наукам, но, по их словам, авторитета среди них завоевать не могли. Таковым пользовался один из подростков А. Если пропадет что-либо, например, казенная вещь, - и вы хотите ее найти, то обратитесь к А. Он созовет все отделение - выстроит всех, начнет ругать и даже бить подозреваемых до тех пор, пока вещь не будет возвращена.
Начальство вообще считалось с авторитетом этих вожаков, обращаясь к ним, как к посредникам.
Однажды случилась дерзкая кража.
В одной из камер нижнего этажа помещался часовой мастер, тоже заключенный. От отбывал наказание своим профессиональным трудом, починяя часы у служащих.
Однажды в воскресенье утром он отсутствовал из камеры. В ней оставался его сосед, который должен был стеречь вещи. Однако этот караульный обладал хорошим сном, а тюремный вор работал так тонко и деликатно, что не побеспокоил спящего: он открыл дверь и успел забрать 10 штук часов. Часовщик вернулся и, к ужасу своему, заметил пропажу. Среди вверенных ему часов некоторые принадлежали высшим чиновникам. Он вообще был искусный мастер (от фирмы Буре).
Начальник тюрьмы принял энергичные меры.
Был произведен тщательный обыск - но безрезультатно. Наконец, пришлось вызвать вожака Г. в кабинет начальника. На требование вернуть часы Г. цинично выругался: "Если вы, гражданин начальник, гарантируете полную безнаказанность за это дело, все часы будут вам возвращены через полчаса".
И что же? В обещанный срок украденные вещи были доставлены начальнику.
О поразительной ловкости воров рассказывал мне одну историю анархист М. Он сидел однажды в Петроградском сыскном отделении. В арестантской камере этого отделения было замечено подпиливание оконной решетки. Самой пилки никак не могли найти. Наконец, явился сам начальник сыскного отделения, знаменитый С. Он сразу подошел к одному из известных воров с вопросом о пиле. Тот, улыбаясь и фамильярно похлопывая по плечу начальника, приветствует его и с полным спокойствием на лице утверждает, что пилы здесь ни у кого нет.
Приказывают всем снять и оставить всю одежду в камере, а затем выйти в соседнее помещение. Все поиски напрасны. "Иванов! - говорит озадаченный начальник, обращаясь к упомянутому главарю: - Где же пила?" - "Пила здесь! В этой комнате, - смеясь, говорит И.: - Ну, что вы мне дадите, если скажу, где она?"
- Даю слово, что ты будешь выпущен, - расщедрился начальник в азарте.
- Она, пила-то, вон где, - сказал Иванов, поднимая воротник пальто у начальника... Все так и ахнули...
Оказывается, что Иванов при первых же словах, когда похлопывал начальника по плечу, подсунул ему за воротник миниатюрную, свернутую в кольцо тоненькую пилку.
* * *
Старик Михеич на прогулке рассказывал мне об одном воре следующее. "Тут сидит один уже лет двадцать с перерывами; прозвище ему Кот. Так вот этот Кот сегодня здорово пробрал одного молодого воришку, который украл "пайку" хлеба у своего соседа, когда тот ушел на работу в мастерскую.
"И не стыдно тебе, - говорит он, - у своего же товарища красть? И разве ж это работа?"
За нетоварищеские поступки вообще следует строгое и беспощадное взыскание.
Помню, привели раз партию новых арестантов. Они стояли у конторки, внизу, в ожидании распределения по камерам.
Вдруг, как коршуны, налетели сверху, гремя по железным лестницам, арестанты и стали жестоко избивать одного из новоприбывших железными ножками от кроватей.
Надзиратели еле вырвали его, и он, весь окровавленный, был отправлен в околоток.
Оказывается, он в прошлом выдал милиции кого-то из воров, и ему был вынесен товарищеский приговор о наказании, лишь только он появится на глаза.
Особенно они сердились на одного арестованного чекиста, убежденные, что он сидит с целью разведки. Его избили и даже сбросили с балкона второго этажа на асфальтовый пол. О. Георгий ночью перевязывал его, и он, по его собственной настойчивой просьбе, был отправлен из Москвы в Орел.
Чувство благодарности очень развито среди этих арестантов, хотя выражают они его, конечно, на своем оригинальном языке.
Один из интеллигентов, поддерживавший вора остатками обеда, впоследствии, когда этот вор вышел на свободу, получил вдруг передачу - масло, творог и яйца и при этом записку: "Примите благодарность от трудов рук моих"...
Ясно было, что он очистил чей-то погреб, но пришлось передачу принять.
Как сказано было уже, мы почти лишены были созерцания природы.
Один из арестантов вздумал поймать голубя, доверчиво влетевшего в окно камеры. Соседи возмущенно кричали на него, вскоре и другие были охвачены гневом, грозя "проломить череп" дерзкому насильнику. Так нежные чувства к слабейшей твари уживались с невероятной грубостью и цинизмом в одних и тех же людях.
(Смертельная голодовка, побеги)
Конечно, мечта о свободе - основное переживание каждого арестанта. Поэтому всякие слухи об амнистии (или, в просторечии, - "амнизии") ловятся тюрьмой, как сложной антенной радиоаппарата.
Весь гвалт, шум, ругань стихают мгновенно, когда от стола раздается крик вроде следующего: "N 200. Степанов!., на свободу".
От этого магического слова не одно сердце забьется надеждой, что вот-де некогда придет и мой день.
Иногда кто-либо из арестованных шутя выкрикивал имя одного из своих соседей с прибавлением слов - "на свободу". Вызываемый выскакивал в коридор, но навстречу ему уже кричали со смехом: "Радиопараша!" А это на тюремном жаргоне означает ложное сведение.
Хорошо зарабатывал в одной из камер калмык-ламаит: он занимался предсказаниями и за умеренную плату гадал посредством простой палочки, снабженной зарубками - насчет времени выхода на свободу.
Но вот в чем выливалась страстная тоска русского человека по вольной волюшке - так это в песне.
Вечером при закате солнца вдруг слышу - затягивают в одной из камер стройно и созвучно известную песню. Через некоторое время пламя песни перебрасывается в другую камеру, ей отвечает третья, четвертая, как многоголосое эхо - и вот уже вся тюрьма как бы пронизана жгучей тоской и томлением, и кажется, что каждая решетка претворилась в струны, вибрирующие и поющие, зовущие на простор, рыдающие в неволе.
Сижу за решеткой В темнице сырой Вскормленный на воле Орел молодой...
Мой грустный товарищ, Махая крылом, Кровавую пищу Клюет под окном.
Клюет и бросает, И смотрит в окно, Как будто со мною Задумал одно.
Зовет меня взглядом И криком своим И вымолвить хочет: "Давай, улетим!"
Мы вольные птицы... Пора, брат, пора - Туда, где за тучей Белеет гора...
Туда, где синеют Морские края, Туда, где гуляем Лишь ветер да я.
"В час заката и у бедного рыбака весла золотые", а песня раздвигает душные стены тюрьмы и вливает новую силу в бедных, томящихся в неволе людей.
И нет-нет, да и потянет опять к окну, которое, как магнит, привлекает к себе.
Во время прогулки слышу суровый окрик часового: "отойди от окна!" Белая фигура, усевшаяся за решеткой, не двигается.
"Отойди от окна!.." - Ббах!.. Раздается выстрел... Кирпич и известь сыплются нам на головы. Пуля падает тут же. Ударившись о кирпич, она развернулась в свинцовую розу (я храню ее у себя до сих пор).
Другой раз дело обошлось не так благополучно.
"По коморам!" - раздается крик часовых в неурочный час. Что это за внезапная тревога?
Оказывается, в нашем этаже, в камере N 188 сидел такой же любопытный в окне. На предупреждения часового он ответил руганью. Тот выстрелил - пуля попала в рот арестанту. Мгновенная смерть... Мозг и кровь обрызгали стены...
Помещение сейчас же стали приводить в порядок, а всех арестантов на это время, боясь беспорядка, заперли в камерах.
Какова судьба! Этот арестованный через несколько дней ожидал свободы. Его жена с маленькими детьми пришли "принять" своего отца, и вот, вместо ожидаемой радости, какое тяжкое горе!..
Часовой не мог уже после этого служить - он пережил нервное потрясение. Рассказывали, что он выстрелил необдуманно. Один из помощников начальника прогуливался в это время с барышней - он наблюдал за часовым, и это подзадорило служебную ретивость солдата.
Сижу в амбулаторной комнате, пишу имена больных. О. Григорий, как милосердный самарянин, обмывает гнойные раны. Каждого старается утешить бодрым словом, шуткой-прибауткой.
Отворяется дверь: вводят под руки, вернее, вносят парня лет 20, с бледным лицом и воспаленным взором. Накануне он был в суде на Мясницкой улице. В перерыве, воспользовавшись моментом, когда часовым принесли хлеб и они делили его между собой, он выпрыгнул в окно на улицу, с высоты второго этажа. Поднявшись с земли, пустился бежать, но охрана, выскочившая из-под ворот, задержала его. Ноги смельчака оказались ранеными в сухожильях - на другой день он уже не мог стоять.
Я смотрел на него. Бедный, безумный Икар, понадеявшийся на свои восковые крылья! [Согласно греческому сказанию, Икар, сын Дедала, полетел на восковых крыльях, но при этом поднялся слишком высоко и близко к солнцу: крылья растаяли - и он упал в море (которое поэтому называется Икарийским).] И все же, как характерна эта готовность выпрыгнуть из окна тюрьмы на улицу, "из царства необходимости в царство свободы", эта "способность русского человека на рискованные предприятия!" В этом прыжке есть нечто пророческое: не выдержал русский человек неволи буржуазного строя жизни; очертя голову он бросился в водоворот величайшей в мире революции. Но не погибнет он, - как народ, возлюбивший свободу - ибо и Бог ее возлюбил. И придет час, когда израненный и измученный, он окажется во врачебнице у милосердного самарянина, который будет возливать на тяжкие раны евангельское вино и елей...
Иногда, если желанная свобода долго не приходила, арестант объявлял голодовку, так называемую смертельную.
Врач сообщал об этом начальству, и дня через три, обычно, приходило какое-либо распоряжение - о вызове на допрос, о пересмотре дела, а то и об освобождении.
Но были случаи и более сложные.
На прогулке знакомый еврей сообщает мне о новом заключенном, который помещен в карантине.
Он, по-видимому, ненормальный, и его собираются перевести в психиатрическую лечебницу.
Больной вызывающе сидит на окне и просит часового стрелять в него; но часовые уже предупреждены о нем. Он ковыряет штукатурку тюрьмы большим ржавым гвоздем, грозя разрушить таким образом это ненавистное учреждение. Его смертельная голодовка продолжается около недели. Но он обладает изумительной силой духа, выходит на прогулку, острит с арестантами. Лицо у него землисто-желтое, черты заострились, виски впали: под высохшей кожей ясно обрисовывается костяк лица.
Это бывший кадровый офицер Н., теперь отказавшийся от военной службы по нравственным убеждениям.
Добившись приема у начальника, этот заключенный говорит с ним дерзко, требуя свободы; в конце разговора он схватывает чернильницу и бросает в начальника.
"Вы, пожалуйста, ничего не просите насчет этого безумца, - раздраженно говорит мне начальник вскоре после этого события: - вот видите, пятна на столе - это вчера он бросил в меня чернильницу"... После безрезультатного разговора с начальником Н. объявляет о своем решении покончить самоубийством. Он уже пробовал повеситься на крюке для лампы - но крюк разогнулся.
Я иду к нему с отцом Георгием.
Напоминаю ему о его матери, которая не перенесет этого удара. "Да вот о матери-то я только и думаю... Это единственное, что меня останавливает".
На другой день после беседы он говорит мне, слегка улыбаясь:
"Вы с о. Георгием устроили вчера "подкоп любви" - и я отложил свое решение... Но сегодня уже окончательно решился"... Он весь нервно возбужден, от него идет какой-то странный, острый запах разложения, очевидно, от голодовки. Я чувствую, что он не шутит, что надо действовать решительно.
- Михаил Иванович... Вот вы все от людей свободы требуете... А обращались ли вы к Богу с этой нуждой?
- ...К какому Богу? Я не верю...
- Но тем не менее Он есть и слышит молитвы.
- Это ваше убеждение...
- Давайте, сейчас обратимся к Нему...
- Нет, оставьте меня...
- Так вот что, - сказал я, вынимая из кармана заранее приготовленный листочек: - вот здесь молитва... прежде чем вы будете кончать с собой - прочитайте ее.
- Ну, ладно... ладно... - Я кладу бумажку на стол; на ней написана известная "молитва Иисусова": "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня".
На другой день Н. выходит на прогулку. Был ясный солнечный день. Н. улыбаясь подходит ко мне. Слава Богу, он жив! "А я вчера-таки прочитал вашу молитву... Но, - прибавил он, как бы спохватившись, - не потому, что верю, а так, из дружбы к вам".
Но послушайте, что было дальше.
В полдень приносят передачу для Н. и в ней письмо от матери, извещающее о том, что Н. получает свободу.
И в эту самую роковую ночь, так сказать, у самого берега свободы, он хотел сам себя утопить.
Поистине, "всякий, кто призовет имя Господне, спасется".
Еще несколько дней ему оставалось быть арестантом. После голодовки у него развился огромный аппетит, а пища была скудна. Помню такую сцену. Захожу я к игумену Ионе (тому самому, который был осужден вместе с Самариным) и вижу у него на столике кем-то подаренную сытную картофельную кашу, приготовленную на яйцах и масле.
Рассказываю ему о моем знакомом. Он берет кастрюлю с кашей, добрая половина которой еще оставалась, и говорит: снесите вашему другу.
Я с большой радостью принимаю этот дар и спускаюсь вниз, в карантин. Н. сидит на табуретке и рассеянно смотрит в окно, которое пылает заревом заката. Увидев кашу, он весь просиял: "Странное совпадение... А я как раз сижу и переживаю нечто вроде "Вечернего размышления о Божием величестве"". [Известная ода Ломоносова.]
Через несколько дней ему действительно дали свободу - но сначала неполную: он мог быть в городе целый день, но на ночь должен был являться в тюрьму.
Место его службы (гражданской) было недалеко от моего дома. И он наведывался к моим родным, приносил и письма. Как радостно было видеть его, когда он входил в камеру и указывал на торчащие карманы военной куртки! "Ну, сегодня несу вам братскую любовь"... так он называл письма. Эта оригинальная и самоотверженная почтовая служба продолжалась довольно долго. Но... до поры кувшин воду носит.
Однажды встречаю Н. днем: "Что же вы так рано вернулись?"
- Не вернулся, а меня вернули, и "братскую любовь" забрали - и вот теперь ожидаю резолюции.
Положение создалось крайне неприятное. И я в числе других был виновен. Мы решили написать начальнику тюрьмы письмо с объяснением в защиту Н.
Но, к счастью, на другой день пришло полное освобождение Н., а начальник не хотел создавать нового дела; может быть, рад был избавиться от беспокойного человека.
Ночь... Тюрьма спит... Сны и грезы! - Они тоже особенные в тюрьме. Снится дом и родные, снится свобода, а кое-кому и побег. Более удалые из заключенных сами себе добывали свободу... За время моего пребывания было шесть случаев побега.
Однажды, утром, входит в камеру необычайная комиссия - в сопровождении часового тюремный слесарь; он перестукивает все болты железной решетки, проверяя, нет ли где приготовлений к побегу. А причина в том, что побег уже состоялся сегодня ночью. При вечерней поверке арестант был налицо, но утром на его койке оказалось чучело, сделанное из тюфяка. Сам же обитатель камеры исчез в окно. Ему удалось просунуть голову в отверстие решетки - а вообще, как утверждают арестанты, если можно высунуть голову, то и все тело, конечно, не без мучительных усилий, можно отправить туда же.
Так объяснили его побег.
В другой раз бежала целая партия в 9 человек вместе с Г., упомянутым выше вожаком воров.
Они были назначены на работу на газовый завод - и сумели в благоприятный момент скрыться.
Троим удалось бежать во время рубки дров в сарае около кухни. Часовой был тут же и слышал стук топоров. Но хитрость состояла в том, что в момент, когда часовой удалялся, топоры ударяли не по дровам, а по окну. В результате нескольких часов упорной работы, рама подалась. И все трое скрылись в заранее приготовленное место в деревянном заборе заднего двора, оторвав ранее замеченные слабо прибитые доски.
Всех подробностей побегов, конечно, не передавали. Мы знали только основную сущность факта.
Говорили и о таком случае (это было не при мне, если вообще это было) - как один арестант уцепился снизу за телегу, которая выезжала из тюрьмы в вечернее время, - и он был вывезен вместе с телегой за ворота.
Рассказывали, как в день, когда тюрьму посетила рабоче-крестьянская инспекция, какой-то заключенный, очевидно не лишенный сценических способностей, взяв портфель, прошел решительным шагом ворота, причем на вопрос часового отрывисто сказал: "Рабоче-крестьянская инспекция"...
Это, может быть, относится и к легендам, но почти легендарный и в то же время действительный случай через некоторое время поразил всех нас своей дерзостью и смелостью - это был знаменитый побег шести эсеров из нашей тюрьмы.
В тюрьме был театральный вечер. Играли заключенные. Представление шло в бывшем помещении церкви, теперь переделанной в театр. В числе заключенных были и недурные артисты - так что на зрелище собрались и высшие советские служащие, и почти все начальство тюрьмы потянулось туда же. Бедное начальство! Оно чувствовало себя всегда между молотом и наковальней. Недаром в альбоме, в который один из заключенных собирал афоризмы более выдающихся арестантов, кто-то написал: "Самый несвободный в тюрьме человек это - начальник тюрьмы".
И на этот раз маленькое театральное удовольствие, которое он хотел себе позволить, дорого ему обошлось.
Пока шло представление в театре, очень решительные актеры разыгрывали другую сцену в канцелярии и у ворот.
В кабинет начальника, где сидел дежурный помощник, входит группа людей; один из них, направляя на помощника блестящее дуло (злые языки даже говорили, что это была шлифованная ножка кровати), кричит: "руки вверх!"
Оставалось повиноваться. Затем отбирается оружие, перерезывается телефонный провод.
К воротам, с целью их открытия, подходит уже раньше один из участников побега в красноармейской форме (на голове у него шлем, так называемая единорожка, со звездой, - все как следует) и заявляет, что он идет из театра. Все шестеро скрылись... Лишь через долгое время поймали, и то только троих из бежавших.
Ну, разумеется, на другой день пошли молотки стучать, как дятлы, по всей тюрьме. Назначена была ревизия. Начальник слетел.
Пришли к заключению, что не обошлось без подкупа сторожей, которые сквозь пальцы пропустили при передаче красноармейскую шапку и т. п. Пошли обходом по всей тюрьме, приказывая всем заключенным сдать имеющиеся у них деньги.
Это сослужило мне некоторую службу.
Оказывается, что деньги можно было передать родным, так что они или кто-либо из знакомых могли прийти и под расписку взять в конторе деньги, числящиеся за данным арестантом, и притом в присутствии последнего. Таким образом я наконец получил нечто вроде свидания, ибо официально последнее, как я уже говорил, мне было запрещено. Пришла одна из моих учениц. Она, оказывается, несла уже полгода на себе неблагодарную задачу доставлять мне питание от моих родных - с другого конца Москвы.
Сама же она жила недалеко от тюрьмы.
Не могу не вспомнить с теплой благодарностью эту самоотверженную помощь. Сестра моя рассказывала мне потом, что однажды в ливень она, эта девушка из интеллигентной семьи, пришла босиком за передачей: ибо в обуви было немыслимо идти через бурные уличные потоки.
То, что произошло с бывшей государственной Церковью в целой России, то в малом масштабе случилось и в тюрьме. И здесь была при старом режиме маленькая правительственная церковь. Но теперь ее превратили в театр. Не потому ли, что мы раньше церковь превращали в зрелище, на котором присутствовали не как молельщики и усердные прихожане, а лишь как зрители?
Бывшие православные люди теперь закрашивали лики святых на стенах тюремного храма и писали с неменьшим усердием и, может быть, вдохновением картины из народной поэзии.
Те, кто исповедовал веру в Бога только по приказу, теперь исповедовал по приказу неверие. Из моей камеры виднелась крыша бывшей церкви, и на ней красовался большой железный крест. Долго и старательно трудились на крыше усердные русские люди, усиливаясь снять этот крест. Дни проходили, но крест стоял нерушимо - и некоторые в тюрьме даже высказывали веру, что таинственная высшая сила этому препятствует. Но нет, никакие высшие силы не препятствуют полному выявлению свободы человека, пока еще длится "день человека", и крест был снят. Вспоминается из поэмы "Двенадцать" А. Блока, как в опьянении буйством свободы революционеры свергают с себя иго всякого священного авторитета, иго креста. Слышится во мгле петербургских улиц жуткий треск пулемета -
Тра-та-та... Эх, без креста!..
Но как там, в большой России, так и здесь, в России маленькой, огражденной железной решеткой, - часть православных остается верной своей религии и после падения государственного величия Церкви; и, чем больше отвержения и поругания переживает Церковь со стороны мира, тем больше русская душа прилепляется к ней.
И уже в том состоит очищение церковной общины, что отходят от нее лицемерные элементы, раньше примыкавшие к ней только из корысти и мирских выгод, которые давала принадлежность к официальной церкви.
Согласно желанию заключенных, богослужения были разрешены, и для них было отведено в тюрьме школьное помещение. Это небольшой светлый зал, со школьными скамьями. На боковых выступах стен нарисованы портреты: слева - Карла Маркса, справа - Троцкого.
Обычно, при входе в церковь рисуют херувимов или апостолов.
Во время богослужения пение "Херувимской" уносило мысль в мистические, нездешние миры - "всякое ныне житейское отложим попечение"...
В эти минуты странно было видеть перед собой эти два слишком земные напоминания - но верю, что и это было не случайно. Нужно Церкви помнить о земле, о правде труда, о лжи и неистовствах эксплуатации, и вот волна революции прибила к берегам храма эти символы земного, слишком земного.
Верю, будет некогда день великого синтеза, слияния и сочетания земного и небесного, и тогда мы поймем, что рука Божия была и в этом загадочном процессе революции - ибо "Бог заставляет прославлять Его и тех, кто не хочет Его прославлять".
В этом импровизированном храме не было иконостаса - средостения, разделяющего мир от клира, прихожан от духовенства.
И это в свою очередь служило сближению религии с жизнью - небесного с земным. Много церковных споров и горячих протестов было направлено на эту реформу. Уже Патриарх Тихон разрешил некоторым московским священникам служить при открытых царских вратах - но это вызвало споры, и позднее было отдано распоряжение об отмене этой маленькой реформы.
Но здесь в тюрьме жизнь безболезненно произвела реформацию (можно бы сказать - операцию) в Церкви и не только открыла царские врата, ведущие в алтарь, но устранила и самый иконостас. И все молящиеся оказались в алтаре, в Святом-Святых православного храма. Вот стол, покрытый белой скатертью, и на нем чаша для совершения Тайной Вечери, крест и Евангелие... Все просто, как, может быть, было в первохристианских катакомбах. Семисвечник сделан арестантами из дерева.
Служит обычно митрополит Кирилл, обладающий величественной фигурой, высокий, с правильным лицом и широкой седой бородой. Сослужат ему епископы Феодор и Гурий. Тут же стоят - игумен Иона, с сосредоточенным, несколько суровым лицом, и о. Георгий, простой и серьезный. Хором управляет бывший обер-прокурор Святейшего Синода А. Д. Самарин. А как поют! Только страдание может так одухотворить песнопение... Поют многие из предстоящих.
Как много души и глубокого переживания вкладывается поющими в слова Евангелия:
Блаженны плачущие, ибо они утешатся, Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царство Небесное.
А те, кто страдает не за идею, а лишь за свои преступления, свое сокрушение выливает в молитве:
Господи помилуй...
или в великопостном покаянном вздохе:
Помилуй мя, Боже, помилуй мя...
Сзади, у маленького столика, профессор Кузнецов продает свечи. Арестанты любят зажигать их. При тихом их мерцании ощущается теплая, молитвенная атмосфера - что-то напоминающее скит древлего благочестия, иноческого жития.
Приближается Пасха...
Первый год, что я не говею в православной Церкви. Между тем является мысль о том, чтобы принять участие в причащении. Догматически я в этом не совсем уверен, но уж очень располагает привычная да еще так углубленная литургическая атмосфера. Помню, что известный московский священник К. не только не порицал моего "второго" крещения, но даже высказался в пользу крещения взрослых и сказал мне: "Надеюсь, что вы теперь не откажетесь от православного Причастия".
Итак я обращаюсь, как бы в виде пробного вопроса, к митрополиту Кириллу, встретив его на пути в храм. "Владыка... Могу ли я причащаться?... Но только я должен предупредить, что я крещен по вере, вторично, хоть я православный" - "Да я знаю о вас... Это вас Патриарх Тихон в стихарь посвятил?., несмотря на эту вашу ересь"...
"Нет, это не совсем так, владыка; он хотел это сделать, но когда я пришел к убеждению относительно необходимости крещения - я предупредил его". - "А это вы хорошо сделали, это честно... Но все же теперь причащаться вы не можете в Православной Церкви... Впрочем, зайдите к нам в камеру, мы побеседуем... Теперь я спешу к вечерне"...
Прежде чем пойти к епископам для беседы, я предложил их вниманию мою докладную записку о крещении, которую я год тому назад представлял Патриарху Тихону. Затем в назначенное время я пришел.
Архиереи помещались в обыкновенной одиночной камере, но в лучшем коридоре второго этажа - где обыкновенно устраивались старожилы тюрьмы "за выслугой лет".
Камера выглядела приветливо и чисто: в окне на солнце красовались букеты цветов - приношение почитателей. От них же поступали хорошие передачи, и, конечно, многие узники пользовались от этого стола.
Митрополит Кирилл сидел на своей койке, в глубине камеры, под окном. Слева помещался епископ Феодор, справа - Гурий. Первый говорил со мной добрым отеческим тоном, два другие, помоложе, - оценивали мои взгляды более богословски: "Все это сектантская гордость", - сухо и строго сказал мне епископ Феодор. Епископ Гурий обнаруживал склонность к полемике, но говорил более мягко: "Это большой грех, что вы пренебрегли таинством крещения, совершенным над вами в детстве. Вы должны покаяться - и лишь после этого мы можем допустить вас до причащения". - "Но не можете ли вы мне, Ваши Преосвященства, привести в защиту крещения младенцев и вообще против моего убеждения основания из слова Божия? Только оно убедило меня, и только оно могло бы меня разубедить". - "Мы привели вам предание Церкви". - "Да, но ведь наряду с истинными преданиями могут быть и ложные предания, тем более, что по данному вопросу было в Церкви два противоположных предания. И ведь говорит же один из Отцов Церкви, Кирилл Иерусалимский: "И мне, епископу Церкви, ты не должен верить, если я не приведу тебе основания для своего учения из Слова Божия"... Были ли вы добры просмотреть те ссылки из Св. Писания, которые я привожу в своей записке?"
- Нет, пока еще не было времени, - ответил епископ Гурий.
- Во всяком случае, - сказал я затем, - я передумаю еще раз ваши основания и завтрашний день посвящу этому всецело.
Я простился с ними и ушел.
Следующий день я посвятил посту и молитве.
В результате я изложил письменно то, что было для меня ясно, адресовав свою записку на имя трех преосвященных. Вот ее основные мысли:
Писание убеждает меня, что крещение есть воля Божия. Оно должно быть следствием ранее пережитого решения принадлежать Богу, ибо выражает "обещание Богу доброй совести". [1 Пет. 3:21.] Возвращение к чистому Слову Божию есть путь к возрождению Православной Церкви. Я не могу так покаяться, чтобы признать исполнение воли Божией грехом - ибо это было бы с моей стороны грехом лицемерия. А с таким сознанием подходить к Св. Чаше это значит для меня давать ей лобзание Иуды.
Все это я изложил на другой день епископам - они пожали плечами, но не изменили своего требования.
- Насколько я знаю каноны, меня можно было бы допустить до причастия. Есть правило, разрешающее причащать иноверцев, если они просят причастия в крайней нужде, в опасности смерти и т. п. А мы здесь все в таком положении.
- Ну, нет, этого правила нельзя отнести к данному положению, - сказал митрополит Кирилл.
- Бог вас наказал тюрьмой за вашу ересь, - проговорил вдруг сгоряча один из епископов: - и помяните мое слово; вы не выйдете из тюрьмы, пока не покаетесь...
Я удивленными глазами смотрел на него.
В следующие дни на прогулках этот же епископ часто заговаривал со мной.
- А вы, владыка, уже просмотрели места из Св. Писания, указанные в моей докладной записке? - спросил я однажды.
- Да, просмотрел... Если хотите, мы сейчас обсудим каждый из них. - И он стал говорить по порядку.
"Марк 16 гл. 16 ст.: "Кто будет веровать и креститься, спасен будет". Ну, да. Раньше вера, а потом крещение. И у Матфея раньше вера, и в Деяниях Апостолов.
Да, да, вы правы... Но вот в чем ваша ошибка. Вы упустили из виду, что Церковь имеет полноту благодати, и она впоследствии "переставила" порядок сообразно потребностям времени - и стала требовать раньше крещение, а потом веру"...
"Но, владыка, "Церковь повинуется Христу"... [Еф. 5:24.] Разве может она в таком случае что-либо переставлять... в заветах Христа?"
- Подумайте сами, - сказал он мне в другой раз: - ведь если бы мы отменили крещение детей, народ ушел бы от нас.
- А что вернее? - спрашиваю я: - епископам ли следовать за народом, или народу за епископами?
"Кончать прогулку!" - раздается зычный голос Михеича.
Проходя в толпе в дверь тюрьмы, епископ прошептал мне с едким укором: "Это сатана попутал вас пойти наперекор церковному преданию".
На другой день он опять встретил меня на лестнице и подарил мне большой букет сирени. Очевидно, он хотел загладить боль, которую он причинил мне последними словами накануне.
Да не удивляется читатель, что я достаточно подробно пишу о моих церковных взглядах: это необходимо для понимания излагаемой мною личной истории, но еще больше для ознакомления с большим религиозным движением, которое практически проводит основную реформу Церкви в следующем: в то время, как православная историческая Церковь ставит раньше крещение, а потом возрождение (проповедуя крещение, как источник возрождения) - свободная Церковь ставит раньше возрождение, а потом крещение, видя, что этого требует Слово Божие и что это оправдывается реальной жизнью.
И баптисты и евангельские христиане одинаково исповедуют несостоятельность детокрещения и необходимость для каждого вступающего в Церковь обращения и затем крещения. Эти два течения уже несколько лет тому назад насчитывали свыше 8000 общин.
Уже по одной этой причине каждый, интересующийся Россией, должен сознательно оценивать основы этого движения.
* * *
- А я бы допустил вас до причастия, - говорил мне со своей неизменной улыбкой на лице о. Георгий. - Вы бы на исповеди сказали перед Богом, что в этом крещении вы видели волю Божию, и Бог вам Судья.
Итак, я не участвовал в причащении.
Характерно, что в нем не участвовал и игумен Иона. Оказывается, потому, что при совершении таинства вместо вина (с разрешения Патриарха Тихона) употреблялся клюквенный сок.
"Посудите сами", сказал он мне однажды, угощая меня чаем. (Было очень уютно в его чистенькой камере-келье с мерцающей лампадой.)
"Вот богослужебная книга... Прочитайте статью "о веществе таинства"... Видите, должно быть обязательно вино. И, может быть, по грехам нашим Бог отнял его у нас. Разрешение Патриарха Тихона для меня как православного священника недостаточное основание... Это соборное постановление Церкви, и только она в целом может его изменить"...
И он неизменно лишь стоял в эпитрахили у престола и прислуживал во время литургии, но не участвовал в причащении.
Верность преданию - это типичная черта русского православного человека, которая создала огромное движение ревнителей древлего благочестия, а именно старообрядческое православие, свободное от государства и гораздо более высокое по нравственным качествам своих исповедников, чем официальное православие.
Пасхальная ночь... Москва, сердце России, вся трепещет от радости... Густые волны колокольного звона медным гулом заливают тюрьму: она ведь находится на горе. Пасхальная заутреня должна быть в 12 часов ночи, но она откладывается из-за опасения побегов. Лишь в шесть часов утра, когда стало рассветать, стали выводить нас из камер. Уже не гудела Москва, а только звенели в коридорах связками ключей наши телохранители. Народу, как всегда бывает на Пасху, пришло много. С воли прислали пасхальные архиерейские ризы, сверкающие серебром и золотом.
Митрополит Кирилл, весь сияющий, в тяжелой парче, кадит... посылая во все стороны не только фимиам, но и клубы пламени, вырывающиеся из кадильницы. В руке у него красные пасхальные свечи...
"Христос воскресе!" "Воистину воскресе!" - разносится гулом под сводами тюремных коридоров. У многих на глазах слезы, хотя здесь преимущественно суровые, ко многому привыкшие мужчины. Читается знаменитая пасхальная речь Иоанна Златоуста, приветствие всем и вся, и тем, кто постился, и тем, кто не постился, и тем, кто пришел в первом часу, и тем, кто пришел в последний, одиннадцатый час...
Вот и куличи и яйца. Они принесены оттуда, с воли... Меня до слез потрясает воспоминание о великой любви, которая особенно в этот день согрела тюрьму и обвила ее холодные, мрачные стены объятиями братской, нежной ласки.
Всю Великую Субботу, с раннего утра, все несли и несли - яйца, куличи, сырные пасхи, цветы, свечи - и все это тогда, когда Москва голодала.
Несли, может быть, последнее, чтобы бросить пасхальную радость и туда, в сырые мрачные казематы.
Итак, многие плакали. "Люби слезы сии" - вспоминается тихое, умиленное слово старца Зосимы. Это были слезы сладкой грусти, граничащей с радостью Воскресения.
Православие в идеале есть религия воскресения - по крайней мере, русское сердце так его исповедует и переживает.
Пасхальный экстаз способен переплавить тоску в радость, мечи в плуги, устранить все стены и перегородки. О, если бы он не ограничивался короткой пасхальной ночью!
Уже день. Мы идем по камерам. Коммунист К., старший надзиратель - очень суровый, стоит у выходной решетки и считает проходящих. Я вдруг подхожу к нему с возгласом: "Христос Воскресе!" - и троекратно его целую. Он не уклоняется, но отвечает вяло, может быть, потому, что занят счетом.
Прихожу к своей камере. Надзиратель нашего коридора, старый служака, сидит на табуретке, скучный такой. "Что вы?" - "Да вот... дежурный. Ни домой, ни в храм сходить!" - "Пойдем к нам разговляться", - говорю я ему, увлекая его к себе в камеру. Пришли еще некоторые соседи. Я раскладываю присланные из дому и от друзей куличи, яйца, зажигаю свечу.
Читаю Евангелие о воскресении Христа, потом молитву своими словами и пасхальную:
"Воскресение Твое, Христе Спасе, ангели поют на небеси, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити".
Все христосуемся между собой, дарю им яйца, по обычаю... Ни тюрьмы, ни надзирателей, ни решеток, ни чекистов нет сегодня: все растаяло и сгинуло в лучах восходящего Солнца Воскресения - есть лишь люди - братья, все грешные и все Богом возлюбленные,,. Только бы обратились к Нему!
* * *
Кончились пасхальные дни. В церковь опять ходит мало народу. Я объяснял это больше всего тем, что не было во время Богослужения проповеди.
Духовенство ответило мне (даже отец Георгий), что проповеди не говорят из опасения, чтобы не запретили Богослужений. Как жаль! Без живого Божьего Слова православие, точнее сказать, все ценное в нем, прекрасное в мечте и созерцании, не может перейти в праводействие; лишь Божье слово рождает души живые; без покаяния и возрождения человека небо не может сочетаться с землей.
Тюрьма не была бы сколком России, если бы в ней не было так называемых сектантов.
"Скажите пожалуйста, - спросил я старика Михеича, - здесь в тюрьме бывали сектанты - штундисты, баптисты и тому подобные?
- О, еще и сколько их было!
- За что же они сидели? За убийство, пьянство, воровство?
- Нет,' они сидели за свою веру. А чтобы за такие дела, как убийство, воровство?.. Нет, таких не было.
Это сказал старик, прослуживший в тюрьме 35 лет.
Другой, бывший надзирателем в течение 31 года, подтвердил эти слова.
Конечно, были они и теперь в тюрьме - и именно: за отказ от военной службы по религиозным убеждениям.
Одного из таких я случайно нашел в одной из камер.
Лежит на койке, изможденный, с лихорадочным румянцем на щеках, с большими горящими серыми глазами. И на работу его не берут - он чахоточный, да и обессилен от голода. Прибыл с этапом; родных нет...
"Сегодня пришла передача на мое имя, - рассказывает он, кашляя. - Развернул. Вижу среди вещей табак. Э, думаю, это не мне! Это какому-нибудь однофамильцу. Мне табаку никто не прислал бы. (Сектанты в России не курят и не пьют). Так и оказалось... Прибегает в камеру арестант: "Ты что же это мою посылку присвоил?" И стал меня ругать. Вот она, твоя посылка... Я только раскрыл ее по ошибке. "Ну, то-то", - сказал и ушел, не поделившись даже сухариком"...
Как радостно было и ему и мне найти брата во Христе и соединиться в молитве и чтении Слова Божия!
Он был в германском плену, там под влиянием немецких братьев пришел к живой вере и был крещен в одном из лагерей. Принадлежит к евангельским христианам. (Всего подобных русских людей прибыло в Россию из плена, как известно, около 2000).
Через несколько дней привели еще одного - этот оказался адвентистом. Молодой здоровый парень, с красивым чистым лицом и голубыми глазами. Крестьянин Вятской губернии.
Его посетил и о. Георгий, принес сухариков.
- Я их и раньше встречал... - рассказывал он мне в амбулатории. - И что за вера у них! Прямо горят! Помню, ехал я в вагоне - один адвентист стал говорить Слово Божие, ну, прямо, словно бы Он Сам говорил... Так бы и расцеловал его, надел бы на него стихарь и поставил бы в церкви на амвоне... [Случаи приглашения священниками проповедников из баптистов и евангельских христиан для проповеди в православных храмах неоднократно наблюдались в последние годы в России.] Только вот жаль - святым не веруют и иконам не кланяются, - добавил он с грустью.
А вот капитан С.; он отказался от военной службы.
Раньше он был толстовцем, но теперь он стал принимать Евангелие в целом - ибо, будучи в одной толстовской коммуне, на практике убедился, что для жизни по Евангелию и особенно совместной, - нужно пережить возрождение от Духа Святого через Иисуса Христа (что ясно выражено в беседе Христа с Никодимом).
Он издавал в тюрьме рукописный журнал с оригинальным названием: "Снежный ком".
Идея журнала состояла в том, что каждый должен был приложить от себя на страницы журнала какие-либо мысли, но только положительные и чистые, как снег.
Накануне суда он получил письмо от своей матери - крестьянки. В нем, между прочим, был выражен такой материнский завет: "Лучше тебе, сынок, быть расстрелянным, чем расстреливать народ"...
Ко мне в камеру тоже попал один из евангельских христиан, крестьянин Брянской губ. Причина заключения - тот же антимилитаризм.
Это был очень простой, малограмотный и малорасторопный, но очень добродушный и наивный парень. Выйдет он, бывало, из камеры на внутренний балкон и затянет на всю тюрьму, как мусульманский муэдзин с минарета мечети:
Мы у берега земного: Там за бурною рекой Виден берег жизни новой - Жизни вечной и святой.
Он был скоро вызван на суд. Резолюция, написанная простым языком (типичным для судьи-рабочего), гласила об освобождении гражданина Т. от военной службы по религиозным убеждениям ввиду несомненной искренности обвиняемого (эту бумагу он впоследствии показывал мне в Москве).
Читатель помнит, что вскоре после Пасхи я прочел лекцию о красоте - а затем на другой день мне было объявлено о запрещении всякой религиозной пропаганды среди заключенных.
Комиссар, объявивший это мне, повиновался своему ближайшему начальству.
Запрещением я не был ни смущен, ни удивлен. По этому поводу мне вспоминается случай из жизни Л. Толстого.
Однажды, гуляя по Москве, Лев Николаевич заметил, как один караульный солдат гнался с бранью за нищим, который перед тем просил милостыню у ворот Кремля (т. е. в недозволенном месте). В возмущении писатель обращается к солдату с вопросом: "Ты читал Евангелие?" Тот хладнокровно отвечает: "А ты воинский устав читал?"
Так вечное всегда сталкивается с временным, и это не только в России, но и во всем мире. Есть лишь одно царство, в котором не преследуется Евангелие, проявляемое во всей его полноте - это Царство Божие, но оно еще нигде не выявлено вполне. И именно для того, чтобы оно было выявлено, исповедующие имя Иисуса Христа должны страдать, рисковать и дерзать.
"Не запретили ли мы вам накрепко учить о имени сем?" - говорят апостолам официальные представители религии. Петр же и апостолы в ответ им сказали: "Должно повиноваться больше Богу, нежели человекам" (Деян. Ап. 5:28,29).
Это именно должно с точки зрения интересов как Церкви, так и государственной власти. Что касается тюрьмы, то до очевидности было ясно, что проповедь Евангелия в этой атмосфере разврата, воровства, насилия, цинизма нужна во всех смыслах - и в нравственном, и в гигиеническом, и в социальном, и в индивидуальном.
Этого требует заповедь любви, завет Христа. "Кто постыдится Меня и Моих слов в роде сем прелюбодейном и грешном, того постыдится и Сын Человеческий, когда приидет во славе Отца Своего со святыми Ангелами". Умалчивать о спасении среди погибающих - не будет ли это величайшим эгоизмом?
С своей стороны Советская Конституция дает право как религиозной, так и антирелигиозной пропаганды каждому гражданину. При чем же тут произвольное, частное требование отдельного чиновника? Одной из характерных сторон русской революции, особенно в пору разрухи, было поощрение со стороны власти частной инициативы, хотя бы в ущерб бюрократическим распоряжениям начальства. Конечно, этой так называемой революционной инициативой можно было и злоупотреблять - но были неоднократно случаи ее положительного использования. Об одном из таких фактов повествовала газета, расклеенная по улицам Москвы, в своей статье: "Некрещеный паровоз".
В Луганске на рельсах стоял могучий новый красавец-паровоз, только что выпущенный из мастерских завода. Это было в дни катастрофического состояния железных дорог, о чем свидетельствовали на больших узловых станциях так называемые паровозные кладбища, представлявшие скопление негодных машин. Печальная картина! И в эти дни луганский новичок стоял без дела, и только потому, что не приходила из центра бумага о приемке паровоза для движения и о его соответственном номере.
Тогда луганские рабочие поставили сами вымышленный N 102 на паровозе и пустили его в действие - с тем, чтобы впоследствии, когда, наконец, придет бумага из Наркомпути (Народного комиссариата путей сообщения), переменить фиктивный номер на действительный. Это называлось "революционной инициативой" и всячески расхваливалось в вышеозначенной официальной статье.
Может быть, и моя инициатива в тюрьме была кое-кем понята в этом же духе? Не знаю; но, по крайней мере, никто фактически не мешал мне вести открытые собрания ни в первой тюрьме, ни во второй. В дни после запрещения мне бросились в глаза слова Псалма 26: "Господь свет мой: кого мне бояться? Господь крепость жизни моей: кого мне страшиться?"
Через неделю после запрещения состоялось первое собрание в моей камере - и так продолжалось каждое воскресенье, по вечерам, вплоть до моего выхода из тюрьмы, т. е. около пяти месяцев. И вновь подтвердилось, что "для Слова Божия нет уз".
Правда, камера вмещала только около 15 человек - и тогда сидели на всех трех кроватях, и даже на пороге.
Но тюрьма была пересыльная, и за шесть месяцев перебывало у меня много разного люду.
Притом к тому времени я пользовался уже свободой передвижения по всей тюрьме, и как санитарный помощник, и как работник библиотеки, и просто как "старожил", снискавший у надзирателей доверие.
О. Георгий с своей стороны посылал ко мне своих знакомых на евангельские беседы.
Хотя, естественно, я не заявлял стражам о наших собраниях, но они, конечно, знали о них, ибо каждый надзиратель знает обо всем, что делается в камере: для этого служил в дверях "глазок", к которому то и дело приближалось "недремлющее око".
Сторожа знали о роде моего "преступления"; я дарил им евангелия и беседовал и ними о Христе.
Я уверен, что они даже сочувствовали нашим собраниям, в особенности, ввиду иного рода "собраний", которые происходили в других камерах, - с целью картежа и попоек, что доставляло страже немало неприятностей.
Приходили на чтения люди самые разнообразные - рабочие, крестьяне, инженеры, студенты.
Спорили мало; слушали сосредоточенно, охотно расспрашивали; приводили сами новых слушателей.
Для меня это была огромная школа, углубившая во мне самом веру в побеждающую силу Божественного слова. И в тюрьме Евангелие оказывалось жизненным и спасительным, и притом здесь более, чем где-либо. Некоторые темы были здесь разработаны мною впервые, между ними - "Смысл страдания" и "Христос и счастье". Первую я извлек главным образом из книги Иова. Передо мной была не сытая публика, не праздные спорщики и начетчики, но, так сказать, сам библейский Иов с его разодранной одеждой и главой, посыпанной пеплом; передо мной был также человек с разбитым сердцем и раненой совестью. Из этих горящих глаз и с этих худых испитых лиц глядело само страдание, часто безысходное и безнадежное. Тут были и те, кто страдал за свою неправду и за чужую неправду, и те, кто терпел скорби, по-видимому, без всякой причины и без всякой вины, и те, кто страдал за правду, людьми непонятую и гонимую.
Что мог я сказать им? Елейные, душеспасительные слова, высокопарные фразы о несбыточных надеждах?
Эти люди были слишком практичны и достаточно в жизни разочарованы, чтобы доверяться пустым словам и вымыслам.
Но Божие слово, простое, безыскусственное, лилось на эти раны, как бальзам, - и Своею мудростью давало ответы на самые трудные вопросы.
Передо мною сейчас лежит Библия, та самая, которая была со мною в тюрьме; в ней на полях, там, где начинается книга Иова, сохранились заметки о той лекции, которую я тогда читал.
В разных местах Св. Писания я нашел не только глубочайшее объяснение страдания, но и указание путей к его преодолению.
Христос устраняет страдания ненужные, те, которые происходят от греха: Он очищает совесть, освобождает от вины, прощает. О, как чутко прислушивались к этому благовестию Христову русские души, которые честно сознавали так много грязи на своей совести! Ведь передо мною были и действительные преступники, в техническом смысле этого слова, - потерявшие, по народному выражению, "образ".
Но Евангелие открывало еще большую радость - освобождение от власти греха, первопричины всех страданий: ибо все мы страдаем или за свой грех, или за чужой. Оно раскрывало также и эту величайшую тайну претворения печали в радость, извлечения "драгоценного из ничтожного". [Иер. 15:19.]
Приходилось иногда выслушивать задушевную, откровенную исповедь в беседе наедине - и я лишний раз видел, как глубоко жаждет душа человека новой, чистой, преображенной жизни.
Сам Христос, благостный, кроткий, возлюбивший всех до крестной смерти - вот основной и центральный ответ на вопрос страдающей души. На Него-то я и стремился направить взоры слушателей. И еще ближе, уже с положительной стороны, мы почувствовали побеждающую красоту Евангелия при разборе темы: "Христос и счастье".
Если вы хотите проверить различные теории о счастье, то испытайте их в жгучей атмосфере человеческого горя. И тюрьма служит для этого великим горнилом и некоей опытной станцией. Когда-то я приходил в тюрьму с воли, устраивал религиозные беседы... Теперь мое преимущество состояло в том, что я был один из них, в таком же самом положении, как и они, - и никто из них не мог сказать мне уничтожающие слова: "Хорошо тебе проповедовать! Ты вольная птица. А вот побывай-ка в нашей шкуре, да похлебай арестантских щей с тараканами, да испытай, что значит быть разлученным с родными и брошенным в эту грязную яму!"
Но теперь этого никто не мог сказать - и потому было легко говорить, без всяких кафедральных ораторских приемов и напряжения, говорить просто, по-товарищески. Они, конечно, ценили и то, что я говорю с риском; некоторые из них знали о запрещении моих лекций, знали и то, почему я попал в тюрьму. Простоте моих отношений со слушателями способствовало также отсутствие какого бы то ни было начальства на наших собраниях.
Итак, я излагал им мысли о счастье. Истинным счастьем должно быть признано такое удовлетворение наших желаний, которое доступно всем, везде и всегда, и которое является благом не только для одного человека, но и для всех его окружающих. Христос ничего не говорит о счастье в нашем понимании, потому что мы обыкновенно разумеем под этим словом лишь частичные удачи, от которых обычно проистекают страдания для людей, окружающих удачника.
Евангелие же учит в Нагорной проповеди об истинной радости, о блаженстве. Я предложил вопрос - являются ли действительно желанными для каждого из нас радости, указанные Христом ("Царство Небесное", "Царство Божие", т. е. господство в нас светлого начала, утешение, наследование земли, "помилование", "Богоощущение", "Богосыновство")?
И далее - те условия радости, которые указаны в первых половинах стихов (нищета духом, плач о грехах, кротость, любовь, чистота, жажда правды, изгнание за правду), являются ли они доступными нам и здесь, несмотря на тюремную обстановку?
Да, программа Христа оказалась и желанной и осуществимой и в тюрьме; конечно, всякий соглашался, что сами по себе мы не можем достигнуть, например, чистоты сердца, но та сила, которую предлагает Христос для нашего возрождения, доступна нам в тюрьме не менее, чем на свободе. Да в тюрьме, может быть, она еще ближе нам, чем на свободе - ибо страдание углубляет душу.
И мы иногда переходили к молитве, и тогда я чувствовал, что не человеческие усилия, а Сам Бог может и хочет помочь этим несчастным людям.
Ну, скажите, мог ли бы я тогда прочесть своим слушателям что-либо помимо Евангелия, например, статью Л. Толстого: "В чем счастье?"
Автор говорит, что условия счастья составляют семейная жизнь, близость к природе и труд любимый, посильный и свободный... Какая уж там природа в тюрьме? И где тут говорить о посильном, любимом и свободном труде в учреждении, которое даже передовой революционный язык называет "домом принудительных работ".
Потому-то я и сказал выше, что Евангелие вышло для меня из тюрьмы более прочным, чем вошло в нее. Оно подверглось огненному испытанию в горниле греха, озлобления и скорби - и вышло оттуда, как золото, очищенное в пламени.
Так как в тюрьме были среди моих знакомых и студенты, то из них через некоторое время мне удалось организовать еще специальную группу, так называемый "библейский кружок" - для систематического изучения Евангелия в связи с вопросами научного характера.
Эта группа собиралась каждую среду. Конечно, ее могли бы посещать и не студенты, но они большей частью были в будни заняты.
Как уже было сказано, никто из представителей администрации нас не беспокоил.
Один раз во время воскресного собрания вдруг отворилась дверь - явилось начальство...
Создался переполох - некоторые, воспользовавшись минутою, ускользнули из камеры. Но это оказалась лишь комиссия по проверке тюремного инвентаря - они пересчитали тюфяки и проч. и удалились, еще извинившись, что помешали собранию.
"Сыны человеческие в тени крыл Твоих покойны".
* * *
Хотя моя камера вмещала очень мало народу, но от ее тесных размеров вовсе не зависели пределы моей работы.
Я мог бывать во всех камерах, и все (кроме смертников) могли посещать меня. Иногда я был приглашаем в другие камеры для беседы. Входившие ко мне легко переходили на разговор о духовных предметах. Часто они для этого и приходили, зная о моих убеждениях. А иной придет и без этой цели - но разговор о Боге как-то легко завязывался. Этому помогал и висевший над моей койкой текст, как-то присланный мне одним из друзей - простая визитная карточка со словами Христа: "Не бойся, только веруй"...
Тут же был простой крест из темной жести, арестантской работы. Я нашел его в тюрьме. Красовались и некоторые открытки. Одну из них мне прислала мать на Пасху с троекратным приветствием, написанным ее старческой рукой: "Христос Воскресе"...
На ней была изображена известная русская картина: в простой крестьянской избе мальчик играет на скрипке, а его дедушка тут же с недоконченным лаптем в руке остановился и поник своей седой головой от нахлынувших на душу тяжких дум. (Мать имела в виду мою любовь к музыке - я играю на скрипке.)
Другую прислала моя сестра. На ней была изображена "сестра Беатриса", героиня из драмы Метерлинка. Она с нежным сочувствием на лице протягивает большой крест, который надо (мне?) нести.
И еще картинка Рериха - "Спящий город": над городом летит ангел с трубой, зовущий беспечных людей к встрече Грядущего Дня, "который в огне открывается"... Входящие рассматривали все это, расспрашивали.
Любовь к слову Божию велика в русском человеке.
В одной из камер, куда я был приглашен для беседы, я увидел на внутренней стороне двери большой плакат с текстом: "Все заботы ваши возложите на Него, ибо Он печется о вас"...
Эти слова обитатель камеры, типографский рабочий, сам напечатал в тюремной печатне. "Всегда, когда выхожу из камеры, вижу перед собой эти слова, и они успокаивают меня", - говорил он.
Моя камера была удобна для личной беседы еще тем, что я часто был в ней один, когда мои соседи уходили на работу в мастерские. Помню одну такую беседу, которая кончилась тем, что студент в совместной молитве на коленях решил начать жизнь новую, со Христом...
Много личных бесед удавалось вести во время ежедневных прогулок по каменному помосту на тюремном дворике.
Был в тюрьме один коридор, и на нем царило безмолвие. Я долго не обращал на него внимания, но, наконец, как-то узнал, что здесь помещаются смертники, т. е. осужденные на смертную казнь.
Обыкновенно их приводили из суда и помещали в эти изоляторы впредь до исполнения приговора.
Камеры были весь день закрыты; посещать их никому не позволялось. Когда после поверки всех арестованных запирали в камерах, из канцелярии приходили "брать смертников".
"Брали" со всеми предосторожностями - ибо очень опасались людей, готовых в последнюю минуту на все. Как рассказывали, им связывали руки назад и клали на пол автомобиля-грузовика, чтоб их не было видно... Вокруг сидели чекисты с винтовками.
Когда я узнал о таких соседях в тюрьме, я стал переживать очень тревожное чувство. В первую ночь я не мог спокойно спать. Как!.. За стеной сидит человек, который проводит, может быть, последние часы на этой земле - и не пойти к нему, не сказать ему слова утешения!
На другой день, помолясь, я пошел просить разрешения проведать смертников.
Это было под самую Пасху.
Внизу у "стола" стоит старший надзиратель - коммунист К. Я обращаюсь к нему:
- Разрешите посетить камеру смертника.
"Не полагается, - сурово отвечает он. - Зачем вам?" - "Я хочу передать Евангелие". - "Ну, вот еще! Сказки все это!" - "Вы, все-таки, позвольте, - тихо настаиваю я. - Кстати я передам ему кое-что из пасхальной пищи".
- Ну, ладно, идите... Но только этот раз...
И я пошел. Даже и эта дверь отворилась для слова Божия. С тех пор я стал всегда иметь в виду этот коридор.
О. Георгий и другие осведомляли меня, когда приводили новых смертников.
Однажды, когда явилось лукавое сомнение насчет необходимости посещать этих людей - ведь, они изолированы, доступ к ним запрещен и т. д. - я открыл Библию.
"Спасай взятых на смерть, и неужели откажешься от обреченных на убиение?" (Притч. 24:11).
Эти слова живым укором пронзили мою совесть, обличив меня в скудости любви к ближним.
Вскоре и внешние обстоятельства изменились в мою пользу. Коммунист К. скоро уехал в отпуск. В коридоре смертников оказался старшим хорошо знавший меня надзиратель. Впоследствии он даже давал мне ключи, не желая подниматься с насиженного места, и ворча говорил: "Ну вот пошел поп по приходу!"
А с тех пор, как я стал помогать библиотекарю, я получил и законное право ходить в эти камеры для обмена книг.
Смертниками в нашей тюрьме обычно были обвиненные в убийствах или хищениях.
Вот три железнодорожника, обвиненные в продаже казенного продовольствия. Они расхитили 160 пудов рису, и вина их усугубляется тем, что время голодное, катастрофическое. Один из них - полный господин, лежит без пиджака на койке и что-то читает. Другой жилистый, худой брюнет сидит на койке и рассказывает мне всю их историю. У окна лицом к двери сидит юноша лет двадцати; он не может говорить, смотрит так жалостно, и слезы струятся непрерывно по его щекам.
Они были "взяты" очень скоро.
В другой камере - братья-разбойники Л. Оба из крестьян, но один из них служил на почте где-то в провинции. У него пятеро детей. Оба красивые, здоровые, кровь с молоком. Они нападали на проезжих крестьян, убивали их, сани сжигали, а затем продавали лошадей.
У бывшего чиновника интеллигентное, вдумчивое лицо.
Он читает книгу, которая оказывается Евангелием. "Где вы достали Евангелие?" - спрашиваю я. "А тут в камере кто-то оставил". Он подает мне книгу. На ее первом листе надпись красными чернилами: "Милому Андрюше от любящей матери"...
Сколько говорят эти простые слова! О, они написаны не чернилами, а кровью и слезами, которыми мать оплакивала свое родимое дитя. Знать, вымолила она у Бога для своего сына светлый путь в иной мир, а Божественное Слово претворило тернии последних минут в святые слезы!
- Ну, как же вы? - говорю я к Л., не зная, с чего начать.
- Я не тоскую... Может быть, нас еще помилуют... И тогда мы постараемся честным трудом загладить свои вины... А если не пощадят, так тут вот написано: Не бойтесь убивающих тело и потом не могущих ничего более сделать; но скажу вам, кого бояться: бойтесь того, кто, по убиении, может ввергнуть в геенну; ей, говорю вам, того бойтесь. - Это у Луки в 12 главе.
Слова эти он, к моему удивлению, сказал наизусть и почти без ошибки - видно, он впился в них своим вниманием, ибо реял над ним бледный образ смерти.
- Мы сегодня утром были в камере у архиереев и причастились св. Тайн. Мы приготовились...
Глубокое, духовное напряжение очистительным огнем прошло через его сердце, и лицо его, красивое от природы, стало прекрасным, одухотворенным: темные глаза, те самые, которые загорались недавно в минуты убийств животным блеском злобы, теперь горели тихим светом.
Обычно казнь совершалась в течение 24 часов по объявлении приговора, иногда через несколько дней - как было с братьями Л. Но были и такие смертники, которым давалась неопределенная отсрочка - и она тянулась месяцами. Вот эти страдали особенно, постоянно и длительно находясь между жизнью и смертью и страшно нервничая. Один из них, измученный долгим ожиданием, объявил голодовку, требуя или помиловать его, или уже казнить и тем прекратить его бесконечную муку.
- Сегодня привели известного Соловья-разбойника, - сказали мне. - Это страшный человек: у него в приговоре двадцать три убийства.
Фамилия его Соловьев, но народ дал ему кличку "Соловей-разбойник", взятую из былин об Илье Муромце.
Он посажен в ту же камеру, что и братья Л. Я отворяю дверь.
Соловей сидит на койке, опустив голову. Это мужчина лет 40, с широкой костью, бледным мясистым лицом, с неправильными типично русскими чертами; волосы темно-русые. В глазах усталость, как бывает после бессонной ночи.
Подняв на меня глаза, он спрашивает:
- Вы кто? - думая, вероятно, что я из канцелярии.
- Такой же, как и вы, заключенный.
"Так вы тоже смертник?" - Я пытаюсь ответить шуткой: "Да, смертник, но только с отсрочкой"...
- Как? Разве вы в нашем коридоре?
- Нет... Но ведь правда, я осужден на смерть с самого рождения, и не знаю, когда умру, а вы вот знаете.
- Ах, вот что, - улыбается он, и эта улыбка отворяет дверь общения. Он протягивает мне бумагу, густо написанную на пишущей машинке. - Вот принесли из Трибунала. Не поможете ли написать прошение о помиловании на имя Цика (Центральный Исполнительный Комитет)?
Я читаю этот страшный документ... 23 убийства!
Конечно, положение безнадежное, резолюция категорическая... Но я все же исполняю его просьбу и пишу прошение.
- А вы боитесь смерти? - обращаюсь я к нему.
- Что-о? - сказал он с явным презрением. - Чего бояться? Пуф!., и готово! Да и то сказать... я смерть заслужил. Не все там в бумаге правда, но я убивал, и меня убьют...
"А жизни вы не боитесь?" - "Какой жизни?" - спросил он. "Той жизни, которая после смерти".
- Ну, какая там еще жизнь? Зароют, как собаку, и дело с концом. Только пар пойдет.
- Но Иисус Христос утверждает, что есть жизнь души и после смерти тела. В Евангелии написано.
- Этого я не знаю. Но вы письменный человек, я вам верю. Стало быть так. - И он замолчал угрюмо и сосредоточенно.
На его раскрытой широкой груди виднелось выжженное порохом (татуированное) большое Распятие.
"Это что у вас такое?" - "Не знаю... Был обычай такой. Другие делали, и я сделал. Я ведь человек неграмотный... Даром, что мне скоро 35 лет стукнет... Ничего я не знаю, ничего не читал".
Он рассказал свою биографию.
Родился в воспитательном доме, не знает ни отца, ни матери. В 13 лет совершил первую кражу, и с тех пор уже 20 лет с перерывами находится в тюрьмах.
- Если бы вы знали, Соловьев, что значит это Распятие, и верили бы в Него, так вам ничего не надо бы бояться - ни смерти, ни жизни!
Я чувствовал, что надо говорить прямо, "без подходов", тем языком, который понятен человеку перед лицом глубокой тайны жизни и смерти - языком Евангелия, словами Св. Духа. И он все слушал, не перебивая и не возражая.
И я прочитал ему из Евангелия о разбойнике. Он понял, что и о нем говорит Божественное Слово. Как хорошо, что и такой исключительный и страшный случай предвидит Книга Жизни, и мне было что сказать этому закоренелому преступнику от имени Самого Господа, некогда висевшего на кресте рядом с разбойником!
Этот сидевший передо мною убийца только что признал вместе с евангельским разбойником: "И мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли"... ("Я заслужил смерть", - сказал Соловьев).
О, я верю, отозвались в глубине его жестокой души, теперь расплавленной скорбью, слова евангельского грешника: "И сказал Иисусу: помяни меня, Господи, когда придешь в Царствие Твое". Верую, что и слова вечной Божественной любви, сказанные Христом в ответ разбойнику, достигли сердца моего собеседника:
"И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю".
Слушали внимательно и братья Л.
Старший из них мне поддакивал и пояснял из Евангелия мои слова. Я передал последнему для чтения вслух книжечку, известный рассказ Жуковского "Капитан Бопп", - где так трогательно повествуется о покаянии, пережитом на смертном одре злым и жестоким морским капитаном, после того как он услышал из уст пожалевшего его мальчика евангельский рассказ о любви Христа.
На другой день я посетил его опять. Он был задумчив и печален. На этот раз я принес ему небольшую картинку - на ней был изображен сидящий Христос, к груди Которого припал кающийся блудный сын. Спаситель в прощающей любви обнимает юношу. Шляпа и посох скитальца лежат внизу, на ступеньках. Это глубоко трогательное изображение было напечатано на обложке одной религиозной брошюры - я нашел ее в большом количестве в той куче бракованных книг, которые были обречены на уничтожение. Я вырезал эту картинку и распространял ее в тюрьме, иногда наклеивал на картон.
Теперь я предложил ее Соловьеву.
"Кто это?" - спросил я его. "Это Иисус Христос"... - сразу ответил он. "А кто другой?" - "Не знаю"... - "Это вы - Соловьев!" - сказал я ему.
И вдруг он схватил бумажку, сжал ее в руке, засверкал глазами и воскликнул: "Вот мой мандат, с которым я пойду завтра на смерть"...
На другой день в 8 часов вечера их взяли всех троих.
Заключенные противоположных камер видели их и рассказывали мне об этом.
Впереди бодро шел Соловьев - он даже весело шутил.
За ним, наклонив голову, шел старший из братьев Л.; младший был бледен, как полотно.
Я записал имена этих бедных русских людей (Павла, Петра и Егория) на полях своей Библии, около тех стихов, которые открылись при этом известии:
"С небес призрел Господь на землю, чтобы услышать стоны узников, разрешить сынов смерти" (Пс. 101:20-21).
"Господи Боже наш! Ты внимал им; Ты был для них Богом прощающим и наказывающим за дела их" (Пс. 98). Они понесли наказание здесь в этой телесной, временной жизни, и сами не возмущались против него; но "Бог, не оставляющий без наказания, прощает вину", если кто обращается к нему от злого пути. [Я, конечно, против смертной казни. Характерно, что такие различные мыслители, как В. Соловьев и Л. Толстой, сходятся в решительном отрицании смертной казни. См. "Воскресные письма (Немезида), По поводу испано-американской войны" В. С. и "Не могу молчать" Л. Т.]
Перед уходом из тюрьмы я посетил еще одного из смертников. Он помещался один в угловой камере, сырой и мрачной. Ему только что принесли передачу - корзинку с хлебом, огурцами. Он радушно угощал меня. Это был тоже железнодорожник. Он был подавлен душевною болью и страхом. Я предложил ему вместе помолиться. Он стал рядом со мной и истово участвовал в произносимой мной молитве, весь в слезах. Как он благодарил за посещение! Был ли он казнен или помилован, я не знаю.
При этих посещениях мне очень пригодились те евангелия, которые я разыскал в числе бракованных книг: я мог передавать их теперь этим несчастным, они брали их очень охотно.
Некоторые изъявляли желание пойти на исповедь к о. Георгию, и я сообщал ему об этом. Сам он не мог посещать изоляторов. Помню, как один из помощников начальника тюрьмы сам проводил одного из смертников в перевязочную комнату, где о. Георгий и совершил таинство Исповеди и Причастия.
Таким образом с о. Георгием у нас было оригинальное сотрудничество: он посылал ко мне слушателей на евангельские беседы, он же сообщал мне о вновь прибывших смертниках. Я направлял к нему тех из них, которые искали последнего духовного утешения от священника. И я знаю, что он умел говорить им на близком им языке о Божьей правде и о Божьем милосердии.
Волей в тюрьме называется весь тот "свободный мир", что находится за стенами тюрьмы. Свидания, как сказано, были мне запрещены. Но все же раза три мне удалось их иметь, правда, не официально, в порядке деловых встреч (например, в связи с передачей денег и т. п.).
Но однажды и я был вызван "на свидание". Представьте себе посредине небольшого зала, вдоль его - две перегородки с рядами окон, защищенных густой железной сеткой; по обе внешние стороны решеток стоят заключенные, а внутри, теснясь к этим сеткам, стоят в два ряда пришедшие на свидание - родные и знакомые, матери с детьми на руках, старушки с котомками, монахи. Среди них и надзиратели, зорко наблюдающие за тем, чтобы что-нибудь не было тайно передано.
Гомон и гвалт стоят неописуемые. Все говорят одновременно, и потому человеку, лицо которого перед вами, вы должны кричать, как глухому или как на колокольне.
Таганка - как уже было сказано, тюрьма грязная и беспорядочная (таковы, вероятно, все уголовные тюрьмы) - не в пример Бутырской, политической, где чистота и порядок. Но зато с беспорядком связаны и некоторые льготы. Легче получить записочку в порядке обыкновенной родственной переписки. Однако, с ней я однажды чуть-чуть не попал в неприятную историю, да еще двух непричастных лиц в нее замешал.
Вздумалось мне послать домой в подарок найденную в тюрьме картинку библейского содержания, наклеенную на картон (Даниил во рву львином), да еще письмо в наш христианский кружок со списком религиозных тем, которые желательно было разобрать в предстоящем полугодии. Весь этот пакет согласился отнести один из ходивших на работу, так называемый полусвободный арестант - он ходил днем работать в одном магазине, и лишь ночевать должен был в тюрьме. Дано было знать одному из друзей о необходимости взять пакет из магазина. И вдруг посланный приходит в тюрьму весь расстроенный.
- Беда случилась... Наш магазин опечатали, и пакет ваш там же. Придет за ним кто-либо из ваших родных - его задержат, и мне будет плохо. А я как раз уже надеялся на полную свободу... Эх, какая незадача!
Что ж тут было делать?
У меня с этим заключенным была большая дружба. Не раз он приглашал меня к себе, и мы вместе пели духовные песнопения. У него был хороший слух и знание церковной музыки - как сейчас звучат в моих ушах пасхальные стихиры, панихидные "Волною морскою" и т. п. Вот я и говорю ему: "давайте, помолимся. Бог все устроит к лучшему". Мы преклонили колени. Он широко и истово крестился, хотя и не произносил слов.
"Почтальон", носивший "братскую любовь", согласился пойти в шесть часов утра к упомянутому другу и предупредить его, чтобы он не ходил в магазин. Мастер пошел к своему магазину - и, о радость! - магазин открыт... (и только на полчаса!). Он спокойно вошел, забрал свои инструменты и пакет; никто ни о чем его не спросил.
В этот день мне открылся в Библии стих:
"Если я пойду посреди напастей, ты оживишь меня, и спасет меня десница Твоя" (Пс. 137:7).
Эти слова я подчеркнул и написал против них дату - 7 сент. 1921 г. А как ликовал мой знакомый, переживший столько волнений! Теперь устранено обстоятельство, которое могло бы его сильно скомпрометировать.
Притом он увидел явное подтверждение силы молитвы.
У нас в тюрьме сидел некто Г., который был приговорен к расстрелу и только чудом спасся от него. Он рассказывал следующее. Когда автомобиль вывозил его из ворот тюрьмы, он молился, чтобы Бог спас его. И что ж? Не проехали и ста шагов, как раздался выстрел лопающейся шины. Поставили новую шину. Но через некоторое время лопнула другая шина. Была ночь. Автомобиль должен был дойти до какого-то места за Москвой. Решили переночевать в Чеке.
В эту ночь в сознании Г. возникли новые планы, он потребовал вызвать своего следователя для дачи особых, экстренных показаний - и благодаря им судьба его резко изменилась: смертная казнь была заменена пятью годами заключения.
"Бог вникает во все дела их". "Бог слышит стон узников".
О, как много раз мы в этом убеждались!
Кроме писем, я почти всякий раз при передаче получал цветы от родных и друзей. Цветы шли целой вереницей и приносили в тюрьму радость созерцания недостающей у нас природы. Сколько их перебывало у меня! Были подснежники, ландыши, сирень, красные маки, васильки, розы, акация, в конце стали появляться астры, "поздние гости отцветшего лета". Цветы были для меня живым календарем, напоминавшим о времени года. Многие арестованные из других камер приходили любоваться пышными букетами. Я почти никогда не знал, от кого они. Но навсегда сохраню благодарное воспоминание о них. Ведь, "память это дивный дар, благодаря которому розы цветут и зимой". Эти чудесные алые, лиловые и лазоревые гости цветут и сейчас передо мною и наполняют душу благоуханием... А тогда они раздвигали мрачные стены тюрьмы и проливали в сердце свежесть лугов, прохладу тенистого леса и шелест желтеющей нивы...
Как я уже говорил, я скоро понял цель моего заключения, но причина, юридическое основание ареста были мне неизвестны. Никакого обвинения мне не было предъявлено. Не было снято ни одного допроса.
Уже во время обыска в моей квартире я заметил, что он производился беспорядочно и формально, и необходимость ареста из него как-то не вытекала.
Вначале, еще будучи в тюремном подотделе Чеки, на Кисельном переулке, я несколько раз писал заявление следователю, который арестовал меня, прося его вызвать меня на допрос и назвать мне мою вину. Мои письма оставались без всякого результата, и я перестал их посылать.
Как я узнал потом, следователь совершенно забросил меня в тюрьме и принялся энергично допрашивать моих друзей, сотрудников и т. д. Почти все московские друзья были допрошены, были также произведены обыски и аресты в других городах. Он расспрашивал моих знакомых обо мне, о моей деятельности, об образе жизни - все показывали, как один. Одного из моих друзей он убеждал так: "Мы узнали, что ваша организация - буржуазно-политическая", на что допрашиваемый ответил: "Если вы мне это докажете, я тотчас же из нее выступлю". Доказательств, конечно, не оказалось.
Другому допрашиваемому он раздраженно сказал: "Я его, вашего Марцинковского, сгною в Соловецком монастыре"...
Но на третий месяц моего ареста этот мой следователь был удален от должности в Чеке, ввиду некоторых скомпрометировавших его обвинений.
Дело было передано другому следователю. Это был простой матрос. Он не мог хорошенько разобраться в моем деле и на всякий случай откладывал его.
Позже дошли до меня тревожные слухи, что меня обвиняют в шпионаже, в связи с моей перепиской с друзьями за границей - дело переносится в Верховный Трибунал, и ему будет придан громкий "показательный" характер. Называли даже номер моего дела. Говорили, что угрожает расстрел. Но допроса все еще не было.
Однажды меня вызывают в канцелярию. Новый начальник тюрьмы, коммунист Г., в кожаной фуражке, сдвинутой на затылок, с важным и деловитым видом сидит за столом. Держа в руках какое-то письмо, он сурово спрашивает меня: "Вы в переписке с Сазоновым?" (он разумел бывшего министра).
"Я с ним незнаком". - "А это что же?" - показывает он конец письма, где красуется упомянутое имя.
"Это однофамилец! Был у меня сослуживец по гимназии, письмоводитель Сазонов". - "Ага!" Затем он передает письмо мне. Я пользуюсь случаем и спрашиваю, почему меня не вызывают на допрос. Он требует мое дело из канцелярии, удивляется и сам медлительности моего следователя и обещает принять меры. (Через полгода я встретил его в Москве - теперь уже он оказался уволенным и находился под судом... Ведь и тот самый человек - но его нельзя было узнать: такой мягкий, простой и конфузливый. Видно, все мы люди естественнее выглядим в роли подсудимых, чем судей. А так называемый "административный восторг" делает нас решительно не похожими на самих себя.)
* * *
"Телефонограмма с Лубянки! Вы вызываетесь завтра на допрос", - объявляет мне надзиратель. Это было в начале октября, на восьмом месяце моего сидения.
Дело мое перешло в это время уже к третьему следователю, который оказался юристом и дельным человеком. Все внутри меня мобилизуется, мысли, воспоминания собираются воедино, чтобы завтра предстать во всеоружии самозащиты. Начинается беспокойная работа ума, тягостная озабоченность. Вспоминаю завет Христа: "Но вы смотрите за собою: ибо вас будут предавать в судилища и бить в синагогах, и пред правителями и царями поставят вас за Меня, для свидетельства перед ними... Когда же поведут предавать вас, не заботьтесь наперед, что вам говорить, и не обдумывайте, но, что дано будет вам в тот час, то и говорите: ибо не вы будете говорить, но Дух Святый".
И я успокоился: оставил всякие планы и подготовку. Нужно было только "смотреть за собою", чтобы быть в крепком и достойном духовном состоянии "для свидетельства во имя Христа".
А эти бодрые мысли и настроения входили в мою душу постепенно из Слова Божия; оно посылало теперь в нее именно те лучи, которые были нужны и которые глубоко впитывались сердцем, например, из псалмов:
"Восстали на меня свидетели неправедные: чего я не знаю, о том допрашивают меня". "Ибо вот, они подстерегают душу мою; собираются на меня сильные, не за преступление мое и не за грех Мой, Господи".
"Подай нам помощь в тесноте, ибо защита человеческая суетна".
"Жив Господь и благословен защитник мой".
"Восстань, Боже, защити дело Твое..."
"Господь за меня, не устрашусь: что сделает мне человек?"
"Несправедливо преследуют меня, помоги мне". И еще это удивительное ободрение: "Ни одно орудие, сделанное против тебя, не будет успешно; и всякий язык, который будет состязаться с тобой на суде, Ты обвинишь. Это есть наследие рабов Господа, оправдание их от Меня", - говорит Господь (Ис. 54:17).
И много подобных мест я глубоко воспринял тогда своим тюремным настроением; они подчеркнуты в моей Библии.
Итак я в безмятежном настроении ложусь спать перед завтрашним допросом.
"Спокойно ложусь я и сплю, ибо Ты, Господи, один даешь мне жить в безопасности".
Утром всех вызванных на допрос отводят в особую комнату, находящуюся у ворот тюрьмы.
Вызывают одного за другим и сдают часовым, которые разводят заключенных к следователям, в Трибунал и т. д. Сижу часа два. Вот уже всех разобрали; осталось нас несколько человек. Объявляется распоряжение: "Не хватило часовых. Назад в камеры". Вот неудача! Значит, опять допрос откладывается на неопределенное время. Часовых, действительно, берут нарасхват: всякий жаждет скорее добраться до следователя и этим подвинуть вперед свое дело.
По дороге встречаю начальника тюрьмы - опять новый, уже четвертый за мою бытность в заключении.
Это подвижный сухощавый человек средних лет.
"Гражданин начальник, - говорю я ему. - Вы на днях вывесили распоряжение о том, чтобы всякий, кто сидит свыше 3 месяцев без допроса, заявлял об этом начальнику (ввиду переполнения тюрьмы). Я сижу уже восьмой месяц и еще ни разу не был допрошен".
- Но, ведь, у меня нет стольких караульных...
- Как хотите... Я с своей стороны должен предупредить вас, что дело мое дошло до Калинина, и вам угрожает большая неприятность.
- Ну, что ж я поделаю? - отвечает начальник.
Надо заметить, что мои друзья стали энергично действовать в это время.
Различные христианские общества, целые союзы, как менониты, Совет религиозных общин и групп, союзы баптистов и евангельских христиан, со многими подписями подали ходатайство о моем освобождении.
Один из моих друзей был у Председателя Всероссийского Исполнительного Комитета М. И. Калинина, и он приказал рассмотреть мое дело в срочном порядке.
Стук в камеру. "Марцинковский, идите на допрос"... Схватываюсь, быстро надеваю пальто и иду в канцелярию. Часовой нашелся. Его, оказывается, сняли с караула, у тюремной стены на улице...
Как давно я не видел московской улицы!.. Словно из аквариума вышел на вольный воздух.
Мой караульный оказался старым, "кадровым" солдатом. При нем была винтовка. Он сразу почувствовал во мне неопасного преступника, и мы разговорились... Я подарил ему маленькое евангелие, бывшее у меня в кармане... "И таких людей держат в тюрьме!" - удивлялся он. "Ну, что ж! - шучу я в ответ: - берегут... чтоб не пропали"...
"А что? случаются побеги во время перехода из тюрьмы к следователю?" - "Случаются... Иной всыплет в глаза соли, нюхательного порошку, а то и прямо песку с земли... А сам давай бежать..." Давно не было у меня такой прогулки. Вольно дышит грудь, приятно видеть знакомые места... вот Варварка, Ильинские ворота, а вот и Лубянка... Входим в Чеку... Оклик часового: "Куда идешь?" - "Привел арестованного", - говорит конвойный, предъявляя бумагу. Идем по бесконечным коридорам, через двор, поднимаемся вверх.
Камера следователя. В передней комнате столы, и на них стучат на пишущих машинках канцеляристы. Кабинет следователя хорошо обставлен. Ковер во всю комнату. Красивая ваза на столе.
Худощавый, туберкулезного вида человек лет 30, с пепельными волосами - сидит за столом. Указывая на стул, предлагает сесть.
Конвойный передает следователю записку. "Можете идти", - говорит он солдату.
- Никак нет, - отвечает мой страж. - Я не имею права оставлять арестованного.
- Товарищ! Вы здесь не в Совнархозе, а в Чеке! Понимаете вы это? [Совнархоз - Совет Народного Хозяйства.]
- Но, товарищ следователь, воинский устав...
- Молчать! - вспылил следователь, стукнув по столу. - Я прошу вас выйти в следующую комнату... - Мой верный телохранитель уходит.
"Напрасно друзья ваши подняли шум, - говорит мне следователь. - Я и сам вижу, что делу пора дать ход. Но я только что вступил в свои обязанности. Вы были уже раньше вызваны сюда... Не наша вина, что вас сюда не доставили"...
Дальше следуют некоторые формальные вопросы, сведения о личности и т. п.
- Вы были у Патриарха Тихона? "Да". - "Когда? С какой целью?" Я рассказал о богородской истории.
"А больше не были?" - "Был еще - по вопросу о реформе Православной Церкви".
- Чего же именно вы хотите? Каково ваше отношение к современной Православной Церкви?
Мне было ясно, что при этом вопросе он имел в виду политические обвинения, предъявляемые к современным высшим иерархам, особенно в связи с монархическими тенденциями некоторых заграничных церковных кругов, направленными к реставрации в России старого режима и восстановлению господствующего положения Православной Церкви в стране.
"Свои взгляды я высказал в записке, поданной Патриарху. Сущность их состоит в том, что в ответственные члены Церкви должны быть принимаемы через крещение лишь те лица, которые просвещены евангельским учением и пережили обращение и решение служить именно Христу, а не каким-либо посторонним, мирским целям. На основании Слова Божия, я признаю только сознательное крещение по вере. В согласии с этим убеждением я и сам принял крещение 1 сентября 1920 г. - и этим самым, в сущности, выступил из лона современного Православия, из числа ортодоксальных членов данной Церкви".
[Принимая крещение по вере, я не имел намерения, как сказано выше, выступать из Православия, - я верил в возможность евангельской реформации внутри его и считал даже нужным оставаться в его среде для свидетельства о необходимости личного возрождения и сознательного приема каждого ответственного члена в Церковь. Поэтому формально я не уходил из православия и не делал по этому поводу соответственных заявлений.
Но, конечно, фактически, в силу упомянутого акта с моей стороны, я оказался вне данной церкви, ибо она естественно перестала признавать меня своим членом, не допуская до участия в таинствах (таков был взгляд епископов; со стороны отдельных священников наблюдалось иное, более свободное и терпимое отношение). Во всяком случае, я вышел из канонического подчинения церковной иерархии, а следовательно уже не был ответствен за ее действия и в том числе за возможные шаги политического значения. Это, последнее, очевидно, прежде всего интересовало следователя.]
Я не помню точно всех моих слов, но таковы были приблизительно мои мысли. Следователь помолчал. "Я удивляюсь.,. Вы - философ, и придаете такое значение обрядам". - "Вот именно, крещение имело для меня и тот смысл, что я во имя Христа похоронил тогда в реке свою репутацию и всякое мнение обо мне людей".
Следователь пожал плечами. Он заинтересовался этим вопросом, по-видимому, только от себя, и в протокол его не занес. Расспросил о моем отношении к военной службе и, узнав, что я освобожден от нее по религиозным убеждениям Народным Судом, оставил этот вопрос.
Расспросил о Христианском Студенческом Союзе, о его целях и работе, об его и моем отношении к политике.
Говорил он тихо, спокойно, вопросы ставил отчетливо и сущность моих ответов записывал. Эти ответы, по-видимому, его удовлетворяли.
Иногда останавливался в раздумье, прежде чем задать следующий вопрос. "В чем же меня обвиняют?" - спросил я прямо. Он встал со стула и стал ходить по комнате.
- Тут, очевидно, произошло недоразумение... Вы сами понимаете... Был сложный момент кронштадтских событий...
- Да, это я понимаю... В такое время легко допустить ошибку.
- Именно...
Словом, мне было дано понять, что подозрение в политическом преступлении не оправдалось, и я сижу по ошибке.
"Поверьте, что нам вовсе невыгодно держать вас в тюрьме. Я с своей стороны стою за ваше освобождение... Но не все зависит от меня... На днях я сделаю доклад о вас на очередном заседании коллегии (Чеки) с моим заключением в благоприятном смысле; но я отнюдь не ручаюсь за положительный исход дела"...
Я сидел и радовался... Испытывал что-то похожее на чувство выдержания экзамена в гимназии.
Надежда окрылила меня, и предчувствие, что она меня не обманет, наполняло душу.
Мы пошли обратно с тем же конвойным.
"Я все слышал, как он вас допрашивал... Ну, и Чека! - возмущался он. - Диковинные у них порядки! Я строевой солдат, а не из чекистского батальона, и не знаю их правил. По нашему воинскому уставу строго воспрещается оставлять арестованного. Или уже я должен сдать его под расписку. А то ведь арестованный может и убежать, а я за него отвечай потом. Ведь там еще была другая дверь"...
"Да знаете, - прибавил он конфиденциально, - мы не оставляем арестованных еще потому, что иной чекист над ними чинит насилие. Требуется ему достать показаний, он берет наган да и стучит им по голове арестованного. Да, были случаи... А ведь часовой отвечает и за неприкосновенность вверенного ему арестованного. Нет, я все-таки сидел в соседней комнате и все слышал, как он вас допрашивал", - с видом удовлетворения добавил он.
Опять в тюрьме. Проходят дни. Вот и день заседания коллегии. На другое утро ожидаю с волнением резолюции, которая обычно сообщается в виде телефонограммы. Весь день прождал напрасно. Надежда сменилась печалью: значит, коллегия решила отрицательно. А тюрьма все работает. Принимает новые партии, вызывает на высылку в Архангельск, в Соловки. С трепетом жду своего имени. Тюрьму разгружают к зиме. Служащий в черной сатиновой рубашке, туго перетянутой ремнем, то и дело приносит к столу ордера из канцелярии.. Это пресловутый "ангел смерти".
Ордера исполняются немедленно и беспощадно. Профессор Н., чувствуя недомогание, слег в околоток и надеялся, что там "окопается" от угрожающей ему высылки. Приходит ордер о высылке в Архангельск. "Я болен... не могу", - жалуется он. Приходит врач, осматривает его.
"Следовать может", - говорит он официальным тюремным языком.
Протесты заключенного кончаются тем, что солдат просовывает под него приклад ружья и поднимает его с постели.
Вон уж и второй снег выпал и виднеется на зеленых куполах Донского монастыря. Сижу уже от снега до снега. Ах, как хочется домой, к родным и друзьям! Тогда, признаюсь, впервые жгучая боль проникла в мою душу, до того сильная, что стало болеть и тело. (Еще до того, помню, однажды, пережил особенное горькое чувство несвободы: когда смотрел на решетку, - казалось, она впилась не только в тело, но и в душу.)
Я пошел в санитарную комнату, ключ от которой всегда был у меня. Взял с собою Библию.
"Изолью пред Господом печаль мою"...
Открываю Слово Божие... Опять та же история Иова:
"Он еще наполнит смехом уста твои, и губы твои радостным восклицанием. Ненавидящие тебя облекутся в стыд, и шатра нечестивых не станет". (8:21-22).
Эти светлые слова вновь поддержали во мне веру, надежду и бодрость.
Раздается призыв на вечернюю поверку: "По коморам!"
Успокоенный иду к себе в свою камеру. После минутного шума, когда все спешат на места, в тюрьме водворяется тишина. Идет поверка. И вдруг прорезывает эту тишину крик от стола:
"106 Марцинковский, на сво-бо-ду!"
Ослепительная молния врывается в мое сознание. Я чуть не подпрыгнул от неожиданной радости. Поистине, "нечаянная радость", сменившая только что посетившую меня скорбь. Слава Богу, что Он словом Своим дал силу пережить уныние и овладеть им.
Не всегда ли так бывает, что в ночь искушений тьма сгущается пред рассветом? Потерпи еще... "Еще немного, очень немного, и Грядущий придет и не умедлит. Праведный верою жив будет; а если кто поколеблется, не благоволит к тому душа Моя".
"Господи, Тебе единому слава!"
Я иду поспешно к столу. "Пришел ордер на ваше освобождение... Завтра я в первую очередь выпущу вас. В 8 часов утра будьте готовы", - говорит мне служащий (он из заключенных). "Нет, я не тороплюсь... Мне кое с кем надо проститься, так что будьте добры - выпустите меня завтра попозже".
"Ну, хорошо, тогда к вечеру"...
Старообрядец, живший со мной, возвратившись из типографии, узнает новость и поздравляет меня.
Суббота 14 октября 1921 года.
Утром приносят мне обычную передачу. Я созываю свой кружок. Мы устраиваем заключительное чтение, вместе молимся. Потом братский чай... нечто вроде агапы... Раздаю некоторые свои вещи. Прощаюсь со знакомыми, с архиереями; посещаю смертников, но, прощаясь, не говорю им ни слова о своем освобождении: подобные вести особенно тяжелы для людей, лишенных всякой надежды на свободу.
Время летит, как на крыльях. Вот и вечер.
Меня пропускают в контору тюрьмы.
Здесь стоит группа освобождаемых; они толпятся со своими мешками, чемоданами, сундучками.
Им выдают разные документы.
Служащий подзывает меня к столу: "На-те вот, подпишите". - "Что это?" Вижу, какая-то подписка, обязательство не работать среди студентов. Я возвращаю ему и говорю: "Этого я не могу подписать". - "Ну, что же я тут поделаю? Мне прислали с Лубянки с вашим ордером на свободу... Мое дело только получить вашу подпись и вернуть бумагу в Чеку".
Я внутренне сосредоточиваюсь, прошу помощи свыше. Беру еще раз бумагу и вижу, что я не совсем хорошо понял. На бумаге написано: "Сим осведомляется гражданин Марцинковский, что он не имеет права вести организационную и агитационную работу среди студенчества".
Осведомление еще не обязательство для совести; такое осведомление я слышал и раньше.
Но все же подписка стесняла меня... "Да ведь я же могу заниматься работой, не имеющей политического характера, а именно чисто религиозной деятельностью - в силу Конституции", - сказал я. Чиновник мягко уклонялся от объяснений. Тогда я взял перо и написал: "разумею работу в политическом смысле" - и дал подпись.
Обычно уходящих на свободу тщательно обыскивают - не найдут ли писем и т. п.
Меня пропустили без обыска. Вот уж я стою у ворот. Вот загремел ключ в замке, беззвучно отворилась тяжелая железная калитка. - "Ура! Я на свободе!"... Только тот, кто выходил из душной, смрадной тюрьмы знает, что это за невыразимая радость видеть перед собою отворенную дверь. Это нечто очень значительное, символически говорящее и о внутреннем освобождении...
Мой багаж был уложен в простой деревянный сундучок (арестантской работы); он не давил моих плеч: точно крылья выросли у меня за плечами. Шел мокрый снег, звонко цокали подковы лошадей, но я как будто ничего не видел и не чувствовал... Дорога шла через гору... Я все летел вперед...
Вот Ильинские ворота. Маросейка.
Здесь недалеко знакомая церковка, где служил знакомый мне старец о. Алексей Мечов. Была суббота, время вечерни. Меня потянуло зайти в храм. Окунуться после грязной тюрьмы в иной мир.
Вхожу, как во сне... Поднимаюсь по ступенькам. Складываю вещи у свечного ящика. В этом храме бывает много моих знакомых. Но никто не видит меня. Я стою сзади... Горят свечи, сверкают ризы икон, тихо возглашает священник, тихо и стройно на два хора поют... Какой контраст с тюрьмой!.. И как много в этом пении напоминания о том, что весь мир, лежащий во зле, находится в темнице греха!
"Изведи из темницы душу мою исповедатися имени Твоему"...
Этот возглас так значительно звучит в монастырях, зовущих от мирского зла в пустыни, скиты и леса.
Стою как во сне - и чувствую, как душа, утомленная нравственной грязью тюрьмы, жадно пьет эстетику, благолепие и внутреннюю тишину...
Но и тюрьма - уже сон, странный, причудливый и темный, в котором светлым лучом зрится близость Христа, как редко она ощущается на воле.
Благословляю Бога за это испытание! Оно дало мне глубокое и непобедимое вовеки откровение, которое врезалось в душу огненными словами:
Со Христом и в тюрьме - свобода, Без Христа - и на воле тюрьма.
Я недолго постоял в храме.
Вышел так же незаметно, как вошел.
Итак прихожу к себе в дом.
Вот и наша комната... Какая же она большая! После тюремных камер она кажется просторным залом. Мать и сестра встречают меня. Старушка-мать простирает ко мне руки с ее любимым восклицанием: "Ну, слава Тебе, показавшему нам свет"...
Вот радость! "За такую радость, - говорю я матери, - стоило посидеть в тюрьме"... - "Да, - говорит она и смахивает набежавшую слезу. - А мы уже думали, что тебя расстреляют... Но Бог милостив"...
Пришел и муж сестры. Он много хлопотал за меня, и теперь его труды увенчались успехом.
В той же комнате, где мы в день ареста 4 марта, семь месяцев тому назад предали Богу все это дело, там же теперь мы воздали Богу горячее благодарение...
В ту ночь мать стояла бледная, перемогающая волнение - теперь она вся сияет от радости. Кошка, наша общая любимица, соскакивает с печки и внимательно обнюхивает мою одежду и вещи: видно, ее озадачивают незнакомые тюремные запахи.
* * *
Итак, я на свободе! Просто не верится... Изо дня в день переживаю одну за другой радостные встречи с друзьями. Получаю поздравления и приветствия. Один знакомый поздравляет меня с выходом "из чрева Китова подобно Ионе".
(Таганскую тюрьму в Москве народ называет "китами"; не в честь ли тех "трех китов", на которых, по народному поверью, мир держится?)
Весело опять пойти по улицам Москвы - благо, начинаются морозы и снег, делающие ее такой прекрасной. Встретил я как-то и своего супротивника, который меня в тюрьму засадил. Идет в шубе, запрятав выбритое лицо в каракулевый воротник. "Здравствуйте!" - говорю ему. Он отвечает легким поклоном.
Побывал и в Таганской тюрьме. Какая разница в ощущении!
Вот они - окна с решетками, возвышающиеся над высоким кирпичным забором. Ни признака жизни не видно в них - а сколько там людей, сколько жизненных историй и трагедий!
Постоял с полчаса на морозе в длинном хвосте пришедших с передачами. Некоторые прибыли из дальних деревень "на побывку" к сынам своим... с кульками и мешочками.
Многие неграмотны или не знают тюремных порядков; я пишу заявления и вообще даю советы, как "спец".
Вводим в переднюю. Через маленькое окно в перегородке сторож Н., тот самый, который разговлялся со мной на Пасху в моей камере, принимает от меня передачу без проверки. Принес кое-что о. Георгию. Вызвал его на свидание, также и епископа Гурия - передал ему просимое Евангелие на калмыцком языке. О. Георгий сообщает мне новости о разных моих знакомых - этот на свободу вышел, того перевели в Бутырки и т. д.
Вскоре оба они были освобождены. О. Георгий поселился в Даниловском московском монастыре (в том, где погребен Гоголь) и состоит старцем, т. е. дает духовные советы приходящим. Так как он вполне убедил власть в своей аполитичности, то его не беспокоят. Знаю и других православных священников (не из "живой церкви"), из тех, которым удалось доказать свою непричастность к политике - они живут на свободе и работают открыто.
Радость моего ощущения свободы увеличилась, когда я узнал, что и руководительница женского христианского студенческого кружка, сидевшая в тюрьме по тому же подозрению и столь же долго, как и я, была освобождена (в тот же день, что и я); она убежденно православная в старом духе.
Меня подобные случаи освобождения особенно удовлетворяли: это показывало, что власть, по крайней мере, в лице своих лучших представителей, преследует не религию, а политику под флагом религии.
В данном случае я имею в виду тех духовных лиц, которые принадлежали к так называемой патриаршей "Тихоновской" церкви, а отнюдь не к привилегированной, так называемой, Живой Церкви - основная ошибка которой состояла в том, что она повторила грех государственной церкви, стремясь "приспособиться" к новой власти.
Вообще, в России есть, по крайней мере, три основных вида православия: 1) Тихоновское, 2) обновленческое, сменившее Живую Церковь, и 3) старообрядческое. Судьба их весьма поучительна не для одного лишь историка Церкви.
Старообрядчество, эта многомиллионная русская Церковь, гораздо более благочестивая и строгая в своей вере и нравственности, чем бывшее государственное православие, не подвергалось, как таковое, насколько мне известно, преследованиям со стороны советской власти: и понятно - оно и раньше, при старом режиме, было свободно от государства и даже было гонимо светской властью, при участии господствующей церкви.
Уже в XVII веке оно стало на самостоятельный путь (при Патриархе Никоне, предпринявшем исправление церковных книг и церковных обрядов).
В том же Соловецком монастыре, где томятся теперь епископы бывшей господствующей Церкви, в XVII столетии отсиживались в осаде монахи, восставшие против деятельности Никона и присоединившиеся к сторонникам старой веры: они были сурово наказаны царским войском.
Вожак старообрядчества протопоп Аввакум был сослан и после тяжкого 14-летнего заключения сожжен живым в Пустозерске вместе с тремя своими приверженцами (1681). За ревность и стойкость его недаром сравнивают с Гусом и Савонаролой.
Московскую аудиторию я увидел на другой же день после освобождения - и именно в том же зале, где я читал когда-то свою лекцию: "Почему надо верить в Бога?"
Теперь здесь читал доклад религиозного содержания один из моих друзей.
После лекции я был вызван на эстраду и имел возможность впервые приветствовать слушателей, из которых многие знали меня... Я радовался тогда первому случаю засвидетельствовать о том, как верен Бог и слово Его: оно непреложно и действенно при всех обстоятельствах, и на свободе и в тюрьме. И теперь мой тюремный опыт был для моих слушателей новым доказательством жизненности Евангелия.
Он как бы оковал слова Христа, и в таком железном переплете вышло для меня Евангелие из-за тюремной стены.
А какая радость была поделиться своим новым опытом в кружке друзей и братьев, в среде нашего христианского студенческого кружка! "Да он даже физически там поправился!" - сказал один медик. Действительно, в сырых подчас камерах тюрьмы я даже не испытывал своего ревматизма. Здесь в небольшом интимном кругу я рассказал о том, как Бог хранил меня, и благодарил их за братские молитвы, которые я так сильно ощущал там в некоторые минуты.
На первом открытом собрании кружка я говорил на тему: "Христос и счастье", подчеркнув то обстоятельство, что откровения Евангелия о радости подтвердились для меня новым незыблемым основанием, ибо пережиты были в тюрьме. Эта тема была плодом моей тюремной жизни.
Еще через недели две мы открывали свой собственный Студенческий Дом. Это был полуразвалившийся небольшой особняк у Новинского бульвара, который власти предоставили нам под условием, что мы сами приведем его в порядок. И мы с Божьей помощью - взяли его верою. Мы сами таскали кирпичи, чистили, мазали... Помогали и специалисты... И наконец, после упорной работы, дом был приведен в порядок. (В одной комнате, впрочем, балки были такие негодные, что потолок впоследствии неожиданно провалился - бревна и штукатурка посыпались ночью; но, слава Богу, и, поистине, чудесно, никто из спавших там не пострадал.) Нужда квартирная уже тогда была так велика, что мы пристроили даже нары под потолком в коридоре для ночлега проживающих в доме студентов.
И даже знаю такой случай, характерный для тогдашнего квартирного кризиса. Известный мне человек, полковник N., бывший в заключении в Таганке, по освобождении попросился в одну из московских тюрем в качестве воспитателя, ибо за это он мог проживать в одной из тюремных камер (я посетил его там).
Пришел день открытия Студенческого Дома.
Объявлена была моя лекция "Смысл Страдания". Студентов пришло необыкновенно много. Я опять радовался тому, что могу воспользоваться одним из своих тюремных трудов. По поводу открытия Дома я сказал, что его мы хотим посвятить человеческому страданию, и здесь надеемся идти навстречу скорби и нужде молодежи с состраданием в сердце.
О, как хорошо слушатели понимали меня! Хотя немногие знали тюремный опыт, но в это время уже так много было страдания и на воле! Поистине, "вся Россия лишь страданье", и не лежит ли в этом особая любовь Бога к этой стране, которой Он доверяет так много пережить и перенести? И этому русскому юношеству, с его чуткой идеалистической душой, - выпало на долю, минуя счастливую весну жизни, сразу вступить в пору лютых вихрей и бурь...
Кто устоит в эту годину ненастья, безвременья и бурелома без жаркой веры в груди, без Христа в сердце? А с Ним все возможно, и жизнь будет победная, торжествующая!.. Юность Христу!.. И скорей и всецело, пока не налетел ястреб времени и не расхитил наших сил и вдохновения!.. (Таковы были некоторые мысли моей лекции). Вскоре я выступил также в московской общине евангельских христиан, в их большом зале, недалеко от Садовой улицы. Я говорил на тему "Даниил" - о мужестве исповедничества, о необходимости, признавая земную власть, "повиноваться больше Богу, чем человекам". Народу было человек 600. После краткого приветственного слова со стороны старца-пресвитера, обращенного ко мне по поводу моего освобождения, все встают и поют гимн свободы:
О, нет, никто во всей вселенной Свободы верных не лишит! Пусть плоть боится цепи пленной И пусть тюрьма ее страшит.
Но мысли, тьмой порабощенной, Сам Бог любви свободу дал; И цепи ей, освобожденной, Доныне мир не отковал.
О, нет, никто во всей вселенной Нас чести нашей не лишит! Пускай с враждою откровенной Толпа позором нас клеймит.
Поднимем знамя правды вечной, Любовью злобу обовьем, И честь не в славе быстротечной, А в торжестве любви найдем.
О, нет, никто во всей вселенной Не похитит богатств у нас! Пусть на алтарь борьбы священной От нас возьмут в жестокий час
И серебро и что имеем, - Мы совесть чистой сохраним, Мы тайной счастья овладеем И ею мир обогатим.
Я впервые слышал этот народный русский мотив, и теперь он рождал в моей груди чувство глубокого преклонения перед народной душой, которая так любит свободу и так страстно, подчас неверными путями, стремится к ней...
Евангельское движение в двух главных своих течениях (евангельских христиан и баптистов) уже ширилось в могучие потоки, напоявшие иссохшую русскую землю Словом Божиим. Измученный отрицанием, исканиями и сомнениями, народ возжаждал чистого, цельного, ясного Слова Божия во всей его нравственной, разумной и сверхразумной, мистической полноте.
Как пример народных религиозных устремлений, я привел бы ту характерную эволюцию, которую пережила к этому времени община христиан-трезвенников под руководством простого русского человека И. Н. Колоскова (в Москве). Сначала, еще при старом режиме, он работал, не выходя из православной Церкви - и скоро прославился как целитель от запоя и других неизлечимых пороков (это засвидетельствовано и русской наукой; см. также книгу Философова "Неугасимая лампада"). Затем он был обвинен официальной церковью в хлыстовстве (обвинение было заведомо ложно, и целый ряд общественных деятелей выразил свой протест против этого печатно). После того состоялось его отлучение от церкви. Но это лишь усилило его влияние на народ. Помню его "тайное" собрание на Нижней Хапиловке, в квартале рабочей бедноты - на котором присутствовало до тысячи человек. Но как он вел его! Это была беседа от сердца к сердцу. Простой мужичок, в голубой рубашке с кушаком, с русыми волосами в скобку, "братец Иванушка" словно на тысячеструнных гуслях играл, вызывая в народе то молитвенный экстаз, то аккорды дружного радостного смеха. Своим не ораторским, косноязычным, но метким народным языком он изъяснял Слово Божие, которое народ жадно пил, как воду или, лучше сказать, как вино радости новой.
У него было тогда до 30 тысяч последователей. Потом он впал в рационализм, стал последователем Л. Толстого, оставил молитву. Дар стал иссякать... и община редеть...
На религиозных лекциях он появлялся с усмешечкой.
Встретив раз меня на лекции Е. Н. Трубецкого (на тему "Смысл жизни") в Синодальном Училище в Москве, он высмеивал передо мной образованных людей (в том числе и лектора), которые наивно верят в Богочеловечество Христа.
И вдруг с ним произошла перемена.
"А знаешь, я заскучал без молитвы"... - сказал он мне однажды.
"Дом ли строим, за стол ли сядем - не хватает молитвы. Был у меня на днях один из братьев-баптистов; он и говорит: "давай, помолимся". Я не молюсь сам, но противиться не стал - и чувствую, как-то на душе ладно - хорошо от его молитвы".
В день Иоанна Крестителя Колосков объявил собрание покаяния. Полный зал народу, преимущественно простого. Женщины в белых платочках: это сестры из общины. Тут же сидят друзья из толстовцев: Сергеенко-младший, М. Трегубое и др. Красуются тексты из сухих кленовых листьев:
"Христос воскресе"... "Унизим себя во имя Его". Братец Иванушка открыто кается в своих заблуждениях. "Три с половиной года я блуждал за интеллигенцией, вслед за Львом Николаевичем, который не принимает Евангелия, как оно есть. А теперь я каюсь в том и верую, что Господь распят за наши грехи и воистину воскрес". И вдруг он запел: "Христос вос-кре-се из мер-твых". И весь зал вторил ему могучим, дружным откликом.
Вскоре община приняла также и крещение по вере. Помню было "испытательное" собрание. Иванушка пригласил и меня для участия в испытании.
"Ну, дорогие, кто из вас хочет исполнить заповедь Господа и принять крещение?" Встают один за другим парни, девушки. Встает старушка лет семидесяти. - "А тебе, бабушка, чего? Ты тоже изъявляешь желание?.. Разве ты до сих пор не крещена?" - "Уже два раза крещена, братец... Да ведь без веры... Один раз по-православному, когда дитей, а потом родители-поморы (староверы) пригласили свово священника на осьмом году и крестили меня по своей вере... теперь я хочу уже сама, по своей вере в Господа, Спаса Нашего"...
Характерные черты этой общины - трудовое артельное начало, вегетарианство и отрицание военной службы.
С тех пор, как Колосков стал проповедовать цельное Евангелие, с призывом к покаянию и возрождению, его зал опять наполнился. Даже стало не хватать места. И тогда он выбросил некоторые внутренние стены в доме общины, и стало места человек на тясячу.
Еще во время суда надо мной по поводу моего отказа от военной службы (1919) одна из главных руководительниц этой общины в беседе со мной энергично отрицала чудеса Евангелия; а теперь она с огнем вдохновения исповедовала Евангелие Голгофы и Воскресения.
Зимою 1921 г. я был приглашен в село N. прочесть лекцию в местном народном доме. Поехали мы туда вдвоем, вместе с моим другом, студентом X., у которого я гостил в деревне. Дороги было верст двадцать. Весело было нестись по мягкой снежной дороге, среди сосен и елей, унизанных белыми хлопьями.
Прибыв в село, мы остановились в семье учительницы, пригласившей нас. На другой день после некоторых затруднений получили в местном исполкоме разрешение устроить лекцию. Тема лекции: "Для чего мы живем?"
Был канун Крещения. Лекция должна была состояться в праздник, на другой день.
Местный священник, о. Михаил, не пользовался популярностью, но на страже Церкви стоял твердо.
Узнав, что лектор придерживается свободных евангельских убеждений, батюшка решил воспрепятствовать собранию.
Он ходил из избы в избу, согласно крещенскому обычаю, с крестом и св. водою, предупреждал, что, вот, мол, приехал сектант читать лекцию, так чтоб не шли туда. Говорил и лично со мною, пытаясь вызвать на спор церковного характера. Я старался давать ему лишь ответы и уклонялся от прений. Настало время лекции.
Как обычно, мною стало овладевать волнение, сознание своей слабости. А тут еще хозяйка дома расстроена: "Вот неприятно, - говорит: - батюшка всех отговаривал; видно, никого не будет на лекции. Как жаль! А ведь здесь такое безбожие, озорство и хулиганство. В церковь ходят только по большим праздникам. Да вы видели, как они стоят в храме: толкаются, смеются"...
Я пошел в лес, чтобы сосредоточиться. Вспомнил свои любимые места из Нового Завета, которые всегда укрепляют меня перед публичным выступлением: "Кто пребудет во Мне и Я в нем, тот сотворит много плода; ибо без Меня не можете делать ничего". Сознание своего ничтожества угнетало - но могучая сила таилась в словах: "Сила Моя совершается в немощи".
Зарево заката уже горело за далекими зубцами елового леса. Половина седьмого. Надо идти.
Приближаюсь к народному дому. Кучка крестьян стоит при входе; среди них о. Михаил: "Уж ты, батюшка, побудь на собрании. Не выдай, коли што... Изобличи". Я поздоровался с ним. Вошли в зал. Он был переполнен. Стояли в проходах, сидели на подмостках.
Член наробраза занимал место председателя.
Передо мною была подлинная народная гуща: вырисовывались бороды лопатой и клином, молодые лица в платочках, парни. Присутствовала представительница культпросвета, известная своей агитацией безбожия. Атмосфера была наполнена ожиданием, любопытством, так и горевшим в глазах. В зале от духоты тускло горели висячие керосиновые лампы. Помолясь внутренне, я начал. Редко когда я чувствовал такое воодушевление. Что-то накопившееся в душе и стесненное там тоской и волнением рвалось наружу. Хотелось вылить самые возвышенные мысли и чувства, какие были мне доступны, и прославить Бога, сказать громко о Христе перед лицом той темной деревни, в которой на благодарную почву невежества и грубости усердно бросались лозунги атеизма. "Родная, не оступись!" - хотелось сказать от сердца русской душе. Хотя эта лекция была до тех пор читана и приспособлена для студентов (под заглавием "Смысл жизни"), но здесь откуда-то брались слова простые, народные.
Я кончил. Раздались крепкие аплодисменты. Потом начались прения. Первой взяла слово агитаторша.
Чего только не было в ее словах? И "наука давно опровергла Бога, и Христос никогда не существовал, счастье народу даст лишь научное образование, в котором религии не будет места" и т. п.
На ее лице отражалась какая-то наигранная бесшабашность, которая ей придавала храбрости, - она, видимо, чувствовала, что аудитория не на ее стороне: тем и слаб в России атеизм, что он является официальным, поддерживаемым сверху.
Ее слова прерывались усмешками. Мне было жаль ее.
Я ответил ей, стараясь обратиться к ее лучшим чувствам, к той ее внутренней стороне, которая, несомненно, и в ней где-то в глубине души жила, потому что ведь всякая "душа по природе христианка". Указал ей на главную причину ее атеизма, который, если предполагать его искренность, был сплошь основан на незнании и Евангелия, и исторической, и богословской науки. В заключение я сказал:
"Заблуждаетесь, не зная Писаний ни силы Божией!" - это говорил Христос неверующим людям своего времени.
Вы ссылаетесь на плохих христиан, обличая их в неправде. Но ведь я не их проповедую, а Христа. "Кто из вас обличит Меня в неправде? Если же Я говорю истину, почему вы не верите Мне?" - сказал Христос однажды. Ни народ, ни вы лично никогда не будете удовлетворены без живого, вечного Бога"...
"Теперь, батюшка, ваше слово", - сказал председатель, обращаясь к о. Михаилу. Все затаили дыхание. Что-то он скажет? И против кого будет возражать?
Батюшка поднялся с места: "Я вполне удовлетворен... Лектор все сказал"...
Говорило еще несколько человек, больше в виде дополнительных вопросов.
Я сказал заключительное слово; благодарил за внимание и просил сохранить в сердце тот ответ, который дает Сам Христос на вопрос о смысле жизни. Темна наша жизнь; мы все, как на распутьи, в страшную ночь... Но сквозь шум бури слышится тихий и ясный голос Христа:
"Я свет миру; кто последует за Мной, тот не будет ходить во тьме, но будет иметь свет жизни". "Да не смущается сердце ваше: веруйте в Бога и в Меня веруйте". Дружные рукоплескания, слова благодарности, просьба почаще устраивать беседы о Боге... были ответом.
Радость наполняла мое сердце.
Я спешил к поезду. Долго было протискиваться сквозь толпу, и я ушел через маленькую заднюю дверь. Дома хозяйка ожидала меня с чаем. Она ликовала: "Ну, вот, видите, как Бог все устроил. Все вышло к лучшему. Батюшка, выходит, только содействовал успеху лекции. Как вышла эта атеистка, он и видит ясно, где заблуждение, которое надо опровергать... А он вас искал после лекции - просил благодарить и извинялся", - добавила она с торжествующей улыбкой.
* * *
На пути в Москву была пересадка.
Места в вагоне было очень трудно найти.
Поезда шли один за другим, переполненные пассажирами, большей частью везущими продовольствие из южных губерний.
Приходит новый поезд, набитый битком. Один из вагонов, товарная теплушка, наполнен студентами: это они "от организации" ездили на льготных началах в Подольскую губернию за хлебом. Мой спутник обращается к ним с просьбой дать нам место. "Некуда, товарищ! И так уж один на другом сидят, как селедки в бочке". Вдруг один из студентов узнает меня: он оказывается моим хорошим знакомым.
"Товарищи! Это Марцинковский, известный лектор Христианского Студенческого Союза. Пустим его".
Согласились и дали место, т. е., вернее, воткнули нас обоих в кучу человеческих тел.
Студентов в вагоне было человек семьдесят. Когда поезд тронулся, один из студентов громко объявляет: "Товарищи, здесь среди нас находится лектор Марцинковский... Он мог бы прочесть нам лекцию о Христианском Студенческом Движении... Эта тема многих из нас интересует... Желаете ли?"
"Просим, просим", - раздались голоса.
Я стал говорить, но с большим напряжением голоса, ибо грохот колес товарного вагона, без рессор, заглушал меня...
После лекции начались прения: расспрашивали насчет организации и идеологии движения. Просили еще прочесть что-либо.
Я изложил им в существенных чертах лекцию "Смысл жизни".
Мои слушатели, громоздившиеся вокруг маленькой железной печки, на мешках и лавках, слушали очень внимательно. Потом опять была беседа. И так незаметно прошло часов пять пути до Москвы. Уже стемнело, когда поезд наш подкатил под огромный застекленный навес Брянского вокзала.
Как известно, Кремль затворился уже в первые дни после октябрьского переворота - и это было большим лишением для Москвы в религиозном смысле. Замолчал Иван Великий, своим медным гулким ударом начинавший в пасхальную ночь перезвон тысяч московских колоколов. Тут опять сказалась печальная судьба соединения Церкви и государства, при которой политический центр сливался с церковным, меч сплетался с крестом, "царь-пушка" стояла рядом с "царь-колоколом". Поэтому-то, стреляя по политическим противникам, красные повредили кремлевские святыни. Эта неестественная, роковая связь распалась как-то вдруг (думаю, и в народном сознании). Помню, как еще в дни собора стояла у запертых Спасских ворот небольшая толпа, ожидавшая пропуска в Кремль. Тут же находится митрополит в белом клобуке с нашитым на нем бриллиантовым крестом. К нему подходит часовой и спокойно-деловым тоном говорит: "Товарищ митрополит, станьте в очередь"... Это обращение тогда как-то никого не удивило.
Зимой 1922 г. мне нужно было пойти в Кремль по поводу легализации нашего Христианского Студенческого Союза.
Данное движение началось в России еще в 1903 году, но с тех пор никогда, несмотря на все усилия, нам не удавалось его легализовать. При старом режиме этому противилась господствующая Церковь, ввиду того, что мы работали помимо ее руководства и объединяли в своей среде студентов, верующих во Христа - представителей различных церквей и даже не причисляющих себя ни к какой церкви. [Только отдельные, авторитетные для молодежи, представители духовенства приглашались иногда на наши собрания.] (Большинство принадлежало к православной Церкви, но были также баптисты, евангельские христиане и лютеране.)
Теперь мы решили опять попытаться добиться легализации. Для этого надо идти в Кремль, в отдел Комиссариата Юстиции, ведающий делами вероисповеданий. Идем туда вдвоем. Вход для просителей открыт только через Боровицкие ворота, против Воздвиженки. Требуется специальный пропуск. Дежурный в Боровицкой башне справляется по телефону у заведующего отделом, в который мы идем. Разрешение последовало. Входим. По мосту, ведущему от башни к Кремлю, беспрерывно идут ответственные совработники, служащие в Кремле - большей частью в военной форме, с портфелями. Среди них мои глаза встречают знакомую фигуру Луначарского - в большой шубе с меховым воротником. Он оживленно беседует со своим спутником. Подходим к воротам уже самого Кремля. Опять караульный в шлеме-"единорожке", в длинной шинели с характерными косо пришитыми на груди полосками, напоминающими древнерусские кафтаны военных людей. Идем под воротами... Кремлевская площадь... Стоят, как и прежде, старинные пушки и пирамиды из ядер. Свален новый строительный материал - очевидно, для какого-то ремонта.
Молчаливо, как немые изваяния, высятся древние храмы - Успенский Собор и Иван Великий. Вот и здание бывшего Окружного Суда.
Опять проверка, выдача пропуска.
Поднимаемся вверх, идем по коридору, ищем комнату с соответственным номером.
Комиссар Отдела, бывший православный священник, сидит перед нами. Лет пять тому назад он принадлежал к группе молодых пастырей-идеалистов, издавал духовный журнал с широкой христианской программой. Теперь он сидит, как "спец", в вероисповедном отделе. На нем простая суконная куртка. Говорит он с нами вежливо, обещает все устроить, предлагая подать заявление.
На его бледном лице какая-то мертвенность и грусть - не то от переутомления, не то от внутренних, более глубоких причин.
Он беседует с нами по поводу предполагающегося изъятия церковных ценностей для помощи голодным. Прием скоро кончается, и мы тем же путем, через те же контрольные пункты возвращаемся обратно.
В марте 1922 г. я был вызван в Петроград для чтения лекций в местном христианском студенческом кружке и в Высшей Школе. [Переименование его в Ленинград состоялось позже.] Лекции были намечены в четырех высших учебных заведениях, и уже были получены соответственные разрешения от администрации; но в двух из них местные представители партии аннулировали эти разрешения.
Удалось прочесть лекции в двух учебных заведениях - в Университете (на тему: "Смысл жизни") и в Институте Путей Сообщения (на тему: "Наука и религия"). На первую лекцию пришло столько студентов, что они в ожидании начала разместились в двух аудиториях. К ужасу своему, я лежал больной от сильной простуды и не мог придти в этот раз. Через несколько дней я все же прочел лекцию. Как приятно было читать в том же Университете, в котором двадцать лет тому назад я учился сам! Я рассказал, как здесь, на студенческой скамье, я пережил свои искания и сомнения... и однажды так унывал, что, переходя Тучков мост в Петербурге, помышлял о воде, как об избавлении от безотрадной жизни во власти тьмы и греха. Потом я нашел Христа, или, вернее, - Он нашел меня. И теперь я за эти 20 лет перешел мост, очень длинный и страшный, и свидетельствую своим юным слушателям, что только со Христом можно перейти мост жизни, ведущий через бурный, гибельный поток.
В Путейском Институте во время беседы, бывшей после лекции, один из студентов сослался на известную книгу шлиссельбуржца Морозова "Откровение в грозе и буре", которая будто бы астрономически доказывает, что Откровение написано не в I веке нашей эры, а в IV веке, и притом Иоанном Златоустом (а не Иоанном Богословом). Слова попросил один из слушателей, который оказался профессором астрономии. Он авторитетно показал, что книга Морозова написана совершенно произвольно, а отнюдь не с астрономической точностью, хотя бы уже потому, что автор усматривает астрономические термины там, где их вовсе не предполагается.
В свободное время я занимался в рукописном отделений Всероссийской Публичной Библиотеки (бывшей Императорской), работая над вопросом о подлинности евангельского текста.
Когда-то я занимался здесь же по окончании историко-филологического факультета Петербургского Университета, когда писал исследование на тему о Новикове и русском масонстве XVIII в. Тот же директор Библиотеки, престарелый Бычков, любезно показывал мне все, что требовалось для моей работы.
И здесь пригодились мои тюремные знакомства. Архивариус св. Синода, с которым я сидел в одной камере (к тому времени уже освобожденный), дал мне рекомендацию к Бычкову - его хорошему другу. Он повел меня в "святое святых" Библиотеки, где хранится огромная культурная ценность - древнейшая в мире рукопись Нового Завета, codex sinaiticus, Синайская рукопись, названная так потому, что она была найдена на горе Синае (в монастыре св. Екатерины) известным немецким ученым Константином Тишендорфом. Последний принес ее в дар императору Николаю I, который передал ее в Публичную Библиотеку.
Эти драгоценные, удивительно сохранившиеся тончайшие пергаментные листы лежат в изящном ящике красного дерева, прикрепленном к пюпитру. Завернуты они в тот самый простой красный арабский платок, в котором их получил на месте Тишендорф. (При своей работе я пользовался в дальнейшем фотографическим снимком этой рукописи, работы известного Lake.)
Библиотека сохраняется в том же виде, как и прежде, только на угловом полукруглом выступе здания, выходящем на Невский проспект, красуются портреты вождей революции.
Между тем, меня постигла серьезная болезнь, о которой я расскажу немного, так как она характеризует тяжелые условия того времени.
Жил я в неотопленной комнате (была зима).
Лекции читал в неотопленных залах (помню, какое угрюмое впечатление произвел на меня роскошный актовый зал Института Путей Сообщения: стены обезображены от сырости, воздух тяжелый, мерзлый)...
Приходя после лекции домой, я сейчас же ложился, даже и в дневное время, в постель, чтобы согреться.
Появилась острая горловая болезнь, затруднявшая речь. Сходил в клинику Военно-Медицинской Академии; врач констатировал атрофический катар слизистой оболочки горла, который стал распространяться на слизистую оболочку ушей, глаз, носа...
Доктор предписал энергичные меры и сделал предупреждение о серьезной опасности.
При таком состоянии я прочел в Петербурге 15 лекций. Но после этого, уже приехав в Москву, я почти не мог говорить и погрузился в невольное молчание приблизительно на три месяца. Жизнь в лесу, солнечные лучи, пост и молитва восстановили меня, и к осени я, к великой своей радости, опять мог "служить словом".
Конечно, я побегал по Петрограду, который так дорог для меня своими студенческими воспоминаниями.
Как во сне, иду по Невскому проспекту; захожу в Казанский собор.
Там дальше Мойка, где мы собирались тесной студенческой семьей вокруг П. Н. Николаи, который так задушевно и просто изъяснял нам глубины Евангелия. (Это было лет 25 тому назад.)
Иду мимо Зимнего Дворца. Его красная колоссальная громада о чем-то угрюмо молчит. Чего только он не видел своими широкими зеркальными окнами? И патриотические манифестации в японскую войну, и страшное 9 января 1905 г., когда тысячи народа, доверчиво шедшие ко дворцу во главе со священником Гапоном, были встречены огнем, и многие, многие погибли от расстрела; а дальше - батальоны Керенского, матросы, большевики...
Теперь дворец служит лишь воспоминанием прошлого: он превращен в Музей Революции.
А там Васильевский остров, Университет, Большой проспект. В конце его, в Галерной Гавани, за 26-ой линией, я жил в 1903 году в семье бедного рабочего, в маленькой комнатке за перегородкой. Оттуда каждый день я шагал 45 минут до Университета, на лекции...
Могучая красавица - Нева по-прежнему катит свои волны среди гранитных берегов. Переходя через Николаевский мост, останавливаюсь в одном из каменных выступов. В туманной мгле высится гигант Исаакий, а Петр, как и прежде, мчится на медном коне, который перед Невой занес свои передние ноги для прыжка и словно замер на скале...
Теперь другая железная рука поднимает Россию на дыбы и силится вправить ее в новый строй жизни. (В Москве по этому поводу читалась характерная лекция на тему: "Петр I и Ленин"); за памятником Петра Великого как и встарь - "...светла Адмиралтейская игла".
И дальше колоссальный Троицкий мост, с версту длиной. В той же стороне виднеется высокий тонкий шпиц Петропавловской крепости.
Оборачиваюсь назад - там в дыму и тумане вырисовываются очертания мачт и труб зимующих пароходов...
Посетил и свободную православную общину протоиерея И. Егорова. Он умер незадолго перед тем от тифа, в декабре 1921 г. Это был известный талантливый законоучитель и проповедник.
Он не примыкал ни к Живой Церкви, ни к Тихоновской, но решил со своей общиной идти самостоятельным путем. [В дни церковной разрухи подобных "автономных" православных священников, независимых от какого бы то ни было епископа и в то же время вполне ортодоксальных, было немало. Один из них называл такую церковную позицию русским пресвитерианством.] Придя к (покойному ныне) митрополиту Петроградскому Вениамину, он заявил ему, что впредь он объявляет свою общину автономной и просит владыку не считать себя ответственным за его действия.
По смерти протоиерея Егорова община избрала на его место бывшего своего диакона в его заместители посредством общего возложения рук, соборне с незримо присутствующим почившим пастырем. Эта община стремится удержать всю мистику православия, даже восстановить чин богослужений, уже вышедших из церковной практики, как, например, панагию, или таких таинств, как "братотворение", когда два члена общины вступают с благословения Церкви в союз личной дружбы. (Об этом древнем обряде дает глубокие объяснения П. Флоренский в упомянутой уже книге: "Столп и утверждение истины".) Богослужение в этой общине совершается на русском языке, в оригинальном переводе священника Егорова. Согласно тенденции общины в молитвах сохранены лишь те имена Божий, которые указуют на любовь Бога - такие, как Отец, Пречистый Спас. Во всем укладе общины подчеркивается соборная, братская любовь, ибо, по взглядам ее основателя, в последние времена должна открыться Иоаннова Церковь, Церковь любви.
Братская взаимопомощь лежит в основе повседневной жизни. Часто совершается причащение, но при этом вместо вина употребляется вода.
К этому приблизительно времени относится моя встреча с И. Д. Сытиным, известным книгоиздателем. Он пригласил однажды меня к себе для духовной беседы. Всем известна его история - как он из простого книгоноши-офени, благодаря уму и характеру, вырос в крупнейшего предпринимателя-миллионера. В годы революции его предприятия были национализированы. Сам он был оставлен в качестве управляющего собственной типографией. Я пришел к нему в бюро (на Маросейке). Передо мною сидел крепкий коренастый старик семидесяти лет. "Вы не думайте, что я горюю по поводу лишения своих богатств. Я, правда, имел чистого дохода пять миллионов рублей золотом в год, но на что я их тратил? Таскался по заграницам, кутил. А главное, совращал русские таланты, покупая их за деньги. И много напечатал такого, чего бы не нужно было выпускать в свет. Верьте мне, когда у меня все отняли, я пришел к Луначарскому, моему давнему знакомому, поклонился ему в пояс и говорю: "Спасибо вам, что освободили меня... Теперь я и о душе своей могу подумать"".
И действительно, он переживал глубокий религиозный подъем и желание остаток дней посвятить только здоровой литературе, в которой, по его словам, должны проводиться три великих принципа: "вера, любовь и труд".
Он подарил мне на память роскошно изданную книгу в белом сафьяновом переплете (она за несколько лет перед тем вышла по случаю пятидесятилетнего юбилея его издательства) - и сделал на ней трогательную и очень оригинальную надпись религиозного смысла.
Другой раз он позвал меня к себе на квартиру, туда же, где он жил и раньше, у Страстного монастыря. (Там прежде была редакция "Русского Слова", а теперь помещается официоз "Известия".) Квартира у него очень хорошая, и мне было совестно, что я не мог снять своих старых высоких ботиков, так как под ними скрывались ботинки весьма ветхого вида; так и пришлось сидеть за чаем, в кругу его семьи, предварительно подостлав под ноги старые газеты. Подобные церемонии в то время никого не удивляли.
В скором времени была устроена моя лекция в московском Высшем Техническом Училище для студентов на тему "Смысл красоты". Здесь я выступал и раньше, до тюремного заключения, на различные темы, в одной из больших аудиторий. Теперь мне дали актовый зал, роскошное овальное помещение с прекрасным роялем, играя на котором мой друг, тот самый артист, который играл и в тюрьме, так тепло и вдохновенно вновь соединил свое искусство с моим словом. Зал был переполнен: студентов пришло человек 600. Я радовался тому, что ко мне вновь вернулся голос. Какая противоположность между этим высоким, светлым залом и полутемным, угрюмым помещением в тюрьме! Но все же тогда я испытывал редкий внутренний подъем.
Старик-профессор подошел ко мне по окончании, поздравлял с освобождением.
Вспоминаю еще лекцию в Сельскохозяйственной Академии в Петровско-Разумовском на тему "Наука и религия". Пришло много студентов. Присутствовало восемь профессоров.
Когда я кончил, один приват-доцент, убежденный дарвинист, выступил против меня: он очень подробно рассказывал о новейшем состоянии этой теории; некоторые имена, упомянутые им, были неизвестны мне, как неспециалисту в этой области. Мое утверждение, будто наука не противоречит Библии, было подвергнуто моим оппонентом сомнению. Большая аудитория с чрезвычайным любопытством следила за диспутом. Мои друзья - студенты, способствовавшие устройству этой лекции, говорили мне потом, что они были в большом смущении.
Оратор, окончив свою длинную речь, пошел с кафедры и сел наверху, на последней скамейке. Чем же ответить мне на все эти возражения ученого, вооруженного с головы до ног, обладающего в этой области, так сказать, последним словом науки? Пока он говорил, я просил мудрости у Того, Кто есть начало всякого знания. Затем я сказал так: "Уважаемые слушатели! Я утверждал в своей лекции, что мне неизвестны научно установленные факты, которые бы противоречили Библии. Те же положения науки, которые выдавались за противоречащие Библии, всегда оказывались при более строгой объективной проверке ненаучными.
Теперь я опять утверждаю, что научные положения не противоречат Библии, а противоречащие Библии положения ненаучны.
Библия излагает нам на своих первых страницах происхождение мира (космогонию) и происхождение человека (антропогонию). Мне неизвестны научно установленные факты, которые противоречили бы в этом отношении Библии. Теперь я обращаюсь к вам, уважаемый оппонент, как к специалисту в области естественных наук: известны ли вам такие объективные факты, которые бы противоречили этим двум откровениям Библии?"
Оппонент сходит с последней скамейки и при напряженной тишине зала заявляет следующее:
- Уважаемые слушатели! Я должен откровенно сознаться, что я недостаточно знаком с Библией, и потому не берусь ответить на данный вопрос.
Лица моих друзей просияли, в зале наступило оживление, сменившее тяжелую атмосферу.
- Я с своей стороны повторяю, - сказал я затем: - что я Библию по этому вопросу исследовал, и ни одного такого факта не знаю. К этому я должен прибавить, что, беседуя с такими крупными русскими учеными и вместе с тем хорошо знающими учение Библии по данному вопросу, как И. Ф. Огнев (директор Гистологического Института при Московском Университете), я установил, что и им такие факты неизвестны. А это-то я и заявлял, - сказал я, переходя теперь, так сказать, в наступление, - и вновь призываю всех вас добросовестно изучать Библию как источник истины. Незнание ее есть причина многих заблуждений, и в наши дни более, чем когда-либо, вновь подтверждаются слова Христа, сказанные саддукеям Его времени: "Заблуждаетесь, не зная Писаний, ни силы Божией". Я пришел сюда не для полемики, не для защиты каких-либо своих теорий, но для свидетельства об абсолютной истинности Св. Писания.
Зал громко аплодировал.
После лекции старик-профессор N., известный ученый - естествовед и дарвинист, был окружен студентами. "Почему же вы не выступили против лектора?" - "Где тут выступать?" - замахал старик добродушно руками. "Я ему приведу так называемое "последнее слово" науки, а он, может быть, вчера в каком-нибудь научном журнале прочитал еще более последнее слово - вот тут и спорь!"
Наутро мы встретились с ним около паровичка. Он подошел ко мне: "Ваша лекция была чрезвычайно любопытна. Только вот как я смотрю. Религиозное чувство имеет в мозгу соответственные центры, своего рода шишечки. У кого они развиты, тот и способен верить"...
- Профессор, - сказал я, - вы знаете, что те или иные органы развиваются в зависимости от того, как мы их питаем, упражняем... Поэтому и в области этих религиозных центров человек свою структуру определяет своими собственными усилиями...
На это профессор не возражал. Он говорил затем по поводу теории Дарвина, сообщая мне некоторые данные, которые, по его мнению, говорят в пользу теории изменяемости видов. Но вскоре подошел паровичок, и мы с ним распрощались.
В этой же Академии я читал еще лекцию на тему о красоте. К несчастью паровичок тогда не ходил, и я вместе с пианистом шел туда из Москвы пешком часа два, частью через лес.
Лекция состоялась, как обычно, в той же химической аудитории, но в ней теперь стоял мороз - на столе передо мною была замерзшая вода в эмалированной чашке. Как мне сообщили, в ночь перед этим, благодаря морозу, погибли ценные научные инструменты в лаборатории. Прибывший со мною артист перед игрой должен был согреть свои руки в горячей воде.
В конце 1922 г. там же была устроена моя лекция на тему "Достоверно ли Евангелие". В ней я имел намерение сообщить те выводы, которые я вынес из исследования данного вопроса по первоисточникам (сначала в рукописном отделении Публичной Всероссийской Библиотеки в Петрограде, а затем в специальном кабинете для научных работ в Московском Румянцевском Музее).
Помню оригинальное выступление против меня одного студента. Он говорил как-то чересчур неспокойно, отклонялся от темы и нападал на мою личность, осыпая меня насмешками. Старался говорить остроумно и весело... Я чувствовал какой-то надрыв в душе этого студента и сказал приблизительно следующее: "Есть у человека странная черта. Он смеется не тогда, когда ему весело, а как раз тогда, когда ему грустно и на душе неладно. Вот и мой оппонент старался маской смеха заслонить свое настоящее душевное состояние. Я не сужу его, но убедительно говорю ему - что он никогда не успокоится, пока не найдет живого Бога... Достоверность Евангелия Христа доказывается лучше всего опытом, который доступен и тем, кто не изучал академической стороны этого вопроса: принимая Евангелие, мы испытываем удовлетворение; отвергая его, мы страдаем"...
Часто ставят вопрос: какое вероисповедание победит в России? Будет ли это западный протестантизм или восточное греческое православие?
Я лично полагаю, что в России будет русское христианство - так же, как в Германии есть немецкое, и в Византии было греческое. Притом это будет христианство свободно принятое, а не внушенное сверху, со стороны власти, до известной степени предписанное, как это было в X веке, во время крещения Руси. [Мысли о свободном религиозном самоопределении я излагал уже в начале 1918 г. в публичной лекции на тему: "Нужна ли нам религия и какая?" (в новой Богословской Аудитории Московского Университета).]
Наконец, это будет христианство не X века, а XX века - ибо Дух Святый говорит Церквам и доныне.
Верую, что по-настоящему насытится русская душа лишь вселенским христианством, представляющим синтез, сочетание западной мужественной активности и восточной нежно-женственной созерцательности.
Ценности православия, его некоторые глубокие догматические толкования, его пение и музыка должны быть сохранены и оживотворены той сознательной личной верой, которою богато свободно-евангельское христианство.
Это сознание все больше проникает в сердца верующих обеих Церквей. А что евангельское движение способно не только внешне расти, но и внутренне развиваться, об этом свидетельствуют хотя бы следующие факты.
В Москве одно время собиралась маленькая группа из руководителей различных евангельских течений для совместного обсуждения Никео-цареградского символа веры в свете Слова Божия. Я участвовал в ней. До моего отъезда из России мы дошли до X члена, и все единодушно признали формулы Символа веры вполне согласными со Св. Писанием (в нашей среде были представлены - баптизм, евангельское христианство, менонитская община, адвентисты, христиане-трезвенники, Армия Спасения).
На одном из собраний Евангельской общины, во время совершения Тайной Вечери - я, согласно поручению пресвитера, объяснял значение евхаристических хлеба и вина и подчеркивал слова апостола Павла:
"Чаша благословения, которую благословляем, не есть ли приобщение Крови Христовой. Хлеб, который преломляем, не есть ли приобщение Тела Христова" (1 Кор. 10:16).
В соответствии с этим я привел слова одного из древних церковных писателей: "Видимо принимая хлеб и вино, невидимо, духовно, мы принимаем Тело и Кровь Христовы".
Я призывал также воздерживаться от всяких догматических споров и определений, ибо что может постигнуть плотский ум человека, когда он "вторгается в то, чего не видел?"
И не лучше ли, избегая умствования, рационализма, в глубоком молчании принимать Тайну искупления: "Да молчит вся земля перед лицем Его"; а рассуждать больше о нравственных условиях, об этике преломления, чтобы участвовать в Тайной Вечери достойно? После собрания многие (в том числе руководящие братья) подходили ко мне и выражали свое сочувствие по поводу сказанного; благодарили за новое освещение вопроса, отвечавшее, по их словам, назревшему сознанию членов общины.
22 ноября 1922 г. происходило знаменательное собрание в Московской общине Евангельских Христиан. Целью его было, согласно инициативе Евангельского Союза, объединить в молитве всех христиан, независимо от их церковного направления (включая и православных). Народ прямо ломился в зал, кое-как вместивший около тысячи человек.
Выступали с речами представители разных вероисповеданий.
Присутствовал архиепископ Антонин, священник Б., протодиакон и др. представители православия (не принадлежавшие ни к Тихоновской, ни к "Живой" Церкви).
Общий тон, звучавший во всех речах, был призыв к единству всех верующих.
Пресвитер евангельских христиан предложил всему собранию спеть Символ веры, этот, по его выражению, "прекрасный гимн Христу".
Пение было единодушное, могущественное, потрясающее.
Архиепископ Антонин закончил свою речь свободной молитвой, простой и вдохновенной.
Мне было поручено говорить дважды - в середине и в конце собрания. Я не мог назвать какой-либо общины, представителем которой я являюсь, и я начал так:
"Я верую во едину, святую, соборную и апостольскую Церковь и дерзаю здесь выступать во имя Главы ее Господа Иисуса Христа. Перед Церковью, - говорил я далее, - всегда было два пути: или это было обмирщение, путь великой блудницы, сидящей на звере багряном, т. е. опирающейся на кровавое насилие государства, или это был путь "жены, облеченной в солнце", путь апостолов, исповедников и мучеников"...
Постепенно в зале нарастал дух единства. Казалось, русская душа, расколотая разными церковными течениями, устремилась к своей собранности и цельности, и, когда пели "Христос Воскресе" (это не была Пасха, но было вневременное переживание радости Воскресения), - могучий подъем слил всех воедино; казалось, и стены вибрировали в созвучии с нашим пением.
Многие плакали. Одна женщина в молитве со слезами изливала свою радость и благодарение Богу, ибо исполнилась наконец молитва ее сердца - о единстве верующих.
После собрания гостям был предложен чай. Я сидел около архиеп. Антонина.
- Вы как себя определяете? - спросил он: - баптистом или евангельским христианином?
- Я не примыкаю в собственном смысле к какой-либо общине, но в основных взглядах, в частности, в вопросе о крещении я разделяю убеждения этих обоих течений - баптистов и евангельских христиан и потому нахожусь с ними в тесном общении.
Вслед за этим собранием я был приглашен в Одессу для чтения лекций.
Транспорт уже налаживался.
От Москвы до Одессы я ехал приблизительно двое с половиной суток. Добыл билет III класса с плацкартой и спальным местом, В вагоне было тепло, чисто и светло благодаря электрическому освещению. Я давно так не ездил и, лежа на своей верхней полке, хорошо отдохнул.
И это было очень кстати - ибо в Одессе пришлось прочесть много лекций (всего было за три недели 17 собраний).
Город еще не вполне оправился от страшного голода предыдущего года. Старый профессор университета, которого я посетил, описывал ужасы, свидетелем которых он был. На каждые два-три квартала можно было встретить на улице труп умершего от голода человека.
По утрам их собирали на особые дроги, и человек, управлявший лошадью, сидел на них запросто, как на куче дров - до того это явление стало уже обычным. Сам профессор, за недостатком топлива, сжег значительную часть своей мебели. Еще и теперь можно было встретить на улицах людей, у которых вместо обуви были на ногах тряпки, обвязанные бечевкой.
В общем разные области России поочереди переживали голод, - и тут сказывался своего рода закон нравственного возмездия. Я помню, как жители богатых поволжских губерний отказывались даже продавать хлеб приезжим голодным из Москвы. Ездивший туда на поправку больной директор одной московской гимназии рассказывал мне, что в Саратовской губернии можно было умереть с голоду среди гор хлеба.
И что же? Года через два нужда в хлебе дошла в этой местности до того, что люди дошли до трупоядения и людоедства.
История голода в России подтвердила истинность изречения: "неурожай от Бога, а голод от людей".
* * *
С особенным интересом я посетил в Одессе общину евреев-христиан. Они исповедуют Иисуса Христа, как Мессию, и вообще принимают целое Евангелие.
Они примыкают в настоящее время к Союзу Евангельских Христиан, объединяясь с ним в верованиях. Своего еврейского происхождения они не только не скрывают, но подчеркивают именно то, что, будучи евреями по плоти, они открыто признают Иисуса Христа как Богочеловека и Мессию Израиля и всего человечества.
При старом режиме они сознательно отказались пользоваться государственными привилегиями, присвоенными христианам, обозначали себя как евреев в паспорте и подвергались вместе с прочими евреями всем правовым ограничениям, жили только в черте оседлости и т. д.
За это прочие евреи (иудеи) уважают этих евреев-христиан.
С своей стороны русские относятся очень сочувственно к евреям-христианам. Во время погромов многие евреи находили в общине последних надежное убежище.
Устроить в этой общине лекцию с открытым объявлением мне местные власти не разрешили, так что пришлось ограничиться частными приглашениями. Пришло все же человек сто. У общины хороший зал. На входных дверях, на стекле выгравированы на древнееврейском языке слова из Библии.
Во время собрания поются духовные гимны Христу на ново- и на древнееврейском языке.
Я читал здесь лекцию на тему: "Христос и евреи".
Молитву произносил старый еврей-христианин. Он рассказывал мне, как он пришел к вере во Христа совершенно без помощи миссионеров или вообще христиан, но исключительно благодаря чтению Евангелия.
Этот проповедник подарил мне Новый Завет на древнееврейском языке на память. Другой еврей, старик лет 60, человек любящий Христа, горячо молился после нашей беседы с ним. Он бы уже принял крещение, но, по его словам, его удерживает страх огорчить свою престарелую мать.
Эта и другие беседы дали мне лишний раз почувствовать, как жаждет своего Мессию еврейский народ и как он горячо любит именно Иисуса Христа, - только бы мы, христиане, не заслоняли собою Его святой и совершенный образ и свидетельствовали Израилю о Божественной любви прежде всего путем нашей любви ко всем, и к этому народу, в частности.
С другой стороны, атеистическое направление растет и среди еврейской молодежи. Незадолго до моего приезда - некоторыми ее представителями было устроено "комсомольское" шествие; это было в Судный день (Йомкипур). [Комсомол - коммунистический союз молодежи.]
Они останавливались около синагог с кощунственным криком "Weg mit Gott!", но без видимого влияния на молящихся.
Побывал я также в местном украинском православном храме. (К этому времени образовалась украинская автокефальная церковь). На литургии было полно народу. Иконы были нарядно убраны вышитыми полотенцами согласно местному народному обычаю. Какая-то особая мягкость и поэтичность создавалась задушевной украинской речью.
А какое пение! Особенно потрясло меня исполнение запричастного стиха: пели духовный стих о Страшном Суде, полный священного трепета, тревожно зовущий, будящий беспечную душу от сна...
* * *
Мое любимое место в Одессе - берег моря.
Я старался каждый день быть на берегу.
Видел его и в ясный солнечный день, когда иссиня-изумрудные волны с белой жемчужной пеной играли и нежились в солнечных лучах и с тихим рокотом набегали на прибрежные камни. Видел его и в бурную погоду - под темным небом: передо мною поистине было Черное море. Высокие водяные валы, гремя и сверкая, с бешеной яростью бросались на берег...
Я любил подолгу следить за уходящими парусными судами. Вон уж виднеется только белое крыло полотнища, все бледнее и бледнее... и наконец оно растаяло в синеющей туманной дали. Они идут один за другим, туда, в неведомые края... В душе у меня являлось странное чувство, что и я уеду скоро туда же в далекое путешествие. Меня что-то влекло и чудилось в этих неясных перспективах что-то красивое, неизведанное, новое. Впрочем, в этих грезах подсознательно отражалось и действительное приглашение, которое в июле 1922 г. я получил с Запада - меня звали на время туда для духовной работы, для свидетельства о Христе, между прочим, среди русских, рассеянных на чужбине.
В середине декабря вдруг приходит ко мне в Одессу телеграмма: "Выезжай немедленно прямым поездом Москву".
Внезапное беспокойство овладело мною: не мать ли умерла? Предаю все на волю Божию и сейчас же снаряжаюсь в путь.
Всю дорогу готовлюсь внутренне ко всяким возможностям.
С бьющимся сердцем приближаюсь к Москве.
На вокзале меня встречает одна знакомая и тихо говорит мне:
"У вас был обыск... Могли арестовать вас в Одессе. Поэтому мы вызвали вас телеграммой в Москву, чтобы избавить вас от этапных переездов и т. п. осложнений".
Дома мне сообщают, что агент ГПУ, производивший обыск, искал меня и успокоился лишь тогда, когда ему обещали вытребовать меня немедленно из Одессы. [Государственное Политическое Управление, созданное на место Чеки.]
Прошел день, два... Мы начали успокаиваться... Может быть, обыском дело и ограничится.
Во время обыска были взяты мои письма, и среди них то письмо, в котором заграничные друзья приглашают меня на Запад. Это вызывало у нас особенное беспокойство, так как опять открывалось поле для всевозможных подозрений в связи с заграничной перепиской.
Через несколько дней после моего приезда вдруг слышим среди ночи тихий стук в дверь - такой деликатный, карандашиком.
Отворяем - ... о н, в шлеме со звездой, стоит, придерживая одной рукой велосипед.
- Гражданин Марцинковский дома? Это вы? Вот, пожалуйста, прочитайте и распишитесь. - И он протягивает мне книгу для расписок.
"Предлагается гражданину Марцинковскому явиться в ГПУ, Лубянка N 2, комната N такой-то, с предъявлением данной повестки... к 12 часам такого-то дня декабря 1922 г.".
Ну, вот начинается... И в доме опять возникает волнение, беспокойство, строятся предположения.
К этому времени наша внешняя жизнь уже стала входить в нормальную колею. Я опять жил в моей маленькой комнатке. По вечерам мы собирались там вместе у маленькой горящей печки, пили чай, дружно беседовали и в заключение всей семьей молились на сон грядущий... И вот опять тревога... "Что день грядущий мне готовит?"
В назначенный день и час иду на Лубянку. У дверей караульные тщательно просматривают мой пропуск. Поднимаюсь наверх. Ох, эта бесконечная лестница! Недаром сказал Данте: "Тяжело подыматься по чужим лестницам".
Попадаются навстречу служащие с портфелями, "советские барышни", т. е. служащие здесь же телефонистки, машинистки; иногда видишь медленно спускающуюся фигуру священника.
Вот и требуемый этаж. Дальше бесконечные коридоры. В них легко заблудиться. Наконец, вот и дверь с нужным мне номером. Это в отделе по "особо важным делам", - стол, который на местном языке называется "поповско-сектантским".
Вхожу... И не знаю, выйду ли обратно.
Карманы моего зимнего пальто сильно оттопырены: в них вещи, необходимые для тюремной жизни - железная чашка, деревянная ложка, крохотная подушечка, зубная щетка, мыло и полотенце - все, что в случае ареста необходимо в первое время, "до передачи".
За несколькими столами сидят люди в форме защитного цвета... К одному из них направляют меня. Это мой следователь, человек лет 30, бледный брюнет, с добродушной усмешкой на лице. Говорит со мной вежливо и мягко.
Начинается допрос. Сначала снимаются формальные сведения (где, когда родился и т. д.).
Потом выясняются мои убеждения.
Особенно подробно выспрашиваются мои взгляды на войну и военную службу.
"Вы толстовец?" - "Нет... Мы выступали иногда вместе на публичных диспутах, и потому, вероятно, вы нас смешиваете".
"Чем же отличается ваша вера?" - "Мы исповедуем целое Евангелие, мы веруем не только в мораль Нового Завета, но и в Самого Христа, распятого, воскресшего и паки грядущего". - "Что же вы можете сказать о толстовцах?"
- Об этом пусть они вам скажут сами.
- Как вы относитесь к военной службе?
- Как христианин, я отрицаю ее.
- Вы отрицательно относитесь ко всякой войне? -Да.
Дальше начинаются прения по этому вопросу. Следователь представляет мне разные случаи самообороны, защиты слабых, в частности, защиты "завоеваний русской революции".
С ним было интересно поговорить. По-видимому, и со мной он о многом говорил ради "чистого искусства" - может быть, и для того, чтобы поупражняться в диалектике и защите своих взглядов, а может быть, чтобы лучше выяснить мою позицию; во всяком случае, не думаю, чтобы он рассчитывал меня переубедить, хотя в тоне его чувствовалась и эта тенденция.
"Считаете ли вы возможным открыто призывать солдат бросать оружие?" - "Этого я никогда не делаю. Я воздерживаюсь от политической пропаганды антимилитаризма... Считаю это нецелесообразным. Если солдат бросит оружие, не желая защищать отечество, а затем дома будет угощать побоями свою жену - то такой пацифизм я считаю противоестественным и вижу в нем просто шкурничество. Если же человек действительно переродился духом и стал ко всем питать любовь и всепрощение, начиная со своих домашних, то он, без всякой пропаганды, будет стремиться исполнять евангельский завет о любви к врагам и не пойдет убивать"...
- Да, по Евангелию это так... - сказал следователь.
- А как вы вообще относитесь к государственной власти? Расскажите об этом более подробно.
- Я признаю власть, я не анархист... Пока существуют зло и грех и люди не возродились через Христа - власть необходима для порядка в обществе. Я различаю три состояния общества: 1) варварское, когда господствует произвол низших инстинктов и насилие; это, так сказать, свобода без дисциплины; 2) государственное - это дисциплина без свободы, точнее, при этом состоянии дисциплина ограничивает злоупотребление свободой; 3) благодатное, когда люди, возрожденные благодатью через Христа, сами устраняют или ограничивают свои дурные желания, хищнические инстинкты, порождающие насилие, эксплуатацию и т. д. Это Царство Божие, состояние, когда в человеке властвует Сам Бог, и потому тогда уже не нужна никакая милиция, никакое вмешательство государственной силы и внешнего закона. Закон уже написан в сердцах людей - и они сами хотят добра и в состоянии его творить...
Следователь, человек, по-видимому, простой, не очень образованный, прекрасно понял мою мысль.
- Значит, вы, христиане, хотите всех людей перевести в это третье состояние, в Царство Божие?
- Именно... А пока этого нет, необходима государственная власть. Принцип власти установлен Богом. Без нее в обществе царил бы хаос и торжество грубой силы...
- Итак, вы признаете необходимым подчиняться власти?
- Да... Но в пределах христианской совести...
- Где же эти пределы?...
"Ну вот, например, когда советская власть посылала нас на принудительные работы - чистить улицы, железные дороги от снега, я шел это делать, ибо это полезная для общества работа.
Но когда тот или иной представитель власти запрещает мне проповедовать Евангелие, я не повинуюсь ему, ибо "надо больше повиноваться Богу, чем человекам". Даже ради интересов самой власти я не должен повиноваться таким приказам, ибо религия вообще лежит в основе всякого общественного порядка. И власть, которая, будучи в принципе установленною Богом, идет против Бога, подрывает сама себя, свой авторитет...
Точно так же я не могу пойти по приказу власти убивать моих ближних. Это тоже противоречит моей христианской совести".
Допрос кончается. Наступает решительный момент.
"Можете идти домой". - "А я уж думал, что вы опять меня засадите... Вот видите, захватил с собой вещи для тюрьмы"...
Следователь улыбается.
- Если бы это была Чека, то, может быть, тем бы и кончилось... Но так как это ГПУ, то вы должны только дать подписку о невыезде из Москвы. Вот эти ваши письма и бумаги вы можете забрать.
Я вижу среди бумаг заграничное письмо, то, в котором меня приглашают за границу, и прошу вернуть его мне, но следователь не соглашается и говорит: "Оно для нас важно".
Я с чувством некоторого удовлетворения иду домой. Кончилось гораздо лучше, чем мы ожидали.
Но - увы! Через несколько дней опять карандашик тихо стучится в дверь...
И с тех пор пошли постоянные ночные ожидания этого стука.
- Вы куда? - спрашивают меня знакомые на улице около 12 часов дня.
"На службу"... - говорю я. "То есть? Где же вы теперь служите?"
- А вот служу... в ГПУ... - смеюсь я: - В присутственные часы должен быть там.
В первый день Нового Года состоялся духовно-музыкальный вечер в московской Евангельской общине. Исполнители много чувства вкладывали в свое искусство. Я играл на скрипке.
И тоже старался через струны передать то, что томило душу - и грусть и протест против несвободы, которая связывает меня.
Завтра опять на допрос, и будет объявлена резолюция ГПУ.
Что за приговор ожидает меня? Но - ничто не может случиться без Божьего допущения.
Певец, при глубокой тишине переполненного зала, поет мощным басом знаменитую песнь, кажется, из времен гонений на гугенотов:
Господь, в моих песнях я славил И милость Твою и любовь... Но новою, дивною песнью Теперь восхвалю Тебя вновь: То песня разбитого сердца, Песнь слез, воздыханий, скорбей, Болезни, нужды и страданий Тяжелых скитальческих дней; То песнь изнуренных, голодных, Покинутых вдов и сирот, - Тобой сокрушенная воля Хвалу Тебе громко поет. То песня приявших мученье, Изгнанье, позор за Христа, Отверженных, нищих, гонимых И верных Ему до конца. Поет хор великий страдальцев, И радость звучит в их хвале Тому на престоле небесном, Кто слезы пролил на земле.
Публика слушает, затаив дыхание. В конце собрания говорит экспромтом из публики православный протоиерей. Он выражает сердечное сочувствие "братьям евангельским христианам" и кончает свободной вдохновенной молитвой, при начале которой все встают.
На утро я опять отправляюсь туда же... Перед уходом я спрашиваю свою мать, как бы испытывая ее:
- А что, если мне предложат, как условие свободы, подписку - обязательство не проповедовать Евангелие? Что я должен предпочесть тогда - тюрьму или свободу?
Мать моя, для которой этот вопрос имел и личное значение, ибо я был главной опорой в ее вдовьей старости, не задумываясь, сказала решительно: "О, конечно, иди в тюрьму! Ни за что не отказывайся от проповеди Евангелия... Бог меня не оставит", - добавила она с глубокой верой.
О, как эти слова окрылили меня! Я полетел в ГПУ радостный, счастливый, что имею такую свободу... Если бы она ответила иначе, в духе малодушия, мысль и забота о ней, ее упреки пролили бы горечь в ту чашу сладкого вина, которой представлялось мне страдание за Христа...
Следователь с неизменной улыбкой на лице встречает меня. Сажусь. Он говорит тихо, не подымая на меня глаз: "Согласно постановлению коллегии, вы высылаетесь на 3 года в Германию"...
- "А если бы я предпочел сидеть в тюрьме и остаться в России?"...
- "Нет, этого нельзя"...
- В чем же моя вина? - спрашиваю я. Следователь помолчал.
- В разложении красной армии...
"То есть как это? - удивляюсь я: - Ведь, я никогда не выступал в казармах и вообще не агитирую насчет военной службы". - "Так-то оно так... Да на ваших лекциях, где вы проповедуете Евангелие, в числе публики бывают и красноармейцы... и из них некоторые потом отказываются под влиянием Евангелия от военной службы".
Я развел руками: "Кто еще едет со мной?"
- Вы высылаетесь втроем: В. Г. Чертков (друг Л. Н. Толстого) и В. Ф. Булгаков (секретарь Л. Н. Толстого) - тоже с вами...
Впоследствии я узнал, что это было постановление "комиссии по очистке высшей школы от буржуазной идеологии".
По тогдашнему выражению, Университеты - эти "командные высоты знания", должны быть в распоряжении представителей революционных марксистских идей.
"Кто еще намечен к высылке?" - любопытствую я. "Эта ваша тройка последняя, - говорит следователь: - больше уже мы за границу высылать не будем".
(И действительно, впредь стали высылать только на дальний север, в Сибирь и Среднюю Азию.)
"Слушайте, - говорю я ему: - вот вы до сих пор все смешиваете политическую религию с чистой религией. Вы гоните и саму религию, а между тем, без нее нельзя строить общества.
Выгоняя нас, вы пилите сук, на котором вы сидите. Помяните мое слово - некогда вы в этом раскаетесь.
Народный Суд, освободив меня от военной службы на основании советского закона, предоставил мне право вести культурно-просветительную работу среди молодежи и детей улицы...
Дети без религиозного воспитания одичают и сядут вам на шею. [Эти слова оправдываются позднейшими фактами: в России, по официальным сведениям, сейчас сотни тысяч беспризорных детей. Тысячи этих подростков наводят своими преступлениями панику на население, и власть не знает, что делать с этим полчищем одичалых "детей природы".] У вас лично есть дети?" - вдруг спрашиваю я его.
- Да, трое, - отвечает он и затем молчит. Видно, уже и сейчас он имеет с ними немало затруднений.
Стук в дверь. Входит Булгаков, молодой человек лет 34, с румяным приветливым лицом и совершенно седыми волосами.
- Здравствуйте, гражданин следователь! Ну, что хорошенького скажете?
- Вы высылаетесь на три года в Германию...
- Высылаюсь?.. Как это грустно!.. И это уже окончательно?.. Нельзя обжаловать?
- Окончательно.
- Дайте мне хотя срок для устройства личных дел... для сдачи музея Л. Толстого, которым я заведую.
- Мы можем вам дать десять дней сроку. Вчера мы вызвали и Черткова... Старик рассмешил нас. Он явился на допрос с чемоданом. "Знаю, - говорит, - чем ваши допросы кончаются!"... Но нет, мы теперь не так суровы... Мы в тюрьму за идеи не сажаем...
Из соседней комнаты доносится голос начальника отдела. Я решаюсь поговорить еще с ним.
- Гражданин N., позвольте справиться у вас - за что меня высылают?
"Я вам скажу откровенно, гражданин Марцинковский, мы вас не считаем политическим, иначе мы вас посадили бы в тюрьму. Мы знаем, что вы человек идейный и искренний; вы всех призываете к вере в Бога - но линия вашей работы для нас в настоящее время вредна...
К вам собирается интеллигенция, белогвардейцы... Все это ютится под флагом ваших религиозных идей"...
Я пытаюсь возражать, но он увлекается дальше и, возвышая голос, продолжает:
- Ведь, мы все, все знаем. Знаем и про Самару... И еще в 1918 г. вы читали лекции в Рабочем клубе в Иваново-Вознесенске.
- Да ведь лекция была чисто евангельская. Я разбирал тогда после публичной лекции текст Евангелия для интересующихся.
- Это все равно... Вот через три года, когда рабочие будут поумнее, тогда пожалуйте с вашей религиозной проповедью... Но самое главное зло вашей работы в том, что вы работаете среди студентов.
- Вот уж этого я никак не предполагал... Еще я понимаю, когда меня обвиняют в разложении "сырых рабочих масс"...
- Как раз евангельских народных проповедников мы не трогаем. Они вне связи с буржуазной классовой идеологией.
- Да, ведь, студенты - люди сознательные. Комиссар нетерпеливо встал и повернулся к окну.
- Довольно дураков и среди студентов... - сказал он. "Вот вы и на собрании у евангельских христиан 22 ноября
были председателем".
- Это у вас ошибочное сведение... Я там выступал, как обыкновенный оратор по приглашению.
- Да, вы стремитесь создать единый фронт из всех религий - вот вы уже хотите православных объединить с евангельскими. Я все, все знаю... Вы называли нас в своей речи "красным зверем".
- Опять недоразумение... Я цитировал слова Откровения Иоанна Богослова, где, церковь, прислуживающаяся мирским началам и сильным мира сего и опирающаяся на мирскую силу, называется "великой блудницей, сидящей на звере багряном". [Я имел в виду мирские тенденции Живой Церкви.]
- А что вы думаете о деятельности Живой Церкви? - вдруг спросил он, переходя в конфиденциальный тон и назвав некоторых лиц.
- Лиц я не берусь судить... Я признаю необходимость реформации Церкви, но не допускаю, чтобы Церковь вновь подчинялась государству...
- Хамы они, вот что! - сказал он вдруг неожиданно и с презрением по адресу некоторых лиц (обвиняемых и обществом в оппортунизме).
"Мы всех их как на ладони видим".
Я опять пытаюсь протестовать против высылки.
"Да мы вас в Сахару что ли высылаем? Ведь в культурный центр Европы! Там с голоду не помрете"... - "Я вам повторяю то, что уже сказал и следователю: Борясь с Богом, вы идете против самих себя... Я вполне понимаю вас, когда вы боретесь с религией, как политическим средством партии, но"...
"Надоел он вам, этот Марцинковский! - говорит, улыбаясь, входящий вдруг из комнаты следователя Булгаков. - Пойдемте, Владимир Филимонович! Пора уж...
И охота вам спорить с ними!.. Ведь это дело безнадежное", - добавил он добродушно-шутливым тоном.
Еду домой в трамвае. Час обеденный, вагоны переполнены. Я стою среди толпы... Вагон мчится по Софийке, мимо Большого театра... Я чувствую, что вагон моей жизни катится по каким-то новым рельсам. За границу!.. Я и сам мечтал когда-то попасть туда... Я жил в разных областях России - на западе, в центре, в Москве, и на востоке (Козлов, Самара). Шесть лет провел на Кавказе, был в Финляндии... Но скольких краев России я еще не видал! Теперь меня звали за границу, в том самом письме, которое осталось у следователя; и неужели представители власти не остановились перед тем, что их решение совпадает с желанием чуждой им воли?
Прихожу домой, полный новых дум и настроений. Все уже обедают, не дождавшись меня. Я захожу в свою комнату и в краткой молитве принимаю от Бога новый период своей жизни. Открываю Библию. Бросается в глаза стих: "И помогал Господь Давиду везде, куда он ни ходил". (1 Пар. 18:6. Против этого стиха я поставил на полях Библии дату 2 янв. 1923 г.). Я объявил домашним о высылке. Все смолкают... У сестры по лицу катятся слезы. Она выходит из-за стола. Мать, всегда бодрая, и тут первая овладела собой. "Ну, что же! И за то слава Богу! Лучше, чем в тюрьму или в Сибирь... Я, по крайней мере, буду спокойна за тебя, что ты жив и невредим. Хорошо и то, что Рождество ты проведешь с нами"...
"И помогал Господь Давиду везде, куда он ни ходил".
Эти воспоминания я пишу теперь, 16 января 1927 г. И я подтверждаю, что Бог всегда верен и в этом Своем обетовании - помогать рабам Своим всюду, куда бы они ни пошли, если только они идут во имя Его.
"Благословен грядущий во имя Господне" - и всякий, идущий во имя Божие, уподобляется Христу, направляющемуся к воротам Иерусалима. В конце концов только там наше отечество, где царствует Отец во славе Своей и святых ангелов, в горнем Иерусалиме; а здесь мы только странники и пилигримы, Града взыскующие, устремленные к Сиону Грядущему.
Кто-то сказал в Германии:
"Jedes Land ist mem Vaterland, well jedes Land meines Vaters Land ist".
(Всякая страна мое отечество, ибо всякая страна принадлежит моему Отцу).
* * *
Наступило Рождество. [Праздновалось по старому стилю, т. е. 7 янв. 1923 г.] Как нарочно, Москва была удивительно хороша в эти дни - вся в пушистом снегу, белой фатой, словно грезой овеянная...
В сочельник я посетил храм одного знакомого священника, известного красноречивого проповедника. Он стремится всю общину преобразовать в духе древнехристианского братства, примыкая в церковном смысле к упомянутому выше "пресвитерианскому" течению.
На первый день Рождества внезапно умер мой близкий друг, бывший член нашего кружка, впоследствии ставший священником. Он пришел от ранней обедни домой, чтобы отдохнуть перед поздней литургией. Причесывал волосы - и вдруг упал бездыханный. [Он был в числе двух друзей, арестованных вместе со мною в Самаре; это он именно заявил, что не выйдет из-под ареста, если и меня не выпустят на свободу.]
Я был на его погребении. Отпевание происходило на Маросейке. В старинном небольшом храме с колоннами было душно от множества народа. Я входил в 6 часов утра, как раз, когда пели Херувимскую (в этом храме бывают иногда всенощные стояния, которые продолжаются с позднего вечера до раннего утра). Херувимскую пели на мотив известного песнопения Страстной недели, которым сопровождается обряд погребения Христа ("Благообразный Иосиф"...) Этот мотив и всегда производил на меня глубокое впечатление, особенно, на заре Великой Субботы - теперь же он соединял в душе так много переживаний, связанных с памятью почившего друга! Дня за два перед его кончиной я посетил его: он огорчился сообщением о моей высылке. Мы вместе молились. Он ободрял меня, говоря, что Бог употребит и эту возможность для расширения моей работы во славу Его.
После литургии и панихиды почти весь народ пошел провожать гроб на кладбище. Духовенство шло в ризах, несли хоругви и пели. Никто не препятствовал процессии.
Вызовы в ГПУ продолжаются. О визе в Германию я должен хлопотать сам. Немецкое консульство в обычном порядке переписывается с Берлином. Как всегда, эта процедура затягивается. Десятидневный срок уже истек. Меня опять вызывают и задают вопрос, почему я все еще в Москве. Заграничный мой паспорт давно готов; в нем не хватает только въездной визы Германии. Дни идут за днями, проходит январь и февраль. Я продолжаю читать свои лекции, - то в общине евангельских христиан, то в общине баптистов на Петровке.
Всего я прочел их, уже в состоянии изгнанника, около десяти. "Поберегись, - говорили мне друзья: - а то обозлишь их - они тебе сделают что-либо хуже высылки за границу".
Помню большое собрание на Мещанской улице (в Евангельской общине) на тему: "Христос и евреи". К этому времени уже и в Москве образовалась небольшая группа евреев-христиан, и они устроили это собрание. Двое молодых евреев-христиан говорили перед этой многолюдной толпой (человек 800 было) с таким жаром о Христе и Евангелии! Особенное впечатление произвело исповедание молодой еврейки, прибывшей из екатеринославской общины евреев-христиан.
Итак, я продолжаю свои выступления.
Могли я молчать, когда они, проповедники атеизма, агитировали все громче?
На Рождество было устроено шествие комсомольцев. Москвичи сознательно не хотели быть даже в числе пассивных зрителей этой процессии, чтобы не увеличивать количественного впечатления кощунства. Был там мой знакомый и затем передал мне свое впечатление. Одна подробность этой процессии заслуживает внимания: изображался священник в ризе с кадилом; он кадит лениво, нарочито зевая и крестя рот. Ведь такое небрежение осудила бы и совесть верующих - и разве это не доказывает лишний раз, что атеизм есть иногда не что иное, как протест во имя несознаваемой правды против ее искажений. (Такое неверие Владимир Соловьев называл добросовестным.) Шествие кончилось сожжением на площади изображений Христа, Магомета, Будды и т. д.
Подобные процессии скоро возбудили против себя народное мнение. Еще раньше был издан декрет, запрещающий оскорблять религиозное чувство народа под страхом наказания.
В результате, эти демонстрации были перенесены с улицы в закрытые клубы комсомола (так, например, праздновалась комсомольская "Пасха" в 1923 г.).
На одной антирелигиозной лекции Луначарского на кафедру была подана из толпы записка следующего содержания: "Теперь я вижу, что Бога нет, ибо, если бы Он существовал, Он покарал бы вас за подобную лекцию".
Эта записка вызвала дружный смех в зале, - и именно по адресу ее автора. Видно, даже атеистическая совесть осмеивает такое заключение, ибо она знает, что если Бог есть, то Он соединяет в себе и любовь и долготерпение. Бог признает свободу человека, попуская полное ее выявление и в дурную сторону. Он ищет свободного избрания Добра со стороны человека. Не потому ли в притче о блудном сыне отец удовлетворяет желание младшего сына, требующего следующую ему часть имения, чтобы пожить ему по своей воле?
И не потому ли Бог допускает сожжение изображения Христа, чтобы изобличить ложное благочестие некоторых русских людей и "вынести грехи народа перед лицо его", на всенародное сознание?
Разве нарушать заветы живого Христа - не значит Его "распинать в себе?" [Евр. 6,6.] Разве возжигать лампаду перед иконою Христа и в то же время в жизни оскорблять Евангелие, "попирать Сына Божия" [Евр. 10,29], жить в обмане, разврате, хищениях - не хуже, чем сжигать только Его изображение на площади? Терпел же и тогда Бог и ждал покаяния, "не желая, чтобы кто погиб, но чтобы все пришли к покаянию" [2 Пет. 3,9].
О, революция - есть великое разоблачение.
И эти охмелевшие от безудержной свободы и бесшабашности юноши, - участники антирелигиозных демонстраций, - в сущности, это мы сами, только лишенные всех масок, прикрытий и декораций ложного, лицемерного благочестия.
Поистине, для выявления нашего внутреннего духовного убожества и скрытого кощунства Бог попустил эти кощунства наружные.
Иного успеха они иметь не могли, ибо отрицанием, насмешкой и критикой долго нельзя привлекать, и даже сам безбожник этим нигилизмом долго сыт не будет. Подлинно увлекает, творит и строит в жизни не отрицание, а утверждение.
И потому естественно стал привлекать внимание народа в противовес комсомолу (или, по народному выражению, - "максомолу" [искаженное слово "марксо-мол"]) христомол - движение христианской молодежи. О нем недавно сообщала заграничная газета "Руль", упоминая о том, что оно организовано баптистами и имеет большой успех. Агитаторы безбожия жалуются, что христомол своими идеалами и жизнью "перетягивает" лучших представителей комсомола.
О самоотверженном исповедничестве христианской молодежи свидетельствует хотя бы нижеследующий случай, происшедший несколько лет тому назад.
Группа молодежи проповедовала Евангелие на улице, в одной деревне русской Украины. Прибывший туда отряд махновцев-анархистов потребовал прекращения проповеди - и в результате неповиновения юные свидетели Христа были мученически убиты. Одна из них, девушка 18 лет, еврейка-христианка (Регина Розенберг) - по словам очевидцев, шла к месту казни с улыбкой восторга на лице. Показывая на небо, она словно хотела сказать: "Я иду домой". Она была обезглавлена в числе других...
В дни комсомольского шествия посетил меня профессор X., тоже освобожденный из тюрьмы.
Старик горько возмущался бездействием московского духовенства: "Стыдно за русского христианина... Ведь, подумайте, я ходил из прихода в приход, просил: устроим лекцию против этих кощунств в защиту истины Богочеловечества Христа! Ведь, это так уместно в дни Рождества! Если не беремся лекции устраивать, - тогда, хоть молебен отслужим! Нет, "как бы чего не вышло!"... Горе! Горе! Будете за границей - так и передайте профессору N. (он назвал имя одного из видных ученых):
"Православная церковь в России окончательно распадается"... [Будущее не подтвердило этого чересчур пессимистического диагноза, справедливого, впрочем, в отношении официальной церкви (см. ниже).] Вот, например, на фабрике в Дорогомилове, дают материальные льготы тем, кто запишется в комсомол (а это значит, отречется от религии) - и что же? Из 96 человек только 6 не записалось. Так тяжело мне, что прямо хочется скорее уехать отсюда!" Профессор X., преподававший в Духовной Академии, не примыкает к обновленческому движению. Ревность же его видна из того, что он, несмотря на долгое сидение в тюрьме, и именно по церковному делу, продолжал и впоследствии проповедовать в одном из храмов в Москве на чисто религиозные темы.
"Хотя я сам не сектант, - говорил он, - но я уважаю наших русских сектантов за открытую и смелую проповедь Евангелия и утверждаю, что теперь сектантство в России представляет более реальную силу, чем православие. Истинно-православных, не отпавших и готовых исповедовать веру, осталось, по-моему, около 1 процента". Характерно, что такую же приблизительно цифру назвал один московский протоиерей. Конечно, это не статистика, а лишь впечатление.
А народ ищет и жаждет - и жмется к стенам Церкви, ища воды живой.
Помню, с каким религиозным энтузиазмом была встречена некоторыми революция именно в связи с вопросом о Церкви. Был всенародный молебен на Красной Площади (еще в дни Временного правительства), и один рабочий сказал: "Теперь и я пойду в Церковь. Теперь она у нас будет равная, прямая и всеобщая" (он имел в виду известную избирательную формулу).
В праздник Крещения Господня я пошел в храм Христа Спасителя. Этот храм вмещает до 20 тысяч человек. Он был полон. Я мог попасть лишь на хоры. Проповедь говорил митрополит Антонин. Слов я не мог разобрать: его гулкий бас ухал как в колодезь (вообще этот храм при всем своем величии отличается неудачным резонансом). Из храма было устроено и обычное шествие на Иордань (т. е. крещенское водосвятие) к Москве-реке.
* * *
Очередная явка в ГПУ. Мой следователь уходит куда-то по делу и просит меня подождать у его стола, вежливо усаживая меня в широкое мягкое кресло.
У соседнего стола сидят двое молодых людей - один длинный слегка улыбающийся латыш, другой, как оказалось потом, студент-медик старого типа (не рабфаковец, т. е. не студент так называемого рабочего факультета, возникшего при университетах в дни революции для подготовки студентов из рабочей среды).
Он разбирается в чьем-то деле: по-видимому, тоже следователь. Симпатичное и простое лицо латыша располагает к себе - и я чувствую желание завести с ним беседу. Достаю из кармана одну из печатных лекций религиозного характера и передаю ему. Он принимает, благодарит. (Название брошюры: "Религия, как дело воли" и "Нравственная атрофия".) Студент берет брошюру из рук латыша и, отложив свою работу, вступает в спор. "Извините, гражданин, я вам помешал?" - говорю я. "Нет, напротив, я очень рад случаю побеседовать" (вероятно, также попрактиковаться в антирелигиозной полемике).
"Я, товарищ, - говорит он, тоном уверенности, - все это изучал. Вообще не думайте, что у нас здесь невежды сидят. Прошло то время. Я - студент-медик, и я сознательно вступил на службу пролетариату".
Сзади нас за зеленым столом сидит молодая дама лет 25, тоже оказавшаяся следователем.
Отворяется дверь. Входит священник, с бледным исхудалым лицом, обрамленным русыми волосами и такой же бородой. На вид ему лет 30. Он очень измучен. Дама оказывается его следователем. Нет свободного стула для священника. Я встаю и подвигаю к нему свое кресло. Он благодарит и тяжело опускается в него. До меня долетают отрывки его рассказа. Где-то в Сибири он арестован в связи с какой-то резолюцией прихода по поводу изъятия церковных ценностей. Его везли по этапу дни и ночи - немудрено, что он так измучен. А в таком состоянии и показания даются не совсем сознательно.
Сидит он, как тень, и в своем следователе возбуждает жалость. Дама старается говорить с ним мягко. Взор его глубоко запавших лихорадочных глаз блуждает, точно он силится что-то вспомнить или сообразить.
Мне хочется хоть чем-нибудь его поддержать.
Наши жизненные поезда идут по разным рельсам, но вот теперь на одной станции они сблизились на момент и идут параллельно, продолжая двигаться наравне.
Итак в своей беседе со студентом я имею в виду уже не столько его, сколько этого священника.
"Все это, товарищ, самовнушение, воображение... вся эта ваша религия", - говорит мне студент.
- Имейте в виду, что я не богослов, а филолог. Я и сам сомневался и силился вместо религии как раз самовнушением укрепить свою волю, но напрасно. Когда же я обратился ко Христу, я узнал на опыте новую, побеждающую силу... Для самовнушения нужна сила воли, а ее-то у меня и не было.
В то время, когда я подал стул священнику, сидевший против студента латыш вышел в соседнюю комнату. Через несколько минут он возвратился со стулом в руках, предлагая его мне.
"Вы хотите, - говорю я студенту, - опровергнуть религию на основании книг, но ведь мы убеждаемся в ее истинности не из книг, а из опыта.
Возьмите хотя бы это изречение псалма: "Вкусите и увидите, как благ Господь". - Разве можно проверить его истинность иначе, как из опыта? Или вспомните слова Христа (и тут я стал читать отчетливо, медленно, чувствуя, что священник уже обратил внимание на наш разговор и стал к нему прислушиваться): "Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас"".
Что думал в это время бедный священник, вырванный из тихой деревенской среды далекой Сибири, истерзанный всей этой процедурой ареста, переезда среди красноармейцев, измученный рядом бессонных ночей?
Слова Христа, те самые, которые не раз возглашал он из Евангелия в храме, во время молебна, и они раздаются здесь, в ГПУ? Среди людей, которые забыли и отвергли все на свете, как буржуазные предрассудки? И как легко человек теряется в этом лагере отрицания! "Что вы так боязливы! Как у вас нет веры!" - словно слышится в такую минуту укор Христа. Все человеческие слова и построения прейдут, "небо и земля прейдут, но слова Мои, Христовы, не прейдут". Все, что против Евангелия и правды Его, - это лишь мираж и наваждение; лишь Бог подлинно существует и те, кто имеет общение с Ним... А у тех, кто вне Бога, ценно лишь искание и, может быть, подчас подсознательное искание все той же вечной Божией правды.
Не знаю, что думала дама-следователь. Она писала что-то с серьезным лицом, со слов священника; он же замолк и глядел в нашу сторону, как бы очнувшись и силясь понять, где же кончается тяжкий сон и начинается светлая действительность иного мира, нездешнего.
Беседа наша закончилась мирно. Может быть, бесплодно для моего юного спорщика, но, если хоть капля освежающая упала от евангельского слова на запекшиеся от муки уста этого бедного деревенского священника, я удовлетворен своим тогдашним посещением ГПУ. Мой следователь оказался отнюдь не принадлежащим к тем фанатикам, которые и думать не хотят о иной идеологии, - когда им предложишь Евангелие, эти бедные рабы чужого мнения обыкновенно отвечают: мы этого не читаем.
Он же взял, поблагодарил. Во всяком случае, он знал что книга передается ему человеком, который убежден в ее истинности (раз уж он готов страдать за нее).
Немецкая виза все еще не приходила. Я преспокойно жил в Москве, читал лекции. Казалось, что ГПУ забыло обо мне. "А может быть, и в самом деле, они махнули рукой на тебя, - говорили мне. - У них есть дела поважнее".
Но вот опять ночью стук в дверь и вызов в ГПУ. "Как видно, вас не принимают за границу, - говорит следователь. - Да, и вообще не думайте, что вам там дадут ход. Европа привыкла к проповеди буржуазной религии"... Помолчав, он сказал: "А не хотели ли бы вы, чтобы вам заменили высылку за границу ссылкой в Туркестан?" - "Ну, это я подумаю".
Вскоре после этого я заболел и лежал в постели.
После очередного появления агента ГПУ с вызовом мой друг звонит моему следователю по телефону и сообщает ему о моей болезни. Следователь беспокоится и через несколько дней опять справляется о моем здоровье.
- Если вы не верите, гражданин следователь, то можете прислать вашего врача на квартиру Марцинковского.
Я в свою очередь приглашаю доктора: он осматривает меня и пишет для ГПУ соответствующее удостоверение.
Время болезни мне пригодилось. Я успел привести в порядок при помощи друзей некоторые рукописи и конспекты своих лекций для вывоза за границу. (Неразборчивых заметок не пропустит цензура: она производится в Главнауке, в Москве.) Мои конспекты и некоторые лекции были отнесены туда. Барышня, проверявшая материалы, оказалась близкой к религиозным вопросам и, по ее словам, прочла рукописи с большим интересом. Все это, вместе с Библией, было зашито в полотно и скреплено печатью, вскрыть которую может лишь агент контроля при переезде через границу.
Под этим именем обобщают слишком многое, особенно за границей, употребляя этот уже устаревший термин для обозначения так называемого обновленческого движения в православной Церкви.
На самом деле так называлась в начале 1922 г. только первая группа, стремившаяся к реформе православной Церкви.
В ней участвовал и епископ Антонин. Человек он своенравный и суровый, доходящий даже в проповеди до грубых выражений, но, по-моему, честный, искренний и прямой.
Богослужение с новыми реформационными элементами в нем он совершал в Заиконоспасском монастыре, на Никольской улице. Я был там вскоре после Пасхи. Присутствовали преимущественно мужчины. Служба шла на русском языке в переводе еп. Антонина. К служению он выходил из алтаря, уже в архиерейских ризах, отменив длинную церемонию облачения архиерея, что давало повод некоторым называть архиерейскую службу не Богослужением, а архиерееслужением. Видно было, с каким интересом прислушивались молящиеся к понятным русским словам, во многих из них как бы впервые открывая новые истины, которые оказывались очень близкими и важными (такие открытия особенно относились к кафизмам, стихирам, канонам, в которых и хорошо знающий церковнославянский язык не легко разберется).
Евангелие он читал тоже по-русски, медленно, истово, с большим чувством; в это время он стоял на архиерейском возвышении, посреди церкви, лицом к народу. Вдруг раздается истерический визг: "Господи! Какое кощунство!.. Спиной к алтарю Евангелие читает!"... Какая-то женщина не выносит подобного новшества; ее успокаивают, но она продолжает шуметь, нарушая благочиние - и прихожане выводят ее из церкви. Антонин продолжает читать, лишь раз обернувшись на крик, с огорчением на лице.
В этот же вечер он говорил проповедь, в которой объяснял, что власть вправе требовать к себе лояльности и проверять политическую подкладку деятельности духовенства. Это делается в каждом государстве. Но с другой стороны, помимо такого контроля, Церковь должна быть свободна в своей собственной жизни и деятельности от подчинения светской власти. Так как "Живая Церковь" стала уже погрешать в этом отношении, то он, Антонин, из нее выходит. Притом он не согласен с идеей белого, т. е. женатого епископата, проводимой в Живой Церкви. Поэтому он образует отныне новую группу под названием "Возрождение".
* * *
Были и еще течения, более или менее значительные, которые доказывают, как глубоко в сердце православных русских людей лежит сознание необходимости церковной реформации. Например, в Туле образовалась одна небольшая группа "Пробуждение". Ее представители однажды сняли свои нательные кресты и возвратили их своему священнику в храме, прося его раньше приготовить их евангельским просвещением для истинного, сознательного крещения, а потом уж они будут вправе носить эти кресты.
Перед собором 1923 г. различные группы объединились в более сложную организацию, названную "Древле-Апостольская Церковь". Я встречал здесь людей очень искренних, религиозных, готовых на подвиг, жаждущих подлинного обновления Церкви.
Некоторые из них, во главе с одним видным протоиереем, разрабатывавшие программу реформ, ввели в последнюю необходимость сознательного крещения по вере. При этом они воспользовались моим докладом, поданным Патриарху, и приглашали меня на деловые собрания, где обсуждался данный вопрос.
Но главные вожаки этой группы впоследствии отказались от всяких реформ вообще, боясь остаться без народа.
Но, повторяю, в среде духовенства и мирян шла эта реформаторская работа. Я был приглашен и на совещания некоторых руководителей группы. Одно из них происходило в башне Китай-города, у Ильинских ворот. Я не подозревал, что в этом древнем, на вид небольшом, сооружении внутри помещается целая квартира.
Весной 1923 г. состоялось предсоборное присутствие группы Древле-Апостольской Церкви. Я успел до своего отъезда побывать на нем дважды. Оно происходило во 2-м доме Советов на Садовой улице (в здании бывшей Духовной Семинарии). Опишу свое впечатление.
Большой светлый зал. Впереди эстрада. Перед эстрадой столик, накрытый белой скатертью. На нем стоит образ Спасителя. Служится молебен. Проходя мимо столика, один из священников нечаянно задевает рукавом рясы икону. Она со звоном падает: при этом, оказывается, риза отделилась от иконы и упала отдельно. Что означает для реформации это знамение? - рассуждали некоторые. Откроет ли она лик Христа, заслоненный ризой форм и обрядов? Или только исказит самую форму?
После молебна три епископа, несколько священников (среди них протоиерей А. Введенский) садятся за столом на эстраде.
Среди гостей присутствует и И. С. Проханов (председатель союза евангельских христиан). Выразив приветствие собранию, он просит позволения помолиться и затем произносит свободную молитву, прося у Бога благословения на съезд. Далее он излагает пожелания относительно предстоящей работы, стараясь обосновывать их на слове Божием. В ответ на его слова один протоиерей отвечает благодарностью; но, ввиду поступивших уже нареканий на то, что Древле-Апостольская Церковь подпадает под влияние сектантства, говорит, что данная группа не намерена ничего менять в православии, с свободными же христианами она хочет лишь поддерживать добрые братские отношения, не разделяя обычных прежде превозношения и нетерпимости.
Один из старых евангельских христиан, присутствующий тут же, в перерыве говорит мне относительно съезда: "И то хорошо, что кости уже шевелятся... Помните, как в видении Иезекииля?"
Мне дают слово, но за поздним временем я откладываю его на завтра.
На другой день произошло несколько прискорбных фактов. Один знакомый убежденный и деятельный протоиерей оказался под арестом, другого "отвели", т. е. заставили где-то прождать до 3 часов; потом он прибыл в заседание, но оно уже кончилось. Ораторы, говорившие прямо и смело, были президиумом стеснены в свободе слова. Мне было сказано секретарем собрания, что я, как высланный ГПУ из России, вообще не имею права говорить.
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! [В старину на Руси в Юрьев день, т. е. 23 апреля, крепостные крестьяне могли переходить от одного помещика к другому. Отмена этой льготы при царе Борисе Годунове вызвала в народе эту поговорку, как выражение недовольства.]
Нет, русская православная Церковь еще не дожила до реформации. Церковный корабль все еще ищет светского буксира. Но есть в русской православной среде живые люди, горячо стремящиеся к преобразованию церкви - в духе Евангелия, и оно придет, это преобразование, вернее преображение, через возрождение свыше отдельных лиц, в среде духовенства и мирян. И потому я так верю в евангельское движение, которое способствует возрождению личности своей проповедью Евангелия в народе. Это делают, главным образом, евангельские христиане и баптисты - к сожалению, еще не совсем объединившиеся в дружной совместной работе. Хотя те и другие звали меня в свой союз, но я считаю себя в данное время примыкающим, так сказать, к обоим течениям сразу, ибо не вижу между ними существенной разницы. Вообще же, я хотел бы в духе объединяться со всеми любящими Христа, а называться - просто христианином.
Старый баптистский деятель В. Г. Павлов еще до моего крещения сказал мне однажды: "Когда известного евангелиста Бедекера спросили, к какой церкви он принадлежит, он ничего не ответил, а только показал рукой на небо, исповедуя этим свою веру в небесную, невидимую Церковь, члены которой рассеяны по разным церквам и общинам. Так, видно, и вы себя определяете"...
Страстная неделя была временем горьких переживаний для всей нашей семьи. Уже на Вербной неделе пришли к нам с обыском и арестовали мужа сестры. Это было чрезвычайно тяжело. Сам он был очень утомлен в это время. А тут еще я покидаю дом как высланный. Тяжело будет в таком состоянии уезжать из дому, может быть, навсегда и оставлять в семье только одних беспомощных женщин.
Сестра написала заявление моему следователю, прося его отпустить мужа ввиду ее болезненного состояния - ведь она должна поддерживать и слабую старушку-мать и свою однолетнюю дочку. Я захватил это прошение с собой, когда пошел в ГПУ. "Не трудитесь подавать заявление: ваш шурин уже свободен", - сказал следователь. "Как!" - воскликнул я, вне себя от радости. - "Обыск производил неопытный агент, и он не должен был его арестовывать вовсе"...
Я вернулся домой. Его еще не было. Сестра с девочкой на руках с радостью выслушала мое сообщение. Вдруг раздаются тяжелые удары в дверь. Малютка, широко открыв глаза и улыбаясь, показывает всем своим видом, что папа пришел. Это он всегда стучит таким образом... И так мы все опять вместе. Слава Богу!
К своей малютке-племяннице я очень привык; часто в роли няньки я носил ее на руках; иногда она, словно предчувствуя нашу разлуку, прижималась к моей щеке и так жалобно напевала своим тоненьким голоском что-то вроде колыбельной песни, слышанной от матери-После размышлений и совещаний дома я решил направлять свои стопы не в Туркестан, а за границу, так как это казалось мне более соответствующим моим ближайшим планам. И поэтому я пошел в чешское консульство попытать там счастья.
Нашлись общие знакомые с консулом Гирса; он оказался добрым человеком, религиозно настроенным, и выразил готовность помочь мне; но в такое короткое время он мог дать визу лишь на свою личную ответственность, без разрешения из Праги - а это дозволяется лишь в крайних случаях; поэтому он сказал мне:
- Хорошо, но вы все-таки еще пойдите в ГПУ завтра. Если они будут настаивать на высылке в Туркестан и положение ваше будет безвыходным, тогда я дам вам визу в полчаса...
Позвали опять в "скит". (Так в последнее время здесь величают духовный отдел ГПУ. Начальника его именуют аввой Зосимой. А все учреждение ГПУ в народе называют: "Господи помилуй".)
Сегодня начальник на меня очень сердит.
Вбегает в комнату следователя и давай меня разносить.
- Ну, вы, я знаю, сговорились с немцами, и нас за нос водите. Они и не думают давать вам визу...
"Послушайте, гражданин, вы на меня напраслину взводите", - говорю я в сильном возбуждении. "Да нет, вы нас обманываете"...
- "Вы прекрасно знаете, что я всегда говорил вам правду. Никакого сговора с консульством у меня нет. Вот, хотите, позвоните им по телефону"... - "Стану я им звонить!.. Я им ни на грош не верю. Знаю я эту немецкую политику... - раздраженно уже кричал комиссар. - Ну, вот что! - вдруг обращается он решительно к следователю: - Товарищ, напишите обязательство о выезде в течение семи дней в Туркестан! Пусть он подпишет"... - "Я вам никакой подписи не дам". - "То есть как это? - остановился вдруг комиссар: - Пока не подпишете, не выйдете отсюда". - "Да, ведь, моя подпись не имеет для вас никакого смысла. Вы же мне не верите... Вот я подпишу, а на деле не исполню обязательства. Что тогда?" - "Ну, это нас мало беспокоит... Я отправлю вас военным эшелоном".
Мой следователь пишет формулу подписки, сам краснеет, как бы стесняется по своей деликатности всего этого казуса. Подает мне бумагу. "Обязуюсь в течение семи дней выехать в Ташкент"... "Постойте... А если достану визу за границу?" - спрашиваю я. "Сомневаюсь, - говорит следователь: - но, если достанете, мы отпустим вам за границу". - "Нет, шабаш, за границу мы вас не пустим. Уж довольно с вами возимся"... - сказал комиссар и вышел.
- А я уверен, что я получу визу, и именно в Прагу, и я достану вам ее через полчаса-Следователь уходит на совещание к комиссару. Я внутренне передаю Богу свою судьбу - ведь я и сам не знаю, где лучше служить Ему: в Туркестане или в Праге? Через несколько минут он возвращается с ответом: "Можете ехать в Прагу... Только дайте подписку"...
Я подписал, но потом зачеркнул подпись, так как счел нужным приписать к предложенному мне обязательству слова: "в случае, если не получу визу за границу" - и тогда дал свою подпись.
- Ну, теперь идите к чехам... Что они вам скажут?..
В комнате, за другим столом, спиной ко мне, сидел протоиерей К. (из Живой Церкви) и писал какую-то бумагу.
Отворяется входная дверь, и являются... мои старые друзья - И. С. Проханов (председатель союза евангельских христиан) и его секретарь Дубровский, оба с саквояжами в руках.
"Ба! Вы какими судьбами?" - спрашиваю я их. "Да вот вызвали из Петрограда для объяснения". Я еще не успел уйти, как мой следователь приглашает к своему столу Проханова... Начинает допрос в знакомом уже мне порядке. Я прощаюсь с ним. "Ну, может быть, в Праге увидимся... Я собираюсь туда"... - говорит он мне.
Иду в чешское консульство; это около Мясницкой улицы.
Жаркое апрельское солнце. Масса гуляющих москвичей.
У одного книжного магазина встречаю профессора Самарского Университета Т. "Здравствуйте... Мы ждем вас в Университете... Теперь там некоторые из профессоров уехали, и вы нужны более, чем когда-либо"... - "Как жаль! Но я еду за границу... Получаю "заграничную командировку", шучу я и описываю свои обстоятельства.
В чешском консульстве встречаю г. Гирса на лестнице. "Здравствуйте! Ну что?.." - "Да вот, меня действительно поставили в безвыходное положение... Высылают в Туркестан. Итак, если можете, дайте визу в Прагу".
- Ох-хо-хо! Ну, уж если я обещал визу, так, конечно, и дам ее. Пойдемте в кацелярию.
- Господин Г., приготовьте сейчас же визу в Прагу г. Марцинковскому.
Пока справлялись с формальностями, я иду в переднюю и звоню в ГПУ: "Гражданин следователь!.. Виза есть"... Ответ: "Приходите за паспортом, он сейчас будет готов".
Возвращаюсь в ГПУ. "Пожалуйте, вот вам паспорт, - говорит следователь. - Еще дайте подписку в том, что на вокзале вам не будут устраивать публичных проводов. А то вот Булгаков уезжал - и много шуму было на вокзале".
"У меня к вам еще просьба, гражданин следователь, и это собственно от имени моей старушки-матери. Она просит вас прибавить мне несколько дней, чтобы я мог провести Пасху в Москве, в семье"... - "Ну, что ж, это можно... Раз уж виза есть... Я вам дам лишних три недели после числа, от которого написан паспорт"... На меня он всегда своей мягкостью и вежливостью производил хорошее впечатление, а этот его гуманный поступок лишний раз расположил меня в его сторону. Мы распрощались с искренними, добрыми пожеланиями друг другу. "Счастливого пути!.. Счастливый вы человек!.. Поездите по Европе, свету повидаете"... - сказал он мне на прощанье.
Я всегда думаю, что с каждым человеком надо прощаться так, как будто видишься с ним в последний раз. И это особенно с теми, с которыми происходит какое-нибудь недоразумение.
Мне хотелось попрощаться и с комиссаром - после недавнего крупного разговора.
И вот я кстати встречаю его, спускаясь с лестницы. "Гражданин Н., я уезжаю. Прощайте. А вы все-таки меня напрасно сегодня обидели, обвиняя меня в обмане"... - Он улыбнулся: "Да нет, это я так... Я про немцев говорил... Я знаю, что вы не обманываете". - "Ну, всего доброго!"
Домой прихожу в 4 часа дня. Все уже были уверены, что я арестован. Опечаленная мать забылась сном после обеда.
Я вхожу в ее комнату. Она сразу открывает глаза. "Ну, что?"
- "Да, вот еду в Прагу". - "В Прагу? Ну, слава Богу!.. Это все же лучше, чем в Туркестан!"
"Ну, скажи на милость, какая судьба, - говорила она позже.
- Когда-то и мне нужно было в Прагу ехать. Первый мой жених был чех 3., он хотел меня увезти в Прагу. Все хвалил ее: "Злата Прага, краснэ место". Да я забоялась и отказала ему... А теперь вот ты должен туда ехать... Кто мог подумать, что так все случится? Ну, вот, слава Богу, и Пасху еще вместе отпразднуем!"
Мои дни в Москве сочтены... Знаете ли вы подобное состояние?.. Так спешишь со всеми встретиться, переговорить и наглядеться на нее, златоглавую матушку-Москву... Сколько пережито здесь за эти 10 лет!
Иду посетить могилу отца на Ваганьковском кладбище. Мечтал он умереть у себя на родине в тихом живописном селе, да не судил Бог.
Внезапно, на почте, куда он в трескучий мороз, желая оказать услугу другим, пошел сдавать заказное письмо, он упал и умер от разрыва сердца на 75 году жизни, еще в 1915 году. Могила его находится под тополями на склоне кладбища, рядом с Александровской железной дорогой; оттуда непрестанно доносятся свистки поездов, уходящих туда, на его и мою родину, на юг, где много тепла и солнца!
На простом деревянном кресте надпись: "Я есмь воскресение и жизнь: верующий в Меня, если и умрет, оживет". Своей внезапной смертью, при оказании помощи другому, он как бы завещал мне: хорошо умереть на посту служения ближним.
Были минуты, когда я переживал тяжелое чувство при мысли о своей высылке. Бывало ночью проснешься, и кажется невероятно дикой и мучительной мысль - что меня отрывает чья-то вторгающаяся в мою жизнь человеческая воля. Хочешь - не хочешь, а уезжай! Но, ведь, я хочу быть здесь, со своими близкими, здесь, где столько работы...
Иногда такое чувство, точно живьем отдирают меня от места, к которому я прирос своим существом...
Вот и Пасха... В последний раз слышу звон к заутрене. Провожаю в храм свою мать. Последний раз в Москве слышу радостные гимны воскресению Христа.
Ночью после заутрени разговляемся. В Свете пасхальной радости Бог отнял у нас всякую грусть. Нет ни слез, ни вздохов - точно нет ни разлуки, ни смерти. "Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа!"
Радость воскресения так близка нам, Христос воскресший так победно над всем торжествует! Ведь, ради имени Его мы терпим все это, и тюрьму и изгнание. "Ради Тебя несу я поношение"... И потому Он так близок. Некогда Он отрет всякую слезу с очей тех, кто доверился Ему; но вот Он отирает их уже теперь - и Сам незримо присутствует на нашей пасхальной трапезе. Все веселые, радостные, добрые... Лица отражают не ближайшее будущее, которое придет и уйдет, но отблеск иного, грядущего Дня, невечернего, незакатного... когда все возлюбившие Его и оставшиеся Ему верными будут призваны на великую, несказанную радость брачной вечери Агнца!
Прощальное собрание с друзьями устроено в частной квартире, и всем объявлено, что на вокзал могут придти не более десяти человек.
Студенты выражают мне пожелания, пишут в особый альбом. Дарят картину чьей-то работы, где нарисован странник с посохом в руке, идущий на высокую гору - там, на ее вершине, красуется Прага. Внизу картины надпись: "Блаженны изгнанные за правду". Приходят прощаться. О. Георгий присылает привет и напутственные пожелания из Данилова монастыря: он выражает уверенность, что все это испытание послужит к славе Божией и расширению моей христианской работы. Два пресвитера евангельской общины при прощании выражают то же убеждение, что Бог употребит это изгнание для будущего большого дела.
Вот и день отъезда - 20 апреля 1923 г.
Мать в слегка возбужденном состоянии. Она на прощание говорит мне: "Не забывай молиться обо мне".
Последний раз молимся вместе Тому, Кто может опять соединить нас в радостной встрече, если не здесь, то там, у Престола Своего.
Вещи уже вынесены на извозчика. Большими испуганными глазами смотрит на все моя маленькая любимица, чувствуя, что происходит что-то необычайное. Последние слова, поцелуи... "Пиши, не забывай, молись".,.
Выхожу на улицу. Густой завесой падает весенний дождь. Высовываюсь и последний раз вижу свою мать: она стоит на лестнице подъезда, маленькая согбенная старостью, и осеняет меня крестным знамением.
Последнее материнское благословение...
Лошадь трогает, и мы медленно двигаемся по лужам воды. Еду на Виндавский вокзал мало знакомыми улицами. И хорошо... На все привычные и дорогие места Москвы тяжело было бы смотреть в этот час. На вокзале уже ждет небольшая кучка друзей. Приезжает сестра с мужем. Мелькают еще некоторые хорошо угадываемые личности "в гороховом пальто", которые присланы быть безмолвными свидетелями моего отъезда. Это, так сказать, почетный караул.
Я уже в вагоне. Семь часов вечера. Поезд трогается по направлению к Себежу (пограничному пункту).
Прощай, Москва!..
Все это можно назвать политическими похоронами, причем покойник сознательно наблюдает все подробности своего погребения. Нет никакого основания сомневаться и в том, что с неменьшей сознательностью и физически умерший человек видит все совершаемые над ним обряды, слышит погребальные речи и т. п.
В Себеже - таможенный осмотр.
Пограничные солдаты заинтересовались одной моей религиозной брошюрой, и, так как их у меня несколько, я дарю им два-три экземпляра. Толстые стенки моего старого чемодана вызывают подозрение. Их тщательно выстукивают и даже выражают намерение их вскрыть. Я соглашаюсь, но предупреждаю о необходимости, в случае напрасной порчи, возместить мне убытки. Это убеждает недоверчивых людей в добросовестности моих слов. Как-то я проговариваюсь: "Я, ведь, высланный". Может быть, поэтому меня требуют в отдельную комнату и делают подробный личный обыск. Ничего не отнимают. На время отбирают документы, но потом все возвращают в целости и берут с меня расписку, что при обыске ничего у меня не было отнято. Из Себежа посылаю письмо, своего рода "последнее слово подсудимого", главному участнику моей высылки, в ГПУ. Пишу ему, как человеку - напоминаю еще раз, что он должен, во-первых, различать религию, как таковую, от ее политических применений, и, во-вторых, что вера в Бога нужна не только русскому народу вообще, но и ему лично, ибо и он человек, а бессмертную душу человека может насытить только Бог.
Вот и граница. Канавка с водой, пограничный столб. Последний русский солдат...
И тут же рядом уже начинается новый мир...
Во френчах защитного цвета стоят латвийские солдаты. Один из них играет с большой лохматой собакой. В первый раз за всю свою жизнь покидаю родину, да еще при каких обстоятельствах!
Новое, странное, острое чувство наполняет душу - чувство изгнания...
Вагон сразу оживляется. Одна женщина, молчавшая до тех пор, начинает вовсю бранить российские порядки и выражать свое удовольствие по поводу приезда в "культурную Европу". Пытается вовлечь и меня в эту своеобразную радость, но она непонятна мне... Ведь я не бегу из России, я предпочел бы остаться в ней... Она и такая мне дорога!
Да и Европа не очаровывает меня.
Ночью хочется пить... Выхожу на станцию... "Воды нет... Не угодно ли пива?" Так и пришлось до Риги протомиться жаждой, ища глотка воды.
Нет, уж лучше наша обыкновенная "вода для питья", которой сколько угодно есть на самой захудалой станции. Мне особенно симпатично было запрещение всякой торговли алкоголем, действовавшее в то время в РСФСР (заведенное еще при старом строе, во время войны).
В Риге читаю в местном Университете по-русски лекцию для студентов на тему "Смысл жизни". Встречаю русских друзей. Все это делает еще мало чувствительным переезд на чужбину.
Из Риги еду в Прагу через Польшу. Ночью проезжаю Гродно, город, в котором я прожил 17 лет - до 1913 года. Здесь прошли мои гимназические годы (от 5 до 8 класса), сюда я приезжал на каникулы из Петербурга, где учился в Университете. Здесь же шесть лет был преподавателем в гимназиях - женской и мужской. Несколько последних лет я преподавал в той же мужской гимназии, где некогда учился сам, и даже с некоторыми из тех преподавателей, которые учили меня.
Поезд подошел к станции Гродно ночью. На платформе, мокрой от дождя, прогуливались щегольски одетые польские офицеры.
Трогаемся дальше. Через окно вглядываюсь в предутренний сумрак... Едем через мост. Вон Бернардинский костел, форштадт, маленькая русская (Владимирская) церковка... Сколько воспоминаний далекого детства теснится в душу!..
Золотое время преподавания русской литературы юношам и девушкам, так чутким к идеализму.
Ученический журнал, литературные и евангельские кружки среди молодежи, хождение в летнее время по деревням в качестве книгоноши Св. Писания в костюме простого рабочего...
Вот и Прага... Старые друзья, близкие еще с 1904 г. по христианскому студенческому кружку в Петербурге, встречают меня на вокзале.
Как хорошо найти друзей и братьев по духу в чужом городе! Я шутя говорил им: "Меня выбросили через окно, но ваше гостеприимство подложило мне перину на мостовой". "Бог вникает во все дела их!" Впрочем, что я говорю? Прага мне не чужой город. Еще в детстве я увлекался житием Яна Гуса, поборника Евангелия, веру которого не могло победить и пламя костра.
Вот он стоит на Staromestskem namesti, иссеченный из камня, с благородным смелым челом, подъятым к небу. "Hledej pravdu, slys pravdu, uc pravde, miluj pravdu, prav pravdu, bran pravdy az do smrti". ("Ищи правду, слушай правду, учи правде, люби правду, говори правду, защищай правду даже до смерти".) Этим заветом он ободряет меня с высоты своего каменного подножия...
Какое счастье знать правду! Лучше с ней умереть, чем без нее жить. Лучше страдать за правду, чем мучиться незнанием правды или изменой ее заветам.
То, что я пережил за несколько лет в западной Европе, представляет столь многообразный материал, что изложение его требует особой книги.
Я ограничусь лишь несколькими основными впечатлениями.
Прежде всего о старушке Европе, о нашей второй родине, по выражению Достоевского. Я коснулся ее "священных камней", но увы! - они большей частью оказались именно "камнями", изваяниями прошлого, жгучим упреком, обличающими убожество настоящего, то самое банкротство и угасание, о котором пишет Шпенглер в своей книге "Закат Европы!"
Эти памятники, начиная с памятника Яна Гуса, напомнили мне гневные слова Христа: "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что строите гробницы пророкам и украшаете памятники праведников"...
Реформаторы далекого прошлого, Виклеф, Гус и Лютер, выступали в защиту чистого Евангелия против его человеческих искажений; они реформировали себя и Церковь во имя Евангелия. Реформаторы же наших дней покушаются реформировать самое Евангелие в защиту человеческой моды, капризов и вкусов. И таким образом реформация вырождается в деформацию, и вино Евангелия становится пресной, скучной теорией, мутной водой, которую жаждущие отвергают с гневом и отвращением. На разных конференциях и собраниях, в храмах и университетах я имел уже случай выразить эти мысли в свете нашего религиозного опыта, насколько я в состоянии его сознавать, и в этом я вижу цель своей миссии, своей заграничной "командировки".
И не в этом ли миссия "великого русского рассеяния?" Мы несем из России великую весть всему миру. Мы пришли на Запад из горящего дома. Старые ценности, в том числе и религиозные, испытываются в огне революции, и уцелевает лишь то, что зиждется на вечном Божественном основании, на камне веры во Христа, веры, горящей всецелой любовью. "Они победили его кровию Агнца и словом свидетельства своего и не возлюбили души своей даже до смерти" (Откр. 12:11). В России побеждает только такое цельное христианство, вернее, Сам Христос.
Всякое другое христианство, половинчатая религия, отвлеченный идеализм - горят, как солома, в огненном испытании, в горниле величайшего переворота, перед лицом величайшего экзамена, предъявившего человеку эти жизненные и неизбежные вопросы о труде, о социальной правде, о вселенском братстве, о смысле жизни, о Боге. Этот пожар испытает всю землю. "Година искушений придет на всю вселенную, чтоб испытать живущих на земле", как сказано в Откровении.
Мы пришли из горящего дома, а вы, наши западные братья, живете в этом же доме, только этажом повыше. Мы пришли не для того, чтобы петь вам колыбельные песни и вы продолжали бы беспечно спать на подушке мещанского благополучия. Разве вы не слышите, что в вашем жилище уже пахнет гарью, - пахнет дымом и все это туманное богословие, и все хитроумное сооружение буржуазного христианства, которое задалось безумной целью не мир Христу покорить, а заветы Христа приспособить к миру? Когда-то русский изгнанник Герцен, разочарованный Западной Европой, хотя он был и западник, изрек о западной культуре суровое слово - что в ней "мещанство победит". И вот оно уже побеждает.
Христианство без Христа, будет ли это саддукейское либеральное отрицание живого Бога и чуда, или фарисейский мертвый догматизм, признающий лишь идею Бога и Богочеловека, но не имеющий Самого Бога, Самого Христа, - не устоит в грядущем испытании.
Вот оно идет, как буря и как вихрь.
На площади Революции, в Москве, на бывшем здании Городской Думы, начертаны слова: "Революция есть вихрь, который отбрасывает назад всех, ей сопротивляющихся".
Нет, вы не устоите перед пламенным дыханием этой бури - наоборот, все ваше компромиссное христианство, исповедующее Евангелие в теории и на бумаге, лишь готовит почву и собирает горючий материал для грядущего мирового пожара. Всякая неправда в социальной или мировой, отечественной или колониальной политике - лишнее полено в разгорающийся костер, всякая человеконенавистническая речь в парламенте раздувает его пламя...
"Мы знали, чего мы хотели, и потому мы победили", - писал как-то Ленин.
- Да, вы победите, - говорил социалистам еще до революции один оратор (архимандрит Михаил): - но после всех победителей победит Христос.
Вихрь революции отбрасывает всех, кто ей сопротивляется. Так веруют вожди революции в свою конечную победу над теми, кто сопротивляется революции ее же оружием, т. е. материальною силою. Другой силы не признают материалисты.
Между тем, того, кто утверждает себя в духе, в Боге и Христе, того не опрокинет никакая буря и никакой вихрь - ибо он идет не против, а выше революции. И Христос победит этим Своим "в ы ш е", ибо всякий жаждущий правды, красоты и добра предпочтет то, что выше. "Не воинством, не силою, но Духом Моим", - говорит Господь.
Это я сам испытал на своем маленьком жизненном опыте.
От революции не спасут никакие блокады - ибо "пожар не на крышах домов, а в умах", как говорил Достоевский в "Бесах".
Ее не победят никакие интервенции - кроме интервенции Духа, т. е. внесения в жизнь совсем новой природы возрожденного свыше человека, живущего уже не эгоизмом, а жизнью Христа. Помимо этого возрождения, никто не может "выпрыгнуть из своей классовой кожи", по справедливому выражению социолога Зомбарта, не может из эгоиста и эксплуататора поистине переродиться в новую тварь, в сердце которой начертаны заветы Христа.
Как-то на одной из моих лекций в Москве меня спросили: когда кончится вся эта разруха?
Насколько я помню, смысл вопроса был в том - может ли все это нестроение миновать без вмешательства нового переворота, без вмешательства внешней физической силы? Я ответил так:
"Когда в зимнюю пору поля бывают засыпаны сугробами снега - что делают земледельцы?
Берут ли они лопаты и убирают ими снег? Конечно, нет. Придет вешнее солнце, которое сверху пошлет свои горячие лучи... И растают холодные снеговые пласты...
Когда в душах русского народа взойдет Солнце Правды - Христос - все чуждое, тяжким бременем тяготеющее над нашей землей, сгинет в лучах Лица Господня, как тает воск от огня".
Русский атеизм, сковавший ледяною корою творческую мощь русского народа, есть глубокая болезнь духа.
Может быть, ее назначение в историческом процессе состоит в том, чтобы выморозить всю гниль, накопившуюся в организме русской религиозности. Это железная метла, выметающая сор из храма. Тяжелый молот, который "дробя стекло, кует булат".
Ошибка и грех атеистов состоит в том, что они, - "выливая из корыта грязную воду, выбрасывают и ребенка". Но уже и теперь некоторые из них начинают видеть свой промах.
Бочка рассыпается, когда сбивают с нее обручи.
Так распадается государственная церковь, когда отнимается от нее помощь государства, силой железного полицейского аппарата и внешних привилегий, удерживавшая народ в церкви, словно обручами скреплявшая ее внешнее единство.
Эти обручи разбил тяжкий молот революции; и народ стал уходить из церкви. Остались в ней те, кто связан подвигом личной веры с главой ее Иисусом Христом.
Борьбу против лжи и обмана в религии благословляет Сам Бог. Но когда люди начинают метать камни и стрелы в самое небо, они обрушиваются на их же головы.
Те самые дети, которых атеисты пытались воспитать без религии, восстанут на своих родителей и учителей - и уже восстают.
Несколько лет тому назад происходило в Москве совещание духовенства и мирян православной Церкви.
Был поднят вопрос о борьбе с нарастающим сектантством.
Некто предлагал старую меру - организацию противо-сектантских миссионерских курсов.
Тогда встал убеленный сединами епископ (он же был председателем на собрании) и сказал: "Мера эта уже и в старое время показала свою негодность. Все мы должны признать, что эти штундисты гораздо выше православных в нравственном и культурном отношении. И мы победим их только тогда, когда своих православных прихожан воспитаем так, что они будут выше сектантов по своей нравственной жизни".
Тут опять был выражен тот же закон истинной победы - "не против, а выше, поп contra, sed supra". Победа лежит в превосходстве. Поистине, борьба между людьми есть состязание в благородстве.
Побеждает в последнем счете тот, кто поступает благороднее.
* * *
Второе применение этого же закона превосходства, которое я вывел из опыта, описанного в этой книге - касается тюрьмы.
Хотите ли вы, чтобы не было тюрем?
Конечно, простейший способ решения этой социальной проблемы есть внешнее уничтожение тюрем.
Это и сделала с большим увлечением революционная толпа в Петрограде в начале переворота, предав огню знаменитый Литовский замок, Окружной суд и т. д.
Но вскоре на место этих уничтоженных зданий появились новые так же, как на место каждой головы Лернейской гидры, срубленной Геркулесом, появлялась новая.
Так же и после французской революции Бастилия осталась Бастилией - разве что поставили ее в другом месте и украсили золотыми буквами, выражающими великие лозунги: "Братство, равенство, свобода".
Тюрем не будет лишь тогда, когда будет устранена главная причина их, т. е. грех, все равно, чей грех - заключаемого в тюрьму или того, кто его сажает. Грех искони построил тюрьму. А грех не сожжешь никаким физическим пламенем. Он несгораем, а вместе с ним несгораема и тюрьма.
Но есть огонь, который сжигает и грех своим очистительным пламенем, и этот огонь принесен на землю Христом. "Огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся".
Хотите ли уничтожить тюрьмы? Тогда освобождайте человека из плена греха. Поднимите его духовно. И тут опять тот же закон - "поп contra, sed supra", "не против, но выше".
* * *
Кроме старушки Европы, я встретил на Западе еще одну старушку, с знакомыми и родными чертами - это нашу эмиграцию.
Как трогательна эта жажда сохранить в целости все священное на чужбине - и язык, и литературу, и обычаи, и религию, и общественные идеалы! Но как печально, что эмиграция во многом оказывается лишь такой старушкой, которая "вся в прошлом" - даже и будущее представляется ей лишь, как реставрация прошлого со всеми теми особенностями русского быта и государственности, которые и привели к катастрофе... Как будто и не было войны и революции с потоками крови и слез! Как будто она ничему не научилась! И она предпочитает жить в созданных фантазией грезах (хотя бы и религиозных), забываясь в тяжелом летаргическом сне.
Бедная, бальзамированная Россия! Она забывает, что чудо воскресения России, как и всякое чудо, совершается не против природы и не помимо природы и реальной исторической действительности, а лишь выше природы (поп contra, non praeter, sed supra).
Но, конечно, всякое обобщение и тут опасно. Лжива обобщенная мысль некоторых эмигрантов, что там, "за красной чертой" - все плохо, как в зачумленном лагере. Я видел и пытался показать в этой книге, что и там жив творящий Бог, и там "душа - по природе христианка", и в самом богоборчестве своем она подчас восстает не против Бога, неведомого ей, а против божков и религиозных предрассудков - бунтует не против религии, а против религиозного дурмана, не против служителя и священника Бога живого, а против "служителя культа", который кадит, зевая и крестя лениво рот, и заботится не об овцах, а об их шерсти.
Так и в Европе я встретил наряду с бесплодным рационализмом и молодую, ключом бьющую энергию веры, апостольскую ревность о цельном и чистом Евангелии, о воплощении в жизнь заветов правды и братства, как основ счастливой трудовой жизни.
Встретил не только священные камни прошлого, но и живые камни, из которых создается вселенский храм...
Так и в эмиграции я нашел немало подлинной религиозной жажды, подлинного стремления раз навсегда отделить религию от политиканства и освободить Церковь от обмирщения. Встретил горячую веру в грядущее сочетание (синтез) Правды Востока и Правды Запада, правды о Небе и правды о Земле, слияние в цельном религиозном порыве созерцательного и деятельного начала, вечно-женственного и творчески-мужественного, старых ценностей и новых дерзающих откровений.
А пока все это будет и свершится, мы странствуем в великом рассеянии, мы ходим по улицам Парижа, Лондона и Берлина - учимся и свидетельствуем о том, чему научила нас величайшая в мире катастрофа. "Слушайте русскую революцию, слушайте ее всем сердцем", и поймите ее предостерегающие уроки, те огненные письмена, которые Бог (ибо Он есть и Бог истории) начертал на стенах современного Вавилона:
"Мене, Текел, Перес".
"Твои дни сочтены! Ты взвешен на весах и найден очень легким! Разделено царство твое и отдано твоим недругам". (См. Дан. 5).
Кончая свою книгу, я напоминаю себе и читателю цель, с которой я взялся за перо.
"В Боге восхваляю я слово Его".
Бог и слово Его - вот внутренняя тема моего изложения.
Я не пишу в защиту Бога - подобная мысль была бы безумной.
Также и лекции мои в России не имели своей целью защищать Бога.
Бог не нуждается в нашей защите, - мы нуждаемся в Его защите.
Человек и его человеческое достоинство нуждается в защите - и во имя этого достоинства нуждается в оправдании и одухотворении наша вера в Бога.
Ибо справедливо говорит Владимир Соловьев: "Верить в Бога есть наша нравственная обязанность. Мы можем не исполнять своей нравственной обязанности, но тогда мы неизбежно теряем свое нравственное достоинство". ["Духовные основы жизни".]
В своей книге я хотел показать, что Бог есть Бог, что Он есть Царь царствующих и Господь господствующих.
Я хотел показать то, что я сам видел и испытал.
Я видел, что Бог верен и хранит каждого, кто предал себя Его воле.
Бог обращает зло и страдание во благо.
"Любящим Бога все содействует ко благу".
Тюрьма послужила мне во благо и способствовала лучшему осуществлению цели моей жизни. В те дни трудно было попасть в тюрьму для распространения Евангелия. Между тем, я уже давно вел эту работу. И вот теперь я получил не только доступ в этот запертый мир, но и помещение в нем, так сказать, квартиру со столом и надежной охраной. Я не говорю уже о многих добытых в тюрьме приобретениях, духовных и интеллектуальных, - из коих самым главным я считаю вышеупомянутое откровение:
"Со Христом и в тюрьме свобода, без Христа и на воле тюрьма". Разве не знакома всякому хотя бы вторая, теневая половина этого откровения? Разве не пережил каждый из нас этот горький опыт, подтверждающий, что мир, поскольку он живет без Бога, есть большая тюрьма, плен и рабство греха?
"Пролетариям нечего терять, кроме своих цепей", говорится в известном коммунистическом манифесте.
Христианин же, отрекаясь от этого мира, поистине не теряет ничего, кроме цепей греха. "Христианин никогда ничего не теряет, но всегда приобретает".
В изгнании я узнал еще одну истину.
Хотя отечество мне ближе, чем чужая сторона, но со Христом и на чужбине не ощущаешь сиротства, в то время как без Христа мы и на своей родине чужие, лишние и беспочвенные изгои, скитальцы (былинка "перекати-поле", по выражению Достоевского в "Речи о Пушкине").
Вторая цель моей книги - "восхваление слова Его".
Если кто-нибудь полагает, что мои лекции в защиту Евангелия имели в известной степени успех благодаря моим знаниям или моему искусству спорить, то такой человек глубоко ошибается.
Никогда я сознательно не ставил себе целью победить своих оппонентов: я хотел лишь показать ложность и несостоятельность их идей, поскольку они направлены против вечного Божьего Слова. И опять скажу - не я защищал своим доказательством Слово Божие, но оно всегда приходило мне на помощь и влагало меч в мои недостойные уста и руки.
Кто-то верно сказал, что защищать слово Божие это все равно, что защищать льва, сидящего в клетке: лучше выпустить его из клетки, а уж тогда он сам сумеет себя защитить.
Когда я самодовольно и самоуверенно строил подпорки для слова Божия от своего ума, то, обыкновенно, они были посрамляемы мудростью мира сего.
Почти всегда перед лекцией я очень волновался, до физической боли. И чем больше я страдал, тем более ответственное и успешное собрание предстояло мне, как потом оказывалось.
В минуты сознания моей полной слабости, беспомощности и недостоинства мне вспоминались слова: "Довольно для тебя благодати Моей (точнее: у Меня), ибо сила Моя совершается в немощи".
Сколько раз в минуту такого уныния мне приходили на память слова Вл. Соловьева: "Иди! Ангелы Божьи идут впереди!"
И действительно, если мы предпринимаем что-либо во имя Божие и для Его славы, Бог посылает вперед огнекрылых воителей, в белых ризах, с пламенными мечами...
Ибо "не ваша война, а Божия". "Бог будет поборать за вас".
Если я иду по Его поручению, "Он со мною, как сильный ратоборец". Все мы, и более образованные в книжном смысле и полуграмотные, исповедывавшие Евангелие в России, свидетельствуем о непреложности обетования Христа:
"Ибо Я дам вам уста и премудрость, которой не возмогут противоречить, ни противостоять все противящиеся вам".
Нам нечем гордиться перед своими противниками: добросовестные и искренние из них "доблестно" защищались и нападали, и не их вина, что против пламенного меча Божьего слова они имели в руках картонный меч человеческой мудрости - скорее, это вина и несостоятельность книжной мудрости.
И потому не нам принадлежат слава и одобрение за то, что слово Бога оказывается верным. "Не нам, не нам, а имени Твоему!"
Только бы нам быть верными проводниками этого слова, звучными трубами из чистого, чеканного серебра!
Только бы быть стрелами в колчане Вседержителя!
"Туда, Господи, веди Твоих героев".
Секрет победы словом заключается не в удачном споре с противником, не в том, чтобы говорить против него, а в том, чтобы говорить выше его, с большим достоинством и благородством и о более достойных вещах.
Этой-то никем не превзойденной, возвышенной красотой дышат слова Божий.
"Мои мысли не ваши мысли, ни ваши пути - пути Мои, говорит Господь. Но, как небо выше земли, так пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших".
И потому простые рыбаки "пленяли всякое помышление в послушание Христу".
Цель слова не в том, чтобы победить противника, но в том, чтобы убедить его стать на сторону истины. И потому нужно говорить не против человека, а за человека: нужно говорить лишь против его заблуждения и греха; сам же человек - будь он самый ожесточенный атеист, - достоин искренней любви. Она-то и обезоруживает и заставляет не упорствовать в ошибочном убеждении. Самое главное в беседе - это вступить в благородный контакт с собеседником и действовать, так сказать, изнутри его самого, исходя из его совести, а она-то всегда будет на вашей стороне, если вы действительно исповедуете Божию правду.
Против правды честный не захочет, а нечестный не сможет возражать.
В Самарском Университете, после публичной лекции "Наука и религия", я сказал перед лицом нескольких сот студентов: "Кто из вас знает научно установленные факты, противоречащие Библии, пусть выйдет вперед!"... Никто не вышел.
Другой раз в том же зале один из слушателей стал говорить против Христа. Я внутренне молился, ища ответа. И вдруг он перестал говорить, словно осекся. Он забыл свои мысли. Помолчал и сел. Я тоже ничего не сказал против него.
Высшее торжество слова Божия не в том, что оно отражает всякие нападки, а в том, что оно убеждает и Савлов-гонителей делает своими апостолами.
По неоглядным равнинам нашего отечества идет это победное небесное шествие: "впереди его Тот, у Которого очи, как пламень огненный... Имя Ему: Слово Божие... И воинства небесные следуют за Ним, облеченные в виссон белый и чистый. Из уст же Его исходит острый меч, чтобы им поражать народы... На одежде и на бедре Его написано имя: Царь царей и Господь господствующих". (Откр. 19). И я видел этот триумф Библии в СССР, и он ширится все дальше, возрождая и преображая русский народ для светлой, творческой жизни.
"Как дождь и снег нисходит с неба и туда не возвращается, но напояет землю и делает ее способной рождать и произращать, чтоб она давала семя тому, кто сеет, и хлеб тому, кто ест: так и слово Мое, которое исходит из уст Моих, - оно не возвращается ко Мне тщетным, но исполняет то, что Мне угодно, и совершает то, для чего Я послал его".
Когда-то в студенческие годы и я воевал против некоторых истин Слова Божия, но оно оказалось выше всего самого заветного, к чему я стремился - и мог ли я отказаться от высшего ради низшего? Мог ли я предпочесть слабость, уныние и рабство - силе, радости и свободе?
* * *
Чрез борьбу и хаос дикий, Чрез страдание и ложь Ты к гармонии великой Народ измученный ведешь.
Мережковский
Россия больна, смертельно больна...
Но над ее смертным одром тихо склоняется Христос.
Он влагает Свои исцеляющие персты в раны, истекающие кровью, покрывает их чистою ризой Своей.
На наших глазах сбываются три великих предвидения Достоевского, выраженные в романе "Бесы": и "мужики с топорами", и комсомольские костры, в богоборческом буйстве сжигающие символы святынь человечества, и, наконец, - духовное исцеление России. Герой романа, обанкротившийся атеист Верховенский в конце концов, там на распутье, в постоялом дворе, под влиянием Евангелия находит Бога и пророчествует о больном духовно русском народе, одержимом, словно гадаринский бесноватый: "Великая мысль и великая воля осенят "душу больного", и он исцелится и "сядет у ног Иисусовых, и будут все глядеть с изумлением".
И эта кроткая женщина-книгоноша, которая (в конце романа "Бесы") приносит евангельскую весть больной русской душе - не является ли она прообразом религиозного движения в современной России, движения ко Христу и Евангелию, рождающего могучий и радостный аккорд, которым разрешатся наши внутренние диссонансы, вековые болезни нашего духа.
Однажды Александр Блок присутствовал на литературном вечере, посвященном его поэзии. Критик указал на неестественность окончания поэмы "Двенадцать", ибо там, впереди двенадцати красноармейцев, опьяненных буйством разрушения, изображен Христос.
Впереди с кровавым флагом За вьюгой невидим И от пули невредим, Нежной поступью надвьюжной, Снежной россыпью жемчужной, В белом венчике из роз Впереди - Иисус Христос.
В свое оправдание Блок сказал тогда, что он создал такое заключение против своей воли, и когда хотел устранить его, то не мог этого сделать, повинуясь какому-то властному, необъяснимому зову.
Конечно, неестественно, чтобы Христос шел впереди разрушения и убийства. Но вполне естественно, чтобы душа человека, утомленная разрушением, опустошенная безбожием, возжаждала света и устремилась за Христом, несущим знамя, обагренное не кровью убийств, но Своей пречистою Кровью, пролитой за всех и за вся.
И поистине "после всех победителей победит Христос", "от пули невредимый", за вьюгой и хаосом борьбы невидимый...
"И Агнец победит их, ибо Он есть Господь господствующих и Царь царей; и те, которые с Ним, суть званные и избранные и верные" (Откровение Иоанна).
А путь к этому светлому будущему - подвиг любви и молитва веры.
О нашей родимой земле Миром Господу помолимся. О наших полях пустых и холодных О наших безлюбых сердцах, О тех, что молиться не могут...
Так говорит в своей "Молитве о России" Илья Эренбург, один из светских писателей современной России.
* * *
13 августа 1926 года умерла в Москве моя мать. Эта скорбная весть пронзила меня на чужбине. С тех пор, как она осенила меня своим последним благословением у дверей нашего дома в Москве, я так и не увидал ее больше и даже не посетил ее могилы...
Теперь я хотел бы положить на эту могилу несколько цветков, которые рождает во мне благодарное воспоминание. Это три завета-предания, которым я хотел бы следовать в своей жизни. Они так всечеловечны, что я должен поделиться ими с моими читателями.
Первое ее любимое изречение гласило:
"Будь хорошим, и везде тебе будет хорошо".
В этом простом слове в сущности заключается вся глубина и высота идеализма, вполне оправданного и жизненным опытом и Божественной мудростью: "Ищите же прежде всего Царствия Божия и правды Его, и это все приложится вам".
Второй завет она высказала мне однажды по поводу ораторского искусства.
Возвратясь домой после моей лекции в московском Политехническом Музее на тему: "Религиозная вера, как основа жизни", - она сказала: "Все это хорошо... Но одного я не одобрила бы: ты часто употребляешь слова: "вероятно" и "мне кажется", "как я полагаю". Разве можно так говорить о Боге?"... Это было лет восемь тому назад; с тех пор я обратил серьезное внимание на эту сторону своего слова, ища причину подобной неопределенности, конечно, и во внутреннем своем духовном состоянии.
Этот завет определенности и объективной ясности соответствует апостольскому слову:
"Если труба будет издавать неопределенный звук, кто станет готовиться к сражению?"
И в третьем завете она воплотила всю свою натуру (недаром она происходила от старинной казачьей запорожской фамилии Майборода - представители которой позднее сменили меч на крест - и уже отец ее был православным сельским священником). [Ее родной брат сменил меч на лиру и завоевал лавры на поле русского искусства красотой своего голоса (известный певец Мариинской оперы В. Я. Майборода).]
"Лучше тебе идти в тюрьму, чем отказаться от проповеди Евангелия", - сказала мне мать.
Этот завет мы найдем в Новом Завете, в 11 главе Послания к Евреям, где говорится о людях веры, таких, как Моисей, который "лучше захотел страдать с народом Божиим, нежели иметь временное греховное наслаждение".
"Лучше прекрасно умереть, чем постыдно жить", - говорит Антигона у Софокла.
"Лучше сто лет питаться живым, чем триста лет падалью", - говорит орел ворону в народной сказке.
Нельзя проповедовать Евангелие и не страдать.
И разве станет воин жаловаться на раны, когда видит своего Вождя истекающим кровью на кресте?
Однажды, лет десять тому назад, я был приглашен местным священником проповедовать за литургией в храме Большого Вознесения на Большой Никитской улице, в Москве. Когда я облачился в стихарь, он благословил меня у престола и дал поцеловать крест.
- Это в знак того, что вы берете на себя крест благовествования, - сказал он.
Вот и сейчас, когда я пишу эту книгу, в чужой стране, я вижу перед собой на столе все эти дни крест из зеленой хвои - кто-то положил его или забыл здесь. Какое хорошее напоминание о том, что и книгу писать не стоит с иною целью и в ином духе, как взявши крест и следуя за Ним!..
В тот вечер, когда я покидал Москву и в последний раз видел свою мать, мы вместе молились:
"Боже, дай нам вновь свидеться, если не здесь, то там, у Престола Твоего".
А теперь отпало это "если", и я влагаю всю свою веру в три последние слова: "у Престола Твоего".
Там произойдет наконец эта встреча, которая разрешит все скорби, загадки и вопросы этой жизни.
Мы все идем туда - хотим или не хотим, верим или не верим.
Возвратясь из тюрьмы домой, я сказал матери в минуту радостного свидания: "Стоило посидеть в тюрьме ради такой радости!"
А когда мы придем туда, мы увидим Самого Христа в неизреченной славе, мы встретим у ног Его своих близких, и отца и мать - тогда, с высоты вечности оглядываясь на эту маленькую землю и на свое маленькое прошлое, мы скажем: "стоило ради такого несказанного блаженства там на этой земле потрудиться и пострадать из-за любви ко Христу и людям!"
И мы войдем в новый мир, где нет ни тюрем, ни больниц, ни кладбищ, где все пронизывает одна неперестающая Светлая Радость - ибо там "Бог будет все во всем".
Германия, Гарц, 22 янв. 1927 г.
|